Глава VII КОНВЕНТ

РЕСПУБЛИКА

Романтической патетикой дышат слова Виктора Гюго, когда он в своем знаменитом романе о Французской революции доходит до описания Конвента: «Мы приближаемся к высочайшей из вершин. Перед нами Конвент. Такая вершина невольно приковывает взор. Впервые поднялась подобная громада на горизонте, доступном обозрению человека». Гюго, конечно, имел в виду не довольно невзрачное здание Манежа, в котором заседал Конвент, а его обобщенный образ, его историческую роль. Скучное, прямоугольное сооружение в 80 метров в длину и 30 в ширину, построенное для обучения юного Людовика XV верховой езде, выглядело убого по сравнению, например, с находившимся неподалеку дворцом Тюильри. Впрочем, великий писатель явно снижает тон, когда переходит к рассказу о тех, кто заседал в Конвенте: «Невиданная дотоле смесь самого возвышенного с самым уродливым. Когорта героев, стадо трусов…»

Конвент собрался 20 сентября 1792 года, в день пушечной канонады у Вальми. Это было третье с начала революции представительное собрание и второе — учредительное. Первое создало конституционную монархию, просуществовавшую ровно год. Конвент тоже примет конституцию, но она никогда даже не вступит в действие. И все же Гюго прав: Конвент — действительно громадное явление, в котором сконцентрировано множество идей, страсти, мужества и предвосхищения будущего. В истории человечества не было подобного взлета извечного человеческого стремления к наилучшему устройству жизни людей.

Само слово «конвент» — английского происхождения, ставшее знаменитым еще в борьбе американцев за независимость, определяло его двойную задачу: разработать новую конституцию и осуществлять в это время суверенитет народа. Формально Конвент избирали впервые всеобщим голосованием, но от выборов отстранили фейянов, противников революции 10 августа. Бывшие «пассивные» граждане тоже редко пользовались вновь обретенным правом голоса.

Конвент по социальному составу мало отличался от Законодательного собрания. Представительство низших слоев народа увеличилось незначительно. Среди 749 членов Конвента оказалось, правда, двое рабочих, не игравших заметной роли, зато были избраны три десятка дворян, около 60 священников, но больше всего — около 500 — адвокатов или чиновников.

Последствия 10 августа сильно сказались лишь на представительстве от Парижа. Среди 24 его депутатов 16 вышли из Коммуны. На выборы в столице оказал большое влияние Робеспьер. Он провел метод открытого голосования, полностью устранившего жирондистов. Но если не считать того, что он протолкнул в Конвент своего младшего брата Огюста, никому не известного в Париже, состав парижских депутатов оказался скорее дантонистским, чем робеспьеристским. Интересно, что Дантон получил 638 голосов (из 700 выборщиков), Демулен — 465, Марат — 420, Робеспьер — 338. Избраны также в Париже Фабр д'Эглантин, Колло д'Эрбуа, Манюель, Бийо-Варенн, Робер, Фрерон, Сержан, Панис, Лeжандр и Филипп Эгалите (как теперь именовался герцог Орлеанский, примкнувший к монтаньярам). Секция Французского театра, заповедная политическая вотчина Дантона, одна дала 11 депутатов. Поэтому Робеспьер вначале почувствовал себя в Конвенте изолированным, хотя деятельность в Коммуне сблизила его с самыми левыми, с кордельерами. Ему предстояло совершить немалые усилия, чтобы сотрудничать с этими еще очень чуждыми ему людьми. Впрочем, жирондисты помогут, а вернее, вынудят его совершить этот шаг. Изгнанные из Парижа, жирондисты добились успеха в провинции; в Конвенте оказалось около 200 их сторонников против примерно 100 монтаньяров. Остальные сидели в Болоте, позиция которого определялась направлением политического ветра; от поддержки жирондистов они в свое время перейдут на сторону монтаньяров, чтобы в конце концов отвернуться и от них. Словом, Конвент — буржуазное собрание, склонное в большинстве к тому, чтобы поскорее закончить революцию и свободно пользоваться ее плодами. Этим надеждам не суждено осуществиться из-за войны, вызванной жирондистами, из-за жирондистского тщеславного эгоизма, сектантства и неприязни к народу. Конвент, который один из жирондистов назвал в первый же день «собранием философов, готовящих счастье, всему миру», будет иметь удивительную и трагическую судьбу. Шарахаясь от революционной смелости к роковому ослеплению, от высокой самоотверженности к трусливому отречению, от великодушного бескорыстия к мелкому классовому эгоизму, он приведет революцию к краху.

