Глава VIII РЕВОЛЮЦИОННАЯ ДИКТАТУРА

КОЛЕБАНИЯ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Триумф монтаньяров 2 июня оказался далеко не бесспорным и не окончательным. Их власть в представлении народа и революционной буржуазии связывалась с именами Дантона, Робеспьера и Марата. Но в каждом из них она проявлялась неопределенно, случайно, временами. Дантон утратил героический ореол вождя 10 августа, революционного министра, человека «Отечества в опасности», завоеванный осенью 1792 года. В борьбе между жирондистами и монтаньярами его позиция примирения кажется неустойчивой и колеблющейся. Собственно, он колеблется вплоть до 2 июня. А реальную силу Робеспьера можно было точно измерить вечером того же дня. Наглядно выяснилась численность его армии из тридцати монтаньяров-робеспьеристов, оставшихся на местах, когда подавляющее большинство депутатов Конвента совершило свой жалкий выход. Робеспьер не приобрел массы единомышленников даже среди монтаньяров, общее число которых в Конвенте перевалило за 250. Что касается Марата, то народ именно в нем видел таинственного вождя переворота 2 июня. Когда в Конвенте оглашали в тот вечер имена 20 изгоняемых жирондистов, то он потребовал исключить нескольких из списка, но зато добавить других. И с ним безропотно согласились даже без голосования. А разве не он вернул депутатов в зал Конвента после их смехотворного выхода?

Но депутаты возмущались: Национальный Конвент оказался жертвой насилия и унижения! Один Марат играл роль хозяина. Маленький, невзрачный в своей грязной головной повязке, он вел себя вызывающе. А его и без того ненавидели. Его друзей в Конвенте много было на трибунах для публики. В рядах депутатов их можно пересчитать по пальцам. Когда страх прошел, осталось негодование, озлобление, ненависть. Авторитет Друга народа пострадал.

Итак, сразу после 2 июня власть не только не укрепилась, но раздробилась, ослабела по крайней мере на несколько недель. А именно в это самое время ее как раз и не хватало, ибо Франция оказалась в невероятно опасном положении. Она стояла у самого края пропасти.

Лавина военного краха и контрреволюции, начавшаяся изменой Дюмурье, потерей Бельгии, внутренними мятежами в Вандее, на Юге и Западе, рушилась на Францию. В день, когда французские пушки по приказу Анрио наводили в Париже на Конвент, австрийцы подтягивали свои орудия для осады французских крепостей на северных границах. Временную передышку в июне давала лишь бездарность австрийских генералов и медлительная, осторожная тактика герцога Кобургского, осаждавшего крепости Конде, Волансьенн, после которых настает очередь Ле-Кенуа и Мобежа. Английский герцог Йоркский подступал к Дюнкерку, а прусская армия герцога Брауншвейгского — к Майнцу.

В Альпах пьемонтцы теснили победителя при Вальми Келлермана, располагавшего жалкими силами; лучшие войска у него взяли для операций по отвоеванию Лиона, Марселя и Тулона. Савойю, присоединенную к Франции в ноябре 1792 года, завоевывали войска Пьемонта. Ницца, также аннексированная Францией, оказалась под угрозой. На Пиренеях испанцы пересекли границу и шли на Байонну к западу и на Перпиньян на восток.

Трудно было ожидать иного. Французские войска, плохо вооруженные и снабжаемые, полураздетые, с плохим командованием, переживали глубокий кризис. Командующие часто сменялись, всех подозревали в предательстве, окружали слежкой, все чаще разоблачали измену. Генерал Кюстин тратил больше энергии на борьбу с военным министром Бушоттом, всего лишь полковником и к тому же левым монтаньяром, чем на стратегию. В Вандее действовал комиссар Конвента, монтаньяр Филиппо, друг Дантона. У него конфликт с Ронсеном, генералом-санкюлотом, тоже монтаньяром, но ставленником Робеспьера. Люди, характеры, политики яростно спорят между собой, действуют на свой страх и риск, без согласованных планов, без инструкций, которые часто нереальны или противоречат друг другу.

Самой болезненной раной, терзавшей Революцию, оказался в первые дни июня Лион. Именно здесь обнаружилось, как жирондисты из-за своего жалкого эгоизма, болезненного тщеславия, из-за ослепляющей ненависти сделались опаснейшим орудием и союзником роялистов. Жирондисты создали в Лионе армию в 20 тысяч и поручили командовать ею графу де Преси, одному из бывших защитников дворца Тюильри 10 августа. 29 мая 1793 года лионские жирондисты восстали против своей монтаньярской Коммуны, учинили кровавое побоище, а ее вождя Шалье, которого называли «лионским Маратом», заключили в тюрьму.

Пожалуй, самым вопиющим примером саморазоблачения Жиронды оказалось ее отношение к восстанию в Вандее. Она изобразила восстание делом рук парижских анархистов, как называли монтаньяров. Уничтожение Горы она считала самым верным средством разгрома вандейского мятежа. Ведь Марат — старый агент Питта; не зря он так долго жил в Англии! Другие монтаньяры также объявлялись орудием Кобурга и Питта. Жиронда становилась фактическим союзником вандейцев. Драма Нанта показала плоды такой позиции. Нант, оказавшийся «синим» островом Республики в восставшем «белом» океане вандейцев, сумели взять под контроль жирондисты. Еще в первые дни мая они направили в Конвент оскорбительный и лживый манифест против Горы. Вместо того, чтобы защищаться от «Великой католической и королевской армии», жирондисты объявили главным врагом революционный Париж. Они решили арестовать комиссаров Конвента — монтаньяров, направленных к ним на помощь вместе с войсками. Но когда в июне началось наступление 40 тысяч вандейцев с целью захвата Нанта, что дало бы им возможность получать через этот порт помощь от Англии, жирондистские власти обратились за помощью к комиссарам. Штурм вандейцев удалось отбить, и тогда комиссаров Конвента опять не стали признавать.

Подобным образом жирондисты действовали в Марселе, Тулоне, Ниме, Тулузе, Бордо. После 2 июня это уже не оппозиция или политическая борьба, а гражданская война. «Домашний арест» вожаков Жиронды позволил большинству из них бежать из Парижа в свои департаменты. Очагом жирондистского мятежа (его называли «федералистским») стал на северо-западе центр Кальвадоса город Кан. Здесь возник из представителей десяти департаментов «Центральный совет сопротивления угнетению». Создали объединенную армию генерала Вимпфена, который начал готовить поход на Париж.

Что же предпримут оказавшиеся в огненном кольце монтаньяры, победившие 2 июня жирондистов? Никакой определенной политической программы у них не было. Однако впоследствии в бумагах Робеспьера обнаружили любопытный документ, написанный им явно для себя, ибо в публичных выступлениях он прямо не отразился. Между тем это настоящий план действий, показывающий Робеспьера государственным деятелем. Воплощение его в жизнь можно, пожалуй, обнаружить позднее, но не сразу после 2 июня. Вот, что он писал в этой записке для себя:

«Нужна единая воля. Нужно, чтобы она была республиканской или роялистской. Для того чтобы она была республиканской, нужны республиканские министры, республиканские газеты, республиканские депутаты, республиканское правительство. Внешняя война — болезнь смертельная, когда политический организм болен Революцией и разделением воли. Внутренние опасности проистекают от буржуазии; чтобы победить буржуазию, надо сплотить народ… Надо, чтобы нынешнее восстание продолжалось, пока не будут приняты меры, необходимые для спасения Республики. Надо, чтобы народ объединился с Конвентом, а Конвент объединился с народом. Надо, чтобы восстание постепенно распространялось по одному и тому же плану, чтобы санкюлоты получали плату и оставались в городах. Надо снабдить их оружием, разжигать их гнев, просвещать их».

Можно не сомневаться, что это план большой речи, составленный сразу под впечатлением событий 2 июня. Это действительно политическая программа, которую Робеспьер по зрелому размышлению решил не провозглашать открыто. Не были ли это тактические соображения и в связи с неуверенностью в возможности осуществить ее открыто и прямо?

Многое в мыслях Робеспьера загадочно и вызывает вопросы. Почему просто «единая воля», а не воля монтаньяров, Конвента, народа? Чья это воля? Может быть, одного человека? Загадка. Почему эта единая воля должна быть «республиканской или роялистской»? Почему не «только» республиканской? Почему надо «победить буржуазию» и одновременно объединить «Конвент с народом»? Ведь Конвент — это и есть буржуазия! Почему надо «сплотить народ», а не удовлетворить нужды народа?

К тому же все это крайне абстрактно. Робеспьер не указывает никаких конкретных практических мер.

Самое же поразительное, что сразу после 2 июня Робеспьер будет активно выступать и действовать исключительно ради удовлетворения буржуазии, но отнюдь не для народа. Почему же эта программа осталась в виде наброска, а не превратилась в тщательно написанную им, как обычно, речь? Может быть, ответом послужат слова, которые он произнес 12 июня в Якобинском клубе: «…Что же касается меня, то я признаю свою неспособность, у меня нет необходимых сил для борьбы с интриганами аристократии. Истощенный четырьмя годами мучительного и бесплодного труда, я чувствую, что мои физические и моральные способности не находятся на уровне великой Революции, и я заявляю, что подам в отставку».

В действительности Максимилиан никогда не был так энергичен и деятелен: в июне он выступал 40 раз в Конвенте и в Якобинском клубе! Правда, у него нередко случались приступы слабости духа и страха. В июне Марат писал о нем, что «он так мало предназначен к тому, чтобы быть вождем партии, что он избегает всякой шумной группы и бледнеет при виде обнаженной сабли». Но сейчас, когда его злейшие не только политические, по и личные враги, были устранены, влияние Робеспьера становилось решающим. Поэтому разговоры об «отставке» — политическое кокетство и тактический расчет. Он ведет себя подобно тем кандидатам на престол римского папы, которые, чтобы добиться избрания, притворяются, что они немощны и буквально при смерти, чтобы дать понять своим коллегам из конклава, что недолго будут у власти и вскоре уступят кому-либо свое место. Просто Робеспьер решил, что еще рано, что надо подождать, что надвигаются времена, когда он достигнет «единства воли», естественно, своей собственной.

Если и был среди монтаньяров человек, который мог легко выдвинуться к высотам власти после 2 июня, то это был Дантон. Он пользовался наибольшим влиянием в Комитете общественного спасения, избранном еще в марте. Больше, чем кто-либо другой, он, человек смелого действия, страдал от того, что власть в Париже оказалась парализованной ожесточенной борьбой двух фракций. В течение всего мая его упрекали в бездействии. Но оно было лишь отражением состояния самого Комитета общественного спасения с его жирондистским большинством. Вечером 1 июня на другой день после того, как Жиронда временно уцелела от посягательств народа, он сказал: «Никто не пользуется больше доверием… Абсолютно необходимо, чтобы одна из сторон удалилась».

Кризис 2 июня уничтожил политическое препятствие для него, давал ему возможность действовать, тем более что Франция находилась под угрозой такой беды, когда его легендарное красноречие, столь эффективное в драматические моменты, могло оказаться небывало действенным. И вот, к удивлению непосвященных, Дантон если и действует, то в масштабах, не сопоставимых с его возможностями.

В той же самой статье Марата от 19 июня 1793 года, в которой разоблачается вновь распространяемая старая версия о триумвирате Дантон — Марат — Робеспьер, он пишет: «Я не понимаю, как может быть клика настолько глупа, чтобы превратить трех человек, которые как раз ничем между собой не связаны, в трех братьев-диктаторов».

Так вот, в этой статье после приведенной оценки Робеспьера, сказано: «Что касается Дантона, то он объединяет и таланты и энергию вождя партии. Но его естественные наклонности увлекают его так далеко от какой бы то ни было идеи о господстве, что он предпочитает трону удовольствия».

Иными словами, Марат мог бы сказать, что Дантон слишком любит радости жизни и не испытывает тщеславного стремления к власти. Так оно и было. Но не только этим объяснялась вялость Дантона в июне 1793 года. Увы, для Революции, для Франции, которую хотят растерзать, у великого революционера просто нет времени. 12 июня 1793 года Дантон женится на юной и прелестной Луизе Жели! Ее родители снимали квартиру, расположенную этажом выше Дантона. Луиза давно уже была близким человеком в его семье, старшей сестрой двум его сыновьям и самой близкой подругой скончавшейся 11 февраля Габриель. Умирающая очень переживала за судьбу своих двух сыновей, старшему не было еще и десяти лет. Габриель хотела, чтобы шестнадцатилетняя Луиза заменила им мать… Ласковая, нежная соседка стала утешительницей осиротевших мальчиков, а затем и одинокого вдовца…

Родители Луизы, однако, не столь уж благосклонно отнеслись к идее ее брака со знаменитым политическим деятелем. Отек — чиновник старого режима — принял Революцию скрепя сердце, а мать осталась ревностной католичкой, не признававшей новую конституционную церковь. Родители заявили жениху, явившемуся с предложением руки и сердца, что не могут дать согласия на брак дочери с человеком, который не ходит к исповеди. Словом, если Дантон хочет получить Луизу в жены, ему обязательно надо исповедоваться, притом у «неприсягнувшего» священника. А где его взять? Разве только в тюрьме, ибо этих врагов Революции преследовали беспощадно. Что касается препятствий принципиального характера, то великий революционер о них и не вспомнил. Мастер компромисса попросил лишь дать ему адрес подходящего исповедника. Адрес нашелся, и Дантон отправился в один из дальних кварталов, где на чердаке в тайной каморке скрывался аббат Керавенан. Если бы Робеспьер и другие монтаньяры могли видеть стоящего на коленях перед священником несокрушимого Дантона!

Кроме проблем небесных, были и земные. Если первый брак Дантон заключил на основе совместного владения имуществом, то новый — на основе раздельного. В то время это было редким явлением. Луиза оказалась владелицей собственного капитала в 40 тысяч ливров, которые ей «подарила» старая тетка Дантона. Родители не могли дать такую сумму. Итак, Дантон хотел обеспечить будущее своих детей и Луизы на всякий случай. На какой же? В законе, учредившем Чрезвычайный трибунал, говорилось, что все имущество осужденных на смерть переходит к Республике. Значит, Дантон думал, знал, что его политическая деятельность может стоить ему жизни…

А пока, приняв эти меры предосторожности, он наслаждался своим новым счастьем. Его дом ожил. Он снова принимает друзей и щедро их угощает. Луиза в два раза моложе своего супруга, но прекрасно справляется с положением хозяйки дома. Картина художника Буайи, написанная тогда с натуры, показывает Луизу и старшего сына Дантона. Найти в галерее женских портретов времен Революции столь же прелестную молодую женщину невозможно. Дантон не касается ни религиозных, ни роялистских склонностей жены. Она, подобно Габриель, совершенно не интересуется Конвентом и вообще политикой. Дантону завидовали всегда и по любому поводу, особенно в братском сообществе монтаньяров, где некоторые так много и часто рассуждали о добродетели. 40 тысяч ливров Луизы в газетах превратились в 14 миллионов, а женитьба Дантона — в свидетельство его перерождения. Ему пришлось объясняться в Якобинском клубе и опровергать клевету.

С каких пор недостойно вдовца жениться снова, чтобы дать мать сиротам? С каких пор преступно обеспечивать будущее своей супруги? Его частная жизнь, заявляет Дантон, никого не касается. Нет никому дела до того, что «мне нужна женщина…». Клеветники посрамлены, но член Комитета общественного спасения, занимающего одно из зданий дворца Тюильри, павильон Флор, именуемый теперь павильоном Эгалите (Равенство), пропускает все больше заседаний. Комитет заседает каждое утро с девяти часов до полудня и каждый вечер с семи часов. Дантон пренебрегает вечерними заседаниями, предпочитая общество своей юной жены. Наступает время, когда он не является и на утреннее заседание. Политика надоела ему как раз в то время, когда она требует особого внимания.

Нигде не видно и Марата, который еще 2 июня на глазах у всех обнаруживал бешеную, поистине лихорадочную активность. И вот, когда, по словам жирондистов, восторжествовала «диктатура Марата», сам диктатор исчез.

Здоровье Друга народа уже сильно подорвано страшным напряжением, тяготами подполья и преследований. По мнению медиков, даже без ножа Шарлотты Корде ему оставалось жить несколько месяцев. 2 июня он поражал своей активностью, но это была активность смертельно больного, его последний, отчаянный порыв. «Братья и друзья, — пишет Марат Якобинскому клубу, — я нахожусь в постели, охваченный воспалительной болезнью — последствием моего четырехлетнего бдения для защиты свободы и в особенности мучений, перенесенных мною за последние девять месяцев для сокрушения клики…»

Но дело не только в болезни. Марат оказался в июне единственным депутатом, представлявшим санкюлотов. В какой-то мере он возглавлял их и олицетворял в Конвенте враждебную буржуазии силу. Он отступил от своего «нового курса», шел близко с «бешеными». Как и они, он требовал террора против дороговизны и голода, верил в магическую способность эшафота дать беднякам хлеб. Санкюлоты хотели принудительных цен, принудительного займа и особых налогов для богатых, ограничения свободной торговли. Крайние среди них угрожали посягнуть на самое святое для буржуазии — на собственность.

Революция 10 августа 1792 года свергла короля, либеральных аристократов типа Лафайета, изгнала фейянов. Буржуазия шла вместе с народом, Дантон возглавлял подготовку восстания. 2 июня 1793 года народ выступил против самой буржуазии, и главным действующим лицом оказался Марат. Конвент подчинился вооруженной силе революционных предместий. Перед Тюильри ее олицетворил Анрио, а в зале заседаний Конвента — Друг народа. Поэтому он вызывает небывало единодушную ненависть среди депутатов. Он сразу это почувствовал и 3 июня написал в Конвент, что прерывает участие в заседаниях, ибо не хочет больше выступать в роли «яблока раздора». Он даже не упоминает о своей болезни.

2 июня народ покусился не на неприкосновенность короля, как 10 августа прошлого года, а на неприкосновенность Конвента, буржуазного парламента, национального собрания. На важнейшее принципиальное завоевание буржуазной революции! Конвент сам скоро согласится с ограничением своей власти и авторитета. Но пока он еще для этого не созрел, и потребуется новое обострение обстановки, чтобы так случилось. Поэтому после 2 июня Марат выглядел не столько победителем, сколько козлом отпущения.

Изнуренный, измученный, жестоко страдающий от болезни, Марат остается беспомощным в своем убогом жилище. Но он упорно твердит, что ему в сто раз больнее наблюдать страдания народа. И продолжает борьбу! Он выпускает газету «Публицист Французской республики». Он бомбардирует Конвент и Якобинский клуб письмами, заявлениями, предложениями. Их не только не обсуждают, их даже не зачитывают! Крики ярости Друга народа, требующего выполнения требований санкюлотов, смешиваются у него с нападками на «бешеных», вдохновлявших поход на Конвент 2 июня.

РОБЕСПЬЕР: «ХИТРОСТЬ И КОВАРСТВО»

На другой день после восстания никто в Париже и особенно в Конвенте не знал толком, что делать дальше. Одни, как Барер, хотели бы сразу распустить революционные комитеты, лишить Коммуну права распоряжаться Национальной гвардией, словом, наказать революционеров. Робеспьер возражал. Что могла дать открытая война Конвента против санкюлотов? К тому же они одним ударом избавили Неподкупного от опаснейших врагов, от жирондистов. Надо использовать и развить этот успех, постепенно, но неуклонно ослабляя революционные организации. Их требования, конечно, принимать нельзя.

И действительно, все началось с того, что обычно происходит с восстаниями: действуют и рискуют одни, а выигрывают другие. И всегда под лозунгом, подобным призыву Робеспьера: «Необходимо объединяться». Речь шла не об идее Марата: тесный союз Горы и санкюлотов. Робеспьер хотел прежде всего объединить с монтаньярами буржуазию. Тревожной неизвестностью, правда, оставалась позиция революционных секций Парижа. Союз с ними или компромисс? Кто из монтаньяров способен спасти революцию в этот самый отчаянный ее момент? Дантон устал и уходит от ответственности. Марат смертельно болен, его ненавидит буржуазия, он мучительно страдает не столько от своих недугов, сколько от сознания бессилия. Остается Робеспьер, который выдвигается на роль естественного лидера Горы, хотя и он пока предлагает лишь путь лавирования и экивоков.

