Если я верну назад молочную бутылку, мне отдадут залог: франк и пятьдесят сантимов. На это я смогу купить сигареты. Постой, за винную бутылку я тоже платил залог: один франк.
Интересно, какие рожи корчат бакалейщики, когда им сдают бутылки и на залоговые деньги ничего у них не покупают?
Я иду с бутылкой в лавку и скромно пропускаю всю очередь – пусть их обслужат передо мной.
– Что вы желаете, мсье?
– Я принес обратно молочную бутылку.
– Литр молока, – говорит он и тянется за черпаком.
– Нет-нет, я только принес назад бутылку. Он не желает понимать меня.
– Пол-литра молока.
– Мне не нужно молоко.
– Тогда что угодно? Может быть, сыру?
– Ничего.
Деньги швыряют на прилавок и даже не прощаются.
С винной бутылкой дело еще сложнее. Лишь после длительного изучения готовы признать, что посудина местного происхождения. Однако вся история им жутко не нравится.
Но в результате у меня есть два франка пятьдесят сантимов.
После полудня я тщательно чищу щеткой костюм и иду на свидание. Я чувствую, что стал серьезным человеком.
В саду Обсерватории Анн-Клер еще издали машет мне и бежит навстречу. Подбежав, она шаловливо бьет меня беретом по лицу.
Эта женщина с каждым днем молодеет.
– Майдар.
– Что это?
– Майдар.
– Ах вон что! Мадьяр! – (Венгр.)
– Посмотри-ка сюда, Monpti! – Полная восторга, она показывает мне книгу. – Я прочла здесь, что венгры ужасно любят паприку. Все, даже сладости, у вас посыпают паприкой. Это национальный обычай. Мне тебя так жаль.
– Да это совсем не так!
– Ты стесняешься, правда?
– Ну вот еще! Послушай… Мой взгляд выхватывает строчку: «…les Autrichiens-hongrois, ce sont les autres chiens…» Это игра слов. По смыслу получается, что австро-венгры – собаки.
– Ничего себе книжечки ты почитываешь! Послушай… Франц Иосиф Первый… общая армия… немецкое командование… в Араде целых тринадцать генералов…
– Боже, смотри, какой толстый голубь! Ты только взгляни!
Политика ее не интересует. Да это и неважно, здесь, за границей, и без того острят на наш счет и утверждают: венгр – это тот, кто вечно с картой в руках каждому французу, попавшемуся на пути, объясняет старые государственные границы.
– Monpti, пойдем в кафе, я плачу за себя.
– Гм… Сейчас мне что-то не хочется.
– О, Monpti, как ты можешь так говорить!
– Что ты намереваешься там пить?
– Большую чашку черного кофе, grand noir. Ты тоже выпей, он хороший и недорогой. За свой кофе заплачу я.
– Я уже слышал это. На таких условиях я не пойду.
– Ну, тогда я тоже не пойду.
Два кофе по-восточному – это недорого. У меня еще останутся деньги на сигареты.
– Ладно, идем. Мне все равно надо купить сигареты.
– А я подумала: мне лучше не ходить. Меня увидят с тобой, дома будет сцена, и мы не сможем больше встречаться. Теперь поторопись, я подожду тебя здесь. Но ты тоже не смей пить кофе.
Когда я возвращаюсь, она играет в салки с каким-то малышом. Мальчишке лет шесть-семь. Оба смеются и кричат от восторга.
– Чей это ребенок? – спрашиваю я, когда она наконец освободилась.
– Это мой крестник, – говорит она гордо. – Что ты скажешь – правда, красив?
– Ничего, если тебя увидят со мной?
– Чепуха! Такое дитя…
– Не дитя! А другие! Ребенок же не приходит один в парк.
– Ой, это верно! Пойдем скорее!
Она в волнении оглядывается и вырывается вперед меня на извилистую тропинку, на которой стоят деревья с уже изрядно оголенными ветвями. Напористый ветер шелестит листьями.
– Алло, да остановись же! Куда ты мчишься? Она ждет, пока я догоню ее.
– Холодно. Ты не замерзла?
– Немножко.
– Я хочу тебе кое-что сказать, Анн-Клер.
– Ну, говори.
– Пойдем ко мне. Я приготовлю тебе чашку чая.
– Зачем ты говоришь это?
– Затем, что холодно.
Она долго смотрит мне в глаза и не отвечает.
