Габор фон Васари Montpi

Первая глава

Отель «Ривьера» расположен на улице Сен-Жакоб.

Улица Сен-Жакоб – всего-навсего жалкий переулок. А отель «Ривьера» – убогая гостиница. И все это – правда.

На улице Сен-Жакоб есть дома причудливые с виду. Один скривился, словно собирался чихнуть, да в этот момент его хватил удар. Другой, будто старик-нищий, прижался к черным балкам, чтобы не сползти вниз.

Эта часть улицы полна продовольственных магазинов, лавочек с фиксированными ценами и ресторанчиков, а узкие тротуары вдоль домов усеяны отбросами – листьями салата, банановой кожурой, гнилыми фруктами и обрывками газет. С трудом верится, что всего в нескольких шагах отсюда сверкает бульвар Сен-Мишель, а чуть дальше вверх, рукой подать, высится Пантеон, где спят вечным сном те, кого нарекли Бессмертными.

За воротами отеля «Ривьера» вас встречает длинный, глухой и мрачный коридор, напоминающий катакомбу. В конце его – ветхая деревянная лестница, ведущая на этажи и в гостиничное бюро. Оттуда, сквозь грязное окно конторки, каждого вновь прибывшего встречает испытующе-подозрительный взгляд. Взгляд Мушиноглазого.

Неопрятный и лысый владелец отеля, сидящий в затхлой и скупо освещенной конторке, своими глазами навыкате напоминает огромную муху. Кошмарный сон этот Мушиноглазый!

В отеле «Ривьера» четыре этажа, и у каждого свой собственный запах. Я думаю, будет лучше, если мы обратимся к запахам, вместо того чтобы описывать обитателей. Рисовать характеры проживающих нет смысла, прежде всего потому, что у них нет характера, да и на глаза они попадаются очень редко, в то время как запахи на этажах постоянны и характеризуют эту гостиницу лучше, чем что-либо другое.

На первом этаже несет сыром. Источником запаха является вдова почившего в Бозе торговца сыром, пребывающая в глубоком трауре. Второй этаж пропах рыбой. Это поразительно, ибо среди постояльцев нет ни одного рыбака, а ближайший морской берег находится в трех часах езды на поезде. Третий этаж отдает преимущественно мышами. Причина мышиного запаха – восьмидесятидвухлетняя женщина, выказавшая удивительные способности: уже на следующий день после своего въезда в отель она почти полностью вытеснила господствовавший до того запах квашеной капусты. Старуха редко показывается на людях, но, если уж она покидает свое убежище, даже легкого принюхивания в воздухе достаточно, чтобы получить информацию, в какую сторону она направилась. Волны запаха, сопровождающие старую женщину, подобны тем, что возникают вокруг больших океанских лайнеров, разрезающих спокойную воду, – их можно даже увидеть. Примечательностью четвертого этажа является смесь, этакий коктейль запахов. Бывают дни, когда здесь разит жженой известью с небольшой примесью земли, в другой раз запах напоминает, скорее, аромат высыхающей одежды, слегка пропитанной скипидаром. К сожалению, я живу на четвертом этаже, в большой клетке, которую называют комнатой.

Если у дверей отеля «Ривьера» еще и можно было бы говорить об относительной элегантности – говорить так, разумеется, нельзя, – то, добравшись до четвертого этажа, не обнаружишь от нее и малейшего следа. Привлекательность этажей с каждой ступенью улетучивается, а после четвертого пятый уже просто невозможно себе представить.

Моя комната, имеющая три шага в ширину и пять шагов в длину, обставлена лишь самой необходимой, к тому же расшатанной мебелью, зато в ней есть камин. Камин – это весьма возвышенный предмет обстановки; в своих письмах я постоянно напоминаю: «Это письмо я пишу, сидя перед камином…»

На мерзких обоях когда-то цвели пышно-красные розы, но благотворная рука грязи давно стерла буйные краски. Вдобавок кое-где обои порваны и свисают вниз длинными лохмотьями. Над самым окном два таких больших языка соприкасаются, образуя балдахин, который при малейшем дуновении ветерка с улицы издает шелестящий звук.