Монтаньяры последовали за этой еще туманной политикой, за которой скрывалось их желание привлечь к себе депутатов Болота, рассеяв страхи буржуазии. Первостепенной задачей политики примирения становится принятие конституции, для чего, собственно, созывался сам Конвент.

Расширили состав Комитета общественного спасения, включив в него нескольких монтаньяров. Членом Комитета стал друг Дантона Эро де Сешель, а также Сен-Жюст и Кутон, преданные люди Робеспьера. Изящный скептик Эро с улыбкой выслушивал сентиментальные высказывания Кутона и напыщенную декламацию Сен-Жюста. Собственно, писал-то все документы и доклад именно он, проделав эту работу за шесть дней. Дело в том, что они имели готовый проект конституции, написанный Кондорсе. Его упростили и подправили. Любопытно, что Сен-Жюст и Кутон ни разу не предложили обратиться к конституционным идеям Робеспьера, изложенным в четырех его речах и в проекте Декларации прав, где он предусматривал некоторые ограничения права собственности, столь близкое сердцу буржуазии. Теперь она могла не волноваться: смелые замыслы, выдвигавшиеся в борьбе с жирондистами, больше не нужны и право собственности зафиксировали в ортодоксально-буржуазном духе.

А пока шла эта работа, Конвент принял аграрные декреты о порядке продажи земель эмигрантов и об общинных землях. Сделали то, что уже стало обычным: сразу после революционных событий принимаются законы, удовлетворяющие крестьян. Так было в 1789 году и в августе 1792 года. Декреты узаконили уже совершившийся факт: полную отмену феодальных повинностей. Но в целом они не представляли собой ничего особенно революционного. Декреты были подготовлены еще при жирондистах. Главный смысл их поспешного утверждения заключался в том, чтобы показать поскорее буржуазии лояльность монтаньяров, их твердую решимость не допустить ничего похожего на призрак «аграрного закона».

Вскоре Конвент начинает обсуждать конституцию. Конечно, по сравнению с прежней Конституцией 1791 года, она выглядела огромным достижением. Раньше речь шла о монархии, теперь учреждалась республика. Не было и речи о делении граждан на «активных» и «пассивных»; законом становилось всеобщее избирательное право. В Декларации прав даже признавалось право на сопротивление угнетению; восстание не только право, но и долг народа, если правительство угнетает его. Целью общества провозглашалось «общее счастье». Конституция утверждала право на труд, на социальное обеспечение, на образование. Словом, это была демократическая, но благонамеренная буржуазная конституция. Неприкосновенность буржуазной собственности подтверждалась самым категорическим образом.

Все шло гладко, ибо конституция действительно не допускала никаких монтаньярских крайностей. 10 июня Робеспьер признал в Якобинском клубе, что скорейшее утверждение конституции необходимо, чтобы успокоить опасения собственников, возникшие из-за последних революционных событий: «Вот наш ответ всем клеветникам, всем заговорщикам, которые обвиняли нас в том, что мы хотим анархии».

Действительно, буржуазии в данном случае не в чем было упрекнуть Робеспьера и других монтаньяров. Однако им пришлось выслушать горькие истины, когда 25 июня с петицией от имени Клуба кордельеров, секций Гравилье и Бон-Нувель выступил Жак Ру. Этот священник заслужил уважение и любовь бедняков своим поистине евангельским рвением в деле защиты бедняков. Однако, кроме чувства милосердия и сострадания к обездоленным, он испытывал пылкую, яростную ненависть к буржуазии и богатству. Движение «бешеных», которое он возглавлял, видимо, получило свое название потому, что оно могло служить точным определением характера самого Жака Ру. Робеспьер пытался не допустить его выступления в Конвенте, но смог лишь задержать его на два дня.

«Уполномоченные французского народа! — начал он речь, часто называемую Манифестом. — В этом священном месте сто раз звучали слова о преступлениях эгоистов и мошенников. Вы неоднократно обещали нам нанести удар по пиявкам, сосущим кровь народа. Конституционный акт вскоре будет представлен на утверждение суверена. Осудили ли вы в нем спекуляцию? Нет! Запретили ли вы продажу звонкой монеты? Нет! Ну что ж, мы заявляем вам, что вы не сделали всего для счастья народа.

Свобода — лишь пустой призрак, когда один класс людей может безнаказанно заставлять голодать другой. Равенство — лишь пустой призрак, когда богатый посредством своей монополии пользуется правом распоряжаться жизнью и смертью себе подобных. Республика — лишь пустой призрак, когда контрреволюция действует изо дня в день, повышая цены на продукты в такой степени, что они становятся недоступными для трех четвертей граждан, проливающих слезы».

Взволнованно и страстно рассказывал Жак Ру о жизни народа, о растущей нищете, более ужасной, чем при старом режиме. Его речь дышала милосердием и состраданием и одновременно гневной ненавистью к виновникам страданий народа. Но Жак Ру, слишком простодушный и непосредственный, был только голосом страдающего народа, не желающего знать никаких политических тонкостей. Неуместность включения в конституцию статей о продовольственном снабжении, о наказаниях спекулянтов, необходимость единства в момент гражданской войны, разжигаемой жирондистами, все это ускользало от его внимания. Он не понимал, что принятие демократической конституции действительно требовалось для Республики. Ничего этого он знать не хотел; он служил только страдающим людям. И он оскорбил революционный Конвент, заявив что даже Старый порядок был менее жесток к народу.

В зале Конвента происходило нечто невообразимое. Так о народе еще никто не осмеливался говорить. Здесь ссылки на народ, апелляции к его воле служили риторическим украшением и просто демагогией. Но сейчас голодный народ в рубище нищеты предстал в облике грозного обвинителя.

Народ на трибунах для публики приветствовал речь Жака Ру бурными аплодисментами. А депутаты в амфитеатре, расположенном ниже, возмущенно вскакивали с мест. А затем на голову злосчастного оратора посыпались оскорбления и клевета: сообщник вандейских фанатиков, австрийский агент… Жака Ру просто выгнали из Конвента.

Как раз на другой день в Париже вспыхнул «мыльный бунт». Прачки, возмущенные новым подорожанием мыла, растащили мыло из стоявшей на Сене баржи. Десятка полтора прачек бросили в тюрьму и привели в боевую готовность Национальную гвардию на случай новых «грабежей». 27 июня в Конвент явились делегации с требованием остановить рост цен, ввести максимум на все продукты. Выступление Жака Ру теперь стало казаться началом опасного движения. Еще 25 июня в Конвенте, осуждая «вероломное» выступление Жака Ру, Робеспьер предупредил, что поскольку «нищета народа большая, берегитесь, как бы злоумышленники не воспользовались несчастиями, сопровождающими революцию, для того, чтобы сбить с толку народ».

Жак Ру и другие подлинные представители народа поставили Неподкупного перед сложной, болезненной для него задачей. С первых речей в Генеральных Штатах Робеспьер претендует на монополию представлять народ. Он говорит о нем постоянно, возвышенно, патетически. Но сам он не принадлежит к народу; все простонародное, вроде красных шапок и карманьолы, брезгливо отвергается им. Но он продолжает постоянно ссылаться на народ и говорить от его имени, хотя народ для него абстракция, не имеющая ничего общего с санкюлотами, с реальным народом. Но именно теперь он с ним и сталкивается лицом к лицу. Поэтому он так уязвлен едкими, но справедливыми обвинениями в том, что Революция и он сам ничего еще не дали беднякам. Он в замешательстве, ему приходится, чтобы сохранить свою иллюзию народного представителя, создать какую-то оправдательную версию. Легче всего объявить Жака Ру ложным патриотом и самозваным представителем народа. Его подлинными представителями, заявил Робеспьер, являются якобинцы и монтаньяры, «люди, без слов любящие народ, те, кто без отдыха работает для его блага, не кичась этим».

28 июня Робеспьер выступает в Якобинском клубе против Жака Ру, бичует его как агента Питта и Кобурга и определяет суть своей тактики по отношению к народу: «Я не могу хорошо думать о тех, кто под видимостью тесной связи с народными интересами готов продолжить бредовую брань этого бешеного священника. Меры, которые надо принять для спасения народа, не всегда одни и те же. Как и на войне… точно так же, если использование сил в борьбе с врагами бесполезно, мы должны употребить все хитрости и лукавство — оружие, которое все они использовали против нас. Если бы мы не пренебрегали хитростью и коварством, мы бы уже в течение четырех лет одерживали победы».

Пренебрегали ли? Хитрость и коварство легко обнаружить у многих, если не у всех деятелей революции. Но никто не говорил об этом вслух. Неподкупный, например, предпочитал в каждой речи рассуждать о добродетели. И вот теперь, в момент, когда выступление «бешеных» повергло его в замешательство, он оказался первым и единственным, кто не только признал, но и призвал к политическому мошенничеству. Это вырвалось у него не в частном разговоре, а публично на трибуне Якобинского клуба, когда Жак Ру привел его в бешенство! Даже легендарный Макиавелли проповедовал подобные принципы не столь громогласно.

Робеспьер беспощаден к Жаку Ру, Варле, Леклерку, к другим «бешеным». Он навязывает Клубу кордельеров, секциям, Коммуне осуждение Жака Ру. Напрасно незадачливый священник оправдывается. Ему затыкают рот, и этот простак, не обладающий ни коварством, ни хитростью, прячется в своей мансарде, утешая себя в обществе собаки игрой на любимой арфе…

Робеспьер одновременно доказывает буржуазии свою лояльность. Он выступает против жестких мер по размещению среди богатых принудительного займа в миллиард ливров, добивается отсрочки суда над жирондистами, отклоняет любые требования по ограничению разгула скупщиков и спекулянтов, вздувающих цены. Так он рассеивает старое предубеждение против него, завоевывает доверие депутатов Болота. Робеспьер всегда довольно откровенно презирал их, но теперь подобострастно превозносит их политическую мудрость. В этом ему помогает преданный молодой соратник Сен-Жюст.

«Болотные жабы», как называли депутатов Болота, становятся в его устах «благородным и умеренным большинством». 8 июля в Конвенте Сен-Жюст красноречиво рисует монтаньяров гуманными, а жирондистов — беспощадно жестокими. «Архангел террора», как его вскоре станут называть, выступал проповедником милосердия: «Только мудрость и терпенье могут создать Республику, и ее вовсе не хотели те среди нас, кто мнил успокоить анархию любым иным способом, кроме справедливости и мягкости правления».

Сен-Жюст бичевал жестокость уже изгнанных из Конвента жирондистов во время сентябрьских убийств в 1792 году. Правда, убивали не жирондисты, а другие. Тем хуже для них! И Сен-Жюст изрекает любимые им чеканные фразы: «Тот, кто без жалости смотрит на резню, более жесток, чем тот, кто убивает».

Нет, деятели Революции вовсе не были всегда прямодушными и честными. В жестокой борьбе со старым миром они одновременно боролись между собой, охваченные ненавистью, соперничеством, завистью друг к другу, тщеславием. Конечно, это были истинные герои, но со всеми человеческими слабостями и пороками. Возвышенное благородство и низменные вожделения смешивались в их мыслях и чувствах в обостренной форме, как всегда бывает с людьми в моменты сверхчеловеческого напряжения. Прекрасное и чудовищное: здесь все соединилось.

Робеспьер — великий мастер политического маневра. Он понимает, что откровенная политика примирения с буржуазией и одновременно решительное отклонение всех требований санкюлотов могут лишить его ореола защитника народа. Опасно порывать совсем с санкюлотами, когда положение столь неустойчиво. И он использует доклад Лепелетье де Сен Фаржо о всеобщем народном просвещении. Лепелетье — монтаньяр, убитый бывшим телохранителем Людовика XVI накануне казни короля. Его единодушно провозгласили первым мучеником Революции. Лепелетье был знатным аристократом, одним из самых богатых людей Франции. Но он великодушный филантроп и, движимый самыми благородными чувствами, составил план, по которому все социальные проблемы бедняков решались путем их просвещения. Их дети обучались бы в приютах, за счет налога на богатых. 13 июня Робеспьер зачитывает план Лепелетье в Конвенте, с особым пафосом выделяя такую формулу: «Это революция бедняка… но революция мягкая и мирная, революция, которая совершается, не затрагивая собственности и не попирая справедливости. Усыновите детей неимущих граждан, и нищета исчезнет для них».

Именно таков социальный идеал Робеспьера. Он говорил об этом замысле: «Это изумительно, это — первое творение, отвечающее величию Республики». В то время выдвигалось множество социальных проектов, вплоть до коммунистических. Однако Неподкупный отдавал предпочтение филантропической утопии Лепелетье, утопии «мягкой и мирной революции», возмущенно отвергая любые замыслы о принудительном перераспределении собственности.

Поведение Робеспьера можно объяснить двойственностью его натуры. Ученик Руссо, склонный к возвышенно-туманным утопиям, он воспринял у Жан-Жака и ожесточенный характер, сделавший из него честолюбца с маниакальной подозрительностью к соперникам, со слепой ненавистью к ним. Иное дело Марат, человек более открытый и цельный. Но и Марат неожиданно для многих, с несколько странным запозданием, 4 июля выступил против Жака Ру.

Что же побудило Друга народа сурово осудить человека, трогательно заботившегося о Марате, прятавшего его от полицейских агентов и горячо прославлявшего его как великого защитника угнетенных?

Увы, он стал жертвой интриги. Колло д'Эрбуа, этот бывший актер, игравший теперь роль крайнего революционера, которому всегда не хватало искренности и убежденности, явился к нему. Перед этим он вместе с Робеспьером занимался развенчанием Жака Ру в Клубе кордельеров. Колло принес Марату фальшивый документ, свидетельствующий, что Жак Ру — это преступник, самозванец по имени Реноди, присвоивший чужое имя. Кроме Колло, к нему приходили и другие люди, близкие к Робеспьеру, и тоже сообщали компрометирующие «сведения». Ему внушили, что Ру, так же как Варле и Леклерк, вожди «бешеных», претендуют на славу более твердых защитников народа, чем сам Марат. К тому же существовали между ними реальные противоречия во взглядах. Ру не доверял монтаньярам, не верил в любовь Робеспьера к народу. Марат же считал необходимым прочный союз монтаньяров с санкюлотами. Вдобавок ко всему этому сказалось крайне болезненное состояние Марата. В газете Марата появилась статья с длинным названием, которое говорит все: «Лжепатриоты более опасны, чем аристократы и монархисты, портрет Жака Ру, поджигателя секции Гравильеров и общества Кордельеров, изгнанного из этих народных обществ, и его собратьев Варле и Леклерка, его сообщников».

Оклеветанный Ру сразу прибежал к Марату, чтобы объяснить ему, как он заблуждается. Больной не стал его слушать. Тогда жестоко гонимый «красный кюре» написал целую брошюру. Он легко опроверг все возводимые на него напрасные обвинения. Но Марата уже не было.

13 июля, в тот самый день, когда Робеспьер в Конвенте славил революцию «мягкую и мирную», Революция реальная вновь показала свой суровый, жестокий облик. В половине восьмого вечера 25-летняя девушка из Кана в Нормандии ударом ножа убила Марата.

Шарлотта Корде д'Амон, родившаяся в знатной дворянской семье была экзальтированной особой, поклонницей героев Плутарха и героинь Корнеля, кстати, по прямой линии происходившей от великого драматурга. По своим политическим взглядам она роялистка, хотя и осуждала Людовика XVI за его чрезмерные уступки Революции. Несколько видных жирондистов, бежавших из Парижа из-под домашнего ареста, приехали в Кан. Здесь оказались Петион, Бюзо, Гюаде, Барбару, Луве. Кроме усиленной деятельности по подготовке гражданской войны против революционного Парижа, они, привычные к светской жизни, оказались радушно принятыми местным высшим обществом, в котором Шарлотта с ними и познакомилась. Бесспорно талантливые краснобаи, они произвели на нее неотразимое впечатление, и она буквально упивалась их разговорами. Они в этих беседах главным образом изливали свою злобу на тех, из-за кого им пришлось бежать, особенно на Марата. О том, что могла услышать Шарлотта, дают представление слова Бюзо о Марате: «В Марате природа, кажется, собрала все, чтобы воплотить в единственном, уродливом как преступление существе все пороки человеческого рода, существе, излучавшем порок из всех пор своего гнусного тела. Это жестокий зверь, трусливый и кровавый… Люди благословят день, когда человечество освободится от этого человека, который его позорит».

Шарлотта с восторгом слушала прославленных ораторов. А они говорили о Марате примерно то же, что и Бюзо. Взбалмошная девица вообразила, что ей надлежит совершить подвиг — убить Марата, что прославит ее как Жанну д'Арк. Сказалась и ее влюбленность в красивого марсельца Барбару; к нему была неравнодушна сама мадам Ролан. Именно к Барбару обратилась Шарлотта за нужными адресами в Париже. Ему она напишет длинное письмо перед казнью.

С необычайной одержимостью Шарлотта добивалась встречи с Маратом, которого охраняла лишь его подруга Симонна Эврар. Она написала Марату две записки, но попала к нему лишь при четвертой попытке. Он сам велел пустить ее, поскольку она растрогала его жалобой, что ее преследуют за дело свободы, что она несчастна и надеется на его помощь. Больной принял ее, сидя в ванне, смягчавшей испытываемые им боли. Он работал, используя широкую доску вместо письменного стола. Присев, Шарлотта минут пятнадцать рассказывала ему всякие небылицы. Но она назвала ему имена всех жирондистов, собравшихся в Кане. «Прекрасно, — радовался Марат, — через восемь дней они пойдут на гильотину». Это были его последние слова. Улучив момент, с удивительным самообладанием Шарлотта вскочила и изо всех сил вонзила Марату нож сверху в грудь. Он вошел прямо в сердце.

Весть об убийстве Марата мгновенно разнеслась по Парижу и вызвала сильнейшее волнение. В секциях с преобладанием санкюлотов скорбь дополнялась яростным гневом. Здесь давно требовали террора не только против аристократов, но и против скупщиков, спекулянтов. Жирондисты, вдохновившие Шарлотту Корде, добились резкого усиления ненависти к ним. Смерть Марата приблизила террор.

Народ давно уже видел в нем самого верного защитника. Теперь он становится героем — мучеником, объектом почти религиозного культа. Всюду в общественных местах появляются бюсты Марата. Началась волна переименований. Секция, где он жил, получила его имя (за время Революции ее название менялось в третий раз, она уже носила название Кордельеров, Французского Театра, Марселя). Монмартр становится Монмаратом, Гавр де Грас — Гавр-Маратом, Компьен — Маратом-на-Уазе.

Немедленно объявились и политические наследники. Несмотря на пресловутую статью против Жака Ру, первыми и заявили о себе в этой роли «бешеные»: Леклерк начинает издавать газету «Друг народа», Жак Ру газету от имени «Тени Марата». Наиболее ревностными и искренними среди них оказались члены Клуба кордельеров. У его стен Марата погребли, в зале заседаний как святыню поместили сердце Марата.

Однако требование устроить грандиозные похороны натолкнулось в Якобинском клубе на сопротивление Робеспьера. Он указал, что «они могут быть гибельными», что от лишних почестей «память о нем рискует быть забытой». Он отверг предложение о переносе останков Марата в Пантеон, поскольку там он окажется рядом с изменником Мирабо. О неприязни Робеспьера к Марату знали все, и поэтому его возражения против почестей Другу народа вызвали негодующий возглас друга покойного Бентабола: «Он их получит вопреки завистникам!»

Конечно, Робеспьер действительно завидовал всем, кому выпадало больше славы. Вот для Лепелетье он в январе сам требовал Пантеона! Но ореол имени Марата сиял значительно ярче. Однако Робеспьер прежде всего большой политик. Если бы Марату устроили официальный грандиозный апофеоз, что сказали бы ненавидевшие его буржуа, которых Робеспьер стремился путем «примирения» отделить от жирондистов? А депутаты Болота в Конвенте, поддержка которых была совершенно необходима монтаньярам? Нет, Робеспьер поступил мудро, хотя потерпел ущерб его авторитет.