– Знаешь, я живу очень просто, в старой гостинице. Я затоплю, будет очень тепло… Не знаю, правда, какой у меня сейчас порядок…
– Нет… я не пойду.
– Анн-Клер, послушай меня. Чего ты боишься? Ты так плохо думаешь обо мне? Ты, умная девушка, считаешь, что можно причинить насилие женщине против ее воли? Смешно. В крайнем случае речь может идти о том, что ты боишься сама себя. Тогда, конечно, не ходи.
Голос мой звучит фальшиво, но она этого не замечает.
Тем временем мы покидаем сад и идем по Рю Суффло по направлению к Пантеону. Сейчас я говорю о нейтральных вещах, чтобы подбодрить ее. Когда мы подходим к улице Сен-Жакоб, она крепче сжимает мою руку. Сердце мое стучит сильнее. У нее, вероятно, тоже. Она заметно побледнела.
– Я пойду вперед и покажу тебе путь, а ты иди следом за мной.
В спертом воздухе лестничной клетки плывут парфюмерные воспоминания. Правильно, сейчас вторая половина дня, суббота. Моя комната еще не очень сумрачна. Хоть бы эти лестничные впечатления вовремя улетучились! Чтобы она не повернула обратно.
Нет, она идет…
Наконец мы добираемся до четвертого этажа.
Я быстро распахиваю перед ней дверь в комнату.
– Вот мы и пришли, Анн-Клер.
– Прекрасно, – говорит она неуверенно и смущенно. Я тут же открываю окно.
Самое фешенебельное в этой комнате – это вид из окна.
Я стараюсь казаться спокойным и бесхитростным.
– Вот перед вами небольшой двор, мадемуазель. В нем растут красивые деревья. Там, в стороне, девичий пансион, о котором я рассказывал. В этом доме за последним окном живет старая дама, которая все время ест салат. А вот это гостиничный двор, здесь каждый вечер слышно, как хозяин лупит своего сына, который что есть силы орет: «C'est pas vrai! C'est pas vrai! Это неправда! Это неправда!» На этом экскурсия по окрестностям окончена, мадемуазель. А вот это моя комната. Первой достопримечательностью я бы назвал это большое кресло, о первоначальном цвете которого меня, пожалуйста, не спрашивайте, я все равно не смогу вам ответить. В нем я люблю сидеть и заниматься подсчетами, на что буду тратить деньги, когда однажды разбогатею. Это мои книги. В данный момент только одна: словарь Ларусса. У шкафа всего три ножки. Тут рядом с умывальником мышиная нора. Зеркало над камином разбил не я, черные пятна на нем – воспоминания о мухах, что умерли во времена первой империи. Мушиноглазый по не выясненным пока причинам благоговейно сохранил их для потомков. Часы на камине сломаны, как во всех гостиницах, и имеют лишь декоративный характер. Рисунки на стене – оригиналы и в настоящее время не продаются. Плата составляет сто тридцать пять франков в месяц и, к сожалению, должна вноситься заранее. Электрический свет имеется, но пользоваться им не очень просто. После полуночи свет отключается, и ежедневно, когда абсолютные сумерки достигают апогея, приходится долго клянчить, пока не включат снова. Два постояльца (которые не имеют права находиться между собой в родстве) должны кричать вниз со своего этажа: «La lumière, s'il vous plaît! Свет, пожалуйста!»
– Какой тут беспорядок, – заключает она искренне.
– Разумеется, мадемуазель, но, пожалуйста, снимите шляпу и пальто и сядьте, а я тем временем разведу огонь.
– Я пока наведу порядок. Хорошо, Monpti?
– Нет, не хорошо. Ты сядешь сюда, в это абсолютно цветонемыслимое кресло, и будешь смотреть на меня, хотя, вероятно, это и не очень интересно. Во всяком случае, я скоро управлюсь.
Развести в камине огонь нетрудно, если есть чем топить. В данном случае дело обстоит именно так. Спустя несколько минут огонь уже весело трещит.
– Хочешь взглянуть на виды Будапешта?
– Пожалуй.
– Давай лучше сядем на кровать, тогда я смогу сесть рядом с тобой и рассказать о снимках.
Боже милостивый! Она доверчиво садится на постель!
Мы вместе рассматриваем фотографии, иногда наши руки соприкасаются. Я пытаюсь овладеть своим волнением, выражающимся главным образом в том, что мне приходится всякий раз прокашливаться, ибо голос мой непонятным образом отказывается мне служить. И это именно сейчас, когда я больше всего нуждаюсь в том, чтобы придать ему подкупающую интонацию! Ведь женщинам не важно, что им говорят, все зависит от того, как это говорится.
