Глава VI КОНЕЦ МОНАРХИИ

ВАРЕННСКИЙ КРИЗИС

Еще ни один из королей Франции не возвращался в свою столицу с таким позорным «триумфом», как Людовик XVI, когда запыленная берлина под конвоем Национальной гвардии притащилась обратно в Париж. Народ, заполнивший улицы, смотревший из всех окон, с крыш и деревьев, встретил короля угрюмо. Но среди горьких чувств, которые испытывали все, хотя и по разным причинам, меньше всего, пожалуй, было удивления. О планах бегства знали все — от Лафайета до последней торговки Центрального рынка.

20 июня поздно вечером три приятеля вышли из Якобинского клуба. Дантон, Демулен и Фрерон у церкви Святого Роха встретили патруль, и, услышав топот его шагов, Демулен спросил: «А что если сегодня вечером толстый Луи сбежит?» Фрерон нащупал в кармане письмо, извещавшее его именно об этом, но промолчал. Лицемер и хитрец умел скрывать то, что ему стало известно одному. Ответил другу Дантон: «Об этом так часто предупреждали, что я уже больше не верю. С 18 апреля Лафайет опасается нас. Солдаты надежно охраняют Тюильри. Как можно выйти из его дверей?»

Компания разделилась: Дантон и Демулен пошли к Сене, чтобы перейти к себе на левый берег; Фрерон продолжал путь по улице Сент-Оноре. Наутро в восемь часов Дантон еще спал, когда к нему ворвался Фабр д'Эглантин с криком: «Вставай! Король сбежал!» Подымаясь с кровати, Дантон бросил: «Лафайет отвечает за это. Но теперь он попался!» Поспешно одевшись, он направился в Клуб кордельеров, где уже все бурлило. Поднявшись на трибуну, Дантон обрушился на короля, на «австриячку». Казалось, их бегство положило конец каким-то его колебаниям: «Национальное собрание, узаконив наследственность трона, обратило Францию в рабство! Отменим навсегда звание и должность короля; превратим королевство в республику!»

Подготовленные проповедью Марата, санкюлоты, собравшиеся в клубе, бурно одобряли резкую революционную речь Дантона. Немедленно приняли воззвание, в котором члены клуба давали клятву, что каждый из них готов пронзить кинжалом любого тирана, который посягнет на Революцию. На другой день они утвердили гораздо более серьезный текст петиции Собранию, требовавшей свержения монархии и установления Республики, которую тут же написал Робер. Этот документ настолько важен в истории Революции, что нельзя не привести из него хотя бы некоторые, наиболее важные места: «Отныне Людовик XVI для нас ничто, если он не превратится в нашего врага. И вот мы теперь в таком же положении, в каком были при взятии Бастилии: свободные и без короля. Остается выяснить, стоит ли назначать другого.

Общество друзей прав человека полагает, что нация должна все делать сама или через своих выборных и сменяемых должностных лиц. Оно полагает, что ни один человек в государстве не должен обладать по справедливости такими богатствами, такими прерогативами, чтобы иметь возможность подкупать представителей политической администрации; оно полагает, что в государстве не должно быть ни одной должности, недоступной для всех граждан этого государства, оно, наконец, полагает, что чем значительнее должность, тем более кратковременным должен быть срок пребывания на ней.

Уверенное в справедливости и величии этих принципов, оно больше не может скрывать от себя, что королевская власть, тем более наследственная королевская власть, несовместима со свободой.

…Законодатели, вы получили хороший урок; знайте же, что после того, что произошло, вам не удастся внушить народу ни малейшего доверия к чиновнику, именуемому королем… Поэтому во имя отечества мы заклинаем вас либо немедленно объявить, что Франция уже больше не монархия, что она — республика, либо по меньшей мере подождать, пока все департаменты, все первичные собрания не выскажут своих пожеланий по этому вопросу, прежде чем вторично надеть оковы монархизма на самую прекрасную страну в мире».

Это — первый народный политический манифест, не только провозглашающий идею республики, но и требующий ее практического установления. Он отличается поразительной смелостью, поскольку идея республики даже для революционной Франции была совершенно новой и необычайно смелой. Вспомним, что ни один из великих французских мыслителей не выдвигал этой идеи, что Руссо, например, считал республику пригодной только для маленьких стран, но не для таких, как Франция. Дантон, его друзья в Клубе кордельеров без колебаний заняли наиболее передовую, революционную позицию. Тактически был избран благоприятный момент, когда страна, потрясенная бегством короля, его изменой и лживостью, как никогда ранее испытывала недовольство монархией. Казалось, все благоприятствовало тому, чтобы смелое требование кордельеров воплотилось в жизнь. Оно до конца отвечало интересам народа, но не буржуазии. Ведь речь шла о том, чтобы сломать уже почти завершенное здание конституционной монархии и начать постройку нового, республиканского строя. Неизбежно придется считаться с требованиями бедноты, желающей полного равенства. Но на чем остановится Революция? Не посягнет ли она на буржуазную собственность?

Вот о чем беспокоились заседавшие одновременно с кордельерами на другой стороне Сены, в Манеже, депутаты Учредительного собрания. Страх побуждал их действовать. Собрание берет на себя верховную власть. Буржуазия, «собственники», как открыто заявил Барнав, игравший в те дни роль вождя, должны вооружиться и охранять государство. «Следует отметить, — с горечью пишет Жорес, — что ни Петион, ни Робеспьер, ни один из демократов крайне левой не пытались протестовать против столь буржуазных речей Барнава». Пожалуй, скорее они были монархическими. Никакой демократической и республиканской альтернативы никто в Собрании им не противопоставил. Никто среди левых с такой ясностью не понимал остроты и ответственности момента, как Робеспьер. Однако он не возражал против консервативных решений Собрания. Открыто присоединиться к ним он тоже не мог. Ведь так он перечеркнул бы завоеванную им с таким трудом репутацию наиболее последовательного защитника идеи народного суверенитета, всеобщего избирательного права, демократии для народа. И он занимает двусмысленную и противоречивую позицию. Робеспьер ни в коем случае не выступает в защиту Людовика XVI, но он отмежевывается, по существу, и от республиканской программы кордельеров. Шедевром двойственности была знаменитая фраза, произнесенная им в тот день: «Пусть, если угодно, меня обвинят в республиканизме; я заявляю, что мне внушает отвращение всякий образ правления, когда властвуют смутьяны». Но кто в здравом уме мог обвинить его в «республиканизме», если он выражает отвращение к «смутьянам», то есть к кордельерам, требовавшим республики? Робеспьер трезво рассудил, что сила — Национальная гвардия, состоявшая лишь из «активных» граждан, из буржуазии, на стороне Барнава, Ламета, Лафайета. На их стороне и подавляющее большинство в Собрании.

Но эту расстановку сил видел и Дантон. Он помнил также, что 14 июля 1789 года и в октябрьские дни того же года народ победил, действуя в союзе с буржуазией. Клуб кордельеров, даже вместе с тяготеющими к нему многочисленными братскими обществами, нуждался в союзниках. Теперь все помыслы Дантона именно об этом. Естественно, что их следовало искать прежде всего в Якобинском клубе, где левые, особенно Робеспьер, были гораздо сильнее, чем в Собрании.

Неподкупный завоевывал здесь признание своей последовательностью и твердостью в защите идеи народного суверенитета, он не пропускал ни одного заседания и выступал при любой возможности, хотя его речи удивительно монотонны и состоят из повторения общих мест. Но кто может сравниться с ним в добросовестности и трудолюбии? 17 июня срочно потребовалось подготовить проект послания местным обществам, филиалам Якобинского клуба о проведении выборов в будущее Законодательное собрание. Он оказался единственным, кто взялся написать текст за 48 часов. Его включают в состав Корреспондентского комитета, определяющего своими директивами политику местных филиалов клуба. О его растущем влиянии говорит также избрание Робеспьера общественным обвинителем уголовного трибунала Парижа. В клубе знают о широкой популярности Робеспьера в народе.

Сегодня, 21 июня, зал собрания в капелле Якобинского монастыря, где клуб заседает с 29 мая. переполнен. Ведь должен решиться вопрос — пойдет ли клуб за Собранием, поддержит ли он его консервативную политику или отвергнет ее. Не случайно все «умеренные» депутаты Собрания тоже явились сюда. Они опасаются Робеспьера, несмотря на его сдержанность в Собрании. Напротив, Дантон, который ищет союзника для республиканской политики кордельеров, рассчитывает обрести его в лице Робеспьера.

Неподкупный произносит очень решительную по тону речь. Он обвиняет в предательстве все Учредительное собрание. Робеспьер справедливо указывает, что сам Людовик XVI в оставленном им вызывающем послании «подписывается в том, что он совершил побег», что «он уезжает, чтобы вернуться вновь поработить нас». И вот Собрание в своих декретах «притворно называет бегство короля похищением». «Нужны ли вам другие доказательства того, что Национальное собрание предает интересы нации?»

Все это абсолютно верно. Но что же предлагает Робеспьер? И здесь обнаруживается невероятная запутанность, столь странная для него, ибо во множестве речей он поражал логикой своих мыслей. С одной стороны, он утверждает, что родине грозит страшная опасность, состоящая в том, что король появится на границах «при поддержке Леопольда, шведского короля, д'Артуа, Конде и всех беглецов и всех разбойников, которых привлечет в его армию общее дело королей». С другой — он не менее категорически дважды заявляет: «Если даже все разбойники Европы объединятся, повторяю еще раз, они будут побеждены». Но далее он говорит, что все «эти истины не спасут нацию без чуда, совершенного провидением», и лично на это чудо не надеется и предвещает гибель, говоря в заключение, что весь смысл его речи в этом и состоит: «По крайней мере я буду знать, что я вам все предсказал, что я вам указал путь, по которому идут наши враги, и меня ни в чем нельзя будет упрекнуть».

Действительно ни в чем, кроме того, что он не только не предлагает никаких практических мер для предотвращения опасности, но и обходит полным молчанием республиканскую и революционную программу действий, выдвинутую Клубом кордельеров и братскими обществами. Заканчивает Робеспьер тем, что стало с недавних пор постоянным мотивом в его выступлениях: своей готовностью принести себя в жертву: «Я знаю, что этим разоблачением, опасным для меня, но не опасным для общего дела, я знаю, что, обвиняя, таким образом, почти всех моих коллег, членов Собрания, в том, что они контрреволюционеры, одни по невежеству, другие вследствие уязвленной гордости, третьи вследствие слепого доверия, многие, потому что они развращены, оттачиваю против себя тысячу кинжалов, становлюсь мишенью ненависти и злобы. Я знаю, какую судьбу мне готовят… я приму почти за благодеяние смерть, которая не даст мне быть свидетелем бед, представляющихся мне неотвратимыми».

Робеспьер говорит совсем не то, что хотелось услышать Дантону. Но ему нужен союзник. Поэтому, когда Робеспьер провозглашает свою готовность умереть, Дантон громко заявляет с места: «Мы умрем вместе с тобой, Робеспьер!» Оратор сделал вид, как будто он не расслышал, хотя, как всегда, от голоса Дантона задрожали стекла. Робеспьер явно не стремится к союзу с кордельерами. Тем не менее Дантон берет слово и, как бы продолжая и развивая мысль Робеспьера, громит Лафайета. Однако затем Барнав убеждает якобинцев в невиновности короля, и заседание завершается резолюцией: «Национальное собрание — вот наш вождь, Конституция — наш центр объединения». Итог первого дня кризиса — раскол левых: кордельеры требуют Республики, якобинцы следуют за Собранием и высказываются за монархию.

22 июня на стенах Парижа расклеивают афишу с текстом призыва кордельеров к учреждению Республики. Расклейщиков афиш арестовывают. Протесты по этому поводу 23-го обсуждаются в Якобинском клубе. На этом заседании появляется герцог Орлеанский, сторонники которого выступают за передачу ему функций регента. Это путь к короне. Ходили слухи, связанные с дружественными отношениями Дантона с Шодерло Лакло и самим герцогом, что Дантон сторонник орлеанистских замыслов. Этому решительно противоречила инспирированная им республиканская афиша кордельеров, исключающая монархию вообще. Дантону предстояло внести ясность, и он это сделал. В выступлении, по своему резкому тону, похожему на его громовые речи в Клубе кордельеров, он «заявляет, что Людовик XVI либо преступник, либо слабоумный. В последнем случае должен быть избран из 10 или 12 членов Совет по опеке, обновляемый через два года. И не оставляя никаких сомнений, Дантон добавляет: нам нужен не регент, а Совет по опеке. Таким образом он не поддерживает надежды сторонников герцога Орлеанского и его самого. Именно так истолковывает линию Дантона Жорес: «В действительности под видом смехотворного совета по опеке над слабоумным королем Дантон предлагал окончательную организацию республиканской исполнительной власти. Он уже тогда был носителем идей 10 августа, а его проницательная и смелая мысль шла дальше неопределенных и осторожных общих соображений Робеспьера».

Но, странное на первый взгляд дело, грозная по тону речь Дантона значительно более сдержанна по существу, чем республиканская декларация кордельеров; он не употребляет даже слова «республика». Дантон явно опасается отпугнуть якобинцев, он надеется еще найти здесь союзников. Нельзя сказать, чтобы у него не было их. Как это ни парадоксально, но своим бегством король если не основал, то, во всяком случае, создал предпосылки для возникновения республиканской партии. За республику в дни Вареннского кризиса выступили газеты «Железные уста» Бонвиля, «Народный оратор» Фрерона, «Французский патриот» Бриссо. Будущий вождь жирондистов Бриссо выступал за установление республиканского строя и в Якобинском клубе, связывая эту идею с увлекавшим его планом революционной войны против европейских монархий. Подлинно философское обоснование республики дал последний из великих мыслителей Просвещения и энциклопедистов Кондорсе. Естественно, среди республиканцев обнаружились различия. Идеалу народной республики кордельеров противостояла буржуазная республика Бриссо и Кондорсе. Во многих провинциальных городах тоже нашлись пылкие республиканцы. Накануне возвращения «Пропавшей свиньи», как называл Людовика в своей газете Демулен, 24 июня кордельеры организовали на Вандомской площади республиканскую демонстрацию с участием 30 тысяч человек.

Робеспьер не решается присоединиться к сильному республиканскому движению. Но он не выступает и против него. Более того, с 26 июня по 13 июля он вообще не выступает ни в Собрании, ни в Якобинском клубе. Это длительное молчание красноречивее всех его слов. Он еще не видит ясно, куда могут повернуться события, и поэтому оставляет за собой возможность присоединиться к тому, кто победит. Между тем многие подхватывают идею сбора подписей под петицией, требующей отречения Людовика XVI, родившейся в Клубе кордельеров. Здесь хотят добиться присоединения якобинцев, где с серьезными оговорками идею республики поддерживают в принципе Бийо-Варенн, Реаль и Карра. Наконец 13 июля Робеспьер, понимая, что молчание в разгар такой дискуссии угрожает его авторитету, берет слово: «Меня обвиняют в среде Национального собрания, что я республиканец; мне делают слишком много чести: я не республиканец. Если бы меня обвинили в том, что я монархист, мне нанесли бы оскорбление; я и не монархист. Я замечу прежде всего, что для многих слова «республика» и «монархия» лишены всякого значения».

Робеспьер любой ценой хочет остаться пока в стороне. Действительно, его тщательно подготовленная речь не дает возможности зачислить его ни в один, ни в другой лагерь. Тем не менее он не высказывает враждебности к кордельерам, и поэтому позиция левых в Якобинском клубе демократизируется, они присоединяются к республиканцам, выступающим за сбор подписей под петицией. 15 июля петиционеры отправились в Манеж, где их приняли Робеспьер и Петион, заявившие, что петиция беспредметна, ибо Собрание уже приняло декрет о невиновности короля. Однако вечером в тот же день в Якобинском клубе Робеспьер поддерживает идею петиции! В конце концов принимается даже решение о подготовке ее текста, который редактирует Бриссо. На другой день утром Робеспьер, Петион, Грегуар, Приер принимают текст петиции, хотя по существу Робеспьер враждебен ее идее. Правда, он добивается другой цели: «умеренные» якобинцы, то есть сторонники Ламета и Барнава, покидают Якобинский клуб, чтобы основать Клуб фейянов. Робеспьеру оставляют свободное поле действий.

В этот же день, в субботу 16 июля, Собрание принимает решение вернуть власть королю, если он признает конституцию. Теперь у Робеспьера появился повод для отказа от петиции: отныне она нарушает законность. Суть дела, однако, была в другом. В тексте, на который согласились левые якобинцы во главе с Робеспьером, содержались слова о том, что замена власти короля какой-то другой должна произойти «при соблюдении всех конституционных средств». А конституция наделила Францию монархией, она исключала республику. Эти слова вписал в текст Лакло, агент герцога Орлеанского, относя петицию в типографию. Дантону сообщили об этом и орлеанистский подлог устранили. Петиция приобрела республиканский характер. Строгий законник Робеспьер сразу заметил отсутствие монархической формулы, и тогда-то по его предложению якобинцы в последний момент отказались от поддержки петиции, которую утром они одобрили. Но уже поздно, и только на другой день, 17-го, посланный Робеспьером его секретарь де ла Ривьер явился прямо на Марсово поле и объявил, что якобинцы отзывают свое согласие на петицию. Впрочем, они не против того, чтобы были выдвинуты другие петиции. Члены Клуба кордельеров Моморо, Шометт, Эбер, Анрио, Майяр и другие продолжают сбор подписей. Все происходит в невероятной суматохе, которой охвачены тысячи людей, собравшихся на Марсовом поле.

Во время всеобщей свалки произошло случайное и странно подозрительное убийство двух неизвестных бродяг, обнаруженных под «алтарем отечества». Собрание и муниципалитет, вообще буржуазия теперь имеют повод для расправы с народным республиканским движением. Вечером 17 июля батальоны буржуазной Национальной гвардии во главе с Лафайетом и мэром Байи поднимают красное знамя и открывают стрельбу по безоружным людям. На земле десятки убитых, сотни раненых. Это был прямой акт гражданской войны буржуазии против народа, против трудового люда.

Макс Галло пишет о роли Неподкупного в Вареннском кризисе: «На протяжении всех этих дней Робеспьера видели толкающим на борьбу и срывающим ее, наступающим и отступающим, знающим и непонимающим, начинающим и некончающим, неспособным руководить, колеблющимся между соблюдением закона и реальным ходом событий, фактически всегда далеким от народа».

В эти критические дни впервые ярко и определенно проявилась постоянная тактика Робеспьера: сохранить нейтралитет до тех пор, пока не станет ясно, кто побеждает.

ПОСЛЕ РАССТРЕЛА

На другой день после побоища на Марсовом поле на заседание Собрания явился мэр Байи и возложил всю ответственность за вчерашнюю драму на народ. Не раздалось ни одного голоса протеста. Ни Робеспьер, ни другие левые не выступили. Они не протестовали, когда от имени всего Собрания палачей поздравили с успехом. «Даже Робеспьер, — пишет с горечью Жорес, — не осмелился выступить с оговоркой, тот самый Робеспьер, который впоследствии будет с таким негодованием говорить о крови, обагрившей руки Лафайета».

А Дантон, который с поразительной прозорливостью нащупал в борьбе за республику, в кампании сбора подписей под петицией тактику своего рода «Народного фронта», единства всех антимонархических сил, где был он 17 июля? Ни его, ни других организаторов народного движения на Марсовом поле, таких, как Лакло, Демулен, Фрерон, Фабр д'Эглантин, Сантерр, Лежандр, Марат, печатавших афиши и петиции Моморо и Брюна; никого из них в роковые часы на Марсовом поле не оказалось. Из видных деятелей Клуба кордельеров там был только Эбер, издатель народной популярной газеты «Пер Дюшен». Нечего и говорить о Робеспьере, который в одиночку вел двойную игру.