ОСАЖДЕННЫЙ ЛАГЕРЬ. КОМИТЕТ ОБЩЕСТВЕННОГО СПАСЕНИЯ

Восстание, поднятое бежавшими жирондистами, называлось «федералистским», хотя оно таким не было. Жирондисты вовсе не собирались разделить Францию на кучу полунезависимых провинций. Они хотели завоевать Париж, из которого их выгнали монтаньяры и народ. Восстание угрожало расколоть лагерь революционной буржуазии.

Сначала оно приобрело устрашающие размеры. Четыре крупных района на Западе и Юге, около 60 департаментов, казалось, охвачены огнем. Только три департамента, прилегающие к столице, несколько других на Севере, вблизи границ или рядом с Вандеей, где непосредственно ощущалась угроза контрреволюции, остались верными революционному Парижу. Нормандские, бретонские «федералисты» объединились вокруг Кана — столицы жирондистского Запада. Здесь Бюзо с 7 июня вдохновлял формирование армии в четыре тысячи человек. Кальвадос поднялся 10 июня. Одновременно в Бордо создается отряд в 1200 человек. В Провансе, где давно тлел кризис, открыто восстают 12 июля. В Лионе монтаньяров вытеснили давно, в конце мая им устроили резню. 17 июля гильотинировали их вождя Шалье, объявленного в Париже третьим мучеником свободы (вместе с Маратом и Лепелетье). На эшафоте Шалье попросил палача: «Верните мне трехцветную кокарду, я хочу умереть за свободу». Палач-новичок не сумел сразу отрубить ему голову. Потребовалась сабля, чтобы отделить ее.

Однако за исключением Лиона, где роялист Преси получал еще и помощь от короля Сардинии, а также Тулона, который адмиралы-роялисты готовились передать Англии, «федералистское» движение как-то неожиданно в конце июля потерпело крах.

Гибкая политика монтаньяров сделала свое дело. Очень тактично действовал даже непреклонный Сен-Жюст со своей речью о «мягкости и милосердии»! Он назвал виновными только пять жирондистов, а остальным выразил сожаление и надежду на их преданность Революции. Жирондисты на заключительном этапе поединка с монтаньярами до конца обнаружили свою политическую слепоту. Их призыв к оружию повис в воздухе. Попытка создать «третью силу» между Революцией и контрреволюцией была абсурдом. Наступило время острейшего противостояния сил. Роялистские друзья Жиронды переходили к вандейцам, а буржуазия понимала, что возврат к Старому порядку лишит ее всего. Разве могла идея военного крестового похода увлечь буржуазию портовых городов? Вся ее торговля потерпела бы крах. Наконец, вложив нож в руки убийцы Марата, жирондисты окончательно раскрыли глаза тем в Париже, кто еще сохранял к ним какое-то сочувствие.

Насколько легко удалось избавиться от жирондистского восстания, настолько же трудно было в Вандее, в «проклятой Вандее», как тогда говорили. В начале июня контрреволюция добилась объединения, над которым поработали церковные фанатики. Военный совет назначил командующим Кателино, бывшего бродячего торговца, экзальтированного католика, известного в народе как «Анжуйский святой». Но за фасадом единства там царил хаос и соперничество. Главная слабость восстания — неспособность и нежелание крестьян сражаться по-настоящему. Они соглашались действовать в лесах вблизи своих деревень. Крестьяне отправлялись в поход, лишь когда предстояло поживиться грабежом какого-либо города и сразу вернуться обратно. Во всяком случае, «королевская и католическая армия» насчитывала 40 тысяч человек, и это была страшная сила.

На стороне республиканцев не намного больше порядка и организованности. В конце апреля создали три армии из добровольцев, новобранцев, бывших солдат. Решения в Вандее принимались двумя соперничавшими центрами. В Ниоре генерал Бирон из «бывших» стоял во главе штаба армии, подвергаясь ожесточенным нападкам Марата, обвинявшим его в предательстве, что и привело генерала к гильотине. Но в Сомюре одновременно действует целая когорта комиссаров, набранных либо в Коммуне Парижа, либо в Клубе кордельеров. Здесь играют в войну. Это неудивительно, ибо комиссаром и генералом оказался Ронсен, автор посредственных пьес, рьяный член Клуба кордельеров. Его главный помощник генерал Парен, из парижских «бешеных», участник взятия Бастилии и тоже драматург. Вокруг них группа бывших актеров. Правда, встречались здесь и серьезные люди, такие, как рабочий-ювелир Россиньоль, честный человек, откровенно признававший, что не создан для командования. Один из видных вандейских республиканцев Мерсье дю Роше писал в мемуарах: «Я негодовал при виде улиц Сомюра, заполненных адъютантами, генералами-вымогателями и другими людьми того же сорта. Этих испорченных людей, этих столпов злачных мест здесь было куда больше, чем в Туре. Численность их возрастала с каждым днем по мере прибытия из Парижа новых батальонов. Я видел скоморохов, превращенных в генералов, я видел, как плуты, шулера, которые тащили за собой самых отвратительных шлюх, получали чины в армии или должности в продовольственной, фуражной или обозной службах, и эти развратные насекомые еще имели наглость называть себя республиканцами».

Несмотря на преувеличения, картина, нарисованная свидетелем, в общем верна. Другие современники, документы, факты показывают, что в борьбе с мятежной Вандеей, как и во всех революционных событиях, участвовали не только образцовые патриоты с безупречным нравственным обликом и поведением. Но они не только «называли себя республиканцами». Они были ими, они сражались за Революцию, погибали, жертвуя собой. Мерсье дю Роше напоминает некоторых историков, полагающих, что Революцию совершали какие-то идеальные герои, манекены в синих мундирах, а не живые люди. Реально, в жизни все было противоречиво, сложно, запутанно.

В лагере «синих» в Вандее действительно царила неразбериха. Кипели раздоры, страсти, отражавшие то, что происходило и в Париже. Но здесь и героически сражались, делая то же самое дело, что и 14 июля 1789 года, когда генералы-санкюлоты Россиньоль и Ронсен, как и им подобные, штурмовали Бастилию.

Конечно, беспорядок у республиканцев облегчал дело мятежников. После взятия 9 июня Сомюра, затем Анжера они 29–30 июня штурмуют Нант. Город уже частично взят! Героизм республиканцев спасает положение. Банды фанатиков разбегаются. Сам Кателино, «Анжуйский святой», погибает. Республиканцы побеждают. Вестерман, герой штурма Тюильри 10 августа 1792 года, со своими батальонами овладевает Шатийоном. Но 5 июня вандейцы нападают на беспечный гарнизон и беспощадно уничтожают «синих». Они захватывают 12 июля Вье, затем 27 июля Пон-де-Се. Города переходят из рук в руки…

Сообщения из Вандеи вызывают крайнюю тревогу в Париже. 1 августа по докладу Барера Конвент решил начать систематическое уничтожение Вандеи: стереть с лица земли ее леса, посевы, скот, убежища мятежников, все мужское население, оставляя лишь женщин, детей, стариков…

Это уже война на уничтожение, война до последней крайности, война по принципу: свобода или смерть!

В армиях Республики, на границах, пытающихся сдержать натиск внешнего врага, положение не лучше. Армия не может пожаловаться на недостаток бойцов: в июле их численность достигает 650 тысяч человек. Вражеская коалиция выставила против Франции в два раза меньше. Но дело губит плачевное состояние политического и военного руководства. Военный министр Бушотт раздражает генералов, особенно Кюстина; ведь министр всего лишь подполковник! Его ругают и в Конвенте из-за того, что он позволил генеральному секретарю своего министерства кордельеру Венсану заполонить санкюлотами канцелярии военного ведомства. Они пламенные революционеры, но негодные администраторы. Мало того, Бушотт решил с одобрения Комитета общественного спасения прогнать с командных постов всех бывших дворян. Многие офицеры, искренне преданные Революции, возмущены. В этом хаосе крупные командиры все делают по-своему. Кюстин, с конца мая командующий Северной армией, не получив одобрения своих наступательных планов, просто бездействует. 12 июля его отзывают, заключают в тюрьму, а в конце августа он кончает жизнь на гильотине. Его преемники отважные вояки, но они не способны согласовать свои действия.

Повсюду оборона слабеет. На Севере герцог Кобург имеет 50 тысяч австрийцев, а под командованием герцога Йоркского 35 тысяч голландцев и ганноверцев. Под напором этих сил 10 июля капитулирует Конде, 28 — Валансьенн. Камбрэ устоял лишь благодаря разногласиям между герцогами. Йорк самостоятельно осаждает Дюнкерк. Ослабленный Кобург бездействует. Пруссаки герцога Брауншвейгского 23 июля занимают Майнц. На Юге король Сардинии захватывает Савойю, угрожает Ницце. Продвигаются вперед и войска испанского короля.

Республиканские армии отступают на всех фронтах. Никогда еще они не были настолько дезорганизованы.

В момент, когда все невзгоды и опасность обрушиваются на Францию, Дантон уходит от власти: 10 июля обновляется Комитет общественного спасения. В новом составе Дантона уже нет. Это кажется странным, ибо особенностью его деятельности всегда служит стремление к объединению сил Франции против внешней опасности. Так было в легендарные дни осени 1792 года. Сейчас положение еще более грозное. Но Дантон уходит.

Некоторые историки утверждают, что Друэ, тот самый, который когда-то помог задержать Людовика XVI в Варенне, предложивший 10 июля обновить Комитет, действовал по тайному поручению Робеспьера. Он якобы хотел устранить Дантона. Весьма сомнительная версия, поскольку в тот же день Робеспьер энергично защищал деятельность Комитета вообще и Дантона в особенности!

Дантон сам хотел удалиться от власти. К этому его располагали обстоятельства личной жизни, его женитьба, о которой уже рассказано. Дантон задолго до ухода из Комитета начал пренебрегать его работой. Конечно, он продолжал выполнять свой долг и, добившись ассигнования четырех миллионов на секретные расходы, пытался с помощью тайной дипломатии расколоть коалицию, объединившуюся против Франции. Его дипломатические затеи не имели успеха. Еще активнее стала помогать коалиции далекая, но влиятельная Россия и близкая Испания. Дантон почувствовал, что 2 июня положило конец его политики примирения и объединения и внутри страны. Вообще он испытывал разочарование собственной деятельностью. Но его критиковали и другие. 23 июня монтаньяр Вадье, один из самых старых по возрасту (и самых богатых, кстати) монтаньяров, член Комитета общей безопасности, резко осуждал «усыпителей» из Комитета общественного спасения. А Марат назвал его 4 июля «Комитетом общественной погибели».

Дантон не любил отвечать на критику, к тому же очень общую, неконкретную и необъективную. Он делал выводы и действовал. На этот раз он решил отступить в глубину политической сцены, ибо власть, выступления в главной роли лишь компрометируют его, делают уязвимым, превращают в мишень для нападок. Пусть поработают другие, если смогут, а они неизбежно кончат плохо в столь обостренной обстановке. В начале июня в Якобинском клубе он произнес многозначительную фразу: «Мои коллеги видели, что я отдал максимум моих сил и все мои мысли Революции. В настоящий момент я исчерпал всего себя».

А за несколько дней до обновления Комитета он заранее объявил о своем нежелании быть переизбранным. 5 сентября при очередном обновлении Комитета его снова выбирают в Комитет, но он категорически отказывается. Через две недели после ухода Дантона из Комитета общественного спасения его выбирают председателем Конвента. Это не постоянная должность на длительный срок, но избрание свидетельствует, что нет и речи об утрате им авторитета и влияния. Нет, его не «устранили». Он ушел сам из-за усталости, разочарования, из-за непосредственности характера, побуждавшего его действовать только под напором искреннего чувства, бурными порывами своего темперамента. Вот что пишет Жорес в своей знаменитой истории Революции об уходе Дантона, который он считает крупным событием: «Его решение, несомненно, также было признаком тайного недовольства и политического расчета. В трудные времена он очень часто брал на себя ответственность и нес ее бремя. Ему часто приходилось оправдываться в Якобинском клубе; его гордость менее стойкая и глубокая, чем у Робеспьера, но неистовая и пылкая, страдала от этого. По горькому опыту своих отношений с Дюмурье он знал, насколько легко скомпрометировать себя государственному деятелю, как только он начнет действовать, как только у него появятся определенные функции и какая-то власть. Ему, несомненно, было неприятно и то, что его так часто защищал и оберегал Робеспьер, который сам был осторожным и не столько направлял события, сколько за ними следил и теперь мог воспользоваться своим незапятнанным авторитетом для руководства Революцией, освобожденной как от парализующей жирондистской агитации, так и от монархической опеки. И Дантон пришел к выводу, что для него настал час проявить сдержанность, отойти несколько в сторону и таким образом добиться восстановления своей революционной репутации, в то время как другие, соприкоснувшись с властью, неизбежно станут более осмотрительными».

Сам Дантон в данном случае проявил величайшую в своей жизни неосмотрительность, совершил роковую ошибку, за которую жестоко поплатится не только он сам, но и вся Французская революция.

Комитет общественного спасения родился из практических повседневных забот, но стал легендарным правительством, какого не было ни до, ни после его короткой, но необыкновенной истории. Название Комитета взято из далекого прошлого, из римской античности, но его дела служили предвосхищением будущего. Он имел своеобразную организацию. Марат так напугал всех призывами к «диктатуре», что в нем не было председателя; его члены обладали равными правами, хотя и несли ответственность за разные сферы деятельности. Но сильная личность неизбежно брала верх. Поэтому и говорили о «Комитете Дантона», «диктатуре Дантона», так же как скоро станут с еще большим основанием говорить о «Комитете Робеспьера», «диктатуре Робеспьера».

Сразу, 10 июля у Дантона не нашлось достойного преемника. Дополнительно избрали Тюрио, друга Дантона и Приера из Марны. Невозможно объяснить их избрание насущной потребностью укрепления Комитета, стремлением сделать его более способным отвечать на грозные требования драматического времени. Приер будет ведать вопросами торговли, а Тюрио выйдет из Комитета в сентябре. Что же изменилось? Уменьшилось количество членов Комитета общественного спасения; вместо 14 их стало всего девять. Переизбрали старых: трех центристов, выходцев из Болота (Барер, Линде, Гаспарен), четырех монтаньяров, вошедших в Комитет еще в конце мая (Сен-Жюст, Кутон, Бон Сен-Андре, Эро де Сешель).

Все стало ясно через две недели, 27 июля: вместо ушедшего из-за болезни Гаспарена Конвент избрал Робеспьера. Сколько раз Максимилиан отказывался от официальных должностей! Может быть, он ждал своего часа, чтобы сразу получить высшую власть? Нет, в вульгарном карьеризме его обвинить нельзя! Дело обстояло сложнее. Робеспьер брал на себя ответственность в самый тяжелый, критический момент смертельной опасности. Он искренне стремился послужить делу Революции. Он проявлял самопожертвование, смелость, решимость спасти страну, стоявшую на краю пропасти. Робеспьер брал в свои руки руль корабля, брошенный Дантоном, когда страшная буря могла вот-вот потопить судно.

Другой вопрос, что последующие события в представлении многих деформируют мотивы Робеспьера. Но тогда, в июле 1793 года, никто не мог предвидеть этих событий, и прежде всего сам Робеспьер. Кто мог знать, что и сам он станет другим под влиянием страшной, уродующей и развращающей людей власти? В данном случае беспочвенны подозрения в неискренности Робеспьера, в каких-то низменных побуждениях. С его стороны это был акт благородного мужества, он хотел наконец совершить нечто из ряда вон выдающееся: спасти Революцию. Его вдохновляло возвышенное честолюбие, которое пронизывало все его мысли и чувства, составляло смысл его жизни. Невероятная сложность и величие стоящей перед ним задачи воодушевляли его, придавали ему необычайную энергию. Вот как он сам говорил об этом новом ощущении в Конвенте: «Кто из нас не подымается даже над самим человечеством, когда думает о том, что мы боремся не за один народ, а за всю вселенную? Не только за людей, живущих теперь, но за всех тех, кто будет жить? Пусть угодно будет небу, чтобы эта истина не была замкнута в узком кругу, пусть она будет услышана в одно и то же время всеми народами!»

Робеспьер не только возбужден, но и опьянен собственной судьбой. Пока это дает 36-летнему, измученному крайним напряжением революционных лет человеку необыкновенный прилив сил и воодушевление. Но, как всегда, даже самые возвышенные иллюзии, утопии Робеспьера окрашены пессимизмом. Он видит жестокость борьбы и знает, что каждый его поступок чреват гибелью. Он постоянно говорил о собственной смерти, о своей готовности стать жертвой, подобно Марату, говорил как о чем-то неизбежно надвигающемся на него. Он принимает эту неизбежность, но придает ей героический, облагороженный характер. В том же выступлении Робеспьер заявляет депутатам Конвента: «Какая бы личная судьба ни ждала вас, ваша победа обеспечена; разве сама смерть создателей свободы не является победой? Все умирают, и герои человечества, и тираны, угнетающие его, но умирают при разных условиях».

Между тем новый Комитет общественного спасения начинает действовать. Естественно было бы ожидать, что в момент крайней военной опасности извне и изнутри главной сферой его деятельности станут военные дела. 14 августа в Комитет избраны два профессиональных военных: Лазарь Карно, которому поручили общее руководство военными операциями, и Приер из Кот д'Ор, получивший в свое ведение военное снабжение. Поскольку в Комитете хватало политиков вообще (пять адвокатов!), то привлечение этих двух военных специалистов имело самое плодотворное значение. Тем более что оба придерживались умеренных, даже консервативных политических взглядов.

Но главным полем деятельности нового Комитета сразу становится укрепление и расширение своей собственной власти. На этом пути возникла щекотливая проблема. После 2 июня с лихорадочной поспешностью готовили, а затем утверждали новую конституцию. Затем ее одобрили подавляющим большинством голосов участники первичных собраний избирателей. 10 августа в Париже устроили грандиозный праздник по случаю принятия конституции, оригинальный текст которой торжественно положили в особый ковчег из какого-то ценного дерева. Оказалось, однако, что эта церемония представляла собой не что иное, как погребение конституции, уже выполнившей свою функцию. Поспешное принятие конституции служило сильнейшим аргументом против жирондистов, обвинявших монтаньяров в стремлении к диктатуре. После их краха она уже не нужна. 11 августа Робеспьер заявил в Якобинском клубе, что если начать осуществление конституции, распустить Конвент, провести новые выборы, то «ничто не может спасти Республику». Введение в действие конституции решили отложить до окончания войны.

Но и внутри временной государственной организации происходит перераспределение власти. 28 июля Комитет общественного спасения получает право «отдавать приказания о вызове и аресте подозреваемых и обвиняемых лиц и о наложении печатей». Это решение явилось только началом осуществления программы, которую Робеспьер наметил для себя еще в начале июня: «Нужна единая воля». Исполнительный совет, то есть министры, ранее формально зависимые лишь от Конвента, теперь окажутся в подчинении Комитета. Все остальные комитеты Конвента, включая и Комитет общей безопасности, тоже подвергнутся той же участи.

Небывалой централизации власти активно способствовал Дантон. По его предложению 2 августа Конвент выделил в распоряжение Комитета 50 миллионов ливров, которые могли расходоваться совершенно бесконтрольно. С помощью тайных субсидий газетам, народным обществам, клубам, вознаграждения тайных услуг, найма агентов, просто подкупа Комитет имеет отныне возможность обрести поистине всепроникающее и всеобъемлющее влияние. Фактически проводилось в жизнь постоянное требование Марата о неограниченной диктатуре, по поводу которого на голову Друга народа обрушивалось так много беспощадной критики.