Анн-Клер сидит так близко ко мне, что я ощущаю запах ее волос. Белокурые локоны в каминном свете блестят как венец. Крохотные волоски на шее выглядят словно золотой пушок. Руки ее нормальной полноты, но фигура стройная, как у девочки. Красивее всего ее рот.
Голос у нее певучий и мягкий. Она так красиво говорит. Ее тело излучает слабое тепло, как солнечный луч ранней весной, когда он еще не обрел силу. Я окончательно робею.
Бог мой, если бы эта женщина со мной сейчас пофлиртовала! Почему бы и нет? Иногда читаешь про такое.
Надо сейчас же поцеловать ее, очень осторожно. Сначала ее волосы – может, она вовсе не заметит этого. Но я же дал клятву. Ничего, на Пасху я покаюсь.
Суббота, вторая половина дня, оживленные приходы и уходы в отеле «Ривьера» нервируют меня. Женские туфельки радостно спешат и отбивают веселые ритмы на старых ступенях. Ярко накрашенные женские губы чирикают, как воробьи, сбивающиеся в стаи весной. «Me voilà, chéri! А вот и я, милый!»
Сосед мой, астматический лысый мсье, в это время тоже полирует свои чувства, хотя ему уже за шестьдесят. Он не носит жилетов, лицо его выбрито до красноты вареного рака, уши в волосах снаружи и внутри. Так он проводит свой золотой век, старый хрыч. Женщина, которая в данный момент у него, не переставая хихикает. Сюда доносятся ее слова:
– Эй, Жак, не щупай меня как слепой.
Во дворе негр неутомимо играет на лютне. Кажется, первые перегрузки семейной жизни он успешно преодолел.
Анн-Клер с неестественным усердием рассматривает снимки, словно ничего другого на свете не существует. Медленно и осторожно я протягиваю руку к ее талии. Боже милосердный, помоги мне… Да, верно, это безвкусица… Моя рука касается ее тела. Слабо сопротивляясь, она хватается за нее, но пальцы просто бессильно лежат на моей руке, не пытаясь оттолкнуть ее. Она медленно поворачивает ко мне лицо и пристально смотрит на меня. Глаза грустны и полны слез, затем они медленно закрываются.
Неф начинает негромко выть.
Я медленно наклоняюсь над ней и целую ее в губы. Слеза скатывается из уголка ее глаза, вторгается в поцелуй и солит его.
Она нежно отстраняет меня и тихо говорит незнакомым голосом:
– Включи свет, уже темно.
– Пока еще нет света. Я уже пробовал. Надо крикнуть вниз.
– Тогда давай пересядем к камину.
Я толкаю кресло к камину. Усаживаюсь на ковер у ее ног и кладу голову ей на колени. Она запускает гибкие пальцы в мои волосы, и мы оба молчим.
Субботний вечер. Сумерки вежливо подступают к окну: «Le crépuscule. Faites excuse, Monsieur… Dame. Я сумерки».
Слышно, как где-то приглушенно и удовлетворенно хихикает женщина. Определенно ее целуют в шею.
– Отчего ты плачешь, Анн-Клер?
– Ничего – правда, – я просто разнервничалась. Какое-то время мы молчим.
– Хочешь, я спою тебе песенку? – вдруг спрашивает она. – Я была тогда маленькой девочкой, мы в институте водили хоровод и при этом пели:
II était un petit navire,
II était un petit navire,
Qui n'avait ja…ja…jamais navigué,
Qui n'avait ja…ja…jamais navigué.
Ohé! Ohé!
Плыла однажды парусная лодка,
Плыла однажды парусная лодка,
Которая ни… ни… ничего не смыслила в плавании,
Которая ни… ни… ничего не смыслила в плавании.
Хооо-хо! Хоо-хо!
Она скрещивает ноги, обнимает обеими руками колени и раскачивается в такт песне. Почему она плакала перед этим?
– Дай мне тоже сигарету, Monpti, – неожиданно весело произносит она. – Которая у тебя во рту. А ты сделай себе новую.
Она затягивается, осторожно отводит сигарету подальше от себя и с силой выдувает дым изо рта.
– Я хочу тебя кое о чем спросить, Monpti, если ты захочешь мне честно ответить.
– Пожалуйста.
– Почему ты так долго не решался меня поцеловать? Она спрашивает меня об этом после восьми дней знакомства.