Дантона предупредили еще 16 июля, что ему лучше уехать в деревню. Утром в день трагедии он собрал своих друзей у себя, чтобы обсудить положение. Решили послать на Марсово поле для выяснения дела на месте Робера, придав ему на всякий случай своего рода «конвой» из трех молодых парней. После этого у Дантона неожиданно появился Лежандр и сказал, что к нему в лавку зашли двое знакомых и просили передать Дантону совет Александра Ламета (он давно лично симпатизировал Дантону, хотя как политик и боролся с ним), чтобы он и его друзья покинули Париж, ибо им угрожает опасность ареста.

Обсудили и это предупреждение и решили остаться на месте; «Подождем развития событий. Наше присутствие здесь необходимо. Будем продолжать борьбу».

Действительно, занялись составлением новых прокламаций. О дезертирстве якобинцев они еще ничего не знали, ведь посланец Робеспьера должен был сообщить об этом на Марсовом поле. Между тем в квартире услышали звуки выстрелов. Вскоре прибежали люди, посланные охранять Робера, которого они потеряли в толпе, и рассказали о расстреле. Дантон разразился проклятиями по адресу Лафайета, а потом властно приказал друзьям, вместе с которыми он оказался побежденным, поодиночке добираться в Фонтенуа-сюр-Буа, в усадьбу своего тестя Шарпантье. Разными путями, пешком, больше двух часов они добирались туда. Когда собрались, то уже вскоре обнаружили, что недалеко от дома околачиваются какие-то подозрительные люди. Решено скрываться поодиночке… Это было необходимо, хотя формальный приказ об аресте Дантона, Демулена, Лежандра и Фрерона будет подписан лишь 4 августа. Дантон уезжает сначала в Труа, 26 июля он уже у себя в Арси. Однако дня через три его навещает мнимый попрошайка, в котором нельзя было не разглядеть полицейского агента. Отчим Дантона Рекорден между тем собирался в Англию за машинами для своей прядильни. Дантон едет вместе с ним. Это не эмиграция; любимую жену и сына Дантон оставляет на родине.

Теперь на досуге Дантон мог подвести итоги Вареннских событий. С самого начала он понял, какие возможности открывает кризис для продолжения революции, и вдохновил своих друзей принять декларацию о республике. Речь шла о демократической, народной республике. Клуб кордельеров добился даже введения в своем округе всеобщего избирательного права. Всем, в том числе и «пассивным» дали право голоса. Но это были ограниченные достижения, и требовалось навязать революционную программу всем демократам. 16 июля, когда левые якобинцы поддержали петицию, возник, выражаясь языком XX века, Народный фронт! Но Робеспьер отозвал свое согласие 17 июля, и этот маневр обескуражил Дантона, который воспринял его как удар в спину…

А что поделывал во время Вареннского кризиса наш старый друг Марат? Вот кто имел основание испытать чувство удовлетворения при вести о бегстве короля! Оно оказалось одним из наиболее точно предсказанных им событий. Однако что касается мер, сразу предложенных Маратом в связи с возникшим кризисом, то они весьма далеки от реальности и тем более от шансов на поддержку их кем-либо. Совершенно естественно, что, как обычно, он потребовал диктатуры. Марат писал в номере от 22 июня, что остается единственное средство уберечься от пропасти, на край которой увлекли народ недостойные вожди. Для этого надо назначить военного трибуна, верховного диктатора, чтобы прикончить всем известных главных изменников: «Пусть трибун будет избран сегодня же. Пусть ваш выбор падет не на придворного лицемера или замаскированного сторонника Старого порядка, но на человека народа, который особенно выделяется своей просвещенностью, своей преданностью родине, своей твердостью во времена кризисов, и если вы назначите его для другой цели, кроме деятельности во главе вас и указания вам на предателей, которых следует покарать, ваша гибель обеспечена, и я ничего больше не могу вам сказать».

Жан Массен, автор одной из лучших биографий Марата, комментируя эти слова, не без основания пишет: «Очевидно, он выдвигает без ложной скромности свою собственную кандидатуру». Кстати, формула «человек народа» позволяет предположить определенную классовую природу требуемой Маратом диктатуры. Другие авторитетные специалисты, например А. Олар, считают, что Марат прочил в диктаторы Дантона, о котором он часто очень лестно отзывался в «Друге народа».

Любопытно отношение самого Дантона к идее Марата. По свидетельствам современников, Дантон, читая статью, яростно скомкал газету и проворчал: «Диктатура; хорошенький подарок! А почему не трон? Почему не коронация в Реймсе и не Святое миропомазание?»

Конечно, никто всерьез не воспринял план Марата, который, кстати, он много раз выдвигал и ранее. В то время как Марата занимала главным образом задача сурового наказания предателей, все демократы, особенно кордельеры, волновались вокруг идеи замены монархии республикой. Но Марат относился к ней отрицательно. 7 июля он писал: «Вы требуете республиканского правительства. Но не получите ли вы неизбежно аристократический строй, при котором вместо одного тирана их будет десять тысяч? Конечно, республика — самая чистая форма демократии. Но созрели ли вы для такого правления?» Не согласен Марат и на регентство, ибо не хочет помогать герцогу Орлеанскому. Он согласился бы, если бы речь шла не о Капете, хотя и из младшей ветви старой династии. Чего же он хочет? Марат находит неожиданное решение: назначить ребенку-дофину, наследнику престола, воспитателя, который и станет фактическим правителем. На роль такого «воспитателя» Марат выдвигает Робеспьера! (в «Друге народа» за 4 июля). Это тем более странно, что Марат незнаком еще лично с Неподкупным, никогда они не занимали общей политической позиции, их не связывает никакое чувство товарищества в общей борьбе. Марат знает лишь его речи, наполненные дифирамбами в адрес народа, и поэтому он чувствует в нем в чем-то родственную душу. Но это лишь очень смутные предположения, ибо Робеспьер прячет свой подлинный характер за риторикой речей и внешним бесстрастием! Оставим, однако, область догадок. Поступки Марата нередко просто непонятны.

С начала июля Марат тяжело болен: страшные головные боли, лихорадка изнуряют его. Мадам Ролан даже писала 15 июля: «Марат умирает. Говорят, что он отравлен, как отравили, по мнению многих, Лустало». Однако «Друг народа» продолжает выходить. Марат не в силах написать ни строчки, и номер за 9 июля весь заполнен текстом одной из речей Робеспьера. Но расстрел на Марсовом поле как будто возвращает ему силы. Марат требует отмщения. Призывает подвергнуть «тиранов всего мира ужасающему примеру народной мести». Он пишет, что «поскольку наша единственная надежда в гражданской войне, я хочу, чтобы она вспыхнула как можно скорее».

С 20 июля по 7 августа «Друг народа» не появляется. Усиливается полицейский надзор, наступает полоса «буржуазного террора». Марат теряет прежние связи и поддержку закрывшегося Клуба кордельеров. Но он упорно продолжает борьбу против реакции. Марат болезненно переживает ослабление революционного энтузиазма среди народа, общую деморализацию после бойни на Марсовом поле. Здоровье его полностью так и не восстановилось. На нем сказывается двухлетняя, почти непрерывная борьба в тяжелых условиях подполья. Ему казалось, что революция надолго замерла, что она стала добычей богатых. К тому же Марату всегда крайне не хватало терпенья. Как пишет Массен, «если Робеспьер был человеком, способным терпеливо и реалистично использовать время, то Марат был человеком немедленного апокалипсиса».

К тому же у него начались личные неприятности с человеком, предоставлявшим ему убежище, — гравером Маке, у которого была 35-летняя служанка, мадемуазель Фуэс. Маке превратил ее не только в любовницу, но просто в рабыню. Она же вдруг оказалась пылкой поклонницей Марата еще до знакомства с ним. Теперь она стала его добровольной сотрудницей, агентом по связям, тем более необходимым, что его постоянный доверенный в кафе Каннет умер. Однако Маке заподозрил, что у Марата и его служанки отношения не только деловые, и устроил громкий скандал, выставив своего гостя на улицу. Марат решил даже уехать в Лондон и передать газету в руки старого друга из Клуба кордельеров, будущего члена Конвента и монтаньяра Буше-Сен-Совера. Скандал с Маке произвел большой шум, Марат поместил об этом в газете две специальные статьи. Друг народа оказался объектом сплетен, насмешек…

21 сентября он публикует «Последнее прощание Друга народа с родиной». Марат подводит итог борьбы, оказавшейся бесплодной. Он пространно описывает свои бедствия и приходит к заключению, что революция погибла: «Я боролся без устали вплоть до сегодняшнего дня и покинул брешь только тогда, когда крепость была взята. Если существует во Франции человек, который осмеливается упрекать меня в том, что я слишком рано отчаялся в общественном спасении и обнаружил недостаток твердости, то пусть он займет мое место и будет отстаивать его хотя бы только в течение недели».

Поскольку Марат пишет, что народ может «даже не сохранять памяти о его имени», чувствуется, что он очень болезненно расстается со своей главной страстью и смыслом жизни: с любовью к славе.

14 сентября он уезжает из Парижа в Клермон. Но, словно забыв, что торжественно простился со своими читателями, Марат пишет свою очередную статью. 15-го он уже в Бретей, где вечером снова не может сдержать искушения и пишет еще одну статью. На другой день Марат уже в Амьене. Здесь его вдруг охватывает страх; ему кажется, что за ним следят и его преследуют аристократы, и он бежит из города и бродит по окрестностям. Сидя на каком-то камне, он размышляет о превратностях своей судьбы… Созерцание природы, дуновение свежего ветра возвращает Марату душевное равновесие. В тот же вечер он решает вернуться в Париж и пишет третью статью. 27 сентября выходит номер «Друга народа» — это свидетельство того, что Друг народа вернулся на свой пост, к своему историческому призванию пророка бедняков, их голоса в Революции.

НОРМАЛИЗАЦИЯ?

Робеспьеру, в отличие от Дантона, Демулена, Марата и других вождей кордельеров, не было нужды скрываться, хотя бы потому, что, как депутат, он имел право неприкосновенности. Но он почему-то опасался, что враги революции устроят всем патриотам «Варфоломеевскую ночь». Вечером 17 июля, после расстрела на Марсовом поле, он принимает приглашение члена Якобинского клуба Мориса Дюпле переночевать в его доме на улице Сент-Оноре. Здесь он проводит несколько дней, прежде чем вернуться к себе на улицу Сантонж.

На другой день, 18 июля, Робеспьер появляется в Якобинском клубе, который оказался опустевшим; почти все депутаты Собрания ушли в Клуб фейянов. Осталось только пятеро из них: Робеспьер, Петион, Грегуар, Бюзо. Из 2400 парижских членов клуба почти 1900 ушли туда же. Провинциальные филиалы тоже раскололись: на стороне Якобинского клуба осталось только 26 филиалов, к фейянам присоединилось 45. Однако 150 остались нейтральными, высказываясь за единство. Робеспьеру стало ясно: необходимо привлечь их к старому клубу. И он берется прежде всего за составление послания к провинциальным якобинцам, в котором усиленно открещивается от «мятежников» 17 июля. «Мы не заговорщики», — пишет он. 22 июля он появляется в Собрании, «бледный, с впалыми глазами, с неуверенным, бегающим и злым взглядом», как вспоминал один из современников. Крайне озабоченный вид Робеспьера понятен: полномочия Учредительного собрания скоро заканчиваются, в новое Законодательное собрание он не может быть избран в силу им же проведенного декрета о непереизбрании, Якобинский клуб почти распался. Неужели конец его политической карьере? Неужели напрасны все напряженные усилия двух лет изнурительной борьбы? Нет, Робеспьер не думает сдаваться. С помощью Петиона он делает все для возрождения Якобинского клуба. Прежде всего, учитывая, что буржуазия напугана кампанией кордельеров по сбору подписей под петицией как призраком народного восстания, Робеспьер хочет отмежеваться от них. Он пишет «Обращение к французскому народу», чтобы снять с себя малейшее подозрение в том, что он революционер. Он напоминает, что перед 17 июля он всегда действовал в рамках законности, говорил «в выражениях осторожных, взвешенных и корректных… Если кто-то осмеливался утверждать, что он действительно слышал от меня советы не подчиняться закону, что совершенно противоречит моим принципам, то я объявляю его самым бесстыдным и самым подлым из всех клеветников».

Робеспьер говорит правду. Если он и заколебался в какой-то момент, согласившись поддержать революционеров и республиканцев, то затем, поняв, что они не имеют шансов на успех, быстро взял обратно свое согласие. И он действительно всегда твердо придерживается принципа законности.

Однако, действуя таким образом, не рискует ли он потерять авторитет защитника демократии, народа? К тому же через месяц после расстрела на Марсовом поле настроение в стране меняется. Теперь газеты открыто осуждают действия Лафайета, не боятся напомнить, что стрельбу по толпе открыли без предупреждения, полагающегося по закону. Робеспьер возвращается к прежней роли и протестует против внесения в конституцию реакционных изменений. Отменяется пресловутая «марка серебра», но взамен повышается имущественный ценз для выборщиков. Это еще более резко ограничивает избирательное право. Робеспьер беспощадно громит умеренных, особенно Дюпора. В острой речи 1 сентября он доходит в своей критике до революционной угрозы: «…Что остается нам делать? Либо вновь наложить на себя оковы, либо взяться за оружие». Робеспьер снова верит в народ, а главное — в его силу и способность к революционному действию. Свое последнее выступление в Собрании он заканчивает поистине пророческой фразой: «Я не верю, что Революция закончилась.»

30 сентября при выходе из Манежа после окончания последнего заседания Робеспьера и Петиона ожидает большая группа граждан, восторженно приветствующая самых «чистых и неподкупных» депутатов. Молодые люди распрягают лошадь ждущего их фиакра, чтобы везти их на себе, женщины протягивают к ним детей. Робеспьера и Петиона увенчивают дубовыми гражданскими венками. Многие депутаты скептически посмеиваются при виде этой хорошо импровизированной сцены. Однако Робеспьер действительно достиг за два года исключительной популярности. В народных обществах все чаще появляются его бюсты рядом с бюстами Мирабо, Лафайета. И он явно начинает оттеснять этих старых идолов. Свыше пяти сотен речей с постоянными дифирамбами в адрес народа, их перепечатка и рассылка сделали свое дело; одинокий среди депутатов Собрания и в Якобинском клубе, он стал очень популярным за их стенами.

Блестящим подтверждением его славы послужило письмо мадам Манон Ролан. Молодая обаятельная женщина, дочь скромного ювелира, она усердным чтением развила в себе неуемную страсть к политике. Увы, революция не дала женщинам политических прав! Мадам Ролан с исключительной энергией успешно преодолевает эту преграду. — Она благоразумно вышла замуж за пожилого инспектора лионских мануфактур Ролана де ла Платьера, человека солидного, уважаемого и богатого. Вскоре у нее салон в Париже, где она стремится собрать политических знаменитостей. Манон действует наверняка, зная слабости честолюбивых политиков. 27 сентября она пишет пространное письмо Робеспьеру, в котором восторгается его великой и благородной деятельностью. Умная, молодая, очаровательная. внешне дама (она на 21 год моложе своего послушного мужа) будет самой знаменитой женщиной революции. Письмо от нее — серьезный показатель незаурядного успеха терпеливой, упорной двухлетней деятельности Робеспьера.

Неожиданно, но в высшей степени благополучно устраивается личная жизнь Максимилиана. Уже упоминалось, как в тревожный день расстрела на Марсовом поле якобинец Морис Дюпле пригласил знаменитого молодого депутата в свой дом, где он и провел несколько дней. Ему очень понравилась обстановка в семье Дюпле, который вопреки мифу, повторяемому во многих биографиях Робеспьера, вовсе не был скромным рабочим-столяром. 53-летний Дюпле прошел путь от мастерового до богатого подрядчика столярных работ. Его годовой доход — более 30 тысяч ренты. Сдача принадлежащих ему нескольких домов дает еще 12 тысяч ливров. Наконец, его фирма по производству столярных изделий дает ему солидный доход, конечно в зависимости от наличия заказов. Но сейчас, когда открываются клубы, общества, которым для их заседаний требуются оборудованные залы, заказов много. Дюпле преисполнен чувства буржуазной гордости; по свидетельству его дочери, он говорил, что никогда не опустится до того, чтобы сесть за один стол со своими рабочими. Так вот, один из домов Дюпле на улице Сент-Оноре, где жили богатые люди, станет теперь местом обитания Робеспьера. Холостяцкая жизнь на улице Сантонж имела свои многочисленные неудобства. Максимилиан, не знавший в детстве тепла благоустроенного семейного очага, тем более оценил семейство Дюпле, в котором было четыре дочери. Одна уже замужем, но три другие — Элеонора, Виктория, Элизабет — объект естественной заботы родителей об их «устройстве». Молодые, подающие надежды политики — соблазнительный объект внимания заботливых родителей дочерей. Девушки получили хорошее воспитание в солидном монастырском пансионе. В доме, обставленном дорогой мебелью, клавесин, богатый салон, увешанный портретами.

Максимилиану отводят небольшую, но очень уютную, хорошо обставленную «голубую» комнату. Словом, это была идеальная обстановка для человека, ценившего семейный уют, благоустроенный быт, но не склонного брать на себя сопряженные с собственной семьей обязанности ее главы. Тем более что здесь он занял особое, совершенно исключительное положение домашнего бога. Вскоре вся обстановка, даже внешне, в деталях устройства дома, превращается в подобие храма, где царит мягко, незримо, но безраздельно — только один человек. Семейство Дюпле рассчитывает на благосклонность Робеспьера к 24-летней Элеоноре, засидевшейся в девушках. Но Максимилиан, как восхищенно писала младшая дочь Элизабет, слишком занят великими делами. Тем не менее он покорил все семейство: «Когда мне становилось грустно, — писала Элизабет, — я рассказывала ему все. Он не был суровым судьей, это был друг, очень добрый брат, такой добродетельный… Он относился с восхищением к моему отцу и к моей матери». Семья Дюпле создавала Максимилиану иллюзию жизни среди народа. Конечно, сам Дюпле связан с народом; у него десятки рабочих, подмастерьев. Однако он прежде всего богатый, можно сказать, весьма преуспевающий буржуа из тех, кому революция давала осязаемые выгоды. Почти что родственнику влиятельного депутата легче было получать подряды на крупные столярные работы, связанные с оборудованием залов заседаний, которых требовалось все больше.

Лa Ревейр-Лепо, депутат Генеральных Штатов, а затем и Конвента, так описывал свой визит к Робеспьеру: «Меня встретили очень хорошо, проводили в салон, к которому примыкал небольшой кабинет; дверь его оставалась открытой. Что же я увидел, войдя туда? Робеспьер был возведен в положение главного лица в доме, где ему воздавали почести, которые достаются какому-либо божеству. Кабинет был специально посвящен ему. Его бюст красовался в обрамлении стихов, девизов и т. д. Сам салон был набит этими маленькими бюстами из обожженной глины, на стенах — его портреты всех видов». Конечно, не сам Робеспьер устраивал всю эту бутафорию, а старательные хозяева. Они явно стремились удовлетворить интересы и вкусы своего постояльца. Во всяком случае, он, очевидно, не возражал против культа его личности, что не смущало и не коробило его, иначе он мог бы потребовать убрать свои изображения или уменьшить их количество. Но могло ли быть иначе? Ведь Робеспьер сам часто говорил о своей особой, исключительной судьбе, хотя оставался в обращении с людьми подчеркнуто простым и скромным, несколько замкнутым и холодным. «Сам он, — продолжает Ревейр-Лепо, — аккуратно причесанный и напудренный, одетый в домашнее платье, сидел в большом кресле перед столом, где были прекрасные фрукты, свежее масло, молоко и ароматный кофе. Вся семья, отец, мать, их дети наперебой старались угадать по глазам его желания и немедленно удовлетворить их». Итак, Робеспьер жил в обстановке, весьма далекой от реальной жизни народа, тем более от бедности. Такие условия создавали почву для укрепления в его сознании идиллического образа народа, для очень своеобразного понимания его нужд, забот, стремлений и идеалов.

