Тридцать вторая глава

В газетном киоске на Буль'Мише я купил венгерскую газету. Она такая маленькая и смешная и сообщает помпезными буквами о своих ничтожных событиях: «Директор банка Икс-Игрек застрелился». В Париже это было бы маленькой заметкой в середине номера, но не на первой полосе. Но когда он застрелился? Говори же. Дальнейшее житье наверняка сулило ему одни неприятности. И это называется информацией?

Но на второй странице газеты я уже сам отыскал подробности; все это надо читать с легким содроганием в будапештском кафе, чтобы точно узнать, что еще вчера он сидел здесь, никто ни о чем не подозревал. Он пил свой черный кофе и смеялся. Ужасно. «Отчет о заседании Будапештского совета общин…», «Андреас Шпаник, двадцатитрехлетний помощник слесаря, взобрался на Турул-птицу».

– Добрый день, пожалуйста, – говорит кто-то по-венгерски.

Чудной парень стоит передо мной и смеется мне в лицо.

– Я тоже венгр быть!

Он говорит на плохом венгерском и при этом ухмыляется мне так по-свойски, будто я его родственник, которого он давненько не видел.

– Быть уже десять лет Франция. Не можно говорить хорошо венгерский.

Я отвечаю ему по-французски; выясняется, что и по-французски он изъясняется с трудом. Венгерского языка уже нет, французского еще нет. Это действительно забавно. Он грязен и запущен с виду. Вокруг шеи намотан красный шарф, на голове прилепилась криво посаженная спортивная кепочка. Он уже не наш, но еще не стал и ихним. Ни туда ни сюда. Стоя между двумя языками со своей надвое расколовшейся душой, блуждает он посреди двух наций. Наверняка за эти десять лет у него не появилось ни одного друга среди французов.

– «Лишь одна девушка есть в мире…» – говорит он и смеется. – Прекрасный песня. Я уметь много прекрасный песня.

– Вы больше не вернетесь назад, в Пешт?

– «Восстаньте, венгры, родина зовет», – декламирует он. – Comment? Как? Нет. Назад не иду больше. Здесь хорошо. Как это говорить?..

Он задумывается и поднимает утонченным жестом загрубелую ладонь к подбородку. Глаза его отстраненно глядят в сторону Сены, где двойные башни собора Парижской богоматери выделяются на фоне неба.

– Забыть… Ничего… что делает? N'est-ce pas, Monsieur?

Перед тем как уйти, он смешным движением подбрасывает руку в воздух:

– Isten, âldd meg a magyart! Боже, храни Венгрию! Не станет же он плакать. Нет. Только энергично трясет головой.

– Au plaisir, cher monsieur…

И вот он уже уходит проворными шагами в направлении рю де Патр-Сен-Северин.

После обеда неожиданно вваливается Анн-Клер с пакетом в руках.

– Что это ты принесла?

– Ничего. Servus. Завтра Рождество.

– Анн-Клер, с этого момента я хочу называть тебя Аннушка. Скажи, что ты венгерка, не то я разнесу весь отель. Тебя зовут Аннушка.

– О! А что это означает?

– Это означает, что я тебя очень люблю!

– Я тебе кое-что принесла из дому. Моя мама испекла.

– Твоя мама знает, что…

– Не переживай, я украла… А вот это мой рождественский подарок. Я знаю, что это надо дарить завтра, но я не выдержала.

Я открываю пакет: молитвенник, в кожаном переплете с золотым обрезом.

Сначала она крадет, потом сразу же приносит мне молитвенник. Так, я ничего не скажу.

– А теперь ты получишь двенадцать поцелуев.

– Почему двенадцать?

– Потому что было двенадцать апостолов.

Боже! Она впутывает в свои любовные дела даже церковь!

Уже во второй половине дня можно было предугадать, что вечером предстоит Рождество. Праздничное настроение вторгалось в скуку повседневности и приукрашивало ее. Даже автомашины гудели не так, как всегда. Чтобы ощущение рождественского праздника стало более полным, выпал даже небольшой снежок. Правда, на улице он быстро превратился в грязную кашу, но на крышах снег то тут, то там лежал как отделка – разорванными тонкими кружевами. Я следил через окно, как падают нежные невесомые снежинки.