Начали этот роковой путь жирондисты, которые уже в первый день, 20 сентября, постарались захватить все руководящие посты в президиуме собрания, а потом и в комиссиях. Этим они обнаружили свои жалкие корыстные намерения. Собственно, еще до начала работы Конвента в газетах и в разных выступлениях лидеры Жиронды начали атаку против революционных сил, против Коммуны, против вождей монтаньяров. Воспользовавшись призывами Марата к диктатуре, создают миф об угрозе триумвирата (Робеспьер — Марат — Дантон), хотя лидеры монтаньяров не только не помышляли об этом, но не имели еще никакой основы для простого политического сотрудничества между собой. Стоило Момору, типографщику, активному члену Клуба кордельеров, посланному комиссаром Коммуны в провинцию, высказать довольно смутно свои личные идеи о разделе земельной собственности, как жирондисты создают страшный призрак «аграрного закона», посягательства на частную собственность вообще. Наконец, коварно используются для нападок на монтаньяров сентябрьские избиения в тюрьмах, хотя жирондисты — министр Ролан или мэр Парижа Петион — сами ничего не сделали для их предотвращения или прекращения. Жирондисты не скрывали своего нетерпеливого желания разделаться с монтаньярами, с революционной Коммуной, с Робеспьером и Маратом. Возникла опасность превращения Конвента в арену сведения счетов, а не в центр мобилизации, объединения сил революции, чем он мог и должен был стать. Эту угрозу уловил Дантон и попытался ее ослабить.

21 сентября Дантон поднимается на трибуну Конвента, чтобы предотвратить опасную для революции междоусобную борьбу. Как всегда, истинное величие соединяется у него с лукавством и хитростью. Ни на кого не нападая, никого конкретно не упоминая, он хочет помирить всех во имя высших целей революции:

«— Необходимо, чтобы вы, вступая на широкое поприще, которое вам предстоит, в торжественной декларации ознакомили народ с чувствами и принципами, которыми вы будете руководствоваться в вашей деятельности. Не может существовать иной конституции, кроме той, которая текстуально при всеобщем поименном голосовании принята большинством первичных собраний. Вот это вы и должны объявить народу. И тогда все пустые призраки диктатуры, все бредовые идеи о триумвирате, все нелепости, придуманные для того, чтобы нагнать страху на народ, рассеются, ибо ничто не будет считаться конституционным, кроме того, что будет принято народом. После этой декларации нам придется выступить с другой, не менее важной для свободы и для общественного спокойствия. До сих пор мы будоражили народ, ибо надо было поднять его против тиранов. И сейчас еще необходимо, чтобы законы были столь же беспощадны против тех, кто эти законы нарушает, чтобы народ оставался таким же беспощадным, каким он был, громя тиранию: необходимо, чтобы законы карали всех виновных, чтобы народ был в этом отношении вполне удовлетворен. По-видимому, некоторые достойные граждане опасались, как бы пылкие поборники свободы не нанесли вред социальному порядку, доводя свои принципы до крайности. Ну что ж! Откажемся от всяких крайностей; провозгласим, что всякого рода собственность — земельная, личная или промышленная — будет сохранена навеки и что государственные налоги будут взиматься по-прежнему. Вспомним далее, что нам предстоит все пересмотреть, все воссоздать заново; что сама Декларация прав не лишена изъянов и что ее тоже должен подвергнуть пересмотру истинно свободный народ».

Итак, Дантон не только дал программу Конвенту, но и предлагал Жиронде примирение и успокаивал все страхи. Народные расправы можно предотвратить, если народ будет удовлетворен строгими законами против врагов революции. Угроза диктатуры, триумвирата исключается общенародным принятием конституции. Страх собственников перед «аграрным законом» рассеется в результате торжественного провозглашения неприкосновенности собственности. Если бы жирондистов действительно волновали все эти вопросы, если бы их опасения были искренними, то они сразу бы успокоились. Но Жиронда не хотела знать ничего, кроме войны на уничтожение монтаньяров.