С 14 октября до конца ноября Робеспьер провел вне Парижа, в родных северных краях. Он посетил Боной, Аррас, Бетюн, снова Аррас, затем Лилль. Непонятно, в чем состояла деловая цель этого продолжительного путешествия. Видимо, он хотел сам познакомиться с тем, как осуществляется революция в провинции, узнать настроения людей, словом, получить информацию на месте. Понятен интерес к тому, чтобы выяснить, насколько же высок его авторитет в провинции. Пространное письмо к Дюпле, которого Робеспьер именует «милым другом», почти целиком состоит из описания торжественных церемоний: «Части Национальной гвардии Арраса, вышедшей ко мне навстречу, проводили меня в Аррас, где народ встретил меня изъявлениями такой преданности, что я не в силах описать ее и не могу вспомнить о ней без умиления. Ничего не было забыто для выражения ее. Толпа граждан вышла за город мне навстречу». Робеспьер цитирует слова представителя муниципальной власти: «Если бы это был король, говорили они наивно, его встречали бы с меньшей торжественностью». Все письмо в том же духе.

28 ноября Робеспьер возвращается в Париж. Здесь после того как король в сентябре присягнул на верность конституции, внешне, формально положение как бы стабилизировалось. Неужели Революция уже закончилась, как твердят умеренные? 1 октября собралось вновь избранное уже в рамках конституции Законодательное собрание. Это 745 совершенно новых и пока неизвестных людей. Только съехавшись в Париж, они начинают занимать определенные политические позиции. 136 из них записываются в Якобинский клуб. Это левые, которые далеко не едины. Среди них выделяется группа блестящих ораторов во главе с уже известным нам Бриссо, человеком богатой биографии, сидевшем в тюрьме в Англии, а затем в Бастилии, некогда другом Марата. В последние годы он приобрел влияние как редактор газеты «Патриот Франсе». Рядом с ним несколько молодых адвокатов из департамента Жиронда Верньо, Гюаде, Жансонне. Это их будут называть жирондистами. Но среди левых «трио» кордельеров: Базир, Шабо, Мерлен из Тионвиля. Здесь Кутон, которому его парализованные ноги не мешают активно заниматься политикой. Он уже симпатизирует Робеспьеру. Здесь и другие будущие монтаньяры, такие, как Р. Ленде или Л. Карно. Депутатом стал и знаменитый философ Кондорсе. Уже в Законодательном собрании крайне левых стали называть монтаньярами. Но левых в новом Собрании мало. Гораздо больше здесь тех, что записывается в Клуб фейянов; их 260. Но самая большая часть — более 300 — пожелали остаться независимыми, ожидающими, куда подует ветер. Итак, хотя новое Собрание больше не включает депутатов привилегированных — дворян и духовенства, — ибо сословия упразднены, оно не стало ни революционнее, ни левее. Пожалуй, по количеству выдающихся, талантливых людей — это гораздо более бледная публика.

В конце 1791 года, во время кажущейся политической паузы, интересным событием было лишь разве избрание мэром Парижа друга Робеспьера Петиона, одержавшего на выборах блестящую победу над Лафайетом.

БРИССО И ДРУГИЕ

На первый план выдвигаются не внутренние, а внешние, международные проблемы. В первое время Французская революция не вызывала особого волнения в Европе; ведь и началась-то она «бунтом дворян». Взятие Бастилии и приезд эмигрантов разъясняют дело. Дворяне Европы забеспокоились особенно после ночи 4 августа. В 1789 году вспыхнули революции в австрийских владениях — Бельгии и Нидерландах. Во главе эмигрантов брат короля д'Артуа, к которому присоединился 21 июня 1791 года второй брат — граф Прованский. Они пытаются добиться от европейских монархов вмешательства. Особенно враждебно отнесся к Революции шведский король Густав III. Негодовала и Екатерина II. Но Россия далеко и занята войной с Турцией. Австрийский император — до февраля 1790 года это был Иосиф II, затем Леопольд (оба близкие родственники Марии-Антуанетты) вели себя сдержанно. Австрия тоже воевала против Турции, а затем вместе с прусским королем занялась разделом Польши. Именно от этих двух монархов братья Людовика XVI добились принятия 25 августа 1791 года Пильницкой декларации, в которой объявлялось, что «они рассматривают положение, в каком находится в настоящий момент король Франции, как представляющее общий интерес для всех государей Европы». Император и король объявили, что «они отдадут своим войскам надлежащие приказы, чтобы те пребывали в состоянии готовности начать военные действия».

Конечно, во Франции революционеры расценили декларацию как недопустимое вмешательство в ее внутренние дела. Но это еще не объявление войны. Король Англии прямо отказался поддержать Пильницкую декларацию. Таким образом, во всяком случае, в то время вражеское вторжение не угрожало Франции непосредственно. Однако Франция оказалась на пороге войны и притом по ее собственной инициативе!

Война после Вареннского кризиса — вожделенная цель короля и королевы. В болезненном, взвинченном воображении этих обезумевших царственных особ не воспринимаются простые факты действительности. Счастливым подарком судьбы они должны были бы считать, что вообще остались на троне после бегства в Варенн, а они чувствуют себя униженными и оскорбленными. Теперь все их надежды на войну, в которой победила бы не Франция, а ее внешние враги. Для Двора — они орудие спасения. Фактически король и королева хотели не просто войны, а войны с обязательным разгромом новой, революционной Франции. Они встают на путь чудовищного подлого предательства с радостью, с восторгом. Людовик XVI пишет в секретном письме: «Физическое и моральное состояние Франции таково, что ей невозможно выдержать войну». Вот так начинается заговор, который доведет короля и королеву до гильотины. Только потом из множества секретных писем раскроется до конца тайная дипломатическая активность королевского семейства. Они лицемерят со всеми, не доверяют даже своим министрам. Ведь половина из них против войны. О какой войне может идти речь, если из 8 тысяч офицеров (все они — дворяне) 6 тысяч дезертировали? А как можно положиться на солдат? События в Нанси только самый известный из многих случаев волнений в армии. От старой военной дисциплины нет и следа. Многие солдаты посещают революционные клубы.

Но войны хочет не только король. Хотя и по другим соображениям к ней стремятся Лафайет и его друзья, члены бывшего триумвирата братья Ламет (ведь все трое — офицеры). Они хотят «малой войны» с главами немецких княжеств, приютивших аристократов-эмигрантов. После победы над этим слабым противником победоносные генералы, прежде всего Лафайет, надеются продиктовать стране свои условия. Правда, поборники «малой войны» сейчас слабы, их влияние резко упало.

Неожиданно король приобретает невольного, но зато более верного союзника политике войны там, где были его злейшие враги. В лагере революционеров! По иронии истории, им оказался Бриссо, один из тех, кто в дни Вареннского кризиса выступил за республику. А. Олар утверждал, что Бриссо тогда «был популярен и уважаем в той же степени, как Робеспьер». Но Робеспьеру было далеко до этого маленького ростом человека с длинным бледным лицом по части удивительно богатой и живописной биографии. Он побывал во многих странах, даже в Америке, написал множество сочинений, испытал фантастические приключения. Поистине в его жизни были факты на любой вкус: от бескорыстно-благородных поступков до деятельности в качестве тайного полицейского агента. Правда, последнее не доказано, впрочем, как и многое другое. Во всяком случае, это был талантливый, но сумбурный и неустойчивый человек. Сравнение его с Робеспьером, которое делает такой знаменитый историк, как Олар, несколько странно, ибо Бриссо прежде всего не хватало главного качества Робеспьера — последовательности, настойчивости, упорства в достижении цели, той особой методичности, а главное — веры в себя, чем в изобилии был наделен Неподкупный.

Так вот, Бриссо 20 октября 1791 года поднимается на трибуну, когда Законодательное собрание обсуждало вопрос об эмигрантах. Он призывает подняться на высоту Революции и уничтожить ее врагов, окопавшихся за Рейном, с помощью победоносной революционной войны. Речь Бриссо пространна (регламента по-прежнему не было), противоречива, сумбурна, но пронизана пафосом и революционной риторикой. Жорес писал, что в этой речи Бриссо показал, «отвратительное опьянение невежеством и высокомерием». Действительно, здесь были и отважные угрозы по адресу всех королей всей Европы, и неумеренное торжество по поводу грядущей победы Революции над старой Европой. Вслед за тем Бриссо на протяжении нескольких месяцев произнес, ратуя за войну, еще много речей на ту же тему. Если все эти речи напечатать, то получится целый объемистый том, к которому можно добавить еще несколько томов речей сторонников Бриссо или «бриссотипцев», как сначала называли жирондистов.

Поскольку у Бриссо была в его концепции определенная логика, воспроизведем ее основные принципы, как их формулировал сам лидер «бриссотинцев».

«Война, — говорил он, — является в настоящее время национальным благодеянием: единственное бедствие, которого можно опасаться, это что войны не будет».

Какова же цель войны? Оборона? Нет, война нужна для закрепления и продолжения революции: «Народ, завоевавший себе свободу после десяти веков рабства, нуждается в войне. Война нужна для упрочения свободы, для очистки ее от пороков деспотизма, для избавления ее от людей, могущих ее извратить».

Бриссо справедливо не верил королю и хотел подвергнуть его своего рода испытанию войной. Король не выдержит этого испытания, предстанет как предатель, и тогда можно будет покончить с монархией: «Сознаюсь, господа: у меня только одно опасение, а именно, что мы не будем преданы. Нам нужны великие измены: в этом наше спасение, ибо в лоне Франции есть еще сильные дозы яда, и нужны мощные взрывы, чтобы удалить их».

Но война должна была, по идее Бриссо и его соратников, решить не только проблему Франции: война призвана распространить революцию на всю Европу, на все человечество. Законодательное собрание, а затем и большинство патриотов решительно поддержали Бриссо. Почему его явная авантюра увлекла людей? Вспомним отчаяние Марата в сентябре, решившего, что Революция погибла. Такие настроения уныния, разочарования, усталости оказались широко распространенными. Даже жизнерадостный Камилл Демулен в октябре выступил в Якобинском клубе с мрачной, обескураживающей речью, в которой он с горечью сказал: «Мы были менее измучены при Старом порядке». Политика Бриссо и была рассчитана на то, чтобы толкнуть патриотов дальше по революционному пути, вызвать с помощью войны новый революционный взрыв. В этом заключалась сильная сторона тактики Бриссо, ее реалистичность. Поэтому большинство патриотов пошли за ним и его друзьями. А король? Внешне он старался не показывать своего нетерпеливого стремления к войне. Но в душе он ликовал, и Мария-Антуанетта радостно восклицает (в узком кругу, конечно): «Дураки! Они не понимают, что это идет нам на пользу!»

Вот в такой обстановке вспыхнувшего военного психоза 28 ноября в Париж вернулся с севера Робеспьер. Он больше не депутат, но зато в Якобинском клубе у него огромное влияние. Его появление встречают аплодисментами и тут же избирают председателем. Еще до своей поездки Робеспьер невероятно быстро сумел не только сохранить, но и укрепить обновленный Якобинский клуб. С 14 октября его заседания стали открытыми и трибуны для публики всегда полны. Чтобы попасть на заседания, люди собирались перед дверями за два-три часа до открытия.

Немало усилий приложил Робеспьер, чтобы наладить работу Клуба. Он действовал методически, стараясь не допускать стихийности и случайности. Подобно тому, как все свои речи он писал заранее, он тщательно готовил и заседания. Приходил всегда одним из первых, проверял протокол прошлого заседания, записывался в список ораторов. Жестами или взглядами Робеспьер давал указания своим сторонникам, которые рассаживались в разных местах зала и по его сигналу либо поддерживали оратора, либо заставляли его замолчать. Правда, эта тщательная организованность выдавала в нем качества человека неуверенного в себе, который в глубине души опасается поражения. Но зато его выступления завершались теперь не просто аплодисментами, а бурей энтузиазма, экстаза, восторга…

Еще в Аррасе Робеспьер узнал кое-что о воинственной кампании Бриссо и его сторонников. 28 ноября он почувствовал в клубе накаленную обстановку, вызванную обсуждением вызывающего, наглого поведения эмигрантов в немецких княжествах. Но он не осмелился выступить против Бриссо. Более того, Робеспьер тоже занял воинственную позицию, заявив в своей речи: «Надо сказать Леопольду: вы нарушаете международное право, если терпите сборища кучки бунтовщиков, которых мы отнюдь не боимся, но которые оскорбительны для нации. Мы требуем, чтобы вы разогнали их в указанный срок, иначе мы объявим вам войну».

Жорес считает, что в речи Робеспьера 28 ноября «есть что-то фальшивое и тягостное. Этот первый период воинственности не был периодом искренности». В данном случае, кажется, Жорес слишком суров к Неподкупному. Дело в том, что он не был человеком внезапных инициатив, порывов, неожиданного вдохновения. Ему требовалось время для размышления, для анализа и систематизации всех данных проблемы войны, которая действительно была очень сложной. Тем более что в данном случае необходимо пойти против течения, в которое Бриссо и его красноречивые соратники вроде Верньо или Инара вовлекли большинство якобинцев. Речь шла о том, чтобы поставить на карту свой авторитет в Якобинском клубе с риском оказаться в изоляции. Можно понять колебания Робеспьера. Занимать нейтральную позицию тоже было нельзя, поскольку нашлись люди, не побоявшиеся первыми разоблачить авантюру войны.

Первым, естественно, оказался Марат, которого не смущали никакие соображения тактики или политической карьеры. 1 декабря он публикует статью: «Придворные плуты меняют тактику. Тайные происки министров с целью вовлечь нацию в пагубную войну». Правда, Марат тоже откликнулся не сразу. Может быть, он надеялся на новых депутатов? Но они не внушали ему доверия, за исключением Инара, будущего жирондиста, которого он в начале ноября даже назвал «Робеспьером нового Собрания». Как раз Инар, между прочим, оказался ярым сторонником Бриссо. Увы, пророк часто ошибался. Марат решительно осуждает воинственного депутата из Страсбурга Рюля, выступавшего за войну ради наказания эмигрантов, чтобы потушить «театральный огонь, дым которого нам докучает». Он говорил, что нельзя далее терпеть и «безнаказанно допускать оскорбления этих отвратительных кривляк, наглость которых заслуживает кнута». Марат увидел в самоуверенности Рюля действие агента Двора. Он пишет: «Чтобы погасить театральный огонь, он советует зажечь факел войны ради редкого преимущества не терпеть беспокойства от дыма». Марат даже упрекает себя за то, что он раньше не обращал достаточного внимания на призывы к войне: «Я глубоко сожалею, что не мог ранее заняться этим делом, дабы раскрыть ловушку; я очень опасаюсь, как бы в нее не попались патриоты, и дрожу при мысли, что подталкиваемое шарлатанами, продавшимися Двору, Собрание само согласится увлечь нацию в бездну».

Особенно интересна статья Марата против воинственной политики Бриссо, появившаяся 14 декабря. Марат уловил революционный замысел Бриссо: начать войну, чтобы двинуть вперед революцию. Последнее отвечает самым сокровенным мечтам Марата. Но он предлагает другую очередность: сначала свергнуть монархию Капетов, то есть Людовика XVI (Гуго Капет — основатель династии, занявшей трон еще в 987 году), а взамен установить республику, которая сможет подготовить страну к войне и предотвратить неизбежные «великие измены», о которых мечтает Бриссо. Марат допускает вступление в войну, только исключительно оборонительную, которую следует начать лишь в случае вторжения врага на территорию Франции. «При первом пушечном выстреле народ закроет ворота всех городов и без колебаний расправится с мятежными священниками, с контрреволюционными чиновниками, с известными интриганами и их сообщниками». Затем надо опустошить деревни, развернуть партизанскую войну в лесах, в горах, на болотах; в городах соорудить баррикады, развернуть подлинно народную войну. Итак, Марат, в отличие от Бриссо, учитывает военную слабость Франции, ненадежность командования. План этого одержимого, даже безумного, как твердили враги, человека несравненно реалистичнее, практичнее, чем отчаянно авантюристические замыслы Бриссо.

Но издание «Друга народа» на этом прерывается на четыре месяца. У Марата нет денег, чтобы платить типографам. Число читателей сокращается из-за общего упадка общественной активности. Правда, «Пер Дюшен» Эбера продолжает издаваться. Ему поможет тот грубо-народный, даже вульгарный стиль балагурства, насмешки, который, прикрывая определенные политические идеи, одновременно развлекает массового читателя. Здесь суровый, даже монотонный стиль Марата, да еще и при отсутствии чисто информационного материала, конкурировать не в состоянии. Но что там Марат: даже Камилл Демулен с его остроумной, блестящей в литературном отношении газетой, тоже не выдерживает и с 12 декабря прекращает издание «Революций Франции и Брабанта».

Марат собирался уехать в Лондон, чтобы попытаться получить там помощь от английских патриотических обществ. Однако не уезжает, о чем свидетельствуют документы. Например, вот этот, датированный 1 января 1792 года: «Прекрасные качества мадемуазель Симонны Эврар покорили мое сердце, и она приняла его поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности на время поездки в Лондон, которую я намерен предпринять, священное обязательство — жениться на ней немедленно по возвращении, если вся моя нежность казалась ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором».

В жизнь Марата входит новая женщина. Она была дочерью простого плотника из Турню, умершего в 1776 году. Спасаясь от нищеты, Симонна и ее сестры Катрин и Этьенет уезжают в Париж и зарабатывают на жизнь сначала в прачечной, затем на часовой фабрике. Сестра Катрин вышла замуж за рабочего-типографщика, который печатал «Друг народа» в 1790 году. Три сестры жили вместе на улице Сент-Оноре дружной, честной, трудовой семьей, душой и телом преданной Революции. У типографщика Марат и познакомился с сестрами, которым он понравился, стал их другом. Нередко он прятался у них от преследований. Но только с осени 1791 года Симонна стала его сотрудницей и другом, хотя эта девушка имела лишь самое примитивное образование: умела читать и писать. Она стала пылкой поклонницей Марата и его революционного дела. В дни жестокой нужды она отдала Марату свои скромные сбережения работницы. А затем к этой дружбе добавилась любовь, которой не помешала разница в возрасте: ему 50, а ей — 29. Говорят, что она не была красивой. Но ведь и Марат не был Аполлоном, к тому же возраст, его болезни… Сначала этот союз несколько огорчил семейство Симонны. Видимо, в связи с этим и было написано процитированное торжественное обязательство Марата. Симонна станет верной подругой Марата. После его смерти она сблизится с Альбертиной Марат: они поселятся вместе, проживут долгую жизнь, свято храня память о Марате и бережно сберегая его бумаги.