После того как со временем интерьер приедается, взор устремляется к окну и через него во двор. А там тянутся к небу покрытые сажей стволы деревьев. Они связаны меж собой толстыми веревками, на которых вечно сушится белье. Жена Мушиноглазого – особа, ничуть не страдающая от отсутствия хотя бы отдаленных признаков красоты, – вывешивает здесь для просушки собственноручно выстиранные гостиничные простыни и полотенца. С этими белыми пятнами двор выглядит как покойницкая с накрытыми от случайных взоров трупами.

В конце двора есть небольшое здание, в котором всего две комнаты. Оно тоже относится к отелю. В одной из комнат проживает негр, который каждый вечер, вернувшись с работы, громко распевает в открытое окно ужасные африканские песни и временами без всякой причины так мучительно взвизгивает, будто только что получил пинка. Вторую комнату занимает чиновник, который ходит в контору в неизменном черном сюртуке, а по дороге туда и обратно все время сплевывает (служащий магистрата).

Если посмотреть поверх нашего двора, можно увидеть ближайших соседей. Посреди двора, расположенного напротив, к примеру, находится столярная мастерская. Слева я вижу верхушки деревьев в саду пансиона для девушек, справа – брандмауэр соседнего дома. Два окна этого дома смотрят прямо на меня. Перед одним из них висит клетка с грязно-серой канарейкой. Это создание каждую минуту издает громкий и отчаянный писк, похожий на свисток далекого локомотива, который никогда не придет. Временами в птичьем окне появляется беззубая старуха, которая все время что-то жует, она напоминает мне корову, постоянно пережевывающую свою жвачку. В другом окне костлявая женщина каждый день перед обедом смешивает салат, а после полудня высовывается лысый мужчина в одном жилете, с погасшим окурком сигареты во рту и разглядывает небо. Это, вероятно, муж и жена, потому что они почти не разговаривают друг с другом. Женщина готовит салат только до полудня, мужчина рассматривает небо только после полудня.

В пансионе живут молодые девушки. Они редко появляются в том углу сада, который доступен моему взору. Но и тогда я вижу сквозь листву лишь светлые пятна их платьев. Зато отчетливо различаю веселый смех и громко произнесенные слова.

Колокол пансиона звучит с равными промежутками. Звонят к началу занятий в классах, к переменам и перед приглашением в столовую. Эти три различных по значению сигнала колокола напоминают мне о трех вещах: об одиночестве, о бренности сущего и о еде. Последнее напоминание, без сомнения, самое неприятное и в то же время самое ненужное.

После перемены девушки уходят в лицей на занятия, и площадки, где они резвятся, сразу становятся тихими, как церковные дворы.

Временами сюда сквозь шум бурлящей снаружи жизни прорываются удары колокола церкви Сен-Жак-дю-От-Па, чтобы утешить меня, заживо погребенного под дымоходами.

После полудня старая женщина с канарейкой садится у окна и что-то шьет. В прямоугольнике окна я вижу только ее руку, которая то подымается, то опускается. Эта рука как маятник часов, неутомимо раскачивающийся и напоминающий о быстротечном времени.

После десяти часов ворота дома заперты. Кто хочет войти – звонит, а желающий выйти кричит портье внутрь дома:

– Шнур, будьте добры.

Шнур висит непосредственно рядом с постелью портье, ему достаточно лишь протянуть руку. Вознаграждение за отпирание ворот в неурочное время здесь не принято. Вечерами, когда я, чужестранец, слышу это «шнур, пожалуйста», у меня возникает ощущение, будто кто-то требует веревку, чтобы повеситься.

Так в однотонной размеренности проходят дни. В соседнем дворе раз в неделю отлавливают крыс, здесь, у нас, раз в месяц нужно платить за проживание. Это единственные события.