Дантон вел частные переговоры с лидерами Жиронды и заклинал их не нарушать единства в момент смертельной опасности. Все его предложения были отвергнуты. Теперь Дантон повторял их публично, поскольку Жиронда боялась их открыто отклонить. И они были приняты. Конвент единодушно утверждает декрет: «Национальный Конвент объявляет: 1. Что не может быть иной Конституции, кроме той, которая принята народом. 2. Что личность и собственность находятся под охраной нации».

Могут сказать (и говорят!), что этот декрет является доказательством «ограниченности» Французской революции. Так рассуждают историки и «теоретики», полагающие, что социалистическая идея замены частной собственности собственностью коллективной, общественной желательна и возможна в любую эпоху и в любых условиях. Между тем в конце XVIII века утверждение неприкосновенности частной собственности являлось проявлением революционного прогресса; без этого невозможно было открыть дорогу для социально-экономического движения вперед, для развития буржуазного способа производства, представлявшего собой гигантский шаг в человеческой цивилизации. Утопические планы раздела собственности, земельной или промышленной, остановили бы этот прогресс, лишили экономику единственно возможного стимула, побуждающего к труду и предприимчивости. Требование раздела, «аграрного закона» было реакционным и гибельным для революции. Его осуществление грозило парализовать все экономическое развитие страны, вызвать всеобщий хаос, разруху, голод, нищету.

Это означало бы поднять против революции на восстание не только крупную, среднюю, но и мелкую буржуазию, то есть крестьянство, составлявшее подавляющее большинство французского населения. Вся Франция стала бы гигантской Вандеей, и все достигнутое в Париже погибло бы в кровавом побоище, после которого быстро произошла бы реставрация Старого порядка в неизмеримо более деспотической форме, чем раньше. Другой вопрос, что утверждение господства буржуазии могло бы произойти так, чтобы и неимущим, санкюлотам, будущим пролетариям досталась максимально возможная доля благ и преимуществ, политических и социальных. К этому-то и стремились монтаньяры: Дантон — с максимальным реализмом, прагматизмом, практичностью; Робеспьер — с примесью морализаторских утопий в духе Руссо; Марат — с выражением гнева, ярости, страсти угнетенных и униженных. Каждый из них (и их сторонников) думал о народе, хотел не только опираться на народ, но и удовлетворить хоть в чем-то его нужды. Они не мыслили революции без народа, не учитывая интересов народа, не отдавая самих себя народу. Они искренне служили народу, но каждый по-своему, со своими убеждениями и предубеждениями, со своим характером, со своими чувствами, страстями и пристрастиями и, конечно, со своими слабостями.

В тот же день, 21 сентября 1792 года, Конвент не только единодушно принял внешне умеренный, а по сути глубоко революционный декрет Дантона, он еще и упразднил монархию. На трибуну вышел монтаньяр Колло д'Эрбуа и потребовал выполнить волю народа — свергнуть монархию. Его пылко поддержал один из самых благородных членов Конвента, епископ Грегуар. Этот прелат церкви, не отрекаясь от своего сана, связанного с ним долга и веры, считался независимым, но фактически примыкал к монтаньярам. «Есть ли необходимость, — сказал Грегуар, — в дискуссии по этому вопросу, коль скоро все в нем единодушны? Короли в моральном отношении являются тем же, что уроды в физическом. Дворы — это кузницы преступлений, очаги разврата и логовища тиранов. История королей — это мартиролог наций!» Конвент единодушно проголосовал за упразднение королевской власти во Франции. На другой день по предложению монтаньяра Бийо-Варенна Конвент решил, что отныне время будет датироваться «первым годом Республики».

Итак, начало Конвента, казалось, предвещало, что революционное собрание в единодушном порыве выполнит свою благородную и революционную миссию, завершит достойно Революцию, защитит ее от внешних врагов и откроет Франции путь процветания и счастья. Не только Дантон с душевной широтой открывал такой путь. Марат, это концентрированное выражение ненависти угнетенных, голос их ярости и гнева, который приводил в содрогание благонамеренных буржуа, резко изменил свой тон и выразил добрую волю!