Вернемся однако к войне, к авантюристической кампании, в которой, как тогда говорили, Бриссо «зажег солому». Вслед за Маратом к трезвой позиции призывает 3 декабря газета Прюдома «Революсьон де Пари»: «Станьте сначала свободными внутри страны; избавьтесь от внутренней тирании… вместо того чтобы устремляться за пределы страны против сомнительных опасностей». 5 февраля в Якобинском клубе выступил адвокат и журналист, известный своей прямотой и твердостью монтаньяр Жак Бийо-Варенн с большой, тщательно аргументированной речью. Он особенно убедительно разоблачил опасную политику войны. Робеспьер присутствовал при этом, и многие доводы оратора произвели на него впечатление.

Однако поднималась волна революционно-националистического психоза. В Манеже одна за другой появлялись делегации патриотов многих городов, горячо одобрявших курс на войну. 11 декабря в Собрании выступал от имени секции Французского театра (значит, от кордельеров) Лежандр: «Представители народа, приказывайте: орел победы и слава веков парят над вашими и нашими головами! Если прогремит пушка наших врагов, то молния свободы сотрясет землю, озарит мир, поразит тиранов…» Кто мог предвидеть тогда, что из этого ажиотажа когда-то действительно вылупятся орлы; это будут орлы Наполеона, которые растерзают Революцию…

ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ

Угроза войны приобретала все более осязаемый облик, особенно после назначения 7 декабря военным министром графа Нарбонна, авантюриста Старого порядка, любовника мадам де Сталь, салон которой служил центром интриг сторонников Лафайета. Нарбонн «уговорил» короля стать во главе кампании за войну с тем, чтобы обуздать Революцию, поддерживая на словах ее самый революционный лозунг. 14 декабря король в сопровождении Нарбонна явился в Собрание и заявил, что он «как представитель народа» решил предъявить ультиматум курфюрсту Трира, с тем чтобы тот под угрозой войны положил конец сборищам эмигрантов. Речь короля была шедевром лицемерия и наглой лжи. «Пора показать другим нациям, — сказал Людовик, — что французский народ, его представители и его король составляют единое целое». Итак, в один клубок сплелись три разных интриги: интрига короля, надеющегося спровоцировать создание общеевропейской монархической коалиции против Франции; интрига конституционалистов, желающих укрепить монархию и обуздать якобинцев; интрига Бриссо, стремящегося с помощью войны поставить монархию в такое положение, когда она разоблачит себя и ее можно будет заменить республикой.

Нелегко в таких условиях взять верный курс. Гораздо проще следовать по течению, которое уже захватило большинство якобинцев и вначале вовлекло в свой поток и самого Робеспьера. Но это значит последовать за Бриссо, уже выдвинувшимся вперед, потерять собственное лицо, не говоря уже о роли вождя Якобинского клуба. После долгого размышления Робеспьер выбирает свой путь. 12 декабря он занимает в Якобинском клубе позицию, противоположную линии «бриссотинцев»: «Война, — провозглашает он, — самое большое бедствие, которое может угрожать свободе в нынешних обстоятельствах».

Но только через неделю, 18 декабря, Робеспьер выступает уже не в общей форме, а конкретно против Бриссо, хотя пока и не называет его по имени, говоря об «одном патриоте». Тем не менее это явное объявление войны всем сторонникам войны. Речь очень большая, тщательно подготовленная, целый доклад по нашим масштабам. Она производит огромное впечатление своей кажущейся несокрушимой логикой. В самом деле, король занимает явно враждебную демократам позицию, налагая вето на декреты против контрреволюционных эмигрантов и против неприсягнувших священников, открыто сеющих ненависть к революции. Зато он активно поддерживает политику войны, провозглашенную якобинцем и республиканцем Бриссо!

Робеспьер обнаруживает самое слабое место у своего противника: полное совпадение его воинственной политики с политикой Двора, стремящегося использовать войну, чтобы изменить конституцию, укрепить, а то и вернуть прежнюю королевскую власть. Как же может демократ и сторонник революции поддерживать такой заговор? Робеспьер пока не обвиняет «бриссотинцев» в предательстве, прямо называя все своими именами. Но страшный, притом обоснованный фактами намек сделан!

Робеспьер опровергает идеи Бриссо методически, пункт за пунктом. Лидер жирондистов и сам не мог не признавать, что от Двора и генералов-аристократов можно ожидать предательства. Однако он считал, что в этом случае народ поднимется на восстание и покарает заговорщиков. По этому поводу Робеспьер, принципиальный противник «мятежей», заявляет: «Если нас предадут, сказал также тот депутат-патриот, против которого я выступаю, то народ окажется на месте. Да, несомненно; но вы не можете не знать, что восстание, на которое вы здесь намекаете, это лекарство редкое, ненадежное и крайнее». И Робеспьер напоминает печальный опыт расстрела на Марсовом поле, когда народ действительно был на месте, но дело кончилось плачевно для него. Конечно, этот довод убедителен для тех, кого пугает неизбежный риск революционных акций, но не для революционеров…

В ответ на призыв Бриссо к походу на Кобленц, служивший центром эмигрантов, Робеспьер говорит: «Очаг зла не в Кобленце, он среди нас, в нашем лоне. Прежде чем броситься на Кобленц, приведите себя по крайней мере в состояние способности вести войну».

Робеспьер понимал, что сила Бриссо в том, что он сумел вызвать движение патриотов в поддержку войны, что он как бы служил выразителем народного порыва. В противовес этому Робеспьер выдвигает свою концепцию миссии политика-демократа, который не должен идти за слепой толпой, а просвещать ее и вести за собой: «Величие народного представителя не в том, чтобы подлаживаться к мимолётному мнению, возбужденному интригами правительства, но опровергаемому строгим разумом и опытом длительных бедствий. Величие состоит иногда в том, чтобы, черпая силу в своем сознании, бороться одному против предрассудков и клик. Он должен доверить общественное счастье мудрости, свое счастье — своей добродетели, свою славу — честным людям — и потомству».

Заключение речи приобретает особенно зловещий для Бриссо смысл. Робеспьер, по-прежнему не называя его по имени, пророчит ему беду, ибо, как не раз намекает Робеспьер в своей речи, сторонники войны действуют не для блага государства и конституции, а лишь ради своих корыстных, грязных интересов. Здесь вновь появляется все чаще повторяемый Робеспьером мотив морального осуждения противников, их противопоставление людям добродетели, к которым Робеспьер настойчиво причисляет исключительно одного себя: «Мы приближаемся к решающему для нашей революции кризису. Крупные события быстро последуют одно за другим. Горе тем, кто при этих обстоятельствах не освободится от предвзятых мнений, от своих страстей и предрассудков. Сегодня я хотел оплатить родине, быть может, последний долг по отношению к ней. Я не надеюсь на то, что мои слова в данный момент будут иметь большую силу. Я желаю, чтобы опыт не оправдал моего мнения. Но если это даже случится, мне останется одно утешение: я смогу призвать свою страну в свидетели того, что я не способствовал ее гибели».

Присуждая себе заранее лавры ясновидящего, прозорливо предупредившего родину об опасности, Робеспьер действовал безошибочно, наверняка. Ясно, что в войне, в которую Франция вступит неподготовленной, неизбежно, в любом случае будут неудачи и поражения, война обязательно вызовет усиление бедствий народа. И тогда можно будет вспомнить, что ведь был же мудрый человек, который предостерегал нас…

Речь Робеспьера 18 декабря, как всегда, встретили аплодисментами. Но союзников у него оказалось крайне мало. Дантон вначале поддержал Робеспьера. Он говорил в Якобинском клубе: «Да, военные трубы прозвучат! Да, ангел — истребитель свободы обрушится на союзников деспотизма! Но, господа, когда мы должны начать войну?» Когда страна, объяснял он, победит своих внутренних врагов, более опасных, чем сборище эмигрантов на Рейне. Здесь он прямо солидаризировался с Робеспьером. Но это первое его выступление против войны оказалось и последним. В дальнейшем он несколько месяцев наблюдает за дуэлью между Робеспьером и жирондистами, не вмешиваясь в нее. Вообще подавляющее большинство якобинцев оказалось на стороне Бриссо, а Робеспьер был изолирован. Против него выступали наиболее левые, революционно настроенные люди. Изоляция Робеспьера явилась следствием консервативной сути его позиции. Хотя он говорил, что враг не в Кобленце, а внутри Франции, он не призывал ни к каким конкретным действиям против него. Более того, он настойчиво подчеркивал необходимость защиты конституции, то есть выступал за сохранение монархии, которой он сам же и не доверял. Что касается Бриссо, то его план состоял в том, чтобы заменить монархию республикой, когда в ходе войны король неизбежно обнаружит свою антипатриотическую суть. Несмотря на несомненные элементы авантюризма, тактика Бриссо предназначалась для развития революции, тогда как Робеспьер хотел ее законсервировать в рамках конституции 1791 года. Ведь если бы его тактика взяла верх и Франция не вступила бы в войну, то, возможно, восторжествовала бы консервативная тенденция. Таким образом жирондистский авантюризм и идеализм был для левых наиболее реалистическим решением.

Видимо, поэтому Дантон, как и многие другие, воздерживался от поддержки Робеспьера. Однако Неподкупный и не искал союзников, он прямо отвергал их. Искренним поклонником Робеспьера был Марат. Его борьба против войны особенно воодушевила Марата, и в январе 1792 года он настойчиво ищет личной встречи, чтобы разработать и осуществить совместные действия против войны. Марат дал подробный отчет о беседе с Робеспьером 3 мая, когда он возобновил издание своей газеты. «Первым словом, с которым обратился ко мне Робеспьер, — писал Марат, — был упрек, что я частично сам уничтожил необычайное влияние моей газеты на ход революции, обагрив свое перо в крови врагов революции, говоря о веревках, кинжалах, без сомнения, вопреки собственному сердцу, так он предпочитал уверять себя, что это были только слова, брошенные на ветер…»

Марат попытался объяснить Робеспьеру, что влияние его газеты объясняется как раз тем, что он вместо сухого изложения принятых декретов раскрывал вечные заговоры врагов свободы. При этом Марат привлекал читателей именно неистовыми выходками против угнетателей, искренним выражением своего горя, возгласами негодования и ярости, вызванными попытками обмануть народ, ограбить его, заковать в цепи, увлечь его в пропасть. На упреки Робеспьера в излишних призывах к жестокости Марат отвечал, что если бы он мог рассчитывать на народ в столице, то он сам перебил бы каждого десятого из депутатов, одобривших расправу с солдатами, что он сжег бы на костре судей, осудивших участников событий 5–6 октября 1789 года, что после бойни на Марсовом поле он лично заколол бы кинжалом генерала Лафайета, сжег бы короля в его дворце и посадил бы на кол многих депутатов. Марат так завершает свой отчет: «Робеспьер слушал меня в ужасе, он побледнел и некоторое время молчал. Это свидание укрепило мнение, которое всегда у меня о нем было, что он соединяет знания мудрого сенатора с честностью подлинно добродетельного человека и рвением настоящего патриота, но ему в равной степени не хватает дальновидности и мужества государственного деятеля».

Робеспьер позже тоже расскажет об этой встрече, чтобы подчеркнуть, что беседа показала отсутствие какой-либо связи между ним и Маратом: «Он защищал свое мнение, я настаивал на моем».

Действительно, встреча обнаружила между ними пропасть. Тем более знаменательно, что Робеспьер, резко отвергая «крайности» Марата, будет всегда следовать за ним, за его лозунгами, только с опозданием. Страшные насильственные меры, предлагаемые Маратом, заставляют его бледнеть, а впоследствии именно Робеспьер приобретет репутацию самого жестокого деятеля революции, апостола такого беспощадного террора, что от него побледнел бы и сам Марат.

Встреча двух союзников, выступивших против общих врагов, превратилась в диалог глухих. Оба представляли народ. Но для Робеспьера народ — умозрительная абстракция. В конкретном облике народ воплощался для него в таких людях, как Дюпле, состоятельный буржуа с солидной рентой и с солидной собственностью. Марат же сам, всем своим обликом, даже внешне олицетворял бедняков, которые всегда останутся чужды Робеспьеру. Этот респектабельный буржуа инстинктивно морщится при виде грязных, грубых, нищих, пьяных бедняков. Робеспьер-демократ, он даже может допустить, что для бедняков их повседневные социальные нужды важнее политических прав, его тоже возмущают богачи, выгодно использующие революцию, но он остается представителем буржуазии, правда, способным понять и оценить необходимость считаться с бедняками, не нарушая, однако, серьезно интересов буржуазии. В своих бесчисленных речах он только один раз употребит выражение «революция бедняков», да и то в связи с введением всеобщего обучения. Марат же — духовный выразитель этой самой революции. Робеспьер сформировался как юрист, строгий законник; Марат же проповедует бунт против законов. Но — поразительное дело — Марат имеет достаточно широкое сердце, чтобы простить Робеспьеру его холодную отчужденность. В той самой статье, в которой он рассказывает правду о том, как был отвергнут Робеспьером, он пылко, горячо защищает его от нападок жирондистов. Робеспьер не способен проявить такое же величие души и с некоторым презрением отмежевывается от Марата.

Но он не хочет иметь и других союзников, которые по социальной природе ближе к нему. Бриссо настойчиво предлагает ему «священный союз»: «Я хотел бы, — заявляет он, — увидеть во главе народа Петионов, Редереров, Робеспьеров…» Робеспьер предпочитает одиночество. Он вообще не может допустить идею компромисса, сделки. И он отвергает авансы жирондистов с явным презрением. В этом сильно сказывается дух личного соперничества, перерастающий в невероятную ожесточенность.

ВОЙНА

Робеспьер чувствует, что чисто негативное отношение к политике жирондистов обнаруживает его слабость, поскольку он не выдвигает никакой альтернативной программы. Он уединяется на две недели и пытается создать такую программу, которая выливается в его многочасовой речи 10 февраля и издается в виде брошюры: «О средствах спасения государства и свободы».

Спасение, по мнению Робеспьера, может быть обеспечено «не при помощи бедственных потрясений, а применяя мирные средства» для защиты конституции, то есть монархии. Робеспьер совершенно игнорирует рост республиканских настроений и выступает против любого изменения существующего положения: «Подлинная роль Национального собрания не столько в том, чтобы вызывать смену министров, сколько в том, чтобы с разумной и последовательной строгостью пресекать отклонения наличных министерств». Робеспьер предлагает это, поскольку он слышал пожелания назначить министров из членов Якобинского клуба. Итак, он предпочитает министерство из фейянов, которое следует лишь более строго контролировать. Наиболее конкретная мера контроля состоит в принятии декрета о том, что тот из министров, «кто будет непочтительно говорить о народе, будет приговорен к тюремному заключению».

Он требует также усиления гласности работы Национального собрания. По его мнению, «жалкий зал Манежа» имеет недостаточно мест для публики. Поэтому он предлагает построить новое помещение для заседаний: «Пусть на развалинах Бастилии или в другом месте будет воздвигнуто… величественное здание, которое могло бы вместить по меньшей мере десять тысяч зрителей и где народ мог бы удобно и свободно слушать, как обсуждаются его интересы».

Робеспьер также предлагает «простые и великие меры для быстрого распространения гражданского духа и революционных принципов». «Великие» меры сводятся к проведению национальных праздников, в центре которых будет постановка «драматических шедевров», посвященных Бруту, Вильгельму Теллю, Гракху и т. п. В связи с этим Робеспьер обрушивается на театры, где раздается лишь «голос сладострастия». Он предлагает также еще ряд мер в том же духе, например, «обратиться к французам с адресом, достойным нации».

Нельзя сказать, что Робеспьер совершенно игнорирует социальную обстановку в стране. Он слышал о крестьянских восстаниях, вызванных якобы тем, что «двор при поддержке фанатизма старается сеять недовольство среди сельских граждан». В связи с этим он предлагает строго соблюдать принятые декреты о ликвидации феодализма, хотя восстания ширятся именно потому, что эти декреты отменили лишь второстепенные, а не главные феодальные повинности. Он знает также о движении городской бедноты против дороговизны. В связи с этим Робеспьер говорит: «Почему не назначить малую толику из кассы чрезвычайных расходов, которую поглощает двор… для облегчения положения несостоятельных граждан?»

Дальнейшее развитие Революции Робеспьер видит, таким образом, в виде расширения филантропической благотворительности. «Я всегда считал, — говорит он, — что нашей Революции не хватало двух элементов: глубоких писателей… и богатых людей, которые были бы в достаточной мере друзьями свободы, чтобы пожертвовать часть своих богатств на распространение образования и гражданского духа».

Одна фраза Робеспьера в его огромной речи озадачивает, когда он говорит о том, что в случае слабости Национального собрания «я призвал бы меньшинство чистое и мужественное, чтобы раздавить слабоумное и развращенное большинство». Что это значит? Отказ от легальности или от основного принципа демократии, от подчинения меньшинства большинству? Итак, обширная программа Робеспьера свелась к многословной риторике, к внешне эффектным, но наивным, утопичным требованиям вроде проведения праздников и строительства грандиозного зала заседаний.

Никакого серьезного ответа на вопросы социального и политического положения страны Робеспьер не дал. Он даже не сумел оценить и понять это положение. Между тем среди монтаньяров нашелся человек, предложивший действительно реальные меры в отношении крестьянства. 29 февраля 1792 года Кутон внес предложение, которое требовали от феодальных собственников реального доказательства оснований для выкупа основных крестьянских повинностей. Будущий соратник Робеспьера требовал новых, «справедливых законов» в связи с приближением войны, чтобы пробудить «моральную силу народа», более мощную, чем сила армий».

Не все монтаньяры так ясно понимали обстановку. Тяжелый экономический кризис поразил Францию. В городах снова воцарился голод. На этот раз он был вызван не плохим урожаем, а денежным расстройством. Чтобы покрыть государственные расходы, еще раньше выпустили ассигнаты, которые стали бумажными деньгами. Но их реальная стоимость падает, их выпускали слишком много, а серебро и золото исчезают из обращения. Крестьяне не хотят продавать продукты за ненадежные бумажки. Продовольствие прячут, этим пользуются спекулянты. Голодный народ волнуется. Начинают громить лавки, захватывают запасы хлеба и других продуктов. Бедняки требуют таксы, то есть твердо установленных нормальных цен, позволяющих им не умереть с голода. Но ведь это покушение на принцип частной собственности! Буржуазия, все ее политические представители от умеренного Барнава до левого Робеспьера не могут пойти на это. Надвигающаяся война еще больше обостряет обстановку.

Острее всех чувствует это, хотя и очень сумбурно, Марат. Робеспьер поглощен борьбой с жирондистами. А Дантон, который, несомненно, ближе всех ощущает жизнь и ее запросы?

Он в отличие от Марата или Робеспьера не замыкается целиком в политической деятельности, живет всегда полной жизнью, которой не чуждо ничто человеческое.

Осенью 1791 года, вернувшись из Англии, Дантон выдвинул свою кандидатуру в Законодательное собрание, но провалился. Эта неудача, не первая и не последняя, нисколько его не обескуражила. К тому же в революции наступило время отлива, усталости, спада. 5 октября вместе с женой Жорж отправляется к себе в деревню, в Арси, быстро забывая парижские треволнения. Здесь он живет как средний зажиточный землевладелец, округляет свои владения, покупает лесок за 250 ливров, сад — за 240, огород — за 210. Дантон усердно и с удовольствием занимается хозяйством, приобретает трех кобыл с жеребятами, четырех молочных коров, плуги, бороны, двуколку, две телеги, много другой необходимой утвари. С удовольствием занимается хозяйством, не гнушается взять в руки лопату или топор. Добродушный, веселый, общительный, он завоевывает симпатии всех окружающих своей сердечностью и простотой. Однажды один рабочий в лесу был серьезно ранен, все бросились звать на помощь. Дантон снял с себя рубашку, разорвал на полосы, перевязал пострадавшего и на руках отнес его до дому, где уже ждал врач.