Конечно, это было бы так, если бы Комитету общественного спасения монтаньяров приходилось иметь дело только с Конвентом, с другими правительственными органами. «Единая воля» Горы, монтаньяров могла бы торжествовать и действовать уверенно и самостоятельно. Но это было далеко не так. Начиная с 10 августа 1792 года существовала и другая власть. В отдельные моменты — 10 августа 1792 года. 2 июня 1793 года — она становилась всемогущей. Собственно, благодаря этому монтаньяры и сумели победить жирондистов. Теперь, когда монтаньяры получили полновластный Комитет общественного спасения, они особенно остро, болезненно почувствовали существование этой второй власти, с которой они никогда полностью не сливались. Могучая, постоянно волнующая масса санкюлотов подавала свой голос в секциях, народных клубах, через кордельеров, «бешеных», иногда через Коммуну Парижа, через газеты, объявившие себя наследниками Марата. Существовало зыбкое двоевластие. С ним приходилось считаться. Умерить страсти санкюлотов, казалось, проще всего было путем принятия их требований. Но они слишком уж задевали интересы буржуазии. Идет в ход имитация законов, как бы перехватывающих инициативу низов и призванных тем самым успокоить народные чувства. 26 июля Конвент принял декрет против скупки. За его внешней суровостью скрывалось, однако, практическое бездействие.

Затем 9 августа принимается декрет о «складах изобилия», который на деле ничем не помог реальному решению проблемы голода и дороговизны. В этом же ряду попыток предупреждения и ослабления народных требований оказался декрет о всенародном ополчении, принятый Конвентом 23 августа. Робеспьер выступал против самой идеи такой всеобщей мобилизации: «Эта благородная, но, возможно, чрезмерно восторженная идея всенародного ополчения бесполезна. Нам не хватает не людей, это нашим генералам не хватает патриотических добродетелей». Он мог бы добавить, что поголовный отрыв мужского населения от труда, этот новый крестовый массовый поход, для которого не было ни оружия, ни командиров, ни снабжения, был бы иллюзией создания несокрушимой силы. Но его горячо добивались. И заведомо невыполнимый декрет приняли, хотя обставили дело такими оговорками, которые оставляли все на усмотрение правительства, то есть Комитета общественного спасения. Зато патриотической риторики в декрете оказалось достаточно. Вот его легендарная формулировка: «С настоящего времени впредь до изгнания врагов с территории Республики все французы должны находиться в постоянной готовности к службе в армии. Молодые люди должны отправиться воевать, женатые будут изготовлять оружие и перевозить продовольствие, женщины будут шить палатки и одежду и служить в госпиталях, дети будут щипать из старого белья корпию, старики будут в общественных местах возбуждать мужество воинов, ненависть к королям и взывать к единству Республики».

Декрет вошел в историю, с ним родился принцип всеобщей воинской повинности, всеобщей мобилизации. Но практическое его значение не шло в сравнение с конкретной повседневной организационной работой по формированию, обучению и снабжению армий. Зато он призван был удовлетворить патриотические упования санкюлотов. К сожалению, этого оказалось недостаточно, чтобы удовлетворить другие, более основательные народные требования.

«БЕШЕНЫЕ». УЧРЕЖДЕНИЕ ДИКТАТУРЫ

Летом 1793 года стояла сильная жара. Урожай пострадал от засухи. Уже в августе чувствуется ухудшение снабжения. В Париж ежедневно привозят только 400 мешков муки вместо минимально необходимых 1500. С помощью муниципальных субсидий кое-как удается поддерживать низкие цены на хлеб, который продается по цене 3 су за фунт. Но цены на остальные продукты в среднем в два раза выше, чем в первые годы Революции. «Бешеные» — Жак Ру, Леклерк — развертывают кампанию против богатых, против банкиров, спекулянтов, против депутатов, чиновников. Теперь к ним присоединяется Эбер, издатель самой популярной газеты «Пер Дюшен», выходившей огромным, немыслимым для того времени тиражом полмиллиона экземпляров. Эбер открыто выступает против усиления власти Комитета общественного спасения. 4 августа он писал: «Если и есть мероприятие опасное, политически неверное, пагубное, то это бесспорно то, что было предложено Национальному Конвенту, а именно: преобразовать Комитет общественного спасения в правительство… В сосредоточении такой огромной власти в руках этого Комитета я вижу лишь чудовищную диктатуру».

Робеспьер сталкивается с новой нелегкой проблемой. Для его друзей, вместе с ним заседающих в Комитете, для Сен-Жюста, Кутона она кажется крайне болезненной. Ведь экстремисты отвлекают от главного, от борьбы против внешнего врага, против армий монархической коалиции, против роялистских мятежей. Но для Робеспьера это привычная ситуация: внутренний враг всегда существует и он всегда опаснее внешнего. «Бешеные» должны быть раздавлены в первую очередь.

Конечно, сейчас против него не прежние враги, с которыми все было ясно. Это не Барнав, не Ламеты, сами не скрывавшие своих связей с двором; это не жирондисты, совершившие так много явных ошибок и докатившиеся до союза с роялистами. Ныне против него те, кто помогал ему сокрушить фейянов, а затем и жирондистов. Они действительно люди народа. Это бесспорно для всех, но не для Робеспьера, ибо народ имеет право представлять только он сам, а все, кто выступает против него — интриганы, агенты аристократов, враги народа. Задача в том, чтобы утвердить эту истину.

Сейчас положение сложнее, чем в июне, когда пришлось разоблачать Жака Ру. Образовалась демократическая, крайне левая оппозиция Горе, монтаньярам. Возникло пестрое противоречивое движение. Ядром его оказалась группа кордельеров. Это не старый Клуб кордельеров, хотя по-прежнему собрания и встречи происходят в том же здании монастыря. Дантон, некогда возглавлявший старых кордельеров, далек от новых. Часто с ними выступают «бешеные»: Жак Ру, Варле, Леклерк, организатор Общества революционных женщин Клэр Лакомб. Их поддерживает народ, но они не располагают союзниками в буржуазном Конвенте; нет у них и никаких вооруженных сил. У них лишь газеты.

Кордельеры несравненно сильнее. Они опираются не только на недовольство народа, но и на поддержку влиятельных чиновников. Смерть Марата способствовала их резкому оживлению. Эбер прямо заявил: «Если нужен наследник Марата, если нужна вторая жертва, она готова и покорна судьбе: это я». Кордельеры думают, что теперь близок час их выдвижения к власти.

Они чувствуют свою силу, поскольку их лидер, друг Эбера, Венсан является генеральным секретарем военного министерства. Этот сын тюремного сторожа, несмотря на свою карьеру, близок к народу, конкретно он связан с мелкими чиновниками, активно включившимися в Революцию. В своем министерстве он устраивает много верных санкюлотов. Вместе с ним действует Ронсен, завоевавший популярность молниеносной карьерой. В юные годы он служил в королевской армии, потом стал писать театральные пьесы. Выдвинулся в Революции 10 августа. Затем находился с армией в Бельгии, возглавил одно из бюро военного министерства. В мае 1793 года отправился воевать в Вандею, где быстро стал генералом. В сентябре возвращается в Париж, чтобы возглавить революционную армию, которая отправится отвоевывать мятежный Лион. Вокруг него группируется много сторонников.

Кордельеры опираются также на поддержку Коммуны Парижа. Мэр Паш симпатизирует кордельерам. Прокурор Коммуны Шометт тоже выдвинулся 10 августа, он пользуется любовью санкюлотов за внимание к их заботам, за личную скромность. Склоняется к группе кордельеров и Анрио, которого только что официально избрали командующим Национальной гвардией Парижа. Наконец, группа имеет свою прессу, прежде всего популярнейшую газету «Пер Дюшен» Эбера. Он также выдвинулся после революции 10 августа.

Таковы основные фигуры кордельеров, стремящихся использовать народное недовольство, чтобы вытеснить руководящую группу монтаньяров в Конвенте и в его комитетах. Это своего рода конфликт поколений: кордельеры воплощают поколение 10 августа, позднее вступившее в Революцию и недовольное «изношенным» руководством поколения революционеров 89-го года. Наиболее дальновидные из монтаньяров чувствуют в кордельерах реальную опасность. Возможно, раньше всех это понял Робеспьер.

5 августа в Якобинском клубе Робеспьер открывает новую кампанию против «бешеных» Ру и Леклерка, как наиболее уязвимых. Он осуждает этих «новых людей, свежеиспеченных патриотов, стремящихся оклеветать перед народом его самых старых друзей… Посредством ярко патриотических фраз, произнесенных с блеском и энергией, им удается убедить народ, что его новые друзья более преданы ему, чем остальные». Далее следует обычная клевета на «бешеных» как на «подкупленных врагами народа… интриганов и эмиссаров Кобурга или Питта».

Робеспьер выступает после Венсана, критиковавшего Конвент и Дантона. На кордельеров Максимилиан еще не нападает, но берет под защиту Дантона, говоря, что его «можно критиковать тогда, когда докажут, что имеют больше энергии, таланта или любви к родине… Никто не имеет права высказать и самого легкого упрека в адрес Дантона». Робеспьер часто защищает его не потому, что хочет сплотить монтаньяров, но главным образом потому, что на фоне этого «коррумпированного» так ярко выглядит незапятнанный образ самого Неподкупного.

«Бешеные», не смущаясь вновь обретенной Робеспьером властью, немедленно отвечают ему. 6 августа Теофиль Леклерк, молодой человек 22 лет, гордо заявляет: «Я согласен, что новые люди выглядят слишком пылкими потому, что старые уже изношены. Я убежден, что только молодые люди обладают той степенью страсти, которая необходима для осуществления Революции».

«Бешеные» возмущают Робеспьера тем, что эти люди с задворков совершенно не считаются ни с его новой властью, ни с заслуженным авторитетом, ни с его монополией достойно представлять народ. Но он явно уязвлен и не жалеет времени, преследуя их своей ненавистью. 8 августа он организует в Конвенте настоящий спектакль, выпуская против «бешеных» вдову Марата Симонну Эврар. Простую женщину не стоило большого труда убедить, что речь идет о защите священной памяти Друга народа. Сам Робеспьер не поленился написать для нее речь против самозванцев. «Я в особенности указываю вам, — читала Симонна, — на двух людей, Жака Ру и Леклерка, претендующих на продолжение патриотических писаний Марата и заставляющих его тень говорить лишь для того, чтобы опозорить его память и обманывать народ… Продолжатели Марата пытаются продлить и после его смерти злостную клевету, по которой его и при жизни выдавали за безумного апостола беспорядка и анархии».

Сразу после вдовы слово взял Робеспьер и потребовал передать вопрос о «двух наемных писаках» на рассмотрение Комитета общей безопасности. Это предложение, равносильное требованию ареста, Конвент принял без обсуждения. Конвент относился к «бешеным» единодушно отрицательно, друзей среди депутатов, представлявших все разновидности класса буржуазии, у них не было. «Бешеные», как и кордельеры, выступали от имени санкюлотов, городских бедняков, враждебных интересам коммерческой и промышленной буржуазии, хотя они вовсе не покушались на частную собственность. Они мечтали лишь о ее равномерном распределении. Санкюлоты добивались максимума не только в виде ограничения цен на продовольствие, но и ограничения самой собственности. В одной из многочисленных петиций содержалось положение «Чтобы один и тот же гражданин владел только одной мастерской, одной лавкой». Это был народный идеал того времени, идеал утопический и, конечно, не суливший экономического прогресса. Однако санкюлоты толкали буржуазную революцию вперед, придавали ей демократический характер. В нравственном смысле они отстаивали более высокую идею справедливости, чем монтаньяры. Но здесь уже был зародыш классового конфликта, правда не исключавшего возможности народного фронта в защиту Революции. Реализация этой возможности зависела от многих случайностей в политике, психологии, в деятельности отдельных людей.

В августе 1793 года Конвент, в котором большинство теперь, как правило, идет за монтаньярами, не проявляет стремления к союзу с санкюлотами, хотя там есть немало депутатов, согласных с их требованиями. Это обнаружилось 20 августа, когда Эбер вздумал выдвинуть свою кандидатуру на должность министра внутренних дел. Он получил 118 голосов из 282 голосовавших. Избрали дантониста Паре, бывшего клерка адвоката Дантона, сохранившего со своим мэтром дружеские отношения. Продолжается травля «бешеных». 22 августа арестовали Жака Ру, но через неделю выпустили на поруки. Против него, этого бессребреника, фабрикуется грязное и мелкое обвинение в… воровстве.

Все хуже продовольственное положение Парижа. 13 августа идет борьба «умеренных» и санкюлотских секций из-за контроля над торговлей продуктами. Растут «хвосты» у лавок. Приходится выставлять у них посты Национальной гвардии для предотвращения драк. Санкюлоты настроены нетерпеливо и возбужденно. Тревога усиливается, когда 2 сентября пришло известие о сдаче Тулона англичанам. В тревожной обстановке 4 сентября начинается новый политический кризис, который показывает не столько способность монтаньяров идти на уступки народу, сколько их уменье использовать его требования для достижения своих целей.

Сентябрьские дни показывают, что и теперь, когда монтаньяры у власти, не они движущая сила Революции, а народ! Народ буквально тащит их вперед. Правда, никто толком не представляет, куда же идет Революция, к чему приведут меры, диктуемые потребностями дня, страстью, страхом, замешательством, массовым психозом и корыстными маневрами политиканов…

Движение началось утром 4 сентября. На бульварах собираются толпы рабочих, каменщиков, оружейщиков. Среди них часто мелькают чиновники из военного министерства. Люди Венсана… Скоро рабочие заполняют Гревскую площадь перед Ратушей. Представители рабочих идут в зал муниципального совета. Они заявляют: «Примите меры к тому, чтобы проработавший целый день и нуждающийся в отдыхе рабочий не был бы вынужден терять ночь и половину следующего дня, чтобы раздобыть хлеб, а иногда даже и не получить его…» Большой зал все больше заполняется рабочими. Руководители Коммуны, мэр Паш, прокурор Шометт, его заместитель Эбер поддерживают требование народа.

«Я тоже был беден, — заявляет взобравшийся на стол Шометт, — и потому знаю, что значит бедность. Здесь происходит открытая война богатых против бедных; они хотят уничтожить нас; хорошо же! Нужно только опередить их; нужно уничтожить их самих; сила в наших руках!..» Затем Эбер призывает народ завтра отправиться в Конвент, чтобы добиться необходимых мер.

На другой день Конвент окружают санкюлоты. Депутация Коммуны, возглавляемая мэром Пашем, Шометтом и Эбером, является в зал заседаний. Шометт излагает обширную петицию. Главное в ней — создание революционной армии, которая отправится в провинцию, чтобы реквизировать продовольствие. «При армии, — заявляет Шометт, — должен находиться неподкупный и грозный трибунал, имеющий в своем распоряжении роковое орудие, сокрушающее одним ударом как заговоры, так и заговорщиков. Она должна покарать скупость и жадность, возвратить богатство…» Итак, гильотина — как средство решения социальных трудностей, как орудие борьбы против богачей — таково убеждение санкюлотов, стихийная вера во всемогущество насилия. Шометт обращается к депутатам Горы с патетическим призывом: «А вы, монтаньяры, навек прославленные на страницах истории… Пусть среди грозы прозвучат ваши декреты, отражающие идеи вечной справедливости и народной воли!.. Святая Гора, превратись в вулкан, горящая лава которого навсегда уничтожит надежды злодеев…»

Могли ли монтаньяры не откликнуться на такой пламенный и лестный призыв? Однако они в затруднительном положении. Как раз накануне в Якобинском клубе Робеспьер с возмущением осудил требование народа обеспечить его хлебом. Он объявил движение санкюлотов плодом заговора интриганов и врагов Революции. Другой монтаньяр, Базир считал, что «чрезвычайно опасные люди, это горлопаны секций». Он объявил, что главные враги не дворяне и священники, а «агитаторы и крикуны, которые вводят в заблуждение народ».

Иную, очень гибкую позицию занял Дантон: «Народ уже давно влачит плачевное существование. Народ — и только он один — сражался за свободу и в награду получил меньше всех. Лавочники и богачи хотели Революции только для того, чтобы воспользоваться привилегиями дворян и священников, присвоив их богатства… Так что же! Если на долю санкюлотов не досталось от Революции никаких выгод, нам ничего не остается, как начать против капиталистов и банкиров такую же точно Революцию, какую мы проделали в союзе с ними против аристократии и церкви».

5 сентября в Конвенте Дантон решительно поддержал петицию Коммуны и призвал удовлетворить требование народа. Он отверг опасение, что в секциях скрывается контрреволюция, и предложил для того, чтобы бедняки активнее участвовали в работе секций, выплачивать им за каждое заседание по 40 су. Однако ради экономии следует проводить не больше двух заседаний в неделю. Предложение Дантона Конвент горячо одобрил. В самом деле, секции, которые до этого заседали непрерывно, теперь неизбежно отставали бы от событий, ослаблялись бы их внутренняя сплоченность, единство. Дантон, который вместе с другими монтаньярами неодобрительно относился к «бешеным», к новым кордельерам и особенно к Эберу, вновь показал себя искусным тактиком.

Конвент принял требования Коммуны о создании революционной армии. Но декрет об этом превратил ее в нечто иное, чем хотели санкюлоты. Армию формировали только в Париже, а не во всей Франции, численность ее оказалась небольшой (семь тысяч), она не получала своих трибуналов с гильотиной. Задача армии состояла не в изъятии продовольствия у богатых, а в подавлении контрреволюции вообще. Конвент делал уступки, но контроль, власть оставлял за собой.

Конвент принял декрет о реорганизации Революционного трибунала. Это выглядело как удовлетворение требования санкюлотов о введении террора. Многие историки считают, что монтаньяры встали на путь террора только под давлением народа. Факты говорят о другом. Еще 25 августа Робеспьер выступил в Якобинском клубе с речью о медлительности Революционного трибунала. Он говорил: «Трибунал должен быть столь же активным, как и само преступление… Бесполезно собирать присяжных и судей, поскольку этому Трибуналу подсудно преступление одного лишь рода — государственная измена — и что за нее есть одно наказание — смерть».

После изменения состава Комитета общественного спасения, особенно после включения в него Робеспьера, тяга к террору чувствуется во многом. Так, 1 августа по докладу Барера декретируют решение судьбы Марии-Антуанетты Революционным трибуналом, разрушение могил и мавзолеев королей в Сен-Дени, арест всех иностранцев, не живших во Франции до 14 июля 1789 года, конфискацию имущества жирондистов, объявленных вне закона.

5 сентября Коммуна от имени народа действительно требовала террора. Но террора социального, террора против богатых. В этот же день в Конвенте депутация Якобинского клуба провозгласила: «Законодатели, поставьте террор в порядок дня!» Речь шла уже о политическом терроре, а не о терроре против скупщиков, спекулянтов, тех, кто наживается на страданиях народа. Поскольку якобинцы прямо указали на необходимость покарать Бриссо и других жирондистов, то ясно, что террор предназначался для устранения политических противников. Социальный смысл санкюлотского террора заменялся политическим. Бесспорно одно, Робеспьер опирался на народную веру (или суеверие) во всемогущество терроризма, чтобы получить оправдание, алиби собственной политики. Конечно, многие из народных инициатив, таких, как аресты подозрительных, чистка революционных комитетов, подхватывались монтаньярами. Но их включили в другой политический контекст; из орудия прямой народной демократии они превращались в орудие правительства монтаньяров — Комитета общественного спасения.

В сентябре Конвент согласился ввести и всеобщий максимум цен. Правда, установили максимум и на зарплату. К разочарованию бедняков, они мало выиграли. Продукты по твердым ценам просто исчезли, тогда как на черном рынке царило изобилие. Максимум на зарплату оказался еще более неприятным сюрпризом. Если бы он соблюдался, то произошло бы резкое, почти в два раза снижение зарплаты! Спасала положение санкюлотская Коммуна. Она просто не выполняла, саботировала декрет Конвента. Вообще монтаньярский Конвент не жаловал рабочих. Он даже повторил и подтвердил знаменитый закон Ле Шапелье о запрещении рабочих коалиций и сборищ! Могло ли быть иначе, если монтаньяры остались буржуазной партией?