Марат публикует в первые дни работы Конвента статью «Новый путь автора». Не скрывая недовольства жирондистами, вместе с тем он заявляет, что «готов принять пути, которые защитники народа считают эффективными. Я должен идти вместе с ними». Поскольку для него превыше всего интересы отчизны, он объявляет, обращаясь к ней: «Ныне я приношу тебе в жертву мои предубеждения, мою вражду, мой гнев».

Хотя Марат и подтверждает приверженность своим прежним взглядам и требованиям, тон его явно меняется, он готов ради союза всех патриотов поступиться своими крайними убеждениями. Правда, «новый путь» Марата — следствие давления на него друзей-кордельеров. Фабр д'Эглантин признал 24 сентября в Якобинском клубе: «Это человек, за которым кордельеры гоняются весь день, проповедуя ему благоразумие, иначе он бы натворил всяких дел гораздо больше, нежели те, в которых его упрекают».

Напрасно, однако, Дантон и его друзья пытались утихомирить Марата, предотвратить опасный раскол Конвента, создать единый фронт всех республиканцев, договориться с жирондистами. Они не забыли и не простили Робеспьеру злосчастную затею направить ярость народного террора против Бриссо и его друзей, которых Неподкупный обвинял в измене и предательстве, в сговоре с Брауншвейгом. Сам он, словно спохватившись, после 2 сентября и до созыва Конвента совершенно замолчал. Он не выступает ни в Коммуне, ни в Якобинском клубе.

Робеспьер болен, он смертельно устал, и эта болезнь не столько физическая, сколько психологическая, какой-то временный паралич мысли и действия. Как всегда, в критический момент он охвачен мучительными терзаниями и сомнениями из-за неуверенности в правильности своих действий в последние недели. После 10 августа он объединился с революционной Коммуной. Но санкюлоты по-прежнему чужды ему, как и Марат. Они внушают ему внутреннюю органическую неприязнь своей грубостью, яростным анархизмом. Он мирился с этим, рассчитывая использовать народ предместий против жирондистов, но лишь навлек на себя смертельную ненависть. Теперь он обескуражен успехом жирондистов на выборах в Конвент. Устраненные из Парижа, они взяли реванш в провинции и будут в Конвенте хозяевами, как и прежде в Законодательном собрании. Вот почему он страдает, колеблется, молчит.

Его терзает также прирожденное несчастье, его родная семья, эта незаживающая с детства рана, снова открылась самым нелепым образом. Максимилиан выдвинул на столичную сцену Конвента младшего брата Огюста, а вместе с ним из Арраса является и сестра Шарлотта, 32-летняя старая дева, ограниченная, тщеславная и несчастная женщина. Родственники Робеспьера поселяются в доме Дюпле. Обстановка здесь вызывает ревнивое негодование Шарлотты; она возмущена благоговейной заботой других женщин о ее старшем брате. Вспыхивает вульгарный женский скандал, Шарлотта нанимает квартиру рядом с Конвентом и буквально вырывает брата из хищных рук этих корыстных, как ей кажется, женщин. Впоследствии в своих наивно фальшивых «воспоминаниях» она тщетно попытается облагородить свои истерические метания заботой о больном брате. А он, лишенный привычной атмосферы заботливого уюта и комфорта семьи Дюпле, оказывается в ревнивых, но неумелых и бестактных руках Шарлотты. В конце концов после некрасивых, недостойных сцен он убегает обратно к Дюпле. Конечно, эта трагикомическая история не способствует душевному покою, столь необходимому сейчас Робеспьеру.