Дом Дантона просто обставлен, но в нем 17 комнат, и хозяин заселяет их, радушно предоставляя приют близким и дальним родственникам. Здесь живут не только его мать и отчим, но и сестра матери, старая дева Анна-Пафетта, его сестра Анна-Мадлена с мужем и пятью детьми. Тетушка Анна Камю, родственница мэтра Камю, знакомого Дантона по Парижу. Его старая кормилица Арко управляет всем хозяйством и держит ключи от всех погребов и кладовок. Габриель беременна и хочет вернуться в Париж, чтобы родить там, где есть хороший доктор. Друзья из Парижа осаждают Дантона просьбами вернуться и возглавить кордельеров. Но он так ленив, жизнь на лоне природы так приятна. Наконец приезжает Камилл Демулен вместе со своей Люсиль, чтобы уговорить его. В конце ноября Дантон уже в Париже. Вскоре освобождается пост заместителя прокурора Коммуны. Дантон получает 1162 голоса, его соперник Колло д'Эрбуа — 654. Безработный актер в ярости, ему не досталась солидная должность с окладом 6 тысяч ливров в месяц.

Хотя в январе Дантона выбирают председателем Якобинского клуба, выступает он здесь редко, ибо разгорающаяся борьба между Робеспьером и Бриссо носит все более характер личного соперничества и позиции каждой из сторон отнюдь не безупречны. Дантон ждет надвигающихся событий, а пока, 20 января, официально вступает в свою новую должность. По этому поводу Дантон произносит, может быть, единственную, заранее подготовленную и написанную речь. До этого он с презрением относился к распространяемым врагами и завистниками сплетням о его продажности, о том, что он платный агент короля, Англии, герцога Орлеанского и еще многих. Практически все это не могло поколебать его авторитет. Но теперь он почему-то решил наконец ответить и изложить свои политические принципы. Может быть, манера Робеспьера, постоянно говорившего о себе, заразила его? Во всяком случае, Дантон сам назвал свою речь «Торжественной исповедью», предназначенной не для друзей или явных врагов, а для тех уважаемых им людей, которые все же способны поддаться инсинуациям клеветников и слишком доверчивы. Поэтому он как бы дает отчет о своей деятельности с начала революции и очень тактично отвергает без особого нажима клевету против него. Так, он говорит, например: «Общественное мнение призывает меня из глубины моего уединения, где я собирался работать на своей скромной ферме, приобретенной на средства от общеизвестного возмещения за должность ныне уже не существующую, что не помешало моим клеветникам превратить эту ферму в огромные владения, якобы оплаченные некими агентами Англии и Пруссии».

Действительно, стоимость земель, купленных Дантоном в Арси, точно соответствует стоимости его должности адвоката Совета короля, некогда с таким трудом им приобретенной. Эту сумму ему вернули по закону об отмене платных должностей Старого порядка.

Интересен своего рода автопортрет, который Дантон нарисовал в своей речи: «Природа наделила меня атлетическим сложением и суровым обликом свободы. Избежав несчастья родиться в одном из семейств, поставленных нашими старыми учреждениями в привилегированное положение и уже вследствие этого почти всегда вырождающихся, я сохранил, своими силами утверждая себя в гражданской жизни, всю свою прирожденную силу, не переставая ни на миг доказывать как в моей частной жизни, так и в избранной мною профессии, что я умею сочетать хладнокровие рассудка с жаром души и твердостью характера».

Затем Дантон с весьма необычной для него гибкостью определяет свою политическую программу. Дело в том, что ему надо было принести присягу на верность конституции, иначе говоря, на верность монархии, королю. Но Дантон уже давно стал республиканцем. Свою верность монархии он сопроводил такими оговорками, что не оставил никакого сомнения в том, что намерен добиваться ее свержения. Вот, например, образчик этой дипломатии: «Общая воля французского народа, выраженная столь же торжественно, как и его одобрение конституции, будет для меня всегда высшим законом. Я посвятил всю свою жизнь этому народу, на который нельзя будет больше нападать и который нельзя будет больше предавать безнаказанно, народу, который вскоре очистит землю от всех тиранов, если они не откажутся от лиги, созданной ими против него. Если понадобится, я погибну, защищая его дело».

Дантон как бы хотел, не запугивая робких, подтвердить свою готовность к новой революции. Заявив, что монархия может существовать века, затем он предъявил ей ультиматум: «Пусть королевская власть покажет себя наконец искренним другом свободы», пусть «она сама предаст возмездию законов всех заговорщиков без исключения».

Речь Дантона внешне выглядела корректной и умеренной, хотя по существу она была революционным манифестом. Чувствуется, что Дантон предвидит наступление грозных событий и он к ним готов.

Их не пришлось долго ждать. В начале марта — кризис правительства из-за разногласий вокруг проблемы войны. Всплывает наверх личность генерала Дюмурье, связанного и с королем и с жирондистами. Его опыт не столько военного, сколько тайного агента внушает ему идею интриги: склонить короля пригласить в правительство якобинцев! Король сразу сообразил, насколько выгодно развязать столь желанную ему войну руками своих врагов. 23 марта четыре министра назначены королем по рекомендации Бриссо (а точнее — по желанию мадам Ролан).

Дюмурье, заняв пост министра иностранных дел, является в Якобинский клуб с фригийским колпаком на голове и произносит воинственную речь. Получив одобрение, он разыгрывает с правительством Австрии быструю дипломатическую интермедию, и 20 апреля Законодательное собрание объявляет почти единодушно (только десяток депутатов против) войну «королю Богемии и Моравии». Такая странная формула потребовалась из-за того, что новый австрийский император еще не короновался.

Патриоты (втайне и роялисты) с энтузиазмом поддерживают войну. Довольны все, включая Робеспьера. Ведь теперь его заклятые враги — Бриссо и другие жирондисты — начнут расплачиваться за свою политику войны: армия дезорганизована, ее возглавляют генералы-интриганы, прежде всего Лафайет, который намерен вести войну политическую, а не военную. Сразу потерпел крах план вторжения в Бельгию. Целые полки старой наемной армии переходят на сторону врага. Вскоре Лафайет вообще прекращает военные действия, вступает в тайные переговоры с врагом, сообщая ему, что намерен двинуть армию на Париж, чтобы уничтожить «якобинскую шайку». Естественно, жирондисты, так рвавшиеся к войне, оказались под огнем критики слева (Робеспьер) и справа (священники и прочие). Конфликт внутри Якобинского клуба между Робеспьером и его противниками приобретает небывало ожесточенный яростный характер. В защиту Неподкупного выступает Марат. Дантон выходит из терпенья и бичует жирондистов за их недостойные приемы борьбы против Робеспьера. Начинается естественное, стихийное сближение вождей монтаньяров, причем не на основе общей политики, которой пока нет и в помине, а есть лишь коренные разногласия, но против общих врагов…

Положение у жирондистов сложное. В поисках выхода они принимают меры революционной обороны и проводят в Собрании три декрета: о новых мерах против неприсягнувших священников, о роспуске королевской гвардии, о сформировании под Парижем лагеря федератов. 20 тысяч национальных гвардейцев со всех концов Франции должны собраться здесь, чтобы отразить возможное вторжение врага или предотвратить контрреволюционный переворот в Париже.

Новый конфликт с Двором; король соглашается с роспуском своей гвардии, но налагает вето на два других декрета. 10 июля министр внутренних дел жирондист Ролан направляет королю письмо, в котором резко предупреждает монарха, что вето превращает его в «соучастника заговорщиков» и вызовет «страшный взрыв». В ответ король увольняет в отставку трех министров-жирондистов, а их друга Дюмурье переводит на пост военного министра. Но он сам уходит в отставку и уезжает в армию.

КРИЗИС

В события вмешивается народ. Санкюлоты Парижа впервые выступают как независимая политическая сила. Руководители и активисты секций народных предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо решают устроить 20 июня (в годовщину знаменитой клятвы в Зале для игры в мяч) массовое шествие для подачи петиции Собранию и королю. Коммуна Парижа во главе с мэром-жирондистом Петионом использует демонстрацию для давления на короля.

В манифестации участвует более 20 тысяч человек. Вместе с народом и Национальная гвардия, многие идут с оружием в руках. Все требуют отмены вето, возвращения министров-патриотов, энергичных военных мер по защите от вторжения врага. Среди вожаков выделяются давно уже популярные пивовар Сантерр и мясник Лежандр.

Толпа окружает королевский дворец, ломает ворота, проникает во дворец. Людовик XVI окружен народом. Лежандр заявляет ему: «Вы человек вероломный, вы всегда нас обманывали, обманываете и теперь». Так оно и было. При этом король успешно разыграл комедию: напялил на себя фригийский колпак, выпил стакан вина за здоровье нации, приветствовал толпу жестами, но никаких уступок не обещал. В конце концов все обошлось миром. Мэр Петион уговорил народ разойтись. Демонстрация все же была грозным предупреждением, хотя практических результатов не дала.

Более того, сразу же начинается роялистская кампания против «оскорбления» короля. Смещен мэр Петион. 28 июня Лафайет, самовольно оставив армию во время войны, приезжает в Париж, является в Собрание и требует наказания виновников «насилий» во время демонстрации 20 июня. Лафайет рассчитывал, что в Париже он получит сильную поддержку. Но когда ночью он подсчитал своих надежных сторонников, их оказалось всего около сотни. «Герой двух миров» вынужден бесславно вернуться в армию.

Обстановка становится все более сложной и запутанной. В начале июля 1792 года на Францию идет, кроме австрийцев, еще и прусская армия под командованием герцога Брауншвейгского. С ней вместе выступает в поход корпус эмигрантов принца Конде. Французы отступают с бельгийской территории. К Австрии и Пруссии присоединяется Сардинское королевство.

Левые в Собрании, чтобы обойти вето короля по поводу создания лагеря федератов, проводят решение о приглашении их на праздник Федерации 14 июля. Против создания этого лагеря решительно выступает Робеспьер. Его позиция совпадает с позицией Двора. В это время он с финансовой помощью Дюпле издает газету «Защитник конституции». Уже само название газеты говорит, что свою главную цель Робеспьер видит в защите монархии. Во всех своих выступлениях и в своей газете он постоянно высказывается против народного восстания, видит в нем растущую угрозу. «Если через месяц ситуация не изменится, то нация погибнет», — мрачно пророчествует он. Робеспьер показывает себя по меньшей мере беспомощным перед лицом надвигавшейся революции, которая его пугает.

Только в конце июля наконец Робеспьер высказывается за выборы и созыв Конвента, забывая упомянуть, что с этим требованием выступил 15 дней ранее Бийо-Варенн. Он высказывает также и некоторые другие предложения, выдвинутые в левых патриотических кругах еще месяц назад. Но нигде и никогда он не выступает за отрешение от власти Людовика XVI и тем более за вооруженное восстание. Он очень искусно отговаривает от конкретного применения революционной силы, провозглашая лишь ее абстрактную, теоретическую допустимость. Так он оставляет для себя на всякий случай возможность без помех примкнуть к новой революции, если она окажется успешной.

Жирондисты при всей своей растерянности, при своей боязни народа оказываются на более революционных позициях. 3 июля с большой речью, разоблачавшей короля и нанесшей смертельный удар его авторитету, выступает Верньо. Он убедительно развеивает остатки мифа о том, что король служит Франции и уважает конституцию. Жан Жорес, сам великий оратор, пишет по поводу ораторского шедевра Верньо: «Эта речь — чудо сочетания правды и искусства, страсти и тактики… Эта речь Верньо обрушивается на короля, как ужасная молния, но, проносясь вокруг него, она не поражает его насмерть; она дает ему некую последнюю передышку. Я не знаю ничего более прекрасного, более волнующего, чем этот удар, прямой, неистовый и в то же время сдерживаемый».

Восхищаясь ораторским искусством знаменитого жирондистского трибуна, Жорес в то же время признает, что в позиции жирондистов содержится какая-то неуверенность, сдержанность, колебания. Действительно, это доведет Бриссо и его соратников в конце концов до нелепых и жалких попыток тайного сговора с королем с целью возвращения министров-жирондистов к власти.

11 июля Законодательное собрание объявило специальным актом «Отечество в опасности». Не было ли это простой фразой и платоническим лозунгом, поскольку само по себе это не увеличило реальных сил? В действительности это означало не только практическое начало формирования батальонов добровольцев, но и создавало новый нравственный и политический климат. Раз «отечество в опасности», то нельзя было оставлять во главе страны ненадежных правителей, не внушавших полного доверия. Не объявлялось ни о каких принудительных мерах. Народ призывали к добровольному проявлению преданности отчизне. Провозглашение «отечества в опасности» имело не только моральное, но и практическое значение. Оно пробудило и усилило невиданную политическую активность граждан.

Но кто возглавит народ? Нельзя было больше надеяться ни на Законодательное собрание, которое, провозгласив «отечество в опасности», не способно было ничего больше предпринять практически, ни на Якобинский клуб, где в бесконечных речах тонула суть дела. А она состояла в том, что надо отразить опасность. На парижских улицах расклеены афиши с призывом к восстанию.

Вот одна из них с огромным заголовком: «Окончательный приговор». В тексте разоблачается бездействие Якобинского клуба, который «давно превратился лишь в арену споров хороших патриотов с софистами». Афиша осуждает нерешительность Робеспьера и призывает народ: «Восстань! Тираны созрели! Они должны пасть!»

Теперь, после долгого опыта несбывшихся надежд на то, что король будет в рамках конституции служить революции, всем стало ясно: опасность в Тюильри, где ждали только вторжения армий Австрии и Пруссии. Бездействие королевских генералов, не желавших серьезно выступать против внешней опасности, раскрыло глаза самым легковерным. Слухи о том, что Лафайет хочет повернуть армию на Париж вместо того, чтобы сражаться с врагом, подтверждались всем его поведением.

Нужен был какой-то новый центр власти и действия патриотов и революционеров. И он родился в стихийном народном порыве. В июле в Париж прибывают несколько тысяч федератов — отряды Национальной гвардии из разных департаментов страны. Особенно сильное впечатление на Париж произвело прибытие батальона из Марселя. Он прошел по улицам Парижа с новой песней, в словах которой отразился смысл и цель народных действий:

Вперед, сыны отчизны милой,

Мгновенье славы настает!

К нам тирания черной силой

С кровавым знаменем идет!

Это была знаменитая «Марсельеза», родившаяся как призыв к новой, народной революции и сразу встретившая отклик в сердцах парижской бедноты и всех патриотов. «Марсельеза» выразила самую жгучую потребность революции.

В середине июля возник Центральный комитет федератов, прибывших в Париж пяти тысяч бойцов, объявивший своей целью борьбу с «вероломным Двором». Затем он создал более узкую тайную Повстанческую директорию.

Другим, гораздо более важным центром действия патриотических сил стали избирательные секции Парижа, которые начали заседать непрерывно. В секциях ликвидируется деление на «активных» и «пассивных» граждан. Официальным выражением этого всеобщего сплочения всего народа с революционной буржуазией явилось знаменитое решение секции Французского театра (дистрикт Кордельеров), принятое 30 июля. В этом решении, под которым стояли подписи председателя секции Дантона, заместителя Шометта, секретаря Моморо, говорилось: «Принимая во внимание, что один класс граждан не может присвоить себе исключительное право на спасение отечества, собрание объявляет, что, поскольку отечество находится в опасности, все мужчины-французы фактически призваны к его защите; что граждане, вульгарно и в духе аристократов именуемые пассивными гражданами, суть повсюду мужчины-французы, что они должны быть призваны и призываются как к оружию на службе в Национальной гвардии, так и к участию в обсуждениях в секциях и в первичных собраниях».

Речь шла о ликвидации главной конституционной несправедливости и о провозглашении демократического равноправия всех граждан. «Я узнаю, — пишет Жорес, — в этом постановлении стиль Дантона. Он был, если можно так выразиться, замечательным юристом революционного дерзания. Он умел превосходно интерпретировать саму конституцию в вольном духе народа и его прав. Он выявлял смысл ее, создавая или преобразовывая ее дух».

Активное вступление «пассивных» граждан в политическую борьбу — важнейшая новая черта «секционной революции», как называют события 10 августа. Их приближение чувствуется с каждым днем. На этот раз, в отличие от таких народных выступлений, как взятие Бастилии 14 июля 1789 года или поход в Версаль в октябрьские дни, их ускоряют не только стихийно возникающие явления. Теперь в гораздо большей степени чувствуется чья-то направляющая воля, осуществление заранее подготовленного плана, заранее принятой тактики. Это назревало давно. Идея опоры на секции в борьбе с властью зародилась еще в начале революции, в борьбе дистрикта Кордельеров во главе с Дантоном против официальных городских властей, против Байе и Лафайета. Затем она проверяется в действиях Клуба кордельеров, куда принимали и «пассивных» граждан и где царили народные, демократические порядки. И сейчас в Центральном бюро секций и в ЦК федератов среди множества новых, никому не известных людей повсюду действуют люди из окружения Дантона: Демулен, Фабр д'Эглантин, Шометт, Вестерман и другие деятели Клуба кордельеров. Нигде не видно только виднейших ораторов Якобинского клуба. Бриссо и его друзья, забыв свой пламенный республиканизм, теперь против восстания. Их соперник Робеспьер выжидает, чтобы выступить в момент, когда ясно будет, кто победит. Всех крупных деятелей Якобинского клуба пугает неопределенность, пугает народ, от имени которого они привыкли произносить речи, но не действовать вместе с народом.

Пока только Дантон осуществляет идею союза революционной буржуазии с народными низами, союза, в котором рождается партия монтаньяров, один из главных плодов успеха революции 10 августа.

Никто заранее не мог надеяться на такой успех. Знали лишь, что предстоит вооруженная борьба, штурм королевского дворца Тюильри. Но он вовсе не был беззащитен. Его обороной руководит маркиз Манда, опытный офицер, преданный королю, занимавший пост командующего Национальной гвардии. В его распоряжении около тысячи швейцарских наемных солдат и офицеров, несколько сотен дворян, среди которых тоже много военных, несколько батальонов Национальной гвардии из буржуазных кварталов, много пушек, оружия, боеприпасов. Штурм дворца со стороны площади Курсель сам по себе труден. Атакующие должны пройти через три тесных двора, где из окон и с террас на них обрушится огонь. А с другой стороны парк, охраняемый солидными силами; на нужных местах продуманно расставлены пушки. Манда особенно позаботился о том, чтобы преградить путь кордельерам и марсельским федератам, которым надо пересечь по Новому мосту Сену. Мост взят под прицел орудий.

Совершенно непредсказуемым фактором было и поведение короля. Что, если он предпримет какой-либо отвлекающий маневр, видимость компромисса? В Законодательном собрании и в Якобинском клубе с радостью поддержат его! Кроме того, вплоть до утра 10 августа король мог вообще спокойно выехать из Тюильри и через Елисейские поля исчезнуть из Парижа, направившись, к примеру, в Нормандию, где его, кстати, ждали. Ничто не помешало бы ему, ибо вокруг Тюильри вплоть до дня восстания не было никаких революционных сил. Но король предпочел остаться: его убедили, что опасаться нечего; он обязательно выйдет победителем из схватки.

Еще один повод для беспокойства — поведение Лафайета. Этот неугомонный монархист хочет любой ценой спасти монархию. В июле он предложил новый план бегства короля из Парижа и гарантировал успех. Помешала только закоренелая неприязнь к Лафайету Марии-Антуанетты.