Но буржуазия вовсе не единый монолитный блок. Монтаньярам удалось создать в Конвенте широкое большинство, за них голосует преобладающая здесь масса — Болото. Но сколько противоречивых стремлений, соображений, задних мыслей скрывается подчас среди депутатов, голосующих за одно и то же решение! 6 сентября Конвент голосует за расширение состава Комитета общественного спасения, за включение в него Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенна. Для одних — это вынужденная уступка народу; ведь эти двое постоянно выступают в поддержку санкюлотов. Для других — попытка превратить их из критиков, из оппозиции в средство усиления власти Комитета, заткнуть им рот, связать руки. Член комитета Приер из Кот д'Ор так объяснит потом в воспоминаниях этот маневр: «Бийо и Колло поносили все наши действия. Чтобы откупиться от них, у нас был один способ заставить их молчать: присоединить их к себе». Надежда оправдалась, получив власть, эти два монтаньяра перестали активно защищать социальные интересы бедноты. Зато резко усилилась их склонность к террору.

Интересно, что одновременно вновь избрали в Комитет Дантона, хотя он заранее отказался от участия в его работе. Однако после двух дней размышлений Дантон снова категорически отказывается: «Клянусь свободой родины, что я никогда не соглашусь участвовать в Комитете!»

В чем дело? Ведь Дантон активно поддерживал «комитет Робеспьера», называл всех его членов «истинными патриотами». 5 сентября именно он оказал неоценимую услугу Комитету, разрядил обстановку конфликта и удивительно ловко выдвинул идею ликвидации непрерывности заседаний секций. Вплоть до 13 сентября он часто выступает с речами, в которых, казалось, возрождается ораторская мощь и обаяние великого трибуна. Все признавали, что всегда слушали Дантона с удовольствием и напряженным вниманием. Его коллеги тщательно готовили речи по 50-100 страниц, монотонно читали их часами. Они усыпляли депутатов и раздражали народ на трибунах. Дантон прежде всего будил их! Его голос вновь гремел, воодушевлял слушателей. Как только узнавали, что должен выступить Дантон, то все устремлялись к театру Тюильри.

О самых банальных, избитых вещах он мог сказать так, что его слова навеки входили в историю: «Велика слава тех, кто завоюет свободу Франции, кто обеспечит победу над ее врагами. Но нет ничего более великого, чем подготовить будущим поколениям систему обучения, достойную свободы. Надо дать народу национальное просвещение. Когда вы сеете его на широком поле Республики, вы не должны считаться с ценой семян для этого посева. После хлеба образование — первая потребность народа». Последняя фраза выбита на постаменте памятника Дантону в Париже…

Только речи, произнесенные им в августе — сентябре 1793 года, могли бы послужить великолепным украшением антологии ораторского искусства Франции. Его отказ от власти тем более казался непонятным, что Дантон дал ясную и дальновидную программу политики правительства по завершению Революции. Депутат, выдвинувший в сентябре кандидатуру Дантона в Комитет общественного спасения, так обосновывал свое предложение: «У Дантона революционная голова; только он сам может воплотить свой замысел; я предлагаю помимо его воли включить его в Комитет общественного спасения».

Почему же он отказался? Видимо, он предвидел небывало жестокую внутреннюю борьбу, уничтожение людей народа. Не хотел ввязываться в неизбежную схватку ярости, ненависти и страха. С него хватило прежних боев, которые он не сумел предотвратить. Он чувствовал усталость, отвращение к бесконечной братоубийственной распре. Ему не по душе схватка, где хороши любые средства, где царствуют клевета, ненависть. А он любил все делать с удовольствием, не принуждая себя. Он не умел ненавидеть и однажды признался: «Что до меня, то я никогда не буду клеветать ни на кого; нет во мне желчи, не в силу добродетели, а просто таков мой характер. Ненависть чужда ему. Она мне не нужна. Поэтому не могу я внушать подозрения даже тем, кто похваляется своей ненавистью ко мне».

Теперь Дантон чувствует себя плохо во всех отношениях. С середины сентября он болен, живет под Парижем. 13 октября он просит у Конвента официальный отпуск по болезни и уезжает с женой в Арси. В Париже он появится только в конце ноября, а за это время произойдет многое без него, а главное — против него.

В начале сентября «Комитет Робеспьера» более или менее успешно, по крайней мере временно, отбил наступление слева. Но в конце месяца Комитет общественного спасения атакуют уже не люди предместий, а депутаты Конвента. Из Вандеи, откуда до сих пор поступали бодрые донесения о том, что мятежники повсюду бегут при появлении республиканцев, приходят тяжелые новости. 14 сентября армия Клебера в десять тысяч человек разгромлена у Туфу. Армия Ронсена тоже потерпела поражение у Корона.

25 сентября Конвент извещен об этих неудачах и о том, что они явились результатом неумелого руководства Ронсена. Критикуют Комитет общественного спасения. Еще раньше многие говорили, что он главным образом занят укреплением своей власти и пренебрегает ведением войны. Затем с трибуны зачитывают письмо двух монтаньяров, близких к Робеспьеру, посланных с миссией в Северную армию. Письмо — грозный обвинительный акт о некомпетентности военного министерства. Армии не получают ни продовольствия, ни одежды, ни опытных офицеров. Выяснилось, что численность армии оказалась на 40 тысяч человек меньше официальной цифры.

Дантонист Тюрио, еще 20 сентября вышедший из Комитета общественного спасения, резко осудил всю его деятельность: «Теперь стараются внушить по всей Республике, что она не сможет существовать, если на все должности не будут назначены кровожадные люди… Надо остановить этот буйный поток, влекущий нас к варварству».

Комитет обвиняют в превышении власти, в тирании, в неспособности, в бездеятельности. Конвент сопровождает эту критику аплодисментами и выбирает в его состав депутата Бриеза, еще недавно находившегося с миссией в Северной армии. Комитет уже идет ко дну, когда Робеспьер взрывается. Все назначения даже в менее значительные комитеты Конвента теперь осуществляются только с его ведома. И вообще Неподкупный решительно отвергает всякую критику.

«В то время, — говорит он, — когда Комитет дни и ночи занят решением важнейших дел родины, вам вероломно преподносят доносы… Нас обвиняют в том, что мы ничего не делаем; но подумали ли вы о нашем положении? Нам приходится управлять одиннадцатью армиями, нести на себе бремя наступления всей Европы, разоблачать повсюду предателей, эмиссаров, подкупленных золотом иностранных держав, следить за непокорными администраторами и карать их, повсюду устранять препятствия и помехи к выполнению наиболее разумных мер; бороться со всеми тиранами, устранять всех заговорщиков, всех тех, кто представляет некогда могущественную своим богатством и своими интригами касту».

Робеспьер преображается. Маленький, скромный, скрывающий близорукие глаза за зелеными очками, он превращается в грозного обвинителя «доносчиков». Так он называет критиков Комитета. «Этот день принес Питту, — говорит он, — больше чем три победы. На самом деле, на какой успех он может рассчитывать? Ему нужно уничтожить национальное правительство, учрежденное Конвентом, разъединить нас, растерзать нас нашими же руками». Робеспьер откровенно намекает, что критики — агенты жирондистов: «Я напоминаю, что враждебная нам партия не мертва, что, даже находясь в тюремных камерах, она составляет заговоры, что змеи болота еще не раздавлены. Те, кто постоянно протестует здесь или вне этих стен, против лиц, возглавляющих правительство, сами показали, что у них нет гражданских добродетелей, и проявили свою низость».

Но, сурово предупреждает Робеспьер, «это не пройдет для вас безнаказанно… В Комитет поступают доносы на самих доносчиков; из обвинителей, какими они являются в настоящее время, они вскоре станут обвиняемыми». А затем следует суровый ультиматум, который обрушивается на головы депутатов Конвента как нож гильотины. Робеспьер требует либо безграничного доверия, либо его Комитет уходит в отставку:

«Я думаю, следовательно, что, если правительство не пользуется безграничным доверием и не состоит из лиц, достойных этого доверия, родина погибла. Я требую, чтобы Комитет общественного спасения был обновлен».

Неподкупный проявил себя блестящим тактиком. Он знает, Франция в отчаянном положении. На фронтах, в Вандее, в Лионе, Марселе, Тулоне — всюду смертельная опасность. Франция дошла до последней черты. Смена правительства? Но кто его заменит? Оппозиция Комитету стихийна, неорганизованна, разнородна. В Париже санкюлоты угрожают посягнуть на собственность. Что, если этот наглый Эбер приведет санкюлотов к Конвенту? Что, если Анрио опять расставит вокруг него пушки? Робеспьер уже сумел показать, что он способен железной рукой карать демагогов и анархистов вроде Жака Ру, посаженного в тюрьму еще 5 сентября, или его друга Варле, арестованного 18-го. Конвент капитулирует и подчиняется Робеспьеру, этому щуплому человечку, изводившему всех своими бесконечными речами-проповедями о добродетели. Это все же менее опасно, чем торжество буйных санкюлотов! Бедный Марат, как он мечтал о диктаторе! Не дожил он до осуществления заветного желания. Вот он, диктатор! Правда, именно Робеспьера Друг народа считал непригодным для такой роли…

Конечно, само слово «диктатура» не произносится. Имеется благозвучный эквивалент — революционное правительство. Оно получило юридическое оформление в декрете Конвента 10 октября 1793 года. «Правительство Франции останется революционным вплоть до заключения мира», — гласит декрет, а из доклада Сен-Жюста следовало, что требование применения Конституции 93-го года имеет отныне контрреволюционный смысл. С помощью звучной риторики, афористичными по форме, но туманными двусмысленными фразами он обосновал смысл новой эпохи: «Законы у нас революционные, но те, кто их проводит в жизнь, отнюдь не революционны… Теми, кем нельзя управлять при помощи закона, приходится управлять при помощи меча… Революционные законы невозможно выполнять, если само правительство не построено на революционной основе».

Тавтология назойливо повторяемых фраз прикрывала безраздельное господство авторитарного принципа, то есть полного беззакония. Торжество Робеспьера над Конвентом 25 сентября, который отныне будет единодушно одобрять все его действия, символизировало небывалое господство Неподкупного на вершине пирамиды. Расширяясь книзу, она охватывала все сферы жизни: от полиции до искусства. Правда, завершение этой постройки потребовало некоторого времени; но главное решилось в сентябре. Поскольку новый порядок означал разрыв с духовным наследием французского Просвещения, не только с принципами Монтескье вроде разделения властей, идеями энциклопедистов, но даже и с демократическими принципами Руссо, возникает потребность найти ему санкцию и освещение в наиболее зыбкой туманной сфере моральных, нравственных категорий вроде добродетели. И это была не только добродетель в римском смысле гражданственности, но и добродетель чисто обывательская. Идея добродетели тем и была хороша, что не нуждалась в логических доказательствах. Ссылки на нее звучали как заклинание, которое следовало принимать на веру.

Характерный признак авторитарной власти — право верховного властителя вторгаться в любую сферу жизни, не считаясь с компетенцией или специализацией. Вдруг, например, Робеспьер замечает в сентябре, что в Париже слишком много развлекаются и во многих театрах ставят веселые пьесы. В Якобинском клубе он обрушивается на комедиантов, особенно на актрис: «Принцессы театра не лучше принцесс Австрии. И те и другие в одинаковой мере развратны. И те и другие должны рассматриваться с равной суровостью». Итак, государственное преступление Марии-Антуанетты приравнивается к легкомысленным спектаклям, где хорошенькие актрисы могут соблазнить революционеров. Все становится подозрительным. Собственно, это вполне соответствует закону 17 сентября 1793 года «О подозрительных», создавшему основание для ареста любого лица, на любом основании. Хороший патриот должен уметь распознать «подозрительного» в любом случайном встречном на улице! Закон настолько широко трактовал категорию «подозрительных», что фактически давал возможность любому члену какого-нибудь местного революционного комитета арестовать кого угодно.

Комитет общественного спасения уделяет особое внимание совершенствованию полицейской службы. Обновляется состав Комитета общей безопасности. В сентябре в него включают лично преданного Робеспьеру Леба и художника Давида, а также двух его земляков из Артуа — Лебона и Гифруа. В подборе людей по принципу личной преданности, связей, знакомств Робеспьер не видел ничего противоречащего революционной морали. Морали не общепризнанной, общечеловеческой, а тому особому ее варианту, смыслом которого обладал только он сам. Однако он надеялся осчастливить такой моралью других, путем проповеди, но главным образом с помощью насилия, террора.

ВОЕННЫЕ ПОБЕДЫ И ТЕРРОР

Быстрые военные успехи — вот в чем больше всего нуждалось революционное правительство монтаньяров. Ведь в конце концов, в этом его смысл и оправдание. «Мы заключили договор со смертью», — говорил Барер от имени Комитета общественного спасения. Робеспьер ненавидел Лазаря Карно, но согласился на его включение в состав Комитета, ибо Карно был прежде всего настоящим военным специалистом, методичным и настойчивым, хладнокровным человеком.

Когда 25 сентября в Конвенте Комитет общественного спасения обвинили в бездействии, то это звучало не очень убедительно. Если, скажем, осенью 1793 года в армию призвали 200 тысяч человек, то требовалось время для того, чтобы хоть чему-то научить их, дать им оружие. В августе Конвент подтвердил прежний декрет об «амальгаме», о слиянии добровольцев и старых солдат в одну армию. Однако для осуществления «амальгамы» потребовалось полгода. Увеличить производство ружей, пушек в десять-пятнадцать раз нельзя было за неделю. В огненном вражеском кольце рождалась новая демократическая армия, офицеров выбирали солдаты, и они вместе, без всяких привилегий, делили тяготы и опасности. Проводится смена высшего командного состава. Старые генералы королевской службы заменяются молодыми талантливыми самородками. Лазарь Гош — сын конюха, в 25 лет становится бригадным генералом. Сын мелкого винодела Пишегрю в 32 года — командующий Мозельской армией. Другой будущий наполеоновский маршал — Журдан командует Северной армией в 31 год.

«Солдаты II года» вписали блистательную страницу в историю Великой французской революции. В августе войска герцога Йоркского осаждают Дюнкерк — город и порт на Северо-Востоке Франции. Если город падет — Англия, главный участник коалиции, получит широкие ворота для вторжения во Францию. Северная армия под командованием генерала Ушара, получив подкрепление, брошена в атаку на австрийский корпус, прикрывающий осаду. 6–8 сентября развертывается ожесточенное сражение при Ондскоте, республиканские войска разгромили императорскую армию. Герцог Йоркский снимает осаду Дюнкерка. Смертельная угроза ликвидирована. Армия Ушара преследует отступающего врага, занимает Менен, но, боясь окружения, отступает. Ушар предан суду Революционного трибунала и казнен на гильотине. Генералы Республики должны только побеждать…

Герцог Кобурский осаждает Мобеж, прикрывающий Париж. Северной армией командует теперь Журдан, занявший пост, заслуживший мрачную славу. Армией командовали предатель Дюмурье, Дампьер, покончивший с собой, казненный за пассивность Кюстин, наконец, злосчастный Ушар. В Северную армию прибывают комиссары Конвента — Карно и Дюкенуа. 15–16 октября около деревни Ваттиньи происходит ожесточенное сражение; восемь раз деревня переходит из рук в руки. Австрийцы разбиты и вынуждены снять осаду Мобежа. Морально-политическое значение этой победы не зря сравнивали с прошлогодним успехом при Вальми.

Активные действия развертывает Мозельская армия молодого генерала Гоша. Сначала ему не повезло при Кайзерслаутерне, но, получив подкрепление, он вскоре громит австрийцев при Виссембурге, вынуждает их снять осаду Ландау и отступить. Ликвидирована угроза Страсбургу. На юге генерал Келлерман в октябре очищает Савойю от войск короля Пьемонта. Отступает к Пиренеям испанская королевская армия.

Революция показала в войне против монархической коалиции превосходство нового социального строя, нового буржуазно-демократического государства над старыми феодальными армиями. Дело не только в том, что революционная Франция смогла выставить в два раза более многочисленную армию, чем войска коалиции. Огромную роль играл моральный фактор. Полководцы революции оказались смелее, предприимчивее королей и прославленных маршалов. Большинство «солдат II года» — крестьяне, получившие от революции землю, освобождение от феодального гнета. Они защищают вновь обретенные права гражданина и человека. Что могли противопоставить этому армии Пруссии или Австрии, состоявшие либо из наемников, либо из крепостных, которых гнала в бой угроза шпицрутенов? Для «солдат II года» война была справедливой, их воодушевляло новое чувство патриотической гордости свободных людей.

Новый дух новой Франции обрекал на поражение и роялистских мятежников. Как только революционное правительство серьезно взялось за Вандею, ситуация здесь быстро изменяется. Вандейским мятежникам неожиданно «помог»… король Пруссии. Осажденный французский гарнизон Майнца пруссаки выпустили с оружием в руках при условии, что он больше не примет участия в войне против армий коалиции. Французы выполнили свое обязательство и перебросили армию генерала Клебера с внешнего фронта в Вандею. На «великую католическую армию» обрушился страшный удар закаленных революционных батальонов. 17 октября они окружили у Шоле вандейцев и полностью разгромили их главные силы. Погибли вожаки мятежа. Спустя месяц они терпят новое поражение у Гранвиля, еще через некоторое время их добивают при Ле-Мане. Конечно, мятежный очаг еще долго будет тлеть, вспыхивая время от времени. Но вандейцы уже не в состоянии угрожать крупным городам.

Роялистские мятежники не без помощи жирондистов держали в своих руках три важных города на юге — Лион, Марсель и Тулон. Марсель республиканцы освободили еще 25 августа и после этого подступили к Тулону. Здесь им противостояла мощная крепость с военным портом, занятая к тому же английскими войсками и военной эскадрой. Потребовалась тщательная, долгая осада, которая обнаружила неприступность Тулона. Ключ к его сокрушению нашел молодой капитан Наполеон Бонапарт, разработавший удачный план использования осадной артиллерии. Интенсивная бомбардировка увенчалась 19 декабря успешным штурмом. Наполеон по представлению комиссара Конвента Огюстена Робеспьера в 24 года получил звание бригадного генерала! При этом учитывали пылкую симпатию Наполеона к монтаньярам!

Неожиданно быстрые победы в корне меняют положение Франции. Атмосфера «осажденного лагеря», смертельной опасности сменяется уверенностью в своих силах. Однако именно в октябре начинается массовый террор, объясняемый необходимостью защиты «осажденного лагеря». Этот кажущийся парадокс предопределил сложность самого террора. В нем по крайней мере три разных явления. Прежде всего, естественные и законные меры по защите Революции от ее врагов. Людовик XVI нарушает присягу — соблюдать конституцию и ведет тайную борьбу за ее ликвидацию. Его судят открытым судом, с соблюдением демократической процедуры и гласности и предают смертной казни. Другое проявление террора — яростные расправы революционной толпы, такие, как убийство де Лоне и Флосселя 14 июля 1789 года или убийства в тюрьмах в сентябре 1792 года. Наконец, террор как орудие политической борьбы, применяемое революционным правительством Робеспьера для устранения оппозиции, соперников, инакомыслящих.

Все это осложняется переплетением множества случайных обстоятельств. У монтаньяров, у Робеспьера не было сознательной, заранее разработанной программы террора. Он родился стихийно в драматической буре событий осени 1793 года. Народные выступления, волнения санкюлотов послужили поводом для учреждения террористических, репрессивных институтов. Созданный еще в марте Чрезвычайный трибунал до этого времени действовал сравнительно умеренно: из 260 подсудимых он отправил на смерть только 66. Декретом 5 сентября Конвент реорганизовал трибунал, разделил его на четыре секции, увеличил количество судей и присяжных. Революционные комитеты секций стали поставщиками жертв для эшафота, руководствуясь декретом о подозрительных. В октябре деятельность трибунала резко усиливается. За три последних месяца года к смерти приговорено 177 человек. В несколько раз возрастает количество заключенных в тюрьмах. В Париже открыто три новых тюрьмы.

9 октября был казнен на гильотине первый депутат Конвента журналист Горса. Активный жирондист, он бежал из-под домашнего ареста в Кальвадос, пытался вместе со своими друзьями организовать восстание. Объявленный вне закона, Горса тайно вернулся в Париж, но его опознали и немедленно отправили на эшафот.