Если я высунусь из окна подальше, мне видно даже, как точно подо мной, в окне второго этажа, сушатся трусики с кружевами. Стоит лишь выглянуть солнцу, как в этом окне тут же сохнут дамские штанишки.

Такова жизнь.

Кусок неба завершает общую картину. Грязное, серое, усталое пятно, с романтической безнадежностью распростершееся над крышами и каминами.

Теперь я хочу подробнее рассказать о крысиной охоте у соседей. От меня видна часть двора этого дома. Здесь каждую субботу после полудня – когда никто не работает и у всех есть время немножко оглядеться – под громкий галдеж идет охота за крысой. В эти минуты все кругом оживает. Старуха с клеткой появляется в окне при первом громком слове, проворно вращает глазами туда и сюда и нервно сопровождает своими блеклыми старческими руками путь вспугнутой твари. Однако все это время она не перестает жевать, только беззубый рот ее двигается медленнее.

Салатные супруги появляются у окна одновременно. Муж в виде исключения открывает рот и говорит своей половине: «Ее нужно прикончить одним ударом».

Когда внизу пинками выпроваживают на двор распростертый труп крысы, муж с тонкой ухмылкой на губах обнимает тощую жену; так они застывают на некоторое время, даже если событие давно позади.

Им достаточно, чтобы у соседей прикончили крысу, чтобы обрести себя. Спустя некоторое время мужчина снимает руку с шеи жены и произносит тоном провозвестника чего-то сверхъестественного:

– Ну, зайчик, завтра будет отличный денек.

Или, смотря по обстоятельствам, такое:

– Ну, зайчик, завтра будет дождь.

И безнадежно исчезает в глубине комнаты.

Совершенно не заячьих параметров женщина задерживается еще немного у окна и тупо разглядывает брандмауэр напротив, на ее лице неподражаемая скорбь и абсолютное безразличие.

Во время крысиной охоты во дворе появляется даже Мушиноглазый и во всеуслышание заявляет:

– У нас крыс нет. В приличной гостинице крыс не бывает.

Это предназначено для постояльцев, что стоят у окон и ни словом не возражают, хотя знают, что Мушиноглазый возмутительно врет; они не знают лишь, что будет в ближайшее первое число месяца, и потому мудро молчат. Между прочим, даже Мушиноглазому это известно, он лишь хочет показать свою власть, а затем, успокоившись, возвращается в свое затхлое бюро и экономит дальше.

Крысиный труп валяется во дворе в течение двух дней. На третий день его обнаруживает грязная бродячая кошка, лижет его и с безразличным видом бредет дальше. Позднее толстая женщина берет Мурку к себе на колени, гладит и целует, затем спокойно отправляется на рынок, где за все хватается руками. Мелочная торговка даже уговаривает ее:

– Потрогайте этот сыр, моя дорогая! Он по-настоящему созрел!

Спустя еще несколько дней кто-то играет крысой в футбол и тащит ее в соседний двор. Просто так, для развлечения. Теперь мне уже не видно дальнейшее развитие событий, тем не менее я хочу рассказать и об этом.

Соседи замечают крысу и с криком: «Ах! Эта падаль!» – перебрасывают ее в соседний двор. Так продолжалось бы до бесконечности, не наступи разложение. Но оно наступает и говорит: «Ша!» Остальное – дело мух, гнусных навозниц, которые после проделанной работы отправляются на прогулку прямо по фруктам, выпечке и различным сортам мяса. Эти продукты, выставленные на улице перед лавками, покрыты лишь благотворным слоем пыли, и ничем более. То, что мы еще не вымерли от различных эпидемий, – настоящее волшебство Парижа.

По будним дням в отеле «Ривьера» довольно тихо; здесь живут рабочие и мелкие служащие, которых днем не бывает дома. По утрам меня пугают близкие и далекие будильники, возвращая из сна в действительность. Затем слышится мощное зевание, причем не каких-нибудь дегенерирующих зевунов, а настоящих, основательных, слышно даже, как хрустят челюсти.