Наконец, главное — выступит ли достаточно дружно народ предместий? Отзовется ли он в едином порыве на звон набатного колокола? Правда, здесь делу революции помогал враг и его союзники, непрерывно совершавшие глупости, а вернее — провокации. Крупнейшей среди них оказался манифест командующего прусской армии герцога Брауншвейгского, провозглашенный в Кобленце 25 июля и ставший известным в Париже 1 августа. От имени австрийского императора и прусского короля объявлялось, что войска двух держав вступают на французскую землю для защиты Людовика XVI и для жестокого наказания бунтовщиков. Все, кто будет сопротивляться вторжению, будь то солдаты, Национальная гвардия или просто жители, рассматриваются как мятежники. Они будут уничтожаться немедленно, их дома — разрушаться и сжигаться.

Особенно страшными карами грозили населению Парижа. В манифесте говорилось, что если «королю и королеве и королевскому семейству будет учинено хоть малейшее оскорбление, хоть малейшее насилие, если не будут приняты немедленные меры к обеспечению их безопасности, их сохранности и их свободы, то они ответят на это местью примерной и навеки памятной, предав город Париж военной расправе и полному разрушению, а бунтовщиков, повинных в преступлениях, заслуженной ими каре».

Итак, революция и ее люди подлежали уничтожению. Не собирались соблюдать законы и обычаи войны, с французами хотели поступить как с разбойниками и бандитами. Великодушные монархи грозили превратить всю Францию в огромную бойню, надеясь привести патриотов в трепет и ужас. Но случилось иначе. Коронованные идиоты лишь возбудили против себя сильнейшую ненависть, возмущение, ярость французского народа! Бредовый манифест точно отражал желания и чувства обитателей Тюильри; так решили французы, и они были совершенно правы. Позднее, когда будут преданы гласности тексты секретной переписки Людовика и Марии-Антуанетты, это станет очевидным.

Не страх, а гнев вызвал манифест герцога Брауншвейгского. Уже 3 августа мэр Петион вынужден был представить Законодательному собранию петицию парижских секций, которые требовали низложения короля. Впрочем, еще до этого наиболее революционные секции объявили, что они не считают больше Людовика королем. 4 августа секция Гравилье заявила собранию, что если оно не свергнет Людовика с престола, то это сделает народ.

РЕВОЛЮЦИЯ 10 АВГУСТА

Теперь подготовка к восстанию вступает в решающую фазу энергичных практических приготовлений. Штабом служили Центральное бюро секций и Повстанческая директория федератов. Как пишет Жорес, «Дантон поддерживал связь с обеими революционными организациями. Подписанным им постановлением секции Французского театра он дал толчок повстанческому движению секций. Кроме того, на следующий день после банкета марсельцев федераты Марселя были приглашены секцией Французского театра разместиться у нее. Таким образом, Дантон являлся как бы связующим звеном между обеими революционными организациями».

Дантон готовит восстание давно. Кроме общих политических проблем организации революционных сил, заранее, еще за месяц до штурма, продумывались все чисто военные детали. Необходимо прежде всего обеспечить элементарное военное руководство. Ведь санкюлоты со своими самодельными пиками все же оставались необученной толпой, которая может проявить чудеса храбрости. Но эти чудеса потребуются в нужный момент и в нужном месте. Кто определит это и будет направлять действия атакующих? Дантон поручает военное командование своему другу, эльзасцу Жозефу Вестерману, бывшему офицеру королевской армии (в день победы он станет генералом). Дантон активно использует свое официальное служебное положение заместителя прокурора Коммуны. Оно пригодилось, чтобы дать возможность комиссарам секций заседать в Ратуше пока одновременно и в разных залах с муниципальным советом. Ведь этим комиссарам предстояла особая миссия…

Секции, представляющие народ с активным участием «пассивных», — отныне главная опора, движущая сила революции. 5 августа в Якобинском клубе Робеспьер предлагает лишь вести «наблюдение за дворцом». Энергичный левый якобинец Антуан призывает действовать, оставить клуб и идти в секции. Бурдон требует объявить непрерывность заседаний. Жирондисты молчат. Робеспьер, столь влиятельный в клубе, тоже молчит и не поддерживает эти предложения. Якобинцы голосуют за «переход к порядку дня», отклоняя таким образом участие в восстании.

В суматохе бурного возмущения манифестом герцога Брауншвейгского Дантон подписывает приказ о выдаче из муниципальных запасов пяти тысяч патронов возглавляющему марсельских федератов Барбару. Патроны розданы не только федератам, но и санкюлотам. Дантон с помощью верных людей с 4 августа держит в постоянной готовности марсельцев в своей секции Французского театра. Уже все готово для восстания. 6 августа вожак предместья Сент-Антуан Сентерр предупреждает Дантона, что народное напряжение не может длиться долго, во всяком случае после 9-го. «Начнем 9-го», — отвечает Дантон, зная, что его друзья добились включения в повестку дня Собрания вопроса об отречении короля. Он уверен, что Собрание либо сразу отвергнет требования секций, либо отложит решение вопроса. Это и послужит сигналом к началу выступления.

И вдруг Дантон на два дня исчезает. 7 и 8 августа он находится вдали, у себя в Арси. Что случилось? Уж не струсил ли Дантон? Он понимал, что его ждет неизвестность, может быть, смерть. И в нем заговорило чувство сыновнего долга. Он едет, чтобы подписать юридический акт у нотариуса Фино. Это дарственная, которая обеспечивает его матери и ее мужу, отчиму Дантона, право пожизненного проживания в его доме. Заботы хорошего сына понятны, но неужели он опасается, что после его смерти Габриель выставит свою свекровь за дверь? Об этом можно лишь гадать. Дантон осматривает свои земли и размышляет. 8 августа нарочный вручает ему письмо от Фабра д'Эглантина: кордельеры просят Дантона немедленно вернуться. Ночь бурной скачки галопом, и утром он уже в Париже.

В квартире Дантона ждут друзья. Они нетерпеливо рассказывают о новостях. Многие — с тревогой, даже с ужасом. Дантон молча слушает всех. Его самого тревожит неизвестность; все может рухнуть, если Манда организует оборону Тюильри. Люди предместий обладают безумной храбростью, но способны поддаться панике, когда загремят залпы. Дантон сам решает осуществить то, что уже давно запланировано: заранее обезглавить защитников монархии, деморализовать их. «Или завтра народ будет победителем, — говорит он, — или я буду мертв».

Вечером 9 августа Дантон отправляется в Ратушу. Здесь заседает муниципальный совет. Но в соседнем зале — комиссары секций. Вот это пока незаконное собрание и должно взять власть! Дантон дает своим людям советы и указания о создании повстанческой Коммуны. В полночь он вернулся домой и, не раздеваясь, заснул. Загудел набат. Из Ратуши один за другим прибегают посыльные. Но Дантон спит. В два часа ночи он быстро проходит через гостиную, бросив на ходу, что направляется в Ратушу. Здесь, как и было предусмотрено, комиссары секций провозглашают себя Коммуной, изгнав силой своих «законных» предшественников. Вскоре из Тюильри является маркиз Манда. Увидев на Гревской площади толпу вооруженных санкюлотов, он отдает распоряжение командиру батальона Национальной гвардии о том, что, в случае ее движения к дворцу Тюильри, надо «нанести удар сзади». Слова оказались для него роковыми. Командир батальона показывает приказ комиссару секции Кэнз-Вэн Россиньолю, комиссар несет его Дантону. Тот идет в кабинет Манда, хватает его и тащит в зал заседания Коммуны. Решено арестовать Манда и назначить командующим Национальной гвардией Сантерра. Затем Россиньоль ведет маркиза в тюрьму Аббатства, и с лестницы раздается звук выстрела. Позднее Дантон открыто признает: «Я принял решение о смерти Манда, отдавшего приказ стрелять в народ».

Но это еще не все, что предстояло совершить в эту историческую ночь. Хотя оборона Тюильри уже обезглавлена, надо сделать ее совершенно бессмысленной для защитников. Дантон идет к Редереру, прокурору-синдику (должность вроде появившихся позднее префектов). Происходит еще одна любопытная сцена. Редерер в своих мемуарах, вышедших в 1795 году, ничего не сообщает о ней. Он рассказал все много позже, когда можно было не бояться мести роялистов. Войдя к Редереру, Дантон сказал ему: «Все предусмотрено, мы победим. Но хотят сегодня убить короля, а я не считаю это необходимым в данных обстоятельствах, или, скорее, это было бы вредно. Конечно, те, кто за герцога Орлеанского, были бы довольны исчезновением Людовика. Но это слишком осложнило бы дело. Я за то, чтобы короля не убивали. Поручаю тебе припугнуть его. Уговори его покинуть дворец и попытаться получить убежище в самом Собрании. Там мы его поймаем в ловушку и спокойно проведем его отречение».

Редерер испугался опасного поручения и отказался. «Тогда, — продолжает он свои воспоминания, — гигант взял меня за горло и, сжимая его так, что я начал задыхаться, сказал: «Будь осторожен; в этой трагедии каждый должен играть свою роль. Тот, кто хотел бы остаться простым зрителем, может за это поплатиться головой. Не упорствуй, иначе тебе это припомнят. Я не буду терять тебя из виду, и о тебе будут судить по твоим делам».

Напуганный Редерер согласился и отправился в Тюильри, где выполнил все, что ему было сказано. А там, прислушиваясь к звону набата, готовятся к обороне. С раннего утра король обходит боевые посты и возвращается удрученный: многие среди национальных гвардейцев вместо «Да здравствует король!» кричали: «Да здравствует нация!» Потеряв своего командира, они вышли из-под контроля и, видя все прибывающие массы вооруженных санкюлотов и федератов, колеблются, а затем постепенно покидают дворец и присоединяются к Национальной гвардии, возглавляемой теперь Сантерром. Редерер уговаривает короля искать убежища в Манеже, где заседает Законодательное собрание. Королевская семья выходит в парк, на другой стороне которого в пятистах метрах Манеж.

Вскоре дворец полностью окружен. Поскольку король и его семья ушли, то за кого же сражаться? Вначале, казалось, дело кончится миром. Вестерман, знающий немецкий язык, вступает в переговоры с швейцарцами. Многие из них начинают выбрасывать из окон патроны в знак нежелания вступать в бой. Тогда народ предместий и федераты устремляются к открытым дверям и заполняют главную лестницу. И в это время по тесно сгрудившейся толпе открывают ужасный огонь. Атакующие устремляются назад, оставляя множество убитых. Теперь начался настоящий бой. Причем его исход отнюдь не всем казался заранее предопределенным. На происходящее сурово смотрел со стороны 23-летний офицер Наполеон Бонапарт, который заметил своему спутнику Бриенну: «Как можно было впустить сюда этих каналий! Надо смести пушками 500–600 человек, остальные разбежались бы!» Но у защитников Тюильри не оказалось не только Наполеона, но даже маркиза Манда. Впрочем, вряд ли преуспел бы и будущий император, ибо слишком велики силы восставшего народа. Бой продолжался больше трех часов и закончился победой восставших, потерявших убитыми и ранеными 376 человек.


Представители победоносной повстанческой Коммуны явились еще до окончания сражения в Законодательное собрание и заявили, что от имени народа они вновь выражают доверие к нему, если будут приняты неотложные меры общественного спасения.

Собрание только теперь наконец приняло решение о короле, и то не об отречении, а о его временном отстранении от власти. Оно решило созвать Национальный Конвент на основе всеобщего избирательного права. Теперь все граждане стали «активными». Вопрос, который безрезультатно на протяжении трех лет пытались решить депутаты, заставил решить сам народ. Вместо прежнего правительства был создан Временный исполнительный совет, обладавший большей властью, поскольку он заменил еще и короля. В него включили трех бывших жирондистских министров и избрали трех новых. На пост министра юстиции избрали Дантона, признав тем самым победу народного восстания 10 августа. За него проголосовали 222 депутата из 284 присутствовавших. Этим избранием Дантон был обязан победе народа, а не своему личному авторитету. Кондорсе, прежде выступавший против Дантона, но на этот раз проголосовавший за него, так объяснял свою позицию: «Меня упрекали в том, что я подал свой голос за назначение Дантона министром юстиции. Вот мои основания. Необходимо было, чтобы в министерстве находился человек, который пользовался бы доверием народа, только что низвергнувшего трон, необходимо было иметь в министерстве человека, который своим превосходством мог бы сдерживать жалкие орудия полезной, славной и необходимой революции; необходимо было, наконец, чтобы этот человек благодаря своему дару слова, уму и характеру не унизил бы ни министерства, ни членов Национального собрания, которым пришлось бы иметь с ним дело. Дантон один обладал этими качествами. Я избрал его и не раскаиваюсь в этом. Быть может, он преувеличивал принципы народных конституций в смысле слишком большого уважения к идеям народа, слишком большого пользования в делах его движениями и его мнениями. Но принцип действовать с народом и через народ, руководя им, это — единственный принцип, которым можно в эпоху народной революции спасти законы; все партии, которые отделяются тогда от народа, кончают тем, что губят себя, а быть может, и его вместе с собой».

Ближе всех к народу оказался Дантон. Но и все монтаньяры именно теперь выдвигаются на авансцену. Революция 10 августа заменила конституционную монархию буржуазной демократией. Но сама она в лице якобинского блока раскалывается по вопросу о том, насколько далеко должна пойти буржуазия в уступках народу. Теперь это будет осью политической борьбы между жирондистами и монтаньярами, хотя на поверхность выступят иные дела и страсти разгорятся из-за личных столкновений. Действующие лица все те же, но роль их уже иная. Роль Дантона выясняется уже 10 августа; вождь революции закономерно сделается главой правительства, и наступит, как пишут новейшие историки, «период диктатуры Дантона».

Деятельность Робеспьера начинается на ином, вначале очень жалком уровне. Ведь 10 августа он устранился от борьбы, хотя, пожалуй, никто так напряженно не вслушивался в звуки стрельбы около Тюильри. Когда после полудня исход дела стал ясен, Максимилиан смело вышел из своего уютного убежища в доме Дюпле и решительно направился на Вандомскую площадь, на заседание секции Пик. Его появление оказалось как нельзя более своевременным. Стрельба стихала, настало время для политических речей. А в революционной Коммуне, не говоря уже о секциях, крайне недоставало ораторов, способных закреплять результаты вооруженной борьбы в политических формулах. Секция выбирает его своим представителем в Коммуне. Вечером в Якобинском клубе Робеспьер развивает программу закрепления власти революционной Коммуны. Для этого она должна направить в 83 департамента своих комиссаров, чтобы они разъяснили там истинное положение и, естественно, подготовили успех сторонников Робеспьера на предстоящих выборах в Конвент.

Коммуна — орган восставшего народа, — конечно, раздражает Собрание, особенно жирондистов, у которых в Коммуне нет никакого влияния. Собрание 12 августа принимает решение об избрании Директории Парижского департамента, которая должна контролировать Коммуну. Там, естественно, это вызвало возмущение, и в тот же день от ее имени в Собрании выступил Робеспьер и обосновал требование не создавать директорию. Он заявил, что Коммуна, призванная спасти Революцию, должна обладать «всей полнотой власти, подобающей суверену», что назначение директории есть покушение на эту власть путем создания другой власти. Робеспьер знает, что не столько право, сколько сила на стороне победившей Коммуны, и поэтому он позволяет себе говорить небывалым для него языком революционной угрозы: «Чтобы избавиться от этой власти, разрушительной для его суверенитета, народу придется еще раз взяться за оружие отмщения. В этой новой организации народ видит между собой и вами некую высшую власть, которая, как и прежде, только затруднила бы действия Коммуны. Когда народ спас отечество, когда вы распорядились о созыве Национального Конвента, который должен прийти вам на смену, — что иное остается всем, как не удовлетворить его желание? Или вы боитесь положиться на мудрость народа, пекущегося о спасении отечества, которое может быть спасено только им?»

Собрание, не столько убежденное, сколько напуганное «оружием отмщения», соглашается. Директория сможет контролировать только финансовую сторону дела. Так провалилось первое покушение на Коммуну.

Эта победа воодушевила засевших там «мятежников». Став узаконенной властью, они действуют поразительно активно по сравнению с Законодательным собранием, еще недавно вяло колебавшимся между надеждой на сговор с королем и возможностью положиться на Лафайета. Если собрание делает все, чтобы смягчить последствия революции 10 августа, то Коммуна стремится закрепить и продолжить ее. Она все усиливает и обостряет. Ее действия смелы и радикальны. Если собрание, отрешив Людовика, решает разместить его в Люксембургском дворце, то Коммуна приказывает заключить его в мрачную, древнюю башню Тамиль, фактически тюрьму. Коммуна немедленно начинает готовить столицу к обороне от врага. Она реорганизует Национальную гвардию, в которую вливаются бывшие «пассивные» граждане, организует изготовление оружия, собирает в церквах женщин, где они шьют лагерные палатки, готовят перевязочный материал для раненых. Коммуна закрывает газеты роялистов, передает их типографии журналистам-патриотам. Она сажает в тюрьмы всех, кто связан с Двором, или вообще вызывает подозрения, берет под контроль почту, устанавливает контроль над въездом и выездом из Парижа. Она требует от Собрания строгих мер по пресечению спекуляции звонкой монетой. В Коммуне раздаются требования установить твердые цены на продукты, вообще проявляются уравнительные тенденции в отношении собственности. Коммуна конфискует здания монастырей. Антицерковные настроения восставшего народа выливаются в похоронное «равенство». Процедура похорон регламентируется; богатые отправляются на кладбища по такому же ритуалу, как и бедняки. Смешно видеть в этом какие-то социалистические меры; эгалитаристские стремления простой народ выражал и в средневековых восстаниях, в событиях Лиги и Фронды. Это «извечный» социализм в духе Марата, выражение тысячелетних страданий бедняков, не более.

По распоряжению Коммуны свергают статуи королей, монархические эмблемы и символы, переименовываются улицы. К счастью, решение об уничтожении ворот Сен-Дени и Сен-Мартен просто не успели осуществить. Обращение «господин» заменяется словом «гражданин».

Коммуна навязывает Законодательному собранию небывало активную законодательную работу. Немало декретов принимается по прямому требованию Коммуны, даже в области внешней политики. Так, Собрание провозглашает, что Франция отвергает завоевательные намерения, но не отказывается от помощи народам, выступающим за свободу. Особенно важными были декреты по упразднению феодальных рент без возмещения и других остатков феодализма; они привлекли массы крестьян на сторону революции.

ДНИ ГНЕВА

Сразу после 10 августа Коммуна требует наказания для тех, кто пытался защищать короля. Торжественные похороны, устроенные павшим при штурме Тюильри, усиливают гнев народа против монархии и роялистских заговорщиков.

Робеспьер на этот раз без колебаний берет на себя роль представителя народа, требующего мести и расправы. Отныне он видит в борьбе против контрреволюционных заговоров едва ли не главную свою миссию. Требования расправы с заговорщиками, которые давно выдвигал Марат и которые некогда приводили его в ужас, ныне все чаще исходят от Робеспьера. В своей газете «Защитник конституции» (а она продолжает выходить под этим двусмысленным названием, означающим то же самое, что и «Защитник монархии») он сразу после 10 августа пишет: «Граждане! Вы только тогда будете жить в мире, если будете зорко следить за всеми изменниками и ваша рука будет занесена над головой всех предателей».