Уже смеркается.

Старуха с канарейкой крутится вокруг затеянного ею торта. Чиновник из магистрата стоит во дворе, засунув руки в карманы брюк. По случаю праздника черный сюртук, в котором он ежедневно ходит в контору, получил отставку. Он отплевывается и затем размазывает свой плевок каблуком. Негр с закатанными рукавами облокотился о подоконник и скалит зубы. Нечего ухмыляться, простофиля, твоя жена наставляет тебе рога. У меня, правда, нет прямых доказательств, но сегодня, скорее, добро нуждается в доказательствах.

Рождественский вечер.

Сентиментальные души среди читательниц – старые тетки с бархатками и вставными зубами – теперь от меня потребуют, чтобы, как одинокий холостяк, я пошел бродить по улицам, ел периодически сосиски с сухим хлебом, потирал замерзшие пальцы и слезящимися глазами заглядывал в окна, за которыми счастливая семейная жизнь бурлит в ярко освещенных комнатах вокруг рождественских елок.

…Мальчик не получил в подарок велосипед, зато ему подарили дюжину кальсон с монограммой. Папа получил от мамы ужасно плохие сигары. К сожалению, ему придется их курить. Мама получила раскрашенную вазу. Вообще получают лишь вещи, которые не радуют, люди смотрят на подношение и тайком поглядывают на часы – может, еще не поздно переподарить подарок кому-нибудь.

Тут появляется незаявленный дядя Андре, и вся семья в панике советуется, что ему подарить на скорую руку, ибо дядя Андре пришел как раз к раздаче подарков и теперь уже стоит в легкой задумчивости под рождественской елкой. В своих муках стеснения он все время повторяет: «Прекрасная елка, дорогой друг, действительно прекрасная елка».

Мама быстро извлекает из шкафа новый папин галстук, который он получил на свои именины, заворачивает его в шелковистую бумагу и вручает дяде Андре.

«Вы поистине очень милы, детки. Такие красивые узоры… Именно такой галстук я давно собирался купить. Да, мой дорогой, у вас Христос-младенец – богатый человек».

Тем временем папа посвящается в развитие событий, это происходит в прихожей, так как папа до того был как раз на кухне, где принимал дозу ликера («Только не говори маме ни слова; с ее языком, если она что заметит… даже рождественский праздник для нее не указ»).

С этого момента папа ненавидит дядю Андре, который, как нарочно, именно перед ним красуется в новом галстуке – он как раз завязывает его на папиных глазах…

Рождественский вечер.

К сожалению, мы не пойдем под чужие окна, чтобы вдохнуть немножко счастья.

Я уже с утра хорошо протопил камин, поставил перед ним кресло невообразимой расцветки и весьма удобно уселся в нем.

Я купил перед этим две бутылки шампанского, холодное мясо, сыр, фрукты, египетских сигарет, ликеру и теперь праздную Рождество в одиночестве.

Чтобы гарантировать соответствующее настроение, я купил «Рождественские повести» Диккенса на французском языке: «Morlay était mort, c'est pour commencer». Конечно, нехорошо встречать Рождество в одиночку. Я мог бы пригласить женщину, ведь у меня есть деньги. Однако я не делаю этого, я ведь с характером. Печально, но факт.

Я пью шампанское и курю египетские сигареты. Патефон играет без перерыва. В комнате так жарко, что я открываю окно, за ним видны черные, покрытые снежными пятнами крыши, дым поднимается к свинцово-черному небу.

В отеле «Ривьера» все спокойно. Большинство постояльцев проводят рождественский вечер в кафе, дансингах и других увеселительных местах.

В комнату вливается холодный, свежий, приятный воздух. Медленно гаснут все только что освещенные окна – все ищут развлечений вне домашних стен. Семья Мушиноглазого остается дома, она экономит. Ненавижу алчных людей. Для чего все добро? Однажды ведь мы умрем.

Анн-Клер и я встретимся лишь на полуночной мессе в церкви Святой Анны на рю Тольбиак. Она придет туда с родителями и раньше меня, но устроит так, чтобы мы могли накоротке переговорить друг с другом. Она мне очень точно описала, где я должен стоять, так как эти службы собирают очень много желающих и нужно своевременно позаботиться о билетах, на это выдаются билеты – как в театр, где дают нашумевшую пьесу.