Вхождение других в повседневную жизнь я слышу, лежа в постели. Я много сплю, потому что много нахожусь дома. Мое гостиничное существование я веду так, будто сижу в приемной у зубного врача, или наподобие свихнувшегося странника, потерявшего надежду когда-нибудь снова выйти из леса, так что он садится на землю и ждет, сам не зная чего, и делает вид, что размышляет, чтобы успокоить самого себя. Порой он даже насвистывает.

Спустя несколько минут после того, как протрещали будильники, ступени уже скрипят под тяжестью шагов. За это время люди успевают помыться, одеться и даже позавтракать.

До половины первого в отеле абсолютный покой, только хлопают двери после коротких пауз и затем слышно, как кто-то возится в комнатах. Это горничная убирает номера. Девушка за пару часов убирает тридцать комнат. Можно представить себе девушку во время уборки, а комнаты – после нес!

В половине первого на этажах становится оживленнее. Те, кто работает неподалеку, приходят домой обедать. Полуденная трапеза таких одиноких работяг состоит из холодных блюд или из какой-нибудь закуски, с которой они быстро расправляются. Все экономят, и любой прием пищи рассматривается как неизбежное зло, которое должно быть преодолено как можно быстрее. Здешние обитатели уже ничего особенного от жизни не ждут.

К вечеру тонус на лестничных маршах поднимается, теперь возвращаются домой все и проводят монотонно неизменный конец рабочего дня. Мой сосед слева, лысый господин, по вечерам бреется до красноты вареного рака, время от времени он откашливается и шумно очищает нос. Иногда я слышу, как под ним трещит стул или как с шипением зажигается спичка в его руках. Когда бьет десять, он ложится в постель. Стук ботинок об пол свидетельствует о том, что в данный момент он раздевается; вскоре скрипящая кровать принимает его в свои объятья.

В субботу после полудня отель принимает совершенно иной вид. С субботнего полдня до утра понедельника каждый свободен. В гостиницу «Ривьера» приходят элегантные, стройные женщины – они наносят визиты своим любовникам. Проворные женские ножки взбегают по лестницам, туфли на высоких каблуках отбивают нетерпеливый такт по старым деревянным ступеням. Двери захлопываются. «Вот и я», – говорят накрашенные женские рты, и стены отражают звуки поцелуев.

У моего левого соседа восхитительным голоском каждую субботу после полудня щебечет женщина, иногда даже в воскресенье. В промежутках они ходят обедать, ужинать, при случае также в кино, но самые волнующие вещи происходят дома, и я вынужден все это слушать.

Дама с симпатичным голосом, например, говорит:

– Иди сюда, мой невозможный маленький лысик, и сейчас же скажи что-нибудь приятное своей белой кошечке.

У соседа справа жизнь воспринимают серьезнее…

– Ты мне изменила?

– Да ты что, обезьяна, клянусь жизнью моей матери. (Бедная мама.)

Внизу кто-то неутомимо воркует:

– Chouchou… Chouchou… Chouchou… Chouchou… Милашка… милашка… милашка… милашка…

– Ах, чего бы я не сделала ради тебя, мышоночек! Надо бы постучать во все стены: «Дамы и господа, прошу немного сочувствия и понимания. Я одинокий, бедный молодой человек. Если уж без всего этого нельзя обойтись, то избавьте меня хотя бы от подробностей».

Они наверняка все слышат друг друга, но им, видно, ничто не в состоянии помешать. Правда, однажды какая-то из женщин заметила Бог знает в какой комнате:

– Дорогой, однако, эти стены очень тонки. На что мужской голос пробурчал:

– Qu'est-ce que ça peut me foutre, à moi? A мне на это с высокой колокольни…

Одним словом, я живу в отеле «Ривьера». Я хорошо выгляжу, настоящий джентльмен; один из моих прародителей был важной птицей при дворе короля Маттиаша.

Но в данный момент, к сожалению, речь не о том.

Почти полгода прошло, как я прибыл в Париж для четырехнедельного обучения.