Однако настоящим, даже торжественным началом террора оказалась казнь Марии-Антуанетты 16 октября на площади Революции при огромном скоплении войск и народа. Трибуналу не стоило особого труда доказать виновность бывшей королевы, вдохновлявшей иностранную интервенцию во Франции. Неожиданно во время суда произошел эпизод, вызвавший сочувствие к этой преждевременно поседевшей 38-летней женщине. В суде участвовал заместитель прокурора Коммуны Эбер. Он не нашел ничего более умного, как обвинить Марию-Антуанетту в половом растлении ее шестилетнего сына. Королева, не отвечая ему, гневно заявила: «Природа отказывается отвечать на подобное обвинение, обращенное к матери. Я взываю ко всем матерям, которые могут находиться здесь».

Поведение Эбера, представлявшего тогда левое, экстремистское крыло монтаньяров, не случайная выходка. Таков же был стиль и содержание его газеты. На ее страницах он говорил с народом языком фольклорного персонажа, торговца печками папаши Дюшена. Вот как он писал о той же королеве в своей газете: «Во всех дворах на австрийскую тигрицу смотрят как на самую жалкую проститутку Франции. Ее открыто обвиняли в том, что она развратничает со слугами, и трудно сказать, кто же был тот удалец, который сделал ей хромых, горбатых и пораженных гангреной ублюдков, вышедших из ее трехэтажной утробы».

Таким вульгарным кривлянием Эбер рассчитывал удовлетворить вкус народа. Даже санкюлотов удивляла его грубая фантазия. Эбер, белокурый молодой человек с голубыми глазами, с равнодушным лицом, циничный, способный авантюрист — одна из колоритных фигур революционной истории. Деклассированный буржуа, бывший служащий театра Варьете, уволенный за жульничество, он любил деньги. Вместе с женой, бывшей монахиней, он роскошно жил на вилле банкира Коха, вращался среди бывших аристократов или сомнительных людей вроде австрийца Проли, незаконнорожденного сына австрийского канцлера Кауница. Газета давала ему доход, ибо он сумел получать правительственные субсидии и с помощью своего друга Венсана добился рассылки газеты в армии. Эбер подстраивался под вкусы и настроения плебейских слоев санкюлотов. Разработанной политической программы у него не было, но он, безусловно, отражал народные стремления. «С гильотиной мы заставим вынуть из погребов всю звонкую монету», — писал он. Несомненную склонность санкюлотов решать все проблемы с помощью насилия Эбер доводил до крайней степени кровожадности. Казнь Марии-Антуанетты Эбер назвал «самой большой радостью из всех радостей отца Дюшена».

Изъявления таких чувств, естественно, поддерживали идею монтаньяров о том, что узаконенный, правильный террор необходим, чтобы избежать стихийных массовых убийств, вроде сентябрьских избиений в тюрьмах. Вообще все теории обоснования террора после явного ослабления внешней и внутренней угрозы Революции были либо зловещей игрой слов, либо псевдореволюционной софистикой и самообманом. Террор оказался необходим не потому, что Робеспьер был жесток или кровожаден. Истина состояла в том, что опорой революционного правительства служила слишком зыбкая, хрупкая, противоречивая коалиция интересов. Необходимо было всеобщее примиряющее средство, держащее в подчинении, подавляющее возможные разногласия, создающее внешнее единство. Таким средством мог быть только страх, ужас, что, собственно, по-французски и означает само слово «террор». Требовались непрерывно устрашавшие примеры, чтобы страх не проходил, действовал. Первоначально казалось, что цель Робеспьера не в уничтожении противников, а лишь в запугивании, устрашении. 3 октября член Комитета общей безопасности Амар потребовал в Конвенте предать суду не только 22 лидера жирондистов, но и еще 73 представителей этой партии, подписавших после 2 июня петицию протеста против ареста их товарищей. Конвент, пожалуй, легко проголосовал бы за это, но вмешался Робеспьер: «Конвент, — сказал он, — не должен увеличивать числа виновных, с него достаточно одних руководителей».

Это прямо-таки королевское милосердие само по себе говорило об огромной власти Робеспьера. Оно спасло жизнь 73, ибо они благополучно переживут в тюрьме всю страшную эпоху террора. Робеспьер еще не раз будет ограждать их от покушений крайних террористов, ставя в тупик тех, кто пытался разгадать таинственный смысл явной непоследовательности Неподкупного.

Террор принесет много парадоксальных сюрпризов. Чрезвычайный трибунал получит официально название «революционного» во время процесса 22 жирондистов, начавшегося 24 октября, когда, по выражению Верньо, «Революция, подобно Сатурну, пожирает собственных детей». Суд над жирондистами будет моделью, образцом, для других громких процессов «детей» Революции. Талантливые адвокаты, оказавшиеся на скамье подсудимых, озадачили своих судей неожиданно эффектной защитой. Красноречие Верньо вызывает слезы. Процесс грозил затянуться, к концу шестого дня допросили только девять свидетелей. Общественный обвинитель трибунала Фукье-Тенвиль жалуется в Конвенте, что жирондисты могут сделать процесс «бесконечным». «К чему свидетели? — возмущается он. — Тех, кто предстал на этом процессе, обвиняют Конвент и вся Франция; доказательства их вины очевидны… Конвент должен устранить мешающие ему формальности».

Эбер в своей газете даст «добрый совет» Трибуналу не заниматься пустяками, а поскорее свернуть шею злодеям. Кордельеры возмущаются медлительностью суда. Шометт недоволен тем, что Трибунал превращается в обычный суд и обращается с заговорщиками как с «похитителями кошельков». Робеспьер крайне неприязненно относится к Эберу и другим левым экстремистам. Он, в сущности, отвергает все их требования. Но в вопросе о терроре между ними полное единодушие. Еще года два назад строгий легист, законник возмутился бы покушением Фукье-Тенвиля на элементарные правила судопроизводства. Однако ненависть к политическим врагам заставляет его быстро расстаться с прежней юридической скрупулезностью. Робеспьер в ответ на жалобы Фукье-Тенвиля тут же за минуту написал декрет, немедленно одобренный Конвентом. Теперь ни один процесс не будет продолжаться больше трех дней.

Жирондисты готовили речи, чтобы отвергнуть предъявленные им обвинения. Внезапно им зачитали смертный приговор. Валазе, прозванный Катоном Жиронды, закололся кинжалом в зале Трибунала. Накануне казни происходит легендарный прощальный ужин жирондистов. Рассказывали, что они беспощадно высмеивали Робеспьера. До сих пор живет романтизированная еще Ламартином история их деятельности и трагической смерти. Некоторые французы считают, что они до конца оставались наиболее полным воплощением Революции. Пожалуй, они действительно верно представляли молодую французскую буржуазию с ее мечтами и иллюзиями, слабостями и пороками.

Но это были довольно разные люди. Дюко и Фонфред, например, склонялись к союзу с монтаньярами. Марат даже потребовал вычеркнуть их из списка депутатов, подлежавших аресту. «Брюхо (то есть депутаты Болота) поглотит обе конечности» (жирондистов и монтаньяров), предсказывал Дюко, собственная судьба которого будет лишь началом осуществления зловещего пророчества. Известный своим остроумием Фонфред шутил даже у подножия эшафота. Бриссо на процессе занимал единственное кресло, предлагавшееся с тех пор только «главарю» заговора. Он успел произнести три защитительные речи, весьма удачные, что, впрочем, не имело никакого значения… Верньо до последнего момента блистал красноречием. После 2 июня он остался в Париже и осуждал попытки развязать гражданскую войну, что довело его товарищей до сотрудничества с роялистами. «Избавьте меня от пятна Вандеи», — говорил он им. Такую же позицию занимал и Жансонне, заслуживший особую ненависть Робеспьера ядовитым замечанием о вождях монтаньяров: «Если они спасли общественное дело, то они сделали это инстинктивно, как капитолийские гуси спасли Рим». Настали времена, когда за меткое слово расплачивались головой. Хотя среди осужденных не все и не во всем чисты перед Революцией, в чем-то они ей были нужны. Разве не помогал ей аббат Фоше, бывший проповедник короля, а затем один из предводителей штурма Бастилии 14 июля? В Социальном кружке он искренне проповедовал социальное равенство, ссылаясь на Евангелие. Жирондистов называли легионом мыслителей. Но они смутно представляли смысл Революции. Журналист Карра говорил перед казнью: «До чего же досадно умирать! Так хотелось бы досмотреть продолжение».

30 октября их повезли во время дождя, в одних рубашках со связанными руками на пяти телегах из тюрьмы Консьержери к площади Революции. Они мужественно пели «Марсельезу». «У эшафота пение продолжалось, хотя хор уменьшался по мере работы палача. Верньо, остававшийся последним, до конца пел один.

Спустя несколько дней на эшафот поднялась и «королева Жиронды» мадам Ролан. Глядя на стоявшую недалеко статую Свободы, она спокойно произнесла последнюю фразу: «О свобода, сколько преступлений совершается твоим именем!» В одну корзину падали головы людей, убежденных, что именно они лучше всех служили Революции, и считавших, что они никогда от нее не отрекались. К несчастью, интриги, тщеславие и легкомыслие слишком ослепляли их.

Формально жирондистов осудил Революционный трибунал. Но на деле они сами осудили себя. Историческая вина лежит на совести жирондистов, которые в июне 1793 года бежали из Парижа, чтобы развязать гражданскую войну. Их тогда же объявили вне закона. После жалкого фиаско затеянной ими «войны» несколько бежавших жирондистов все же угодили на гильотину, двоим — Луве и Инару — удалось бежать за границу. Некоторые покончили с собой: бывшие министры Ролан, Клавьер. Неудачно стрелял в себя и Барбару, так и не избежав гильотины. В поле нашли потом обглоданные волками трупы Бюзо и Петиона. Кондорсе долго скрывался в Париже. За это время великий ученый создал свой бессмертный труд: «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума». Когда его случайно арестовали, он тоже предпочел самоубийство.

А гильотина на площади Революции в Париже продолжала работать. Правда, на ночь палачи снимали страшное треугольное лезвие роковой машины и уносили его с собой. Среди осужденных довольно редко появляются и аристократы, эти явные враги Революции. 6 ноября казнили герцога Филиппа Орлеанского — первого депутата Конвента — монтаньяра. Ведь он всегда голосовал, да и сидел вместе с депутатами Горы. Он охотно принял и новое революционное имя — Филипп Эгалите. Его преступление, не считая явно вымышленных обвинений, состояло в том, что сын бывшего герцога бежал вместе с генералом Дюмурье к врагу. Затем казнили знаменитую Дюбарри, любовницу Людовика XV. За преступление, состоявшее в том, что она явилась объектом королевской любви, пришлось заплатить головой. Ей очень хотелось жить, и на эшафоте она просила: «Еще одну минуту, господин палач…»

11 ноября на эшафот взошел Жан-Сильвен Байи, академик, астроном, друг Франклина, первый мэр Парижа, первый председатель Национального собрания. На известной картине, написанной по наброскам Давида одним из его учеников, изображающей клятву в Зале для игры в мяч, 19 июня 1789 года, он, взобравшись на стол, зачитывает текст клятвы, вызывая восторг депутатов. Теперь он должен понести кару за расстрел на Марсовом поле 17 июля 1791 года. «Ты дрожишь, Байи», — сказали ему у гильотины. «Это от холода, друг мой», — отвечал старик, олицетворявший уже бесконечно далекую либерально-буржуазную революцию. Жертвой гильотины стал и другой ее крупный деятель — Антуан Барнав. «И это моя награда», — с горечью произнес он на эшафоте. Такова логика Революции. Она идет вперед по пути самоотрицания. Террор явился крайним средством такого развития.

Казни в Париже поражали громкими именами своих жертв. Однако наиболее ожесточенные формы террор приобретает в провинции, особенно в Вандее. Если в Париже на смерть посылают политических противников, не совершивших преступления в прямом смысле, то там явных роялистских мятежников, взятых с оружием в руках. И они первыми встали на путь чудовищной жестокости, вынудив Конвент предписать беспощадные меры. Невежественные, фанатичные крестьяне свято верили, что их жестокость угодна богу. И они изощрялись, придумывая самые мучительные пытки и казни, как будто мало было просто смерти: раненым выкалывали глаза, отрубали конечности, пленным набивали рот порохом и взрывали. Расправы начинались уже на поле сражения, когда победа явно склонялась к одной из сторон, и происходила просто поголовная бойня.

Вожделенной целью мятежников был город Нант, который пытались захватить любой ценой. В начале осени, когда на Севере еще не выиграно сражение при Ваттиньи, в Париже больше всего боялись английского второго фронта на Западе. Тогда в Нант и направили комиссара Конвента Жана-Батиста Каррье. Даже «снисходительные» требовали от него решительных мер. Эро де Сешель писал ему: «Мы получим возможность стать человечными, когда победим».

Каррье — эбертист, но в отличие от Эбера или Ронсена человек неподкупный, близкий к строгому фанатику Бийо-Варенну. Этот высокий, худой, болезненный человек отличался неуравновешенным характером. Он говорил, что его хотят использовать, чтобы потом им пожертвовать. Комитет общественного спасения потребовал от него самых беспощадных действий. В переполненных тюрьмах Нанта начался тиф. Среди местных республиканцев одни предлагали постепенно выпускать из тюрем заключенных, другие требовали: «Бандитов в воду». Так, что не Каррье придумал массовые потопления в Луаре. Заключенных связанными грузили на баржи и на середине реки по ночам топили. Каррье писал в Конвент: «Какой могучий революционный поток эта Луара». Несколько тысяч жертв унес поток.

Жестокой каре подвергли крупнейший после Парижа город Лион. После того как 9 октября в результате тяжелой осады республиканцы взяли мятежный город, Конвент принял чудовищный декрет: «Город Лион будет разрушен… Название «Лион» будет вычеркнуто из списка городов республики; совокупность оставшихся домов будет носить отныне название «Освобожденная коммуна». На развалинах Лиона будет воздвигнута колонна с надписью: «Лион вел войну против свободы — Лиона больше нет».

Сначала комиссаром Конвента в Лионе действовал Кутон. При нем казнили 113 видных мятежников. Декрет о разрушении Лиона Кутон выполнил символически: он стукнул по одному из домов молотком и провозгласил: «Тебя карает закон!»

Такая снисходительность возмутила крайних террористов, и в Лион направили члена Комитета общественного спасения Колло д'Эрбуа и депутата-монтаньяра Фуше. Они начинают по-настоящему разрушать город, взрывают и разбирают лучшие здания. Колло писал в Париж: «Мы разрушаем пушечными выстрелами и взрывами мин столько, сколько это возможно».

Начались массовые казни. За три месяца приговорили к смерти 1665 человек. Гильотина не успевала рубить головы. Тогда Колло и Фуше проявили изобретательность. Обреченных связывали группами по 50, 100, даже по 200 человек и стреляли из пушек картечью по этим стонущим скоплениям живой плоти. Добивали саблями, выстрелами или закапывали живьем.

Колло д'Эрбуа решал и социальные проблемы крупнейшего промышленного города, где было много рабочих. Он писал Робеспьеру, что у рабочих нет собственности и поэтому они не дорожат республикой, что «нужно уволить, эвакуировать сто тысяч лиц, работающих на фабриках всю жизнь… Они всегда были угнетены и бедны, чем и доказывается, что они не сочувствовали революции. Рассеяв их среди свободных людей, им можно внушить надлежащие чувства».

Левый монтаньяр Колло д'Эрбуа прекрасно «почувствовал» буржуазный характер Революции и занял вполне определенную классовую позицию, не отягощенную демагогическими утопиями на тему братства и добродетели. Еще более цинично, хотя и без всяких фраз, использовали репрессии те монтаньяры, которых Энгельс называл «шайкой прохвостов, обделывавших свои делишки при терроре».

Бывший маркиз Баррас и левый журналист Фрерон, направленные комиссарами в Тулон, прославились своими махинациями. После взятия города, переименованного в «Порт Горы», они немедленно предали казни 800 человек, а потом еще несколько сотен. Одновременно они обделывали и свои грязные делишки. Таинственная пропажа нескольких повозок, нагруженных драгоценностями, явно была делом их рук. В Бордо отличился на поприще террора Жан-Ламбер Тальен, депутат-монтаньяр, бывший секретарь-стенограф Коммуны. 25-летний любитель сладкой жизни, отличавшийся страстью к деньгам и красивым женщинам, он проявлял гибкость; самые шумные, демонстративные акты беспощадного террора он сочетал с удивительной мягкостью. За хорошие деньги мог получить свободу даже самый «подозрительный». В торговле милосердием ему активно помогала обретенная им в Бордо очаровательная возлюбленная Тереза Кабарюс, бывшая маркиза и дочь банкира. Ей предстоит еще сыграть политическую роль и на парижской сцене.

Была ли деятельность Каррье, Барраса, Фуше, Фрерона или Тальена просто извращением политики террора или выражением его подлинной сущности? Во всяком случае, в мятежных городах Юга террор имел какое-то оправдание. Но он не мог не создавать почвы для перерождения людей, проводивших террор. Абсолютная власть, которой пользовались «проконсулы» Конвента, не могла не развращать тех, кто имел к этому склонность. Уже не революционные идеи, а стремление сохранить эту власть овладевает сознанием многих монтаньяров.

КУЛЬТ РАЗУМА. НАСТУПЛЕНИЕ НА ЛЕВЫХ

Осенью 1793 года жизнь Франции невероятно осложняется. Машина Революции вращается с бешеной скоростью. Голова кружится от множества внезапных событий, конфликтов, страстей, опасностей и побед. Но оказывается, повседневные тяжкие заботы о хлебе насущном, о бедах и радостях республики не заслоняют собой все. Революция сохраняет возвышенный порыв к новому прекрасному будущему. Люди от будничных хлопот бросаются к вечности, к сути бытия и смысла жизни. Францию охватывает движение дехристианизации. Отрекаются от старых богов и обращаются к новым. Религия, церковь становятся главной проблемой. Подозрительно, правда, не пытается ли кто-то отвлечь бедняков от борьбы за более насущные нужды?

…С некоторых пор появляется новая примета времени. Часто попадаются остановившиеся как бы в замешательстве французы; наморщив лоб, они что-то мучительно подсчитывают на пальцах. Введен новый календарь, который с непривычки не так-то просто перевести на обычное исчисление времени и сообразить, какой же сегодня день? Французы теперь во II году новой эры, начавшейся 22 сентября 1792 года, в день провозглашения Республики. 24 октября 1793 года Конвент утверждает названия месяцев революционного календаря. Это плод поэтического творчества Фабра д'Эглантина. Каждое время года состоит из трех месяцев, своими названиями отражающими вечный и прекрасный круговорот природы. Осень: вандемьер (сбор винограда), брюмер (месяц туманов), фример (заморозки). Зима: нивоз (месяц снега), плювиоз (дождя), вантоз (ветров). Весна: жерминаль (месяц прорастания), флореаль (цветения), прериаль (лугов). Лето: мессидор (месяц жатвы), термидор (тепла), фрюктидор (плодов).

Каждый месяц делится не на четыре недели, а на три декады, вместо воскресенья — декады. В конце года остаются пять дней: это санкюлотиды. Первый результат новшества — сильный удар по церкви. Уничтожаются воскресения, дни особых богослужений, праздники святых и дни прочих религиозных событий. Впрочем, разрушение рамок, в которые католическая церковь заключала всю жизнь человека, от рождения до смерти, началось еще раньше. Законодательное собрание ввело муниципальную регистрацию актов гражданского состояния, разрешило развод. 10 августа 1793 года состоялся первый чисто светский праздник Революции, без всякого участия церкви. Традиция таких праздников с пением гимнов, процессиями, с поклонением статуям Свободы или Природы — уже носила в себе нечто религиозное в духе деизма. Среди санкюлотов привился и приобрел огромную популярность культ мучеников Революции — Марата, Шалье, Лепелетье. Пока все носило довольно умеренный характер без агрессивной антицерковности.