Итак, в половине двенадцатого ночи я еду на метро на рождественское богослужение. Выходить мне на Курвизар. Здесь метро проходит уже не под землей, а скрежещет между крышами, как обычная железная дорога. У Курвизар надо пересечь узкий пассаж и таким образом попасть с рю Жонас на рю Бобийо, а отсюда на рю Тольбиак, на которой стоит церковь Святой Анны.

Перед церковью толпится народ. Вовнутрь пускают небольшими группами, чтобы всем дать возможность быстрее и удобнее найти свои нумерованные места.

Моя соседка справа – блондинка в вечернем туалете, она потихоньку курит сигарету; слева сидит старуха, от которой пахнет бедностью, она что-то жует и оглядывает каждого с ног до головы.

Медленно падает снег.

Туманный, заснеженный рождественский вечер.

Французы в такие дни едят индейку. В танцклубах льется рекой шампанское, танцуют девушки. Мокрые от пота руки сжимают носовой платок.

«Et le vieux Morlay était mort pour commencer…»

Когда приходит моя очередь протиснуться вовнутрь, я сразу вижу Анн-Клер возле колонны, у которой мы назначили свидание. Ее взгляд, исполненный ожидания, устремлен к двери, через которую втекает поток верующих. Тут же она шепчет мне:

– Я хочу тебе показать мою маму. Вторая в третьем ряду отсюда.

Милая седая старая женщина, усердно молящаяся.

Все запасные сиденья в церкви заняты. Уйма людей. Представлены все возрастные ступени. Взрослые мужчины, офицеры, молодые женщины, девушки и дети. Не считая завсегдатаев церкви: ревматических, сморщенных старух, которых страх перед смертью гонит ежедневно в храм предстать пред ликом Всевышнего. Все эти старые бабы – здесь и ожидают с сегодняшнего дня особой милости. Их губы беззвучно шевелятся, черные массивные четки медленно скользят между дрожащими, деформированными от работы пальцами.

И Властитель Вселенной печально сидит на своем троне, с немыслимых времен окутанный мантией вечности, со спокойствием совершенства, от которого мы застываем в благоговении. Зачем создал ты нас, Господь, на свое большое горе? Мы не слишком близко принимаем тебя к сердцу, собираем разноцветные камешки и в ужасе разбегаемся, если ты одному из нас подашь знак. Мы не любим тебя, лишь боимся. Ты лучше всех знаешь, Господь, как мало радости тебе доставляют даже попы.

Украшенный цветами алтарь купается в отблеске моря свечей, в холодном благородном сиянии электрических ламп. Облака благовоний тянутся от алтаря над нашими головами и борются с ароматом различных парфюмерных изысков и запахами стиснутых тел сотен людей.

Орган звенит и гремит, мощный мужской голос звучно выводит наверху, на галерее:

Все ближе полночь, дети человеческие,

В которую явился Сын Божий,

И снял с нас старый грех,

И вместе с отцом простил нас, грешников.

Священник высоко поднял дароносицу, все приподнимаются и смиренно опускаются, склонив головы, на колени.

Колокольчики алтаря ритмично трезвонят, как множество погребальных колоколов.

«Laetentur coeli, et exsultet terra ante faciem Domini, quoniam venit. Возрадуйтесь, небеса, и ликуй, земля, Господу, который вот идет».

Во время причастия то тут, то там прихожане встают со скамей и с преклоненной головой идут к алтарю. Мужчины – с торжественными лицами и скрещенными руками, женщины – смиренно, руки крестом на груди. Они молча, с застывшими лицами идут к алтарю, словно умершие, которых Господь вызвал из могил, чтобы держать суд над ними. Словно они идут навстречу Вечности.

Как прекрасно это слово: Вечность.

Три священника причащают одновременно, и все равно очередь продвигается медленно, около тысячи прихожан берут от тела Христа. Я тоже люблю тебя, Господь, хотя и отстраняюсь от причудливой религии и не возношу к тебе уравнивающую мантию молитв.