Единственная причина моего затянувшегося пребывания тут: у меня нет денег на обратную дорогу. Учебная поездка никак не может окончиться. Такое тоже бывает.

Ни о какой помощи из дому и речи быть не может после писем, которые я отправлял ради душевного спокойствия родителей. Ничего не остается, как продолжать эту необычную учебную командировку, милостью провидения когда-нибудь у нее обозначится цель. Если бы я потребовал от домашних денег, мне бы обязательно прислали. Но как только мысль об этом приходит мне в голову, я вспоминаю бабушку, сказавшую как-то раз обо мне:

– Вот увидите, этот юноша в своей жизни даже на воду сам не заработает.

Поэтому, памятуя уже об одной бабушке, я не могу требовать из дому денег. Правда, бабушка проживет еще в лучшем случае лет десять. Не знаю, стоит ли из-за этих нескольких лет… В конце концов, я волевая личность. Во всяком случае, я молю Бога, чтобы эта учебная поездка окончилась хотя бы в больнице, а не на кладбище.

Я живу один, и мне не к кому обратиться за помощью. У меня есть, правда, один друг в Париже, которому я еще в начале своего пребывания здесь ссудил триста франков, но благодаря этому необдуманному шагу мне удалось окончательно от него избавиться.

Из фешенебельного отеля, в котором я остановился в первом самозабвенном угаре, я вскоре переехал в «Ривьеру», после того как, подобно воздухоплавателю на шаре над открытым морем, выбросил из корзины – я хотел сказать, из моего чемодана, – все движимое, то есть годное для продажи, чтобы продлить свою жизнь.

Мои первые впечатления на улице Сен-Жакоб были столь ужасающи, что я стремглав помчался в библиотеку Св. Женевьевы, чтобы разузнать, кто такой был этот святой Жакоб.

Несчастный был епископом в Низибисе и преставился восьмидесяти лет от роду. Но после его смерти французы вспомнили о нем: назвали улицу его именем.

В гостинице «Ривьера» жизнь скучна, в особенности если нет ни денег, ни цели и есть только ожидание чего-то, плохого или хорошего – неизвестно.

Я встаю в одиннадцать часов утра, потому что мне надоедает сон, лучше сказать – неясная полудремота этих утренних часов, в которую привносят чуточку реальности лишь звонки в девичьем пансионе. В полдень я отправляюсь гулять в ближайший Люксембургский сад и остаюсь там до двух часов; тем временем горничная убирает мою комнату и Мушиноглазый с удовлетворением констатирует, что я ем на стороне.

В два я иду домой. По пути я покупаю литр молока, полметра парижского хлеба и коробку нормандского сыра. Все это я прячу под своим пальто и незаметно проношу в комнату. Согласно гостиничным правилам, в номерах готовить запрещено; несмотря на запрет, это делает почти каждый постоялец – тайно и украдкой, обращая внимание на малейший запах. Случается, что без всякой причины приходит мерзкий Мушиноглазый и стучит в дверь с целью проверки.

У меня есть большой электрокипятильник, и я готовлю себе литр какао на молоке. Половину я выпиваю в полдень, другую половину оставляю на ужин. На вечер остается также половина сыра и хлеба. После приготовления какао я никогда не мою кастрюлю. Благодаря этому обстоятельству со временем в ней образуется толстый слой подсохшей гущи, которую я могу соскрести, размолоть и снова пустить в дело.

После нормандского сыра полюбить нормандцев невозможно.

Французские гурманы знают триста сортов сыра, самый дешевый из них – нормандский. Это трехсотый. Видимо, я единственный во всей округе, кто его ест. Бакалейщику это тоже бросилось в глаза (к сожалению, такой товар невозможно купить без общения с продавцом), и однажды он осведомился, не потребляю ли я этот безжалостный сыр по предписанию врача.