Однако некоторые комиссары Конвента придают движению значение крайне смутного и экстремистского революционного события. Левые монтаньяры хотели воспользоваться им для усиления своего влияния на массы санкюлотов. Бедняки требовали борьбы с голодом, протестовали против роста цен, добивались налогов на богатых, хотели заставить их платить за войну. Но левые — кордельеры, эбертисты — оставались все же защитниками буржуазии и поддерживали справедливые претензии бедноты только на словах. Самое большее, что они допускали — ограничения только «излишков» богатства.

Шумная антицерковная кампания, приобретавшая часто непристойные формы шутовского маскарада, отвлекала, развлекала и затемняла сознание бедняков. Роль инициатора сыграл комиссар Конвента в Невере Фуше, издавший постановление, запрещавшее какие-либо религиозные церемонии вне храмов. Священники не могли больше появляться в облачении за пределами церкви. Все религиозные символы в общественных местах подлежали уничтожению. Над воротами кладбищ полагалась надпись: «Смерть — это вечный сон».

Действия Фуше — бывшего преподавателя духовной семинарии — оказались заразительным примером. Часто церкви вообще закрывают. Золотые и серебряные предметы церковного обихода конфискуют. 1 ноября люди Фуше принесли в Конвент семнадцать ящиков с такой церковной утварью. Конвент принимал приношения как дар божий, немедленно отправляя золото и серебро на чеканку монеты, которой так не хватало. Фуше призывал заменить бога священников богом санкюлотов.

Эбер в восторге в «Пер Дюшен»: «Ах, черт возьми! Если бы санкюлот Иисус вернулся на землю, как он был бы доволен, видя, что все воры изгоняются из храмов». Но Эбер не проповедовал безбожия, атеизма, он хотел нового бога, будь то Разум, Свобода или Иисус в красном колпаке. Иное дело, другой страстный поборник дехристианизации, прусский барон Анахарсис Клоотс, на визитных карточках которого значилось: «А. Клоотс, личный враг Иисуса Христа». Пылкий поклонник Революции, он жил в Париже и вел страстную пропаганду за всемирную республику со столицей в Париже. Член Якобинского клуба и Конвента, он стал очень популярен. Кроме него, в Париже действовали и другие иностранцы-революционеры.

Это они так обработали епископа Парижа Гобеля, что 7 ноября (по-новому 16 брюмера) он явился в Конвент со своими священниками и торжественно отрекся от своего сана, объявил о закрытии церквей н водрузил на голову красную шапку санкюлота. Началась кампания отречений. 30 епископов, не считая гораздо большего числа священников, последовали его примеру. Презрев многовековой обычай католического целибата, священники начали жениться.

11 ноября (20 брюмера) в соборе Парижской богоматери устроили небывалое «богослужение»: на алтаре восседала сама богиня Свободы, которую воплощала наиболее привлекательная из артисток Оперы. Пели гимн в честь Разума. Его, видимо, представляли здесь же Конвент, Коммуна и другие власти в полном составе.

Антицерковные маскарады состоялись во многих городах. Публично издевались под религиозными обрядами: кресты, митры, посохи, облачения служили предметом осмеяния, ослов покрывали одеяниями епископов, к их хвостам привязывали Библии. Пострадали кое-какие исторические реликвии вроде серебряной раки Святой Женевьевы, отправленной на Монетный двор. Правда, до разрушения храмов дело не дошло.

23 ноября (3 фримера) Генеральный совет Коммуны постановил, что «храмы всех религий и всех культов, существовавших в Париже, будут немедленно закрыты… всякий, кто потребует открыть храм или церковь, будет арестован как подозрительный». Это уж явно запахло религиозным террором.

Какое же отношение имел к новому религиозному маскараду Робеспьер? Сначала никакого, хотя вопрос о религии всегда близок его сердцу деиста, поклонника Руссо с его идеей очищенной гражданской религии. Однако Робеспьер насторожился и во время обсуждения в Конвенте нового летосчисления отметил в своей записной книжке: «Отложить на неопределенное время декрет о календаре».

Кампания дехристианизации продолжалась. Робеспьер, как всегда, долго колебался, обдумывал, решался. В конце концов он все же вмешался и 21 ноября (1 фримера) выступил в Якобинском клубе с речью об атеизме и политике в вопросах религии. Это одна из самых сложных, туманных, противоречивых и в то же время крайне интересных речей Неподкупного, она необычайно глубоко раскрывает таинственную глубину мировоззрения и всю изощренность его политики. Прежде всего он решительно отвергает утверждение, что «фанатизм», то есть церковь и религия, является главной причиной всех бед. Робеспьер считает, что фанатизм «умирает, могу сказать даже, что он умер». Поэтому заниматься им, значит, отвлекать внимание от настоящих опасностей.

Однако затем Робеспьер признает, что культ католицизма не только жив, но пользуется поддержкой народа. Конвент не должен и не может посягать на отмену католицизма. Тем более он решительно осуждает намерения «превратить самый атеизм в какую-то религию». И здесь он фактически провозглашает свободу совести, одновременно категорически осуждая безбожие. «Атеизм аристократичен, идея «верховного существа», охраняющего угнетенную невинность и карающего торжествующее преступление — это народная идея. Народ, все несчастные аплодируют мне, критиковать меня стали бы богачи и преступники… я связан с моральными и политическими идеями, которые я сейчас изложил вам: если бы бога не существовало, его надо было бы выдумать». Это — квинтэссенция туманных, часто бессвязных рассуждений и софизмов Робеспьера, в которых кроется удивительная логика. В самом деле, религия, вера в бога — народная идея, поскольку она служила Старому порядку для сохранения своего господства над народом. Не зря же духовенство было вторым привилегированным сословием. Вера в бога действительно народная идея, поскольку народ лишен просвещения, научного знания и поклоняется тому, что увековечивает его рабство. Вера в бога, говорит далее Робеспьер, «это чувство будет служить сладким утешением сердцу угнетенных».

Но ведь именно так и думали правители Старого порядка и высшие руководители церкви! Поэтому она пользовалась привилегиями, поэтому религию так ценили. Ценит ее и Робеспьер, выступая в роли государственного руководителя другого, буржуазного, но тоже угнетательского государства. Здесь он, как никогда, раскрывает свою подлинную классовую позицию. Робеспьер считает полезной религию для утешения угнетенных, для удержания их в покорности.

Особенно поразительно, что он буквально повторяет знаменитую фразу Вольтера о том, что бога следовало бы выдумать. Вольтер — скептик и циник, который не верит в бога, но он вовсе не революционер и считает религию полезной для бедняков, чтобы они были послушными. Учитель Робеспьера Руссо ненавидел Вольтера и в отличие от него верил в своего «очищенного» бога. Робеспьер всегда делал вид, что это и его позиция. Однако, одобрительно повторяя циничную фразу Вольтера, принимая ее смысл, Робеспьер выдает свою тайну: выходит, что он тоже не верит ни в бога, ни в его эквивалент «верховное существо», что все это полезно даже в виде выдумки. Так рушится миф о нравственно цельной и честной душе Робеспьера, о том, что его заблуждения, ошибки, преступления — всего лишь несчастья чистой, возвышенной, но недоступной корыстным расчетам натуры.

Но допустим все же, что Робеспьер искренний деист и действительно верит в «верховное существо». В таком случае он должен был бы поддержать Шометта или Эбера, поскольку они тоже деисты и верят в высшую «непостижимую силу», будь то Разум, Свобода или Природа. Иное дело Клоотс, поскольку ведь он атеист. Но Робеспьер осуждает и клеймит всех поборников дехристианизации, утверждая, что «это армия подкупленных шпионов, мошенников, которые проникают всюду, даже в народные общества». Последние два слова — ключ к загадке его ненависти. Вот где истинный враг: «народные общества». Затем в речи Робеспьера еще одна характерная обмолвка. Он называет дехристианизаторов «переодетыми аристократами под маской санкюлотизма». Таким образом ясно, что клевета о «шпионах», «атеистах» потребовалась, чтобы заклеймить людей, выражающих интересы, требования санкюлотов! Прямо выступить против их посягательств социального характера Робеспьер не решается, он боится санкюлотов. Поэтому используется тактика защиты религии, даже католической, чтобы нанести удар Эберу, кордельерам, Коммуне, то есть всем тем, кто представляет санкюлотов.

Атака на левых имеет еще одну, чисто личную сторону. Робеспьер лелеет мечту о превращении «верховного существа» в объект официального культа. Именно он и никто другой должен быть первосвященником новой церкви. Поэтому речь идет об устранении конкурентов, опасных своими связями с массами санкюлотов. Неразумно было бы выступать против главных их требований, вроде наделения неимущих собственностью или ограничения богатства. Иное дело — защита религии, к которой народ действительно привязан многовековой привычкой. Когда в праздник Рождества в декабре 1793 года народ толпами заполнил храмы, то это лишний раз показало, что Робеспьер, дав отпор антицерковному движению, выступил выразителем воли народа. Благодаря ему Конвент 6 декабря принял декрет о свободе культов, запретив насилие и угрозы церкви. Эбер и Шометт поспешили сами осудить собственные крайности в дехристианизации. Ультралевые получили ощутимый удар, оказавшийся лишь началом борьбы Робеспьера против кордельеров и всех революционных организаций санкюлотов.

Он давно уже решил любой ценой избавиться от соперничающей власти Коммуны в Париже и народных обществ повсюду. Для этого ему требовался союзник. Им оказался Дантон. Больше месяца, с конца ноября до середины января, формируется и действует блок Робеспьер — Дантон на основе решительного наступления против санкюлотов и ультра-революционеров, поддерживающих их требования. Дантон вернулся из Арси-сюр-Об вовсе не с этой целью. Наслаждаясь жизнью в обществе своей молодой жены, он старался поменьше думать о событиях в Париже. Некоторые из них вызывали у него отвращение. Он требовал, чтобы его ничем не отрывали от безделья, запретил приносить парижские газеты. Согласно не очень достоверному рассказу, его сосед однажды нарушил распоряжение, обрадованный газетным сообщением о казни жирондистов. Услышав новость об этом событии, Дантон побледнел и… заплакал! Удивленный сосед спрашивал, как же можно не радоваться казни заговорщиков? «Заговорщиков? — возмутился Дантон. — В таком случае, мы все заговорщики. Мы так же достойны смерти, как и они. Впрочем, нас ждет та же участь…»

18 ноября в Арси неожиданно приехал племянник Дантона Мерже. Его послали Демулен и Фабр д'Эглантин. «Ваши друзья, — говорил Мерже, — просят вас срочно вернуться в Париж. Робеспьер и его люди собираются напасть на вас». Дантон без удивления заметил: «Они хотят моей головы? Они не осмелятся». — «Вы слишком доверчивы. Возвращайтесь срочно». 20 ноября Дантон уже в Париже, дома на улице Кордельеров. Впрочем, он заметил новую вывеску: «Улица Марата».

Дантон не успел и рта раскрыть, а вокруг него в Париже уже закипели страсти. Явление обычное для авторитетного политического деятеля, отошедшего от власти. Любая группировка хотела бы усилиться, получив его поддержку. Тем более что недавно Комитет общественного спасения произвел новые тревожные аресты. В тюрьму попали некоторые близкие Дантону люди и одновременно несколько видных кордельеров. Ходили слухи, что Робеспьер грозил гильотиной Эберу и его друзьям. Встревоженный «отец Дюшен» 21 ноября защищался в Якобинском клубе путем любопытных параллелей с дантонистами: «Говорят также, что Дантон эмигрировал, что он уехал в Швейцарию, нагруженный награбленным народным добром. Но сегодня утром я встретил его в Тюильри, и поскольку он в Париже, надо чтобы он по-братски объяснился перед якобинцами. Все патриоты должны опровергать несправедливые обвинения против них».

Итак, Эбер, который до отъезда Дантона помещал в своей газете грязные сплетни о нем, теперь явно искал его дружбы. Напрасные надежды, Дантон недолюбливал Эбера, испытывал отвращение к его вульгарной и злобной газете и вообще осуждал крайности новых кордельеров.

Но дружбы Дантона домогались люди посильнее Эбера и прежде всего сам Робеспьер. Он говорил Демулену: «Только журналист такого закала, как ты, способен сокрушить Пер Дюшена». Неподкупный явно давал понять, что он рассчитывает на помощь Дантона и его друзей в борьбе против кордельеров. Это отвечало стремлениям Дантона, отвергавшего крайности ультралевых с их дехристианизацией и требованиями усиления террора. Если Робеспьер намерен действовать против них, то ему неизбежно придется освободиться от Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенна в Комитете общественного спасения. И тогда Дантон был бы готов разделить с Робеспьером правительственную ответственность. Но в какой мере можно доверять Робеспьеру? Однако другого выхода он не находит.

22 ноября (2 фримера) Дантон появляется в Конвенте, который он видит сильно изменившимся. Из 760 его членов осталось меньше 400. Казнено 22 видных жирондиста, 15 других бежали, исключено или посажено в тюрьмы 136 симпатизирующих им. По другим причинам еще 40 в заключении. Многие направлены с миссией в армии, не говоря об отсутствующих из-за болезни, отпуска или из-за страха. В этом сильно урезанном собрании Дантону необходимо восстановить свое влияние, свою силу и авторитет. Это можно сделать только с помощью трибуны, используя власть слова, ибо другой власти у Дантона нет.

Он публично уже выразил свою позицию, выступая накануне в Якобинском клубе. Он осудил культ Разума и оскорбления католической церкви. Дантон почти слово в слово высказывает мысли, очень сходные с тем, что говорил Робеспьер. Он тоже считает, что представление о «великом существе, бдящем за невинно преследуемыми и наказующем преступления» — представление народное. Он осуждает противников христианства и напоминает, что их действия могут нанести большой ущерб авторитету Франции за границей. Дантон явно маневрирует. Ведь он убежденный атеист и в данном случае следует знаменитому рецепту Вольтера («надо выдумать бога»).

Такую же линию он проводит и на другой день в Контенте. А здесь обсуждается конкретная проблема о судьбе священников, которые по примеру епископа Гобеля отреклись от своего сана. Депутаты, особенно бывшие священники, требовали пенсий для людей, сбросивших сутану. Дантон поддерживает эту разумную меру: «Царство священников прошло, но вам принадлежит царство политики. Надо согласовать политику со святым разумом. Надо думать о том, что же делать бывшему священнику, если ему не на что жить. Ему остается либо умирать с голоду, либо бежать в Вандею и стать врагом Революции». Идеи Дантона близки к позиции Робеспьера и враждебны Эберу и Шометту. Он развивает их и в других речах, открыто защищает деизм в духе Робеспьера, предлагая даже проведение празднеств, на которых прославлялось бы Верховное существо: «Ибо мы не хотели уничтожить сверхъестественное, чтобы установить царство атеизма». Дантон гневно протестует против антирелигиозных «маскарадов», требуя положить предел вредным издевательствам над чувствами верующих.

Дантон вновь активно участвует в созидательной деятельности Конвента. Ведь даже в разгар ожесточенной междоусобной борьбы его депутаты строят новый мир. Дантон способствует учреждению системы всеобщего начального народного образования. Он предлагает возродить во Франции Олимпийские игры Древней Греции. В конструктивной работе по созданию демократического общества проявилось подлинное величие Конвента, а не в распрях, раздиравших его.

Но именно они и поглощают главные силы и время. Робеспьер добивается увеличения без того уже необъятной власти Комитета общественного спасения. Он упорно преследует свою главную цель: устранить любые проявления «двоевластия», ограничить, а затем и уничтожить влияние народных революционных организаций, особенно его раздражает деятельность Коммуны Парижа.

Дантон, руководивший 10 августа 1792 года Революцией, опираясь на Коммуну, теперь далек от нее. Еще дальше он и от основанного им некогда Клуба кордельеров. Он против крайностей ультралевых, будь то дехристианизация или террор. Его программа — введение в действие Конституции 1793 года, скорейшее прекращение войны и заключение мира. Он убежден, что теперь, когда в основном отражено наступление внешней и внутренней контрреволюции, настало время для утверждения буржуазно-демократической Республики и завершения Революции. Поскольку такая программа отвечала интересам Франции и ее уставшего народа, то Дантон предполагал, что уклониться от нее не удастся и Робеспьеру, которому он и помогал теперь в борьбе с ультра-революционерами.

При всем своем уме и политическом таланте Дантон был поразительно, до наивности доверчив к отдельным людям. Это проявлялось не только в беззаботной нетребовательности к многочисленным друзьям, но и в отношениях к политическим соперникам. В особенности к Робеспьеру, которого он долго считал ханжой и педантом, но порядочным человеком. В этом роковом ослеплении Дантон сам помог ему сделать власть Комитета общественного спасения еще более абсолютной. Именно он предложил в начале декабря послать в департаменты комиссаров Конвента, наделенных неограниченной властью. Предложение стало частью давно подготовляемого Робеспьером декрета 4 декабря 1793 года о концентрации и централизации власти Революционного правительства. В декрете говорилось, что «все установленные власти и общественные должностные лица поставлены под непосредственный надзор Комитета общественного спасения… что же касается всего, что относится к отдельным личностям, а также к общей и внутренней полиции, то особый надзор над ними возлагается на Комитет общей безопасности».

Декрет запрещал любые съезды, собрания, объединения, комитеты народных обществ. Смысл такого запрета состоял в том, что отныне уже невозможно создать такие органы восстания, как Коммуна 10 августа или Центральный комитет 31 мая, состоявших из делегатов секций. Собрания секций не могли больше контролировать свои революционные комитеты, подчиненные отныне правительству, а не народу. Коммуна тоже не могла больше контролировать эти комитеты. Прокурор Коммуны и его заместитель становились «национальными агентами». Правительство могло их сместить. Если учесть, что в Париже конкретно речь шла о Шометте и Эбере, то ясен смысл декрета. Таким образом, органы народного революционного движения, благодаря которым монтаньяры получили власть, превратились в фикцию. Революционная общественная жизнь Парижа ликвидировалась. Главная пружина Революции была сломана. Легендарные революционные секции Парижа, да и не только Парижа, стали жалкими придатками полицейской власти Комитета общественного спасения. В довершение всего Комитет получил теперь право проводить «чистку» всех выборных органов, в том числе и Коммуны Парижа.

Дантон, «вождь 10 августа», сам помог Робеспьеру нанести этот страшный удар парижским санкюлотам. Теперь понятно, почему накануне принятия декрета 3 декабря Робеспьер защищал Дантона от нападок эбертистов, правда, довольно своеобразной риторикой: «Так ты не знаешь, Дантон, что достаточно быть патриотом, чтобы тебя оклеветали! Так ты не знаешь, в чем тебя обвиняют? Я скажу тебе это. Ты покинул Париж, чтобы эмигрировать, чтобы предложить свои услуги контрреволюции. Ты этого не знал? Так узнай. Об этом рассказали новые люди, пришедшие в Революцию, но, видимо, способные служить ей в большей мере, чем ты и я».

С потрясающей искренностью Робеспьер добавил: «Дантон хочет, чтобы его судили. Он прав, но пусть судят и меня вместе с ним».

ДВА ЗАГОВОРА. ПЛАН ДАНТОНА

В то время, когда Робеспьер произносил эти слова, он уже энергично готовил гибель Дантону. Однако сначала надо с помощью Дантона уничтожить ультра-революционеров, наиболее опасных врагов, поскольку они связаны с народом и выдвигают требования голодных. Прямо обвинить их в таком «преступлении» невозможно. Есть другой надежный метод. Народ за годы Революции видел много реальных заговоров аристократов и их пособников. Связать левых с «заговором» — вот единственный метод, который может дать успех. Если же заговора нет, то его следует выдумать. Впрочем, достаточно лишь использовать соперничество, мелкое интриганство, тщеславие в стане врага. Благо противники Робеспьера слева и справа сами давали удобнейший материал для этого.

Дело в том, что Комитет общественного спасения еще в октябре и ноябре получил два важных доноса (они теперь стали повседневной практикой), позволявших начать одновременно два дела: дело о подлинной коррупции и дело об очень сомнительном заговоре.