В дополнение ко всему Робеспьер, как никогда, одинок. Собственно, эта его постоянная психологическая позиция, хотя политически он часто опирается на поддержку каких-либо союзников. Но сейчас рядом с ним никого нет. Чуждый ему Марат ведет в одиночку газетную войну против Бриссо и «его клики», хотя под влиянием друзей Дантона пытается сдерживать свою ярость. Против жирондистов действует Дантон, все еще надеясь склонить их к миру. Многие монтаньяры пытаются противостоять Жиронде. Против них суровый и энергичный Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Фабр д'Эглантин, Базир, Шабо и другие. Но это все еще действия одиночек. А с Робеспьером никого, если не считать его брата Огюста, который еще ни разу не выступал не только в Конвенте, но и вообще где-либо в Париже. Будущие близкие соратники Максимилиана пока не с ним. Филипп Леба, член Конвента из Па-де-Кале, как неопытный провинциал только пытается разобраться в обстановке. Также избранный в Конвент юный Сен-Жюст, некогда приславший Робеспьеру восторженное письмо, в таком же положении. Более опытный и зрелый Кутон только еще отходит от жирондистов, поняв пагубный характер их действий. Робеспьер изолирован. Вообще монтаньяров пока объединяет, кроме сходства взглядов, только соседство на левых скамьях Конвента.

Они явно нуждаются, чтобы кто-то объединил их в момент, когда им объявлена война не на жизнь, а на смерть, в которой они пока выступают как бы вслепую, разрозненно и хаотично. По иронии судьбы это сделают, сами того не желая, жирондисты!

ЖИРОНДИСТЫ

А они, казалось, достигли апогея влияния и могущества, располагая подавляющим большинством в Конвенте и в правительстве. Всего год назад шумным выступлением Бриссо за войну началась сложная двусмысленная и противоречивая история Жиронды. Сейчас, после победы у Вальми и ликвидации монархии, как бы подтвердивших мудрость их политики, жирондисты хотели возглавить и завершить революцию.

Но как завершить? Вот в чем вопрос! Сами жирондисты, особенно наиболее красноречивые среди них, рисовали будущую идеальную «республику талантов», в которой ради общего блага, счастья и радости будут править Францией самые одаренные, благородные, честные и прекрасные люди, то есть они сами! Существует до сих пор миф о жирондистах, и современный французский историк Франсуа Фюре, признавая их преступления, пишет, однако, что память о жирондистах «окрашена вечным блеском молодости, безответственности и соблазнительности». Но это очень старый миф, который пытался романтизировать еще знаменитый поэт прошлого века Альфонс Ламартин в книге «Жирондисты». Увы, узнав факты, он сам развенчал своих героев, признав, что «они изучали Макиавелли и смотрели на презрение к справедливости, как на доказательство гениальности. Им было мало дела до крови народа, лишь бы она послужила цементом для их честолюбия». Ламартин видел в жирондистах «узел Французской революции», слегка распутав который он сокрушенно обнаружил, что «никогда слабости не порождали так скоро ошибки, ошибки — преступления, преступления — наказания».

Если от фразеологии обратиться к действительной истории, то сначала выступает Бриссо, о котором уже шла речь. Французы вскоре начнут употреблять глагол «бриссотировать», что означало интриговать и хитрить.

В Законодательном собрании вокруг этого депутата от Парижа объединяются четверо молодых друзей из департамента Жиронды, из Бордо. Здесь прежде всего Пьер Верньо, адвокат, отличившийся редким ораторским даром, основной чертой которого была модная тогда напыщенность. Гораздо серьезнее и глубже этого легкомысленного краснобая был Гюаде, мастер личных нападок; Жансонне, тоже адвокат, которого из-за дефекта в произношении прозвали «канарейкой Жиронды». Самый молодой из них — Дюко — не адвокат, а торговец из Бордо, разумно сопротивлявшийся разрыву с монтаньярами. Наиболее знаменитый из людей, симпатизировавших Жиронде, — Кондорсе, отличавшийся независимостью мысли.

Главным ядром, вдохновляющим центром жирондистов служило семейство Роланов; не сам почтенный и добродетельный министр, конечно, а его молодая супруга Манон. Давно прошли времена, когда она помышляла об объединении демократов, писала льстивые письма Робеспьеру. Теперь она ненавидела Неподкупного, а особенно — Дантона, посмевшего завоевать осенью 1792 года непререкаемый авторитет в правительстве и к тому же явно презиравшего тщеславную и пылкую дамочку. В своем салоне, в этом штабе «роландистов», она заражала ненавистью своих обожателей: романиста, автора «Фоблаза» Луве, энергичного марсельца Барбару и особенно влюбленного в нее тщеславного и экзальтированного Бюзо. Тщетными оказались все шаги Дантона к примирению и согласию, тщетно Марат поступился своей непримиримостью, тщетно Робеспьер воздерживался от всяких агрессивных акций. Жиронда решила их уничтожить.