Коли уж речь зашла о моих расходах, то сюда я должен присчитать пачку мэрилендского табака, сигаретную бумагу и спички. Табак черен, как чай, и так же крепок. Требуется порядочная тренировка, чтобы во время сворачивания сигареты опилкообразные куски табака, запросто прокалывающие дырки в сигаретной бумаге, уложить в самокрутку без потерь. Одна затяжка мэрилендской сигаретой создает впечатление, что вашу глотку обрабатывают наждачной бумагой.

Уже многие месяцы я живу на математической основе, рассчитывая самые дешевые способы приобретения калорий. Еда уже перестала приносить удовольствие, это для меня, скорее, работа, даже долг.

Во второй половине дня я бреду по Буль'Мишу[1] и оглядываю стройных женщин, которые с явным сознанием своего превосходства скромно покачивают бедрами, одной рукой приподнимая пальто, чтобы было видно все, что стоит показать, а другой делая призывные загребающие жесты. Так мечутся они бездумно и рассеянно посреди мирской суеты. Только они одни знают с полной уверенностью, зачем мы, мужчины, живем и каково наше назначенье здесь, на этой земле.

Иногда по вечерам я захожу в «Кафе дю Дом».

На террасе, тесно притиснутые друг к другу, стоят маленькие столики, между ними набивается самый различный люд, на девяносто процентов – иностранцы. Есть индианки, закутанные в пестрые шелковые сари; со своими черными как смоль волосами они похожи на свежевымытых и выглаженных цыганок. Невысокие японки всегда печальны, они одиноко и безмолвно сидят за бокалом американского грога, скорбное лицо повернуто в сторону востока. Негритянки все время показывают свои сверкающие зубы и заметно избегают своих братьев по расе. Затем испанки со сладострастными извивами тела и узким, худощавым лицом, большими, наполненными влагой глазами, над которыми пышные ресницы нависают как опахала; они все время чему-то удивляются: «Ah, senorita… Porqué? Те dice que no… Bueno!».[2] И итальянки с веселой усмешкой на накрашенных губах: «О, mio caro!».[3] Жительницы северных стран – утонченные вампиры в мещанской упаковке; невинно улыбаясь, они легко покачивают ногами над пропастью морального разложения.

Ну и конечно, американки, неистощимо веселые, в одиночку перелетающие через океан и коллекционирующие парижские любовные воспоминания, чтобы присоединить их к собранию билетов от метро, ресторанных меню и театральных программок… «Хэлло, старик!» – «Милая!» – «Идем завтра утром в Версаль?» – «А что там есть выпить?»

Только французские кокотки сидят тихо и скромно поблизости от входа, взор их загорается лишь тогда, когда кто-то обращает на них внимание.

Синий сигаретный дым плавает над террасой словно рваное расползающееся облако.

Юный гарсон со сладостями – чаще всего венгр, – высоко подняв свой поднос, мужественно и решительно, точно исследователь джунглей, прокладывает себе дорогу посреди лиан из стульев и ног: «Cacahuettes… Сасаhuettes!».[4] Успокоительное ощущение – знать, что деньги еще существуют и что некоторые умеют ими пользоваться с аристократической небрежностью.

В отдельные вечера я сижу здесь за кофе со сливками и страстно заглядываю в лучистые глаза хорошо сложенных женщин. Я пытаюсь вторгнуться в их жизнь. К сожалению, красивые женщины вспархивают и уходят, они даже уезжают на машинах. Скромный подобострастный танцор-стрелок захлопывает – бумс! – дверцу за ними. Автомобиль заводится, ласково и равномерно подрагивая, и беззвучно скользит вниз по сверкающему пестрыми огнями бульвару Монпарнас, а я иду домой, в отель «Ривьера», продолжать свое существование.

По пути домой я иду в обход по рю Ваван, рю Бреда, вдоль темного и тихого Люксембургского сада – лишь для того, чтобы подольше насладиться этим фешенебельным кварталом. От парка ко мне плывет запах деревьев, он сопровождает меня вдоль массивной железной решетки, по каменному фризу которой, беззвучно и замирая в ответ на каждый шорох в саду, совершает свой ночной обход бездомная кошка. Возле рю де Флер сад разрезает широкая аллея. С другой стороны видны сверкающие лампы рю Суффло, между темными кустами и почти черной листвой они мистически мерцают, подобно искрам упавших на землю звезд или напоминая причудливых фей, ведущих свою таинственную жизнь в умолкнувшем парке.