Здесь вновь всплывает имя друга Дантона Фабра д'Эглантина. Этот безусловно талантливый поэт, драматург, очень остроумный скептик имел две серьезных слабости: страсть к деньгам и к политической интриге. У него была увлекающаяся натура игрока, мастера изобретательных махинаций. Он забавлялся политикой как игрой ума. Человек театра, он и в политике оставался автором и исполнителем водевилей.

12 октября Фабр сообщил двум всемогущим Комитетам о подготовке заговора, направляемого из-за границы. Цель заговора — свержение Революционного правительства путем возбуждения народного недовольства демагогическими лозунгами. Через месяц, 14 ноября, последовал новый донос. Шабо и Базир, два депутата с темной репутацией донесли Робеспьеру и Комитетам о деле с Индийской компанией. Они рассказали, что известный роялист и банкир барон Бац направляет двойной заговор. Индийская компания используется для коррупции депутатами Делоне и Жюльеном из Тулузы, которые хотят фальсифицировать декрет о ликвидации компании с целью получения огромного барыша. Одновременно тот же барон вдохновляет антиправительственный заговор эбертистов и подкупает для этого депутатов.

За всей этой аферой стоят иностранцы, множество которых понаехало в Париж во время Революции. Можно назвать главных финансовых воротил, кроме Баца, замешанных в «заговор», Перрего, Проли, Гусмана, братьев Фрей. Это была пестрая публика, собравшаяся из разных стран в поисках наживы. Например, моравские евреи братья Фрей, раньше в Австрии носили имя Добруска, затем Шенефельд. Они стали членами Якобинского клуба, подружились с депутатами. Монтаньяр Шабо даже женился на их сестре, получив за ней приданое в 200 тысяч ливров. Международные связи таких людей Революция использовала для своей тайной дипломатии, поскольку обычных дипломатических связей не было. А они проворачивали свои махинации и делали деньги, используя политические связи. Все названные лица участвовали в кампаниях эбертистов по дехристианизации. Особенно активно они поддерживали кампанию Эбера за революционную войну. Это сулило новые прибыли на военных поставках. Они ведь оказывали и полезные услуги по тайной закупке оружия или продовольствия за границей. Во всяком случае, Робеспьер ухватился за идею «заговора иностранцев», поскольку здесь были замешаны ультра-революционеры. Правда, за 200 лет многим историкам так и не удалось найти каких-либо документальных следов политического заговора.

Дело с Индийской компанией было яснее. Она подлежала ликвидации и на этом решили заработать депутаты Шабо, Делоне и Жюльен. Сначала добились резкого падения стоимости ее акций, чтобы скупить их подешевке, а потом провести такой декрет о методах ликвидации, который позволил бы получить за обесцененные бумаги большие деньги. Подготовленный декрет Делоне подсунул на подпись Фабру. Он обнаружил жульничество, исправил текст карандашом и подписал. Но Делоне потом чернилами восстановил выгодный для жуликов текст. Такие крупные историки, как Жюль Мишле, Луи Блан, Жан Жорес, отрицают какую-либо причастность Фабра к подлогу. Он, по их мнению, просто проявил обычную беспечность.

Словом, в одном темном деле были запутаны и дантонисты и эбертисты. Сначала они сотрудничали, но потом стали враждовать. Отсюда и доносы. Комитет общественного спасения решил арестовать и тех и других. Сначала 17 ноября взяли Шабо, Бизира, Делоне и Жюльена, а вскоре арестовали и связанных с левыми Перейру, Дибюиссона и Дефье. Хотя в доносах фигурировал Фабр д'Эглантин, его оставили на свободе, ибо Робеспьер первый удар решил нанести левым. Не тронули пока Эбера и Шометта, хотя и на них указывали доносчики. Возглавлявший Комитет общей безопасности Вадье, прозванный «инквизитором», через своих тайных агентов собирал материал как против сторонников Эбера, так и против друзей Дантона.

Робеспьер понимал, что пока этого материала недостаточно, чтобы убедить даже членов Комитета общественного спасения, не говоря уже о Конвенте, в существовании «заговора иностранцев», с которыми надо связать Эбера, кордельеров, всех крайне левых монтаньяров. Он остро нуждался в поддержке Дантона и поэтому взял его под защиту от нападок слева. Но Дантон вовсе не собирался быть слепым орудием Неподкупного. Он не считал нужным и тратить силы, чтобы выручать из беды коррумпированных дантонистов, оказавшихся в тюрьме. Вернувшись в Париж, он сразу проникся главными интересами Революции. Некогда, в 1792 году в борьбе за свержение монархии он был искренним союзником санкюлотов. Но теперь он считал их требования нереальными. Подавляющая масса французского населения, особенно крестьяне, никогда не примирится с каким-либо не только посягательством, но даже длительным ограничением принципа частной собственности, вроде максимума. Стоявшие во главе санкюлотов их новые лидеры типа Эбера к тому же действовали явно авантюристически, уповая на всемогущество террора. Революция оставалась буржуазной, и уравнительные стремления парижской бедноты были утопией. В конце концов, что могли сделать 100 тысяч парижских санкюлотов против 25-миллионного населения всей Франции, прочно привязанного к идеалам буржуазной, а не какой-то более «социальной» революции в духе туманных идеалов Марата?

После подавления мятежей, после побед над коалицией уже не было необходимости в массовом терроре. Следовало быстрее заключить мир, ввести в действие Конституцию 1793 года и завершить Революцию утверждением стабильной, прочной Республики. Прежде всего надо ограничить крайности террора. Так решил Дантон и так он начал действовать.

26 ноября в Конвенте он выступает с решительным протестом против антирелигиозных маскарадов, но затем, напомнив, что «республиканская конституция принята», призывает принести «народу плоды его конституции». Ведь это означает устранение Революционного правительства, проведение выборов в постоянное Законодательное собрание. Когда «бешеные» требовали введения в действие Конституции 1793 года, Робеспьер объявил это контрреволюцией. И вот теперь и Дантон говорит: «Создадим республиканскую власть», и тем самым вступает в прямое противоречие с Робеспьером, постоянно утверждающим, что нынешний исключительный режим — это и есть республика.

Дантон требует также «немедленного доклада о заговоре, якобы существовавшем за границей». Речь идет о «заговоре иностранцев», некоторые из участников которого уже преданы анафеме Робеспьером без всяких доказательств. Но главное — это вопрос о терроре.

«Народ требует, — говорит Дантон, — чтобы террор был поставлен в порядок дня, но он хочет, чтобы террор был применен к действительным врагам Республики и только к ним, то есть к аристократам, эгоистам, заговорщикам и изменникам, агентам иностранных правительств, народ не хочет, чтобы всякий, кто родился без революционного пыла, в силу одного этого считался виновным, если он не уклоняется от своего долга, если он не замышляет преступления, народ готов поддержать даже слабого гражданина».

Дантон искренен и отражает мнение большинства. Ведь гильотина работает без отдыха. На эшафот поднимаются бывшие дворяне, священники. Но все чаще рубят головы людям, не совершившим никакого преступления: среди казненных пьяный, обругавший Республику, старуха торговка, громко вздыхавшая о старом добром времени, просто «подозрительный», которого упомянули в доносе, мелкий торговец, жертва доноса конкурента. Любой может устранить соперника. В тюрьмах Парижа уже пять тысяч заключенных, в несколько раз больше, чем в самые отчаянные для Революции прошлогодние времена. Сейчас же поступают все новые сообщения о победах в Вандее и на фронтах. Появляются признаки, свидетельствующие о готовности враждебных держав к мирным переговорам. Дантону становится известно содержание перехваченного письма английского агента, предлагавшего созыв мирной конференции в Швейцарии. Голландия, Испания и Австрия тайно зондируют почву о возможности мирного соглашения. Дантон возмущен тем, что Комитет общественного спасения делает вид, что войну нельзя прекратить.

Робеспьер также возмущен поведением Дантона. Он прекрасно понимает, что выступления против террора создают ему огромную популярность, что, напротив, растет недовольство действиями Неподкупного. Но Робеспьер не уверен, удастся ли ему без поддержки Дантона уничтожить Эбера и других кордельеров, его главных врагов. Поэтому Дантон пока остается драгоценным союзником.

В кулуарах Конвента два смертельных врага сердечно беседуют. Они притворяются союзниками, советуются друг с другом. Дантон всегда добродушно весел, Робеспьер — всегда бледный и чопорный, как добродетель. Любопытно, что по совету Робеспьера Демулен начинает издавать журнал «Старый кордельер». Само название уже направлено против общих врагов — новых кордельеров, ультра-революционеров. Содержание первых двух номеров Камилл согласовывает с Робеспьером, и тот одобряет его. Еще бы, Демулен так остроумно высмеивает Эбера, разоблачает его не только политические, но и личные пороки. Он выступает против Коммуны Парижа, обвиняет ее в незаконном присвоении законодательной власти. Он восхваляет Робеспьера за то, что «к стыду священников, он выступил на защиту того бога, которого они трусливо покинули».

Но талантливый журналист позволяет себе заходить дальше того, что могло бы понравиться Робеспьеру. Чего стоят его требования свободы печати, которая фактически ликвидируется Робеспьером. Демулен переделывает известный революционный лозунг и требует: «Свобода мнений или смерть». Критикой правительства, не желающего ничего предпринять для облегчения участи бедняков, выглядят и его рассуждения о свободе: «Свобода — не красный колпак, не грязная рубашка или лохмотья… свобода состоит не в равенстве лишений, и прекраснейшей похвалой для Конвента было бы, если бы он мог засвидетельствовать о себе: я нашел нацию без штанов, а оставляю ее в штанах». Если вспомнить буквальный перевод понятия «санкюлот», то ясен смысл этой игры слов.

Самое серьезное обнаружилось с третьего номера «Старого кордельера», вышедшего 15 декабря. Демулен написал нечто о жизни Древнего Рима времен самых деспотичных цезарей. Экскурсы в античность были тогда обычным делом. Однако Демулен, не нарушая исторической достоверности, так подобрал и изложил факты и выдержки из сочинений древнего историка Тацита, что ясно было: речь идет о печальной французской действительности, например, о пресловутом законе о «подозрительных». Вот краткая выдержка из знаменитого выступления Демулена: «Во времена Нерона многие люди, чьих близких он осудил на смерть, отправлялись возблагодарить за это богов: они зажигали огонь. По меньшей мере надо было иметь довольный вид, открытое и спокойное лицо. Люди страшились, что им могли поставить в вину самый страх… Все возбуждало подозрительность тирана. Был ли гражданин популярен, — он является соперником государя, способным вызвать междоусобную войну. Он подозрителен. Если он, наоборот, избегал популярности и оставался у своего очага, то эта уединенная жизнь привлекала к себе внимание и внушала уважение. Он подозрителен. Если вы богаты, то существует неминуемая опасность, как бы вы не подкупили народ своей щедростью. Вы подозрительны. Если вы были бедны, непобедимому императору надо пристально следить за этим человеком. Ибо самый предприимчивый — тот, у кого ничего нет. Подозрительный. Если у вас мрачный, меланхолический характер или если вы небрежно одеты, то, значит, вас огорчает то, что государственные дела идут хорошо. Подозрительный… Если гражданин добродетелен и строг в своих нравах, прекрасно, значит, новоявленный Брут с его бледностью и париком якобинца, претендует на то, чтобы быть судьей любезному и хорошо причесанному двору. Подозрительный».

И вот эта «отрава», как говорил Эбер, пользуется огромным успехом. Тираж достигает 50 тысяч экземпляров. У книжной лавки Десена, печатающего «Старый кордельер», длинная очередь. Экземпляр стоимостью в два су перепродают за 20 ливров!

Выступления Демулена вызывают бурю в Якобинском клубе. Возмущены Эбер и его друзья, они обрушивают на Демулена свою ярость: аристократ, негодяй, продажный. «Он покушается на гильотину!» — заявляет Эбер. Странное дело, в отношении террора Робеспьер и ультра-революционеры проявляют единодушие. Крайне противоречивое, причудливое сборище представляет собой общество якобинцев в декабре 1793 года.

Клуб, уже много раз менявший свой состав и свое официальное название, так и не стал руководящим органом Горы — партии монтаньяров. Не был он и душой Революционного правительства, не все члены Комитета общественного спасения входили в него. Карно и Камбон не состояли членами клуба. Отождествление якобинцев 1793 года и монтаньяров, по меньшей мере, условно. Дантон, Демулен и вся их компания формально члены клуба, но фактически они не якобинцы в духе Робеспьера. Также и кордельеры здесь отнюдь не свои люди. Тем более что Робеспьер пытается сделать из клуба какую-то религиозную секту, ревниво очищающую свои ряды. Неугодных Неподкупному подвергают чистке и все чаще исключают. А в обстановке террора исключение — путь к эшафоту. Робеспьер насаждает сектантскую непримиримость, но сделать клуб до конца робеспьеровским ему так и не удается.

Историки-фантасты любят изображать якобинцев каким-то вольным сообществом свободных философов и демократов, вдохновляемых Неподкупным и Добродетельным Максимилианом. Настоящая роль клуба была иная. Ее четко определил в 1791 году Камилл Демулен в своей газете. В то время он очень близок к Робеспьеру и служит рупором его идей, которые он излагал так: «Общество якобинцев является подлинным следственным комитетом нации… ибо оно охватывает своей перепиской с филиалами все самые отдаленные уголки 83 департаментов. Оно не только великий инквизитор, наводящий ужас на аристократов, это еще великий обвинитель, искореняющий злоупотребления и приходящий на помощь всем гражданам. И в самом деле, кажется, что Клуб исполняет роль прокуратуры».

Партия монтаньяров, напротив, не прокуратура и не секта: она действительно объединяет передовые силы Революции, но со всем разнообразием взглядов и политических тенденций. В конце 1793 года монтаньяры делятся, по крайней мере, на четыре течения: прежде всего Дантон и его друзья, умеренные революционеры, прагматики и реалисты; Робеспьер и небольшая группа слепо преданных ему последователей, играющих роль своего рода центра; кордельеры, Коммуна, эбертисты со всеми их санкюлотскими крайностями; террористы-фанатики Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенн, сильные своим положением членов Комитета общественного спасения. В целом это очень смутное, колеблющееся, хрупкое объединение разных тенденций. Оно всегда в состоянии неустойчивого равновесия сил, которое судорожно пытается пока сохранить Робеспьер, балансируя на острие ножа, вернее, топора гильотины. Сейчас он делает ставку на союз с дантонистами и поэтому защищает Демулена. Ведь его первостепенная задача — уничтожить санкюлотскую демократию.

Робеспьер не только защитил Демулена от критики, он спас его от исключения из Якобинского клуба. Более того, он проводит решение Конвента 20 декабря о создании Комитета справедливости для расследования причин арестов и освобождения невинных.

Камилл Демулен приходит в восторг и в четвертом номере «Старого Кордельера» (от 25 декабря) пишет: «О, мой дорогой Робеспьер!.. О, мой старый школьный товарищ, ты, красноречивые речи которого будут перечитывать потомки, вспомни уроки истории и философии, они говорят о том, что любовь сильнее, прочнее, чем страх… Ты намного приблизился к этой идее, проведенной тобой декретом. Правда, речь идет о Комитете справедливости. Однако почему слово «милосердие» становится преступлением при Республике?»

Демулен страстно призывает открыть тюрьмы для 200 тысяч «подозрительных». Он уверяет, что эта мера не только не окажется пагубной для Революции, но будет самой революционной из всех мер, какие когда-либо принимал Конвент.

Создается впечатление, что дантонисты начинают серьезно верить в то, что Робеспьер внял голосу разума, что союз с ним скоро принесет плоды. Однако Неподкупный подвергается и давлению слева. Колло д'Эрбуа срочно приезжает из Лиона. Этот изобретатель расстрелов картечью «пачками» по 100 человек встревожен слухами о возможном отказе от террора. Он устраивает в Париже демонстрацию, в которой несут засушенную голову казненного роялистами Шалье, одного из трех мучеников свободы. Он восхваляет террор, протестует против жалости к его жертвам: «Кто эти люди, у которых еще остались слезы, чтобы оплакивать трупы врагов свободы, тогда как сердца патриотов разрываются?» Ясно, что сердце Колло разрывается от страха, что отмена террора будет означать осуждение его собственной кровавой деятельности.

Но приходит сообщение о взятии Тулона. Последний и самый опасный очаг роялистского мятежа успешно ликвидирован. Английский флот позорно бежал. Эта новая победа Революции дает сильнейший довод против террора и резко усиливает позиции «снисходительных», как теперь называют дантонистов. Чем и как можно отныне оправдывать неограниченную власть Революционного правительства и террор?

25 декабря Робеспьер в докладе Конвенту о принципах Революционного правительства ответил на этот вопрос. «Оставим Европе и истории восхвалять чудеса Тулона… Победить англичан и изменников довольно легкая вещь… Есть дело более трудное, надо постоянно энергично расстраивать бесконечные интриги врагов нашей свободы… появляются новые опасности, борьба с которыми не терпит отлагательства».

Не идет ли речь о новых мятежах роялистов, захвативших крупнейшие города страны? Или армии вражеской коалиции нанесли тяжелые поражения французской армии?

Ничего подобного не произошло. Однако случилось нечто более страшное, по мнению Робеспьера: «Австрия, Англия, Россия, Пруссия, Италия имели время установить во Франции тайное правительство, соперничающее с французским правительством».

Где же скрывается эта чудовищная сила? Робеспьер указывает, что иностранные агенты повсюду, «в наших секционных собраниях, они пробираются в наши клубы… Они бродят вокруг нас… по их сигналу толпы народа собирались у дверей булочных или рассеивались… Франция наводнена ими, они ждут и будут вечно ждать благоприятного момента для выполнения их зловещих замыслов. Они укрываются среди нас… Заговорщиков много, они как будто еще множатся, а примеры суда над ними редки… Они только ждут вождей, чтобы объединиться, и они ищут их среди вас».

Робеспьер не называет ни одного имени, не приводит ни одного факта. Он в очень впечатляющей риторической форме, с обилием чеканных формул-афоризмов, звонких, но общих и бессодержательных фраз рисует какую-то фантасмагорию. В самом деле, есть «тайное правительство», но у него нет «вождей». Мания подозрительности доходит до апогея: враг повсюду среди нас. Но как же определить, найти и обезвредить его? Вот в этом-то и состоит задача Революционного правительства, которому Конвент должен оказать полное доверие и поддержку.

Однако в докладе Робеспьера есть и некоторые конкретные моменты. Он предлагает «ускорить суд над иностранцами». Эти, брошенные вскользь слова об арестованной кучке дельцов иностранного происхождения, обнаруживают зерно, из которого Робеспьер путем фантастического преувеличения извлек чудовищный фантом всепроникающего «тайного правительства».

А как же обстоит дело с двумя крайними, противоположными, соперничающими течениями в партии монтаньяров, со «снисходительными», людьми Дантона, с одной стороны, и с крайне левыми людьми Эбера, с другой? Робеспьер, не упоминая ни одного имени, говорит: «Революционное правительство вынуждено лавировать между двумя подводными рифами: слабостью и безрассудством, модерантизмом и экстремизмом, — модерантизмом, столь же похожим на умеренность, как импотенция на целомудрие, и экстремизмом, у коего столько же общего с энергией, как у водянки со здоровьем».

Таким образом, Робеспьер теперь занимает позицию арбитра между двумя крайними группировками. Это явное изменение его политики. До сих пор врагом был Эбер, а Дантон — союзником. Отныне они уравнены, поставлены на одну доску. Все это звучало достаточно зловеще среди изобилия таких, например, формул: «врагам народа должно нести только смерть».

Доклад завершался законопроектом, одна из статей которого требовала «совершенствования организации Революционного трибунала». Ни у кого не должно было оставаться сомнений: террор не только сохранялся, но резко усиливался. Доклад Робеспьера отметил рубеж, после которого террор направляется не столько против контрреволюции, сколько против политических соперников. Он становится отныне орудием борьбы за власть. Утешением для его потенциальных жертв могла звучать одна из многочисленных риторических фраз доклада: «О, добродетель великих людей! Что значат перед тобой все волнения и все претензии мелких душ!»

Загрузка...