Робеспьер, бледневший, слушая «кровожадного» Марата, теперь проповедует народное мщение. Этот воплощенный легист, строгий законник, благоговеющий перед нормами права, оказывается способен пренебрегать ими. 15 августа он выступает в Законодательном собрании и от имени Коммуны добивается упрощенного судопроизводства, упразднения системы двух инстанций. Приговор сразу должен быть окончательным, не подлежащим пересмотру: «С 10 августа, — заявляет он, — жажда мщения народа еще не получила удовлетворения». Его поддерживают монтаньяры Собрания. Мерлен из Тионвиля требует, чтобы жены и дети эмигрантов были взяты как заложники.

17 августа Собрание учреждает Чрезвычайный судебный трибунал, и Робеспьера выбирают его председателем. Ему доверяют дело народного мщения! Но это оказывается для него чрезмерным. Он готов идти с народом, использовать союз с ним. Но не до такой степени, чтобы потерять свою независимость. Ведь эта почетная миссия может преградить ему путь для дальнейшего политического возвышения: впереди выборы в Конвент.

Жорес так объясняет отказ Неподкупного от должности: «Робеспьер уклонился из боязни ответственности и из обдуманного честолюбивого расчета. Робеспьер не любил брать на себя решающие функции, когда точные действия влекут за собой определенную ответственность. Он предпочитал роль советчика, когда умело уравновешенные слова и искусные комбинации тактических ходов позволяют уклониться от определенной и прямой ответственности. Может быть, если бы у него хватило мужества согласиться, то у народа не было бы яростного взрыва нетерпения и подозрительности, происшедшего в сентябрьские дни».

Оправдывая свой отказ от участия в Чрезвычайном трибунале, Робеспьер указывал, что он не может быть беспристрастным судьей врагов нации, против которых он всегда боролся. Но в таком случае судьями над роялистами надо было назначить роялистов! Это был жалкий софизм, речь шла не о личной вражде! Удивительно другое, Робеспьер обладал магической способностью придавать подобным доводам убедительность и серьезность там, где другой вызвал бы просто смех.

Не только Робеспьер уклонялся от суровой обязанности осуществления правосудия. Жирондисты особенно провокационно не хотели пачкать себе руки. А неторопливая работа Чрезвычайного трибунала, покаравшего нескольких второстепенных лиц, возмущала санкюлотов. Их словно намеренно толкали самим осуществить правосудие. И эта драма произошла.

В подстрекательстве обвиняли Марата, тогда как он лишь отражал настроения самого народа. Сразу после 10 августа он обрел небывалое для него состояние удовлетворенности, радости и гордости. Он ожидал теперь наказания тех, кто вынудил народ взяться за оружие и пойти на смерть в защиту революции. «Если меч правосудия поразит наконец интриганов и нарушителей долга, — писал он, — от меня больше не услышат призыва к народным расправам, жестокому средству, какое может предписать народу, доведенному до отчаяния, единственно закон необходимости».

Но проходит два дня, и Марат снова призывает к народной расправе. Подозрительная вялость жирондистов в Собрании, бездействие Чрезвычайного трибунала, поток тревожных слухов о происках роялистов возмущают его. В отчаянии он требует расправы с Законодательным собранием, «возобновившим свои адские происки». Возможно, пишет Марат, «решение более верное и разумное — отправиться с оружием в руках в тюрьму аббатства, вырвать из нее изменников, особенно швейцарских офицеров и их сообщников, и перебить их всех».

Примерно так и началось 2 сентября кровавое побоище, и на Марата поспешили свалить ответственность за него. В действительности не он один призывал к избиению в тюрьмах. Стихия мщения — порождение массового возмущения, вызванного угрозой гибели революции, голодом, политическим хаосом, а главное — страхом. Сразу после 10 августа первая радость победы быстро сменилась тревогой. Почему Собрание не пошло на отрешение короля, а лишь на его временное отстранение? Почему Собрание хочет ликвидировать Коммуну? Почему молчит Якобинский клуб? С каждым днем растет число тревожных, мучительных вопросов, терзающих сознание патриотов. Приходит грозное известие о выступлении против Франции 80-тысячной армии Пруссии. А ее жестокие и кровавые цели известны еще из манифеста герцога Брауншвейгского. Затем следует предательство Лафайета и его бегство к врагу. Сбылось еще одно мрачное пророчество Марата. 23 августа в Париже узнают, как из-за измены враг захватил город Лонгви. Он наступает на Верден, а затем откроется дорога на Париж. Множество сообщений о роялистских мятежах на юге страны, на западе, в Вандее. Жирондисты хотят, чтобы правительство бежало из Парижа. Только Коммуна лихорадочно формирует батальоны добровольцев. И в это время, 30 августа, когда Коммуна воплощает последние надежды патриотов, ей наносят удар в спину: Собрание принимает решение о ее роспуске!

Такая провокация не может не вызвать самой яростной реакции. Собрание отступает, пересматривает решение, но хаос все равно усиливается. Страх переходит в психоз массового стремления к действию. 2 сентября из уст в уста передают известие о падении Вердена. Добровольцы собираются на Марсовом поле. И тогда, как искра, распространяется зажигательная идея: прежде чем идти против внешнего врага, надо уничтожить заговорщиков в тюрьмах! Никто не в состоянии трезво подумать о целесообразности такого кровавого предприятия. Люди слишком возбуждены, потрясены лавиной все новых тревожных и подозрительных слухов. Вооруженный народ врывается в тюрьмы, и начинается стихийная расправа, которую не в силах остановить отдельные проявления хладнокровия и рассудка. Половину заключенных парижских тюрем (около полутора тысяч человек) за несколько дней предают смерти. Только четверть из них — политические заключенные, остальные просто уголовники, воры, фальшивомонетчики. Яростное народное мщение направляет свои удары вслепую, в беспорядочных, неуправляемых метаниях. Бурный взрыв народной ненависти хаотичен и страшен. Он порожден настолько противоречивыми и разными причинами, что сразу, в свою очередь, становится поводом для усиления междоусобной борьбы всех враждебных партий. Ход революции в этот момент, когда над Парижем гудит набат и каждые пятнадцать минут гремят пушечные выстрелы, приобретает поистине апокалипсический смысл, горизонт как бы затянут беспросветным мраком. Неужели же не появится проблеска света, ясности, признака уверенной, спокойной, мужественной силы? К несчастью, ясность не отсутствовала в сознании многих деятелей революции. Более того, драма сентября хладнокровно учитывалась, даже использовалась в политических расчетах.

Смехотворны попытки многих революционеров ссылаться на «неведение». Все знали, что должно произойти избиение и что это будет 2 сентября. Генеральный прокурор Коммуны Манюель накануне приказал освободить знаменитого драматурга Бомарше из тюрьмы Аббатства. Робеспьер, Тальен также добились освобождения священников, которые были раньше их преподавателями в лицее Людовика Великого. Дантон, Фабр д'Эглантин спасли нескольких человек. Военный министр Сержан, противник избиения, специально накануне уехал из Парижа, чтобы снять с себя всякую ответственность.

Избиения продолжались пять дней, так что при желании их можно было остановить. Но Робеспьер, Дантон, мэр Парижа Петион, министры-жирондисты, прежде всего Ролан, командующий Национальной гвардией Сантерр не шевельнули и пальцем. Министр внутренних дел Ролан писал 3 сентября, когда убийства только начинались: «Вчера произошли события, на которые, вероятно, надо закрыть глаза» (буквально: «набросить покрывало»). Он добавил, что в них, может быть, надо видеть «своего рода правосудие». Потом жирондисты постараются забыть эти слова, когда начнут использовать сентябрьские расправы в борьбе против монтаньяров.

Но первым в межпартийной борьбе использовал их Робеспьер, который на вечернем заседании Коммуны 2 сентября выступил против Бриссо, обвинив его в том, что он возглавляет заговор с целью сделать королем Франции герцога Брауншвейгского. Единственным доказательством оказалась ссылка на то, что близкий к жирондистам журналист Карра в своей газете еще в июле отзывался о герцоге как о весьма просвещенном и либеральном человеке, достойном короны. Речь не шла определенно о французской короне. Многие считали, что это был просто наивный намек на то, чтобы заинтересовать герцога в австрийском троне. Замысел Робеспьера состоял в том, чтобы, воспользовавшись оргией убийств, направить возбужденных санкюлотов на жирондистов и уничтожить их. Вначале, казалось, эта затея обещала успех. Наблюдательный комитет Коммуны приказал произвести обыск у Бриссо, который не дал никаких компрометирующих материалов. Робеспьер добился даже выдачи ордеров на арест Ролана и жирондистских депутатов. Дантон вмешался и приказал прекратить эту нелепую затею, а уже через несколько дней Робеспьер решительно отвергал свое участие в этом деле, хотя и очень неубедительно. В конечном итоге Жорес, откровенный сторонник Робеспьера, после тщательного исследования документов называет Неподкупного «великим клеветником» и так объясняет его действия: «Мне кажется почти несомненным, что в этот момент Робеспьер надеялся на почти полное уничтожение Жиронды, я имею в виду уничтожение ее политического влияния. Он был убежден в том, что она представляла большую опасность для Революции, что она ослабляла ее энергию, которая растрачивалась на никчемные политические интриги».

Революция стала суровой, жестокой; отныне в межпартийную борьбу французских революционеров входят смерть и кровь…

Ответственность Коммуны за сентябрьский разгул слепого беспощадного террора, особенно ее Наблюдательного совета, вдохновляемого Маратом, подтверждается многими документами. Но понять Коммуну можно. Ее явно хотели уничтожить, а в ее лице ликвидировать и результаты революции 10 августа. Она защищалась, вынужденная прибегнуть к отчаянным средствам, от которых сама будет вскоре открещиваться. Даже Марат признает «пагубный» характер сентябрьских убийств.

И все же они произошли, и произошли в самый момент выступления в качестве самостоятельной силы партии монтаньяров. Трудно закрыть глаза на это совпадение. Конечно, после кровавой оргии последуют военные победы Вальми и Жемаппа, которые спасут Революцию. Если не сентябрьский террор вызвал революционный порыв, то все же он усилил мужество и уверенность добровольцев 92-го года, одновременно терроризируя и ослабляя контрреволюцию, осмелевшую от приближения армий Пруссии и Австрии. Дантон, который в этот момент целиком отдался делу спасения революционной Франции, трезво, хотя, возможно, цинично и жестоко учитывал все с точки зрения высших интересов нации. Если верить мемуарам герцога Шартрского, будущего короля Луи-Филиппа, Дантон говорил в частном разговоре: «Я хотел, чтобы эта парижская молодежь прибыла на фронт, покрытая кровью, что было для нас залогом ее верности. Я хотел проложить реку крови между нею и эмигрантами».

Проливая кровь в тюрьмах Парижа, Революция заходила туда, откуда для нее не было возврата. Становился невозможным какой-либо компромисс с монархией, со Старым порядком. Действительно после сентября Революция должна была либо победить, либо погибнуть. Но, к несчастью, она одновременно приобрела нечто такое, что окажется пагубным для нее самой. До сентябрьского террора Революция сохраняла ясный, чистый, лучезарный облик. Ее враги воплощали тиранию, жестокость, преступления. Она противопоставляла им знамя свободы, равенства, братства, справедливости. Поэтому она вызывала энтузиазм передовых людей во всем мире. Но в первые трагические сентябрьские дни с Революцией стали связывать преступления, жестокость. Рассказы о сентябрьских событиях, об их отвратительных эксцессах, часто преувеличенные, распространялись во всей Франции и за ее границами. Множество людей содрогнулись от ужаса. Буржуазия еще хотела реформ и прогресса, но она боялась крови, и кровь обильно пролилась.

Революция потеряла многих союзников, поклонников и попутчиков. Не могли не произойти изменения в моральном состоянии самих революционеров. Коррупция, столь редкая в их рядах, теперь воспринималась и практиковалась гораздо легче, ибо раз все дозволено, то глупо хранить нравственную чистоту. Склонность ко всяким крайностям, к жестокому насилию, к террору усиливается. К чему это приведет? Конечно, тогда невозможно было кому-либо вообразить предстоявшие 25 лет войны, пять миллионов убитых и восстановление монархии. И еще труднее было почувствовать зародыш всего этого в сентябрьских избиениях, казавшихся неизбежными, а многим — целесообразными.

ПОБЕДА ПРИ ВАЛЬМИ

В сентябре 1792 года Революция оказалась впервые в таком критическом положении, что оно угрожало стать роковым для нее. В страну вторглись войска двух сильнейших военных держав Европы. Остатки старой армии находились в жалком состоянии. Большинство офицеров дезертировали, предательство Лафайета бросало тень подозрения на других генералов. Волонтеры с энтузиазмом рвались в бой, но это не могло заменить им опыт, выучку, дисциплину.

Внутри страны царил ужасающий разброд. 10 августа революция смела с политической сцены сторонников конституционной монархии — фейянов. Но они не собирались складывать оружия — и, разъехавшись по всей Франции, возбуждали страсти против революционного Парижа. Им усердно помогали священники, обозленные новыми жестокими мерами против непокорного духовенства.

Победившие в августе якобинцы, словно забыв обо всем на свете, вступили в яростную схватку между собой, разделившись на жирондистов и монтаньяров. В столице сложилось двоевластие: жирондистское Законодательное собрание соперничало с монтаньярской Коммуной. Разгорались страсти из-за выборов в Конвент. Сентябрьские убийства повергли многих французов в глубокий моральный кризис.

Кто же возьмет в свои руки знамя Франции и поведет страну за собой, чтобы спасти Революцию? В такой смутной, тревожной, драматической обстановке внезапно возвышается во весь рост фигура Дантона — государственного деятеля.

Формально Дантон — министр юстиции, всего лишь один из шести членов Временного исполнительного совета, как именовалось теперь правительство. В министерстве Дантон сразу назначил на высокие и высокооплачиваемые должности своих друзей. Здесь Камилл Демулен, Фабр д'Эглантин, Парэ, Робер. Дантон занимает роскошную министерскую квартиру. Свои апартаменты получили и его друзья. Дантон доверяет им все. В том числе и печать со своим факсимиле. Поэтому из министерства выходит множество бумаг с его подписью, которых он никогда не читал. Печатка работала без его ведома, особенно когда дело касалось денег. Сначала утверждались расходы в 2–3 тысячи ливров. Потом пошли суммы покрупнее, вплоть до 20 тысяч. Эта беззаботность и доверчивость дорого обойдется Дантону… Друзья хозяйничали вовсю, а Дантон смотрел на это сквозь пальцы. Только Фабру он строго запретил приводить в министерство свою любовницу актрису Каролину Реми.

Впрочем, Дантону было не до них. Он берет на себя заботы войны, чистку кадров, дипломатию. Хотя по результатам голосования в Собрании при назначении его министром Дантон имел преимущество, он, чтобы не вызывать зависть и недовольство, предложил председательствовать по очереди. Но его личное превосходство, сила характера и авторитет обеспечили ему главную роль. И это при том, что он был одинок, ибо его коллеги были жирондистами, а он пришел из огня народного восстания 10 августа. Вскоре же представился случай, когда Дантону пришлось дать понять это обстоятельство, причем второму по влиянию человеку, министру внутренних дел Ролану. Как-то тот начал высказывать свое возмущение по поводу народных волнений в провинции, и с его уст слетело презрительное слово «чернь». Дантон немедленно прервал Ролана: «А разве мы сами не из черни? Мы тоже вышли из сточной канавы. Ведь это ваша чернь привела нас к власти! Если мы об этом забудем, то совершим худшую из ошибок!»

Поскольку никакой правительственной программы или принятой по соглашению политики не было, то все зависело от личных данных министров. И здесь энергия, воля, решительность Дантона брали верх. Началось с того, что сразу после 10 августа надо было отправить комиссаров в провинцию, чтобы разъяснить и получить одобрение народной революции. Ролан предложил коллегам обдумать этот вопрос, на что Дантон немедленно откликнулся: «Я беру все на себя. Парижская коммуна даст нам превосходных патриотов». На другой день утром Дантон является с готовым списком, и дело сделано в интересах революции. Мадам Ролан в своих мемуарах, пронизанных ненавистью к Дантону, писала: «И вот появляются полчища малоизвестных людей, интриганов из секций или клубных крикунов, экзальтированных патриотов или еще более — патриотов из выгоды, большей частью без всяких средств к существованию, но очень преданных Дантону и увлеченных его нравами и непристойной доктриной… Он беспрестанно добивался в канцеляриях военного министерства отправки в армии своих людей, он не пренебрегал никаким делом, где бы можно было устроить этих людей, подонки развращенной нации, как накипь, всплывающие на ее поверхности при потрясениях».

Сколько здесь презрения к людям из народа, которые выдвинулись 10 августа, и сколько невольного, но тем более ценного признания плодов кипучей деятельности Дантона! Он действительно не терял времени даром, он в себе самом вынужден был воплощать все правительство в момент грозной опасности. Хотя военные дела не входили в круг обязанностей министра юстиции, именно Дантон определяет здесь все. Он согласился с назначением вместо Лафайета генерала Дюмурье, которого он знает давно, еще со времен масонской ложи «Девяти сестер». Он знает цену этому способному, но ненадежному авантюристу и поэтому добивается прикомандирования к нему своего верного друга генерала Вестермана.

Но Дантон пытается осуществлять свою диктатуру в бархатных перчатках, действуя мягко. Ведь смысл его деятельности в том, чтобы объединить всех патриотов, все силы нации, обеспечить внутреннее единство перед внешней грозной опасностью. Он не испытывает уважения к Ролану. Но что делать? И Дантон по вечерам наносит регулярные визиты мадам Ролан, которая царит в своем салоне, обожаемая вождями жирондистов и своим послушным супругом-министром. Это нелегко дается Дантону, который очень не любит притворяться, и однажды он признается Фабру д'Эглантину: «Я слишком пренебрегал ею. Черт бы побрал женщин, которые вмешиваются в политику! Но поскольку мадам Ролан делит министерство со своим мужем, я должен оказать ей уважение, к которому эта шлюха так чувствительна, и обсуждать с ней дела страны!»

Увы, Дантон напрасно теряет время, просиживая много вечеров в кресле у Манон Ролан и стараясь поменьше говорить. Он ей антипатичен, и она не скрывает этого. Тем более что политика жирондистов настолько несерьезна, опасна, даже гибельна, что Дантону все равно приходится вступать с ними в конфликты. В конце августа, когда войска герцога Брауншвейгского, заняв Лонгви, явно направляются к Парижу, в салоне мадам Ролан был задуман и подробно разработан план бегства правительства из Парижа! На совещании, проходившем 28 августа в саду министерства внутренних дел, эмиссар главного штаба мрачно докладывал: «Через 15 дней Брауншвейг достигнет Парижа. Он войдет в него также наверняка, как клин входит в трещину, когда бьют по нему сверху». Это пророчество привело многих в ужас, тем более что Ролан предложил, чтобы все правительство покинуло Париж. Предлагались в качестве цели переезда Орлеан, Севенны в Провансе и даже остров Корсика!

Дантон возмутился: «Пойдемте со мной на площадь Пик (так называлась тогда Вандомская площадь). В моей квартире вы встретите мою жену, вы увидите там двоих моих детей. Вы даже увидите там мою мать, которой семьдесят лет. Вы увидите всю мою семью. Так вот, прежде чем пруссаки войдут в Париж, вместе со мной моя семья погибнет. Тогда двадцать тысяч факелов в одно мгновение превратят Париж в груду пепла. Ролан, берегись говорить о бегстве, боюсь, что народ тебя не услышит… Не забывайте, что сейчас Франция здесь, в Париже. Если вы оставите этот город врагу, вы погубите и себя и родину. Париж надо удержать любыми средствами».