Фешенебельные арендные дворцы люксембургского квартала дремлют с закрытыми глазницами окон, лишь изредка нарушают тишину шаги запоздалого прохожего.

Передо мной поспешно перебирает ногами молодая девушка и испуганно оглядывается. Ее маленькие груди подпрыгивают в такт торопливым шагам. В довершение картины можно представить маму, которая дома сидит в кровати и тревожно, с замирающим сердцем гипнотизирует будильник.

Полицейские на велосипедах бесшумно скользят по асфальту, в котором отражается свет дуговых ламп, с маленькими крылатками на спинах, словно юбочками, из которых они внезапно выросли.

Башенные часы на Сен-Сюльпис бьют полночь. Из маленьких кафе еще падает свет на безлюдные улицы; они напоминают гаснущие светлячки. Красная светящаяся сигара над лавкой: «Табак. Пиво Дюмениль. Здесь экспертиза качества пива».

В это время улица Сен-Жакоб полностью вымирает. Один-два отстоящих далеко друг от друга фонаря тщетно пытаются рассеять тьму. Крысы, вспугнутые моими шагами, бегут по проезжей Части мостовой.

Однажды я видел двух огромных дерущихся крыс. Они подпрыгивали высоко в воздух и с яростью набрасывались друг на друга. Это был беззвучный, жестокий бой, площадь схватки расширялась порой до десяти, двадцати метров.

Когда я возвращаюсь так поздно, мне попадается на лестничной клетке отеля старая крыса. Чаще всего она проскакивает между ног. Но иногда она замирает и смотрит на меня. У меня ощущение, что она размышляет, укусить меня или нет. Потом видит, что игра не стоит свеч.

Черные крысы неожиданно напомнили мне о моих рубашках.

Необходимость сдавать в стирку белье чаще всего дает о себе знать тогда, когда у меня на это нет денег. Беда редко приходит одна. По большей части одновременно кончаются продукты и даже сигареты. Добывание последних сопряжено с таким напряжением сил, что на рубашки уже ничего не остается.

Так возникла относительная рубашка.

Относительная рубашка появляется тогда, когда достают нормальную рубашку, надевают и без зазрения совести носят два дня. Потом два дальнейших дня – с угрызениями совести; между прочим: носят уже не рубашку, а скорее то, что осталось от нее. Затем ее снимают и больше о ней не думают. Достается вторая рубашка. С ней повторяется то же самое. В конце концов все рубашки изношены, и тут наступает период относительности. При этом смотрят, какая из всех ношеных рубашек самая чистая, и спокойно надевают ее снова. Так по очереди по только что описанной методе носятся все рубашки одна за другой. Если учесть, что уже на первом этапе удалось исключить из обращения абсолютно белый цвет, совесть приглушается все больше и больше; без надежной опоры любое беспокойство теряет право на существование. Так теория относительности оборачивается своей положительной стороной. Разумеется, затем нет более причин для остановки; так как белый цвет спустя короткое время, подчиняясь физическим законам, полностью исчезает, проблемы больше не существует. Аминь.

Суть несчастья состоит в том, что эти рубашки никогда больше нельзя сделать чистыми. Грязь можно в лучшем случае немного приглушить пудрой. Самый достойный выход из ситуации – похоронить все эти рубашки где-нибудь по ту сторону городского вала, в предгрозовую ночь, когда луна прячет свое расплывшееся желтое лицо за мчащимися грозовыми тучами. Часы на башне бьют полночь, и я, слегка вздрагивая от холода, плотнее запахиваю пальто. Следуй за мной, Арчибальд! Будь с нами, проклятье небес!

Загрузка...