Анн-Клер щиплет меня нетерпеливо за рукав и шепчет:

– Давай выйдем, чтобы еще немного побыть вместе. Чистый холодный воздух на улице действует благотворно.

Улицы вымерли, лишь мы вдвоем идем рядом друг с другом.

Как прекрасна эта ночь, и как жаль, что она тоже пройдет. Скоро я снова останусь один и лягу спать. Затем придет завтра, потом послезавтра…

Какой срок отпущен судьбой для нас двоих?

Я постарею и затем умру. Как я буду умирать? Какой будет моя смерть? Но у меня еще есть время. Я не хочу думать об этом. Жизнь для всех нас коротка одинаково, и все вместе с нами любят, стареют и умирают.

Нужно мудро и осмысленно жить настоящим. В плохом искать хорошее, чтобы найти покой и утешение. В этом – счастье.

– О чем ты думаешь?

– Я думаю, что пора закурить сигарету.

– Показать тебе, где мы живем?

– Да.

Она ведет меня по маленьким, искривленным переулочкам. Название одного я заметил: рю д'Эспуар. Улица Надежды. Здесь я впервые.

Темные дома окутаны в рождественское настроение. Диккенс… «Et Morlay était aussi mort qu'un dou de porte».

– Здесь, – говорит она и берет меня за руку.

Она показывает на четырехэтажный многоквартирный дом.

– На втором этаже, где балкон… Эти пять окон наши. У второго окна стоит рождественская елка, она аж до потолка.

– Какая комната твоя?

– Первая. Ну, поцелуй же меня.

– Итак, ты живешь здесь? Интересно.

– Сейчас никого нет дома.

– Как называется этот переулок?

– Это улица Пяти Алмазов. Неожиданно эркерное окно освещается.

– Смотри, кто-то зажег свет.

– Ну конечно, горничная! – говорит она.

Как странно, Анн-Клер жила здесь, я в Будапеште, и все же мы встретились.

– А теперь уйдем, я не хочу, чтобы нас здесь видели.

– Милая бедная мама, если бы она знала, что мы оба…

Она тащит меня прочь.

– Как жаль, Анн-Клер, что я не могу провести рождественскую ночь вместе с тобой, только с тобой. Я хотел бы спать с тобой в одной постели, тесно прижавшись к тебе, чувствовать тепло твоего тела, слышать биение твоего сердца. Я не стал бы ничего от тебя требовать. Это вообще невозможно, если ты не захочешь. Я никогда не признавал насилие. Меня удивляет, что ты не хочешь узнать мой характер. Тебе совсем не любопытно, какой я?

– Если ты этого так уж хочешь… Я могу ведь когда-нибудь прийти.

– Сегодня нет?

– Сегодня нет.

– Жаль. Не будем больше об этом. Вот это я называю прелестным рождественским праздником.

– Такое я должна подготовить. У моей комнаты отдельный вход. Если я горничной дам пять франков, она наверняка не выдаст, что я провела ночь не дома. Когда-нибудь это получится…

– Да ты никогда не сделаешь этого.

– Сделаю, будь уверен. Только тебе надо еще немножко подождать. Я совсем не понимаю, почему мужчины всегда сразу об этом начинают думать.

– Я знаю тебя уже четыре месяца. Это ты называешь «сразу»?

Она уже носит на шее небольшую золотую цепочку, которую я подарил ей к Рождеству. Золотой пояс целомудрия был бы оригинальнее; в средние века такая штука была жутко модной. В музее Клуни выставлен один экземпляр, и женщины осматривают его весьма тщательно. «Это омерзительно, Эмиль, я прошу тебя, не смейся так идиотски, это омерзительно. Лучше объясни мне, Эмиль, где перед и где зад, как образованный человек, ты должен это знать».

Мушиноглазый, учитывая, что сегодня праздник, всю ночь дает жечь свет. Я до четырех утра был на ногах – пил, курил и разглядывал звездное небо за черными трубами.

– Да, надо бы мне заказать для нее пояс целомудрия. Но эту тонкую иронию она бы совсем не поняла. Где там мой Будапешт? Если бы дело происходило в Пеште, у нее уже был бы ребенок от меня. Но ведь я знаю ее только четыре месяца. Вот именно… Нужно знать Будапешт…

Загрузка...