План жирондистов отвергнут. Твердую решимость защищать Париж выразила и Коммуна. Необходимо было, однако, нанести удар по всем паническим настроениям. В тот же день Дантон произносит в Собрании речь, в которой рисует правдивую, суровую, но не безнадежную картину положения Франции. Он говорит, что хотя Лонгви пал, это не означает падения Франции, которая располагает еще двумя нетронутыми армиями Дюмурье и Келлермана. Все может быть спасено, если напрячь все силы: «Мы свергли деспотизм судорожным напряжением сил. Мы заставим деспотизм отступить только судорожным напряжением всех сил нации… До сих пор мы вели только показную войну, в духе Лафайета. Надо вести более беспощадную войну. Пора сказать народу, что он должен всей массой обрушиться на врагов». Дантон спокойно, уверенно излагает план неотложных мероприятий, которые должны быть проведены в Париже, чтобы сделать его неприступным. Речь дышит твердой уверенностью, хотя Дантон и говорит о предстоящей жестокой борьбе, призывает к наступлению: «Каким образом народы, завоевавшие свободу, пользовались ею? Они устремлялись навстречу врагу, а не ждали его. Что сказала бы Франция, если бы Париж в оцепенении ожидал появления врагов? Французский народ захотел быть свободным и будет им».

В этот момент ожесточенных внутренних распрей Дантон никого не упрекает, ни с кем не спорит. Он хочет потушить всякое соперничество, которое смертельно опасно сейчас. Он внушает надежду и пробуждает энергию. Но у него самого нет оснований для спокойного удовлетворения. Попытка Собрания распустить 30 августа Коммуну провалилась. Но ведь найдутся озлобленные интриганы, которые могут какой-либо провокацией снова попытаться разрушить столь необходимое сейчас единство. Вечером 1 сентября Дантон первый получает тайную информацию о критическом положении Вердена. И он решает на другой день еще раз выступить в Собрании, чтобы внушить крайнюю необходимость единства. Дантон готовится к своей речи. Конечно, речь не идет о подготовке текста: в этом он не нуждался. Он просит Габриель приготовить ему его парадный красный костюм и приглашает ее пойти послушать его в Манеж.

Сначала здесь, в этот воскресный день, выступает лучший оратор жирондистов Верньо. Сегодня в его речи нет явных нападок на политических соперников. Верньо понял драматизм момента, он одобряет военные меры Коммуны и явно пытается внушить надежду на победу. Это успокаивает Дантона. Пусть его речь прозвучит символом единства перед лицом внешнего врага. Она короче, но гораздо значительнее своим торжественно грозным тоном и серьезностью. Никогда еще громовой голос Дантона так точно не отвечал общему настроению тревожной решимости, как в тот день: «Господа, для министров свободного народа большое удовлетворение сообщить ему, что отечество будет спасено. Все поднялось, все всколыхнулось, все горят желанием сражаться».

И затем он перечисляет главное, что должно внушить уверенность: меры по обороне Вердена, по подготовке Парижа к усиленной обороне. Заканчивает Дантон легендарными словами: «Набат, который должен прозвучать, отнюдь не будет сигналом тревоги, он будет залпом по врагам отечества.

Чтобы их победить, господа, нам нужна смелость, смелость и еще раз смелость — и Франция будет спасена!»

Благодаря поразительной способности к импровизации Дантон оставил множество чеканных изречений, ставших знаменитыми. Но именно эти слова в связи с обстановкой, в которой они были произнесены, стали бессмертными. Огромное впечатление они произвели и на современников, их передавали из уст в уста и повторяли в моменты крайней опасности.

В тот же день, 2 сентября, как уже упоминалось, с речью в Коммуне выступил Робеспьер и сказал: «Никто не осмеливается назвать предателей, но ради общественного спасения я их назову. Я разоблачаю убийцу свободы Бриссо, заговорщиков Жиронды… Я разоблачаю их в том, что они продали Францию герцогу Брауншвейгскому, в том, что они получили деньги за свою измену».

Примитивная ложь понадобилась Робеспьеру, чтобы в день начала массовых убийств натравить обезумевших от страха добровольных палачей на своих политических противников. Он мечтал, чтобы они разделили участь мадам де Ламбаль, отрубленную голову которой носили на пике по Парижу. Конечно, на совести жирондистов уже много темных пятен, хотя главное — еще впереди. Они сделали все, чтобы втянуть Францию в войну. Однако когда она началась, предоставили дальнейшие события на волю случая, отдали армию Лафайету или старым генералам монархии. Вся энергия Бриссо и его друзей посвящена риторике, бесконечным речам. Они упиваются высокопарной болтовней, а перед лицом кризиса проявляют беспомощность, колебания. Бриссо из республиканца в решающий момент, накануне 10 августа, становится защитником монархии. Главное, они не доверяют народу, боятся его, возмущаются его властным вмешательством в решение судьбы революции. Нет никакой нужды искать еще какие-то дополнительные доказательства их несостоятельности и тем более — выдумывать их, предъявлять им явно необоснованные, просто фантастические обвинения. Не только честность, но просто здравый смысл подсказывает нелепость и опасность обвинения жирондистов в тайном сговоре с врагом. Доказать это нельзя. Выступление Робеспьера лишь свидетельствует об ослеплении личной ненавистью. Он практически не участвует в каких-либо реальных мероприятиях по организации обороны. Он поглощен исключительной борьбой за власть, опускаясь до использования в этой борьбе низкопробной лжи.

Продиктованная ненавистью, но не здравым смыслом, эта неуклюжая затея породила лишь ответную смертельную ненависть жирондистов. Она обрушится уже не только на одного Робеспьера, но и на остальных монтаньяров, которым придется вскоре отбиваться от яростных атак. Но в данном случае высказывание Робеспьера приведено лишь для того, чтобы стала ясна разница в тактике наиболее выдающихся монтаньяров. В момент грозной внешней опасности Дантон стремится отложить внутренние распри, чтобы добиться сплочения всех сил для отпора врагу. Робеспьер лишь использует опасность для расправы с соперниками, не задумываясь о конечных последствиях своих обвинений для дела революции.

После речи 2 сентября Дантон долго публично не выступает, целиком отдавшись практической организации обороны. Задача невероятно трудна, она кажется просто неосуществимой. Несмотря на весь шум и крики, Париж отправит в армию лишь 18 тысяч волонтеров, что не так уж много по сравнению с численностью вражеских сил.

Положение отчаянное. Военный министр Сервен объявляет «войну до последней крайности». Он приказывает генералам, отступая, «разрушать мельницы, уничтожать запасы корма, уводить лошадей и скот к Парижу и Суассону». Это тактика выжженной земли на французский манер. «Мы сейчас, — пишет в приказе Сервен, — почти в таком же дезорганизованном состоянии, как американцы, когда они были босыми, без одежды, без оружия». Все это верно, но как победить? В Париже тратят гораздо больше времени и сил на внутреннюю борьбу между собой, на пышные театрализованные демонстрации, чем на обеспечение обороны. Дантон трезво оценивает обстановку. Он ищет способов спасения революции в отчаянно смелых, неожиданных дипломатических комбинациях, в организации сети агентов и шпионов, способных расстроить замыслы врага. Даже частичные, отрывочные документальные сведения об этом, доставшиеся историкам, позволяют представить картину необычайно активной тайной войны. Чего стоит, например, сорванное Дантоном роялистское восстание в Бретани, организованное маркизом де ла Руэри, предотвращенное благодаря использованию двойного агента доктора Шеветеля. Франция не может рассчитывать на обычные дипломатические средства, ибо все монархи Европы, даже и не воюющие с ней, яростно враждебны революции. Дантон прибегает к подкупу, используя продажность иностранных дворов. Стирается грань между политикой и авантюрой. В борьбе не на жизнь, а на смерть хороши все средства. Так считает Дантон. Крайний недостаток денег на секретные операции вынуждает его прибегать к самым немыслимым махинациям…

После падения Лонгви и Вердена необходимо иметь какой-то успех, чтобы не допустить деморализации и распада. Но разве можно надеяться на французскую армию, на эту пеструю смесь остатков бывших королевских войск и пылких, но необученных волонтеров?

Тем более необычайный восторг охватил Париж, когда 21 сентября разнеслась новость, что французы одержали блестящую победу над соединенной австро-прусской армией и над менее многочисленными, но более озлобленными отрядами аристократов-эмигрантов около какого-то неизвестного местечка Вальми! Патриоты боялись верить сообщениям, слишком уж велика была радость первой настоящей победы. Уже два века она продолжает восхищать историков. Правда, в одной из новейших французских книг о Революции глава о ней названа так: «Вальми, победа без сражения».

Хотя в дальнейшем придется лишь упоминать о многих других и более крупных сражениях, не вдаваясь в подробности, Вальми заслуживает больше внимания, хотя бы потому, что эта битва была первой и она действительно спасла революцию.

Герцог Брауншвейгский, объявивший о походе на Францию пресловутым манифестом, пользовался репутацией одного из лучших европейских полководцев, которую он заслужил еще во время Семилетней войны. Насколько безрассудным был его манифест, настолько же осторожной была теперь его тактика. Он предпочитал передвигать войска медленно, обеспечивать все переходы, принуждать противника отступать не с помощью сражения, а путем угрозы его обхода. После нескольких недель маневрирования он, однако, отказался от такой любимой манеры, поддавшись давлению эмигрантов и прусского короля Фридриха-Вильгельма. Казалось, уже достигнутое обещало успех, легко захвачены Лонгви и Верден, удалось преодолеть горную лесистую гряду Аргонн и выйти в Шампань, два-три перехода оставалось до Парижа, если удастся отбросить с пути войска Дюмурье, напрасно похваставшего, что Аргонны будут «французскими Фермопилами».

Армии заняли позиции в несколько странном положении: за спиной французов была граница, а пруссаки, стоявшие южнее, имели в своем тылу Париж. 20 сентября утром густой туман, пронизывающий и холодный, закрывал горизонт. Началась слепая артиллерийская перестрелка. Накануне к войскам Дюмурье присоединилась армия генерала Келлермана, занявшая высоту Вальми. Этот 57-летний эльзасец не любил Дюмурье, который претендовал на верховное командование, хотя и был на четыре года моложе. Но соединение уравновесило силы, французов было теперь примерно 52 тысячи.

Между тем к грохоту пушечной канонады прибавились звуки барабанного боя и шум каких-то передвижений в прусском лагере. В 13 часов, после колебаний и споров с герцогом Брауншвейгским, король Пруссии решил начать атаку. Все пушки сосредоточили огонь на холме Вальми, к которому двигались ровные ряды пруссаков. Келлерман, выстроив свою пехоту в три колонны, решил ждать атаки врага, не стреляя и не бросаясь пока навстречу ему со штыками. Внезапно из-за облаков выглянуло солнце, и картина прояснилась. Король увидел, что ряды французов в стройном порядке стоят, а не разбегаются, как предсказывали эмигранты. Келлерман, именовавший себя «первым истинно санкюлотским генералом», воодушевлял своих солдат, размахивая шляпой, нацепленной на шпагу. Солдаты дружно кричали «Да здравствует нация!». Музыка играла революционные марши.

Артиллерия Дюмурье открыла огонь, когда пруссаки приблизились на 800 метров. Тогда прусский командующий остановил королевскую атаку, назвав ее «опасной и бесполезной». Но артиллерийская дуэль — 36 пушек французов и 54 пруссаков — продолжалась до семи часов вечера. 30 тысяч зарядов использовали, чтобы убить или ранить 300 французов и 184 пруссака! Келлерман в тот же день направил в Париж бюллетень о победе. Австро-прусские войска, простояв еще день, начали отходить. К 7 октября они очистили французскую территорию. Все происходило так, будто враждующие стороны заключили соглашение о перемирии, французы следовали по пятам, но не нападали на прусские и австрийские войска. Без боя они оставили Верден и Лонгви.

Ликование французов по поводу «туманной канонады» у Вальми было столь же горячим, как и негодование эмигрантов, обвинивших герцога Брауншвейгского в том, что он отступил, получив взятку от Дантона в 5 миллионов ливров. Обвинение выглядело совершенно нелепо, поскольку в тот момент, вскоре после 10 августа, такой суммы просто неоткуда было взять. Но сама мысль о том, что победу в сражении можно купить, далеко не всем казалась нелепой. В сентябре 1793 года, когда обсуждался вопрос о том, как вернуть Тулон, захваченный англичанами, Дантон предложил заплатить им четыре миллиона. В своей речи 6 сентября 1793 года он сказал: «Там, где не пройдет пушка, проползет золото!» Но в 1793 году правительство будет иметь 50 миллионов, ассигнованных для «секретных расходов». Годом раньше, вскоре после взятия Тюильри, денег в казне не было. Однако одержать победу, чтобы не только преградить врагу путь к Парижу, но хоть как-то стабилизировать обстановку в столице, где порой царила атмосфера, близкая к паническому безумию, представлялось Дантону совершенно необходимым. Полагаться на изменчивое военное счастье или вообще беспомощно опустить руки было не в характере Дантона, когда он переживал периоды подъема, так противоречившие его заслуженной репутации великого лентяя.

С его именем связана таинственная махинация, якобы обеспечившая заранее победу при Вальми. По мнению одних — это легенда, а по убеждению других — научно установленный исторический факт.

…Темной ночью с 16 на 17 сентября 1792 года по площади, ныне именуемой площадью Конкорд (Согласия), а тогда носившей имя Революции (до 10 августа она была площадью Людовика XV), проходил патруль Национальной гвардии. В то время здесь была окраина Парижа, поросшая травой. Площадь была мощеной только около двух, в то время еще сравнительно новых симметричных зданий с колоннами, в одном из которых помещалось Гард-Мебль, хранилище ценностей монархии. Только здесь и светили два тусклых фонаря. Благодаря этому начальник патруля разглядел группу людей. Одни что-то бросали со второго этажа, другие торопливо собирали какие-то вещи. Начальником патруля по странному совпадению был некий Камю, с которым Дантон познакомился еще в масонской ложе «Девяти сестер». Вспомним, что Камю — девичье имя матери Дантона. Заметив подозрительных людей, Камю не отдал приказ солдатам задержать их, а пошел вокруг здания к его главному входу. Пока будили охрану и начальника Гард-Мебль, прошло немало времени. Наконец Камю и разбуженные им люди пошли в помещение, где хранились сокровища. Они увидели выбитые стекла и взломанные шкафы. После того, как сличили оставшееся в них с описью, выяснилось, что из сокровищ на сумму 26 миллионов ливров осталось лишь на 600 тысяч. Остальное было украдено в несколько приемов с 10 по 16 сентября большой группой уголовников, которые свободно выходили целыми шайками из тюрьмы Ла Форс, где они сидели, забирались в Гард-Мебль и, нагруженные сокровищами, исчезали.

Среди украденного были знаменитые бриллианты, накопленные за много веков французскими королями. Похитили и «Голубой бриллиант Золотого руна» весом более 120 карат. Его особенно любила Мария-Антуанетта. Отбросим множество подробностей и знаменательных деталей, нити от которых шли либо к министру юстиции Дантону, в ведении которого были тюрьмы, либо к министру внутренних дел жирондисту Ролану, ведавшему охраной Гард-Мебль, а затем и следствием по этому делу. Следствие, вызвавшее много шума, хотя и позволило поймать часть воров, совершенно запутало его. Его уже стали забывать, но вот в 1806 году герцог Брауншвейгский умер, и нотариус при описи его наследства обнаружил несколько ценнейших драгоценностей, принадлежавших французским королям и украденных в сентябре 1793 года, в числе которых и знаменитый «Голубой»! Может быть, герцог, обладавший несметными богатствами, просто купил эти краденые вещи? Если бы это было так, то покупка была бы зафиксирована. Дело в том, что знаменитые драгоценности хорошо известны и имеют свою биографию. Точно известно, где, когда, у кого находился тот или другой из прославленных бриллиантов. Всего после герцога осталось свыше 2400 крупных камней. Дело в том, что он был страстным коллекционером бриллиантов. Поскольку известно, что страсть к собирательству превращает людей в маньяков, то понятно, что какие-то 5 миллионов не могли быть соблазнительной приманкой для одного из богатейших людей Европы, тогда как ради пополнения своей коллекции собиратели, подобные герцогу, идут на все. Кстати, известна и последующая судьба «Голубого бриллианта». Газета «Монд» сообщила 18 июля 1963 года о смерти миллионера Виктора Леона в возрасте 85 лет и упомянула, что он «владел знаменитым Голубым бриллиантом».

Вернемся, однако, к 15 сентября 1792 года, когда из Гард-Мебль похитили бриллианты. Уже 17 сентября из Парижа в штаб генерала Демурье выехал в качестве специального комиссара Коммуны журналист, а затем член Конвента Карра, который одновременно поддерживал дружеские отношения с жирондистами и с монтаньярами. Карра до революции жил в Германии, где познакомился с герцогом Брауншвейгским. Не зря он превозносил его в своей газете «Патриотические анналы». Дюмурье еще до его приезда вступил через посредников в тайные переговоры с Брауншвейгом. Карра, у которого будто бы и были самые ценные украденные бриллианты, естественно, встретился со старым знакомым… Нельзя не напомнить, что все (Дюмурье, Брауншвейг, Камю, Карра, Дантон, Ролан) были масонами.

Хотя жирондист Ролан и монтаньяр Дантон политические противники, у них был общий враг — роялисты. Даже Лафайета, сторонника монархии, австрийцы надолго упрятали в тюрьму. В глазах монархистов в то время разница между Роланом и Дантоном казалась ничтожной. Поэтому политические противники естественно и легко могли договориться о том, чтобы «обеспечить» победу под Вальми. Дантон опасался только одного, как бы Ролан не проговорился обо всем своей знаменитой супруге Манон Ролан. Чтобы выяснить это, он на другой день после того, как Камю «обнаружил» ограбление Гард-Мебль, послал к ней Фабра д'Эглантина, так сказать, на разведку. Фабр не застал хозяйку дома и два часа дожидался ее, а потом, хотя она не предложила ему даже присесть, затеял с ней долгий разговор, в котором, между прочим, поинтересовался, не слышала ли она о том, кто бы это мог совершить такую чудовищную и наглую кражу, лишавшую нацию столь больших богатств? Мадам Ролан в своих мемуарах рассказывает об этом странном визите, заключая описанием своего разговора с мужем: «— Сегодня утром, — сказала я мужу, когда мы увиделись, — я принимала одного из воров, обокравших хранилище королевского имущества, он приходил разузнать, не подозревают ли его. — Кого же? — Фабра д'Эглантина. — Откуда ты знаешь? — Откуда? Такое смелое предприятие может быть только делом рук дерзкого Дантона. Не знаю, будет ли эта истина когда-нибудь точно доказана, но я живо ее чувствую, и Фабр приходил только в роли его сообщника и его шпиона».

Многие считают эту истину доказанной. Не сомневался в ней, например, Виктор Гюго в своем романе «Девяносто третий год». Уверен в ней французский историк Робер Кристоф, опубликовавший в 60-х годах нашего века специальное исследование о деле с бриллиантами и сражении при Вальми. Но знаменательнее всего уверенность самого Дантона, который, как сообщал в своих мемуарах король Луи-Филипп, приказал ему, в то время молодому полковнику и адъютанту генерала Дюмурье, за два дня до Вальми: «Скажите вашему шефу, что он может спать спокойно. Он победит Брауншвейга, когда его встретит». Действительно, пушками или бриллиантами, французы победили при Вальми. Революция была спасена.

Загрузка...