Собственно, они оказались мишенью нападок не сами по себе, а как представители революционной Коммуны, люди близкие к народу. Еще до созыва Конвента Ролан стал изображать Париж притоном разбойников. Верно, что жирондисты в конце концов станут жертвами революционного террора. Но еще более верно то, что они первые стали громко требовать репрессий и террора. В первые же дни жирондист Керсен провозгласил: «Пора воздвигнуть эшафот!» Естественно, для казни Робеспьера, Марата, Дантона и их друзей. 24 сентября Жиронда навязала Конвенту решение о назначении шести комиссаров, которым поручили подготовить обвинительный материал о «преступлениях» в Париже. Решено также создать для Конвента департаментскую стражу, составленную из представителей департаментов, где жирондисты имели влияние. Речь шла о формировании контрреволюционной гвардии. На 25 сентября назначили то, что вошло в историю под названием «неудавшегося 9 термидора», то есть контрреволюционного заговора против «триумвирата» монтаньяров. Этим жирондисты совершают первую тактическую глупость, развязав наступление одновременно и сразу против Дантона, Марата и Робеспьера, обвиненных в заговоре с целью установления диктатуры.

Несмотря на внезапность нападения, вожди монтаньяров приняли вызов. На трибуну поднялся Дантон. Он все еще пытается обезоружить злобного врага миролюбием и точно рассчитанной тактикой. Он предложил, чтобы попробовали обвинить его конкретно за его деятельность на посту министра. Естественно, желающих не нашлось, ибо невозможно было упрекнуть человека явно, очевидно сделавшего больше кого-либо для спасения отечества. Затем он отмежевался от Марата, предложив понять причины его крайней ожесточенности: «Я объясняю эти преувеличения теми преследованиями, которым подвергся этот гражданин. Я полагаю, что подземелья, в которые он был загнан, ожесточили его душу».

В ответ на обвинение в стремлении к диктатуре он сделал предложение: «Примем закон, карающий смертью каждого, кто выскажется в пользу диктатуры или триумвирата. Но, заложив эти основы, гарантирующие царство равенства, давайте уничтожим тот фракционный дух, который нас погубит. Утверждают, что среди нас есть люди, которые хотели бы раздробить Францию, покончим с этими абсурдными идеями, осудив на смерть их авторов».

Последнее было мягким по форме, но острым по существу обвинением жирондистов в федерализме, то есть в стремлении ослабить влияние Парижа и усилить власть департаментов. Закончил Дантон призывом к «святому единству», вызвав горячие аплодисменты. Напрасно Бюзо попытался ослабить эффект выступления Дантона; он подтвердил мысль, что «святого согласия» Жиронда как раз и не хочет.

Затем выступил Робеспьер. Уже говорилось о том состоянии упадка, в котором находился Максимилиан. Все обычно свойственные ему недостатки обнаруживаются как никогда ярко. Около часа он говорит только лично о себе, монотонно перечисляя свои заслуги с момента начала революции. Эта утомительная апология собственного «я» приобретает какой-то особенно навязчивый и злосчастный для него характер. Конвент откликается лишь непрерывным ропотом большинства и колкими насмешливыми репликами. Робеспьер отвлекся от собственной личности, лишь отрекаясь от Марата, и в конце речи, когда он поддержал предложения Дантона о гарантии против диктатуры и о единстве Франции. Это была одна из самых неудачных и слабых его речей.

Но вот на трибуну поднимается Марат. Разыгрывается потрясающе трагикомическая сцена. Человек, которого называют помешанным, одержимым, безумным, проявляет выдержку, самообладание, хладнокровие и блестяще полемизирует. А ведь это его ораторский дебют! Представители просвещенной, высокообразованной Жиронды, эти глубокие мыслители, знаменитые ораторы, государственные люди, ведут себя как взбесившиеся звери!