– Ты сказала, что я должен быть корректен.
– Да? Ах, правда, правда.
Интересно, эта женщина испорчена или она меня любит, пожалуй, и поэтому считает все естественным? Я, во всяком случае, играю здесь роль идиота.
Неожиданно вспыхивает свет.
– Oy! – раздается одновременно в соседних комнатах.
Кстати: Мушиноглазый при этой своей бережливости скорее переплачивает, чем экономит. Жильцы все время пробуют, горит свет или нет. При этом чаще всего забывают о выключателях, уходя из гостиницы, – со мной это бывало – и возвращаются в полночь. Тем временем свет горит в номерах с пяти вечера до полуночи.
– Я приготовлю тебе чашку чая, Анн-Клер.
– Ты очарователен. Помочь тебе?
– Нет, сиди спокойно, как сидишь. Это так прекрасно, что ты здесь. У тебя такая чудесная фигура, когда ты вот так сидишь в кресле. Это придает мне сил приготовить чай.
Когда я разливаю чай, она говорит:
– Зачем нам две чашки?
– Я ведь тоже хочу выпить чаю, как ты думаешь?
– Глупышка. Одной чашки хватит для нас обоих. Один раз отопьешь ты, другой – я. Садись в кресло, а я сяду к тебе на колени, только смотри не пролей чай на меня.
Все это она произносит так естественно, словно говорит: «Нет ли у тебя зеркала, я хочу причесаться».
Затем она мягко соскальзывает мне на колени и прижимается ко мне. Кладет щеку на мое плечо и рукой обхватывает мою шею.
– Мы будем играть в голубков.
– Это еще что?
– Я буду тебя кормить – вот так. Откуси хлеб у моего рта. Ой, глупышка, ну вот, пролил чай.
– Не сердись!
– Да нет же!
– Слушай, Анн-Клер, этот чай плохой.
– Ужасный. Он отдает какао. Оставим его. А что теперь будем делать?
– Расскажи мне что-нибудь.
– Тебе не кажется, что возле камина очень жарко? Она, не говоря ни слова, встает и садится на постель.
Такая фигура!..
Мсье Жак, мой второй сосед, кричит:
– В чем дело, Люсьенна, ты даже не снимаешь шляпы?
– Анн-Клер, ты не хочешь стать моей маленькой подружкой?
– Ну конечно же, глупышка.
– Я имею в виду – вся, целиком. Она молчит.
– Хочешь?
– Гм…
– Погасить свет?
– Гм…
Я выключаю свет.
– Ты любишь меня? – Она сжимает в руках мое лицо.
– Я очень тебя люблю… ты любовь моя… ты милая… ты…
– Сейчас же зажги свет!
– Почему?
– Я не хочу. Я передумала.
– Почему ты не хочешь? Я тебя очень люблю. Разве я не сказал это?
– Я еще невинна. Включи свет. Я зажигаю свет.
– Ты очень сердишься? – спрашивает она покаянно.
– Ну вот еще!
– Нет, ты сердишься, а я этого не хочу. Погаси свет. Я подчиняюсь.
– Подожди, Monpti. Боже мой, это же смешно. Больше всего мне плакать хочется. Не прикасайся ко мне. О Боже! О Боже! Лучше опять зажги свет.
– Нет.
– Подожди минуту, я сначала сниму платье.
В темноте слышно шуршание одежд, потом все стихает.
– Ты где? Что ты делаешь?
– Не могу найти выключатель.
– Что ты заладила про выключатель? Неожиданно она находит выключатель, вспыхивает свет. Она стоит передо мной совершенно одетая, даже шляпку успела натянуть.
– Зачем ты оделась?
– Потому что ухожу. Мне надо идти. Прямо сейчас.
– Ты меня не любишь?
– В том-то и дело, что люблю, но я не могу делать этого. Не надо было мне подниматься сюда, я же знала, что все так выйдет. Ты не виноват; того, кто изобрел чай, надо было убить.
Она нервно открывает и закрывает сумочку.
– О чем ты сейчас думаешь, Monpti?
– Ты играешь со мной и совсем не любишь меня.
– Если бы я тебя не любила, меня бы здесь не было. Она вдруг опускается передо мной на колени.
– Ты не смеешь так дешево ценить меня. Я к тебе еще совсем не успела привыкнуть. Собирайся, проводишь меня. Здесь мы не можем оставаться, это опасно. Но ты все равно любишь меня, ведь правда?