«У меня в этом собрании много личных врагов», — произносит Марат первую фразу, вызывая взрыв бешеной, истерической злобы, проявляющейся в диких криках. Марат спокойно призывает постыдиться, повторяет несколько раз призыв к стыду и… укрощает буйный Конвент. Затем он проявляет смелость и подлинное величие души: только что Дантон и Робеспьер отреклись от него, а он без всякого озлобления берет всю ответственность на себя!

«Господа, — говорит он, — мой долг перед справедливостью заявить, что мои коллеги, а именно Дантон и Робеспьер, постоянно отклоняли всякую идею диктатуры, триумвирата и трибуната каждый раз, когда я ее выдвигал; мне приходилось даже по этому поводу часто ломать с ними копья».

Марат не отрекается от идеи диктатуры. Напротив, он логично доказывает, что в борьбе против заговоров и козней королевской власти и аристократов не только допустимы, но и необходимы суровые и крайние меры. Он спокойно и уверенно объясняет, что его предложения направлены на то, чтобы наказание врагов свободы осуществлялось не путем стихийных и слепых народных расправ, а разумно и законно, без злоупотреблений.

Марат призывает к спокойствию и единству: «Перестанем, господа, растрачивать драгоценное время на бесполезные пререкания, на скандальные дебаты. Страшитесь подкрепить нелепые слухи, искусно распространяемые врагами отечества с целью задержать великое дело конституции».

Марат заставил Конвент выслушать себя до конца. Но тогда против Марата бросают лучшего оратора жирондистов Верньо, который не придумал ничего умнее, чем напомнить то, что Марата не зря обвиняли старые королевские власти или маркиз Лафайет. Теперь уже Верньо вызывает законное возмущение, ибо речь идет о солидарности лидера жирондистов с врагами революции! Образованный юрист забыл также правовую азбуку: избрание Марата депутатом Конвента автоматически аннулирует все старые обвинения против него.

Но позорный не для Марата, а для Жиронды спектакль продолжается: с трибуны зачитывают наиболее резкие призывы Марата к восстанию и к диктатуре. Тогда Марат требует зачитать заявление о его «новом пути» и добивается выполнения этого требования. Однако вносят проект декрета о немедленном аресте Марата, «этого тигра, который пишет кровавыми когтями». Два жандарма уже приближаются к Марату, ожидая лишь голосования, чтобы арестовать его. Марат снова требует слова, ему отказывают, но в конце концов он на трибуне и заявляет прежде всего, что он гордится обвинениями монархии против него, о которых говорил Верньо. Затем он вынимает пистолет, приставляет его себе к виску и заявляет, что убьет себя, если его попытаются арестовать. Жиронда отступает, а затем по предложению Кутона утверждается внесенный Дантоном декрет, объявляющий республику «единой и неделимой».

Народ, заполнивший трибуны, горячо приветствует Друга народа, одержавшего победу. У выхода из Манежа его ожидает толпа, восторженно встречающая его и провожающая до дома. Конечно, жирондисты будут продолжать яростные нападки на Марата. Но он, обнаруживая способность к тактическому маневру, обезоруживает их, делает беспредметной слепую ненависть жирондистов. Впрочем, он остается самим собой. Издаваемая им теперь «Газета Республики» украшается эпиграфом: «Пусть благосостояние покинет богатых и придет к бедным». Такое утопическое пожелание, конечно, импонирует санкюлотам, но отнюдь не укрепляет союз буржуазии и народа, столь необходимый для рождающейся Республики, ведущей войну с внешним врагом.

Итак, 25 сентября замысел жирондистов ниспровергнуть сразу трех виднейших монтаньяров потерпел провал. Ораторское фиаско Робеспьера и эскапады Марата не меняют исхода дела. Ну а Дантон просто выглядит победителем, ведь этот бурный день в Конвенте закончился принятием предложенного им антижирондистского принципа о «единой и неделимой» Республике. Однако именно ему жирондисты в это время наносят весьма ощутимый удар; Дантон вынужден оставить пост министра, занимая который он полтора месяца оказывал решающее влияние на судьбу Франции. Правда, формально он сам отказался от министерской должности, а вместе с тем и от министерского оклада. Это может показаться несколько странным, поскольку слабость Дантона к деньгам известна. Будучи министром, он получал бы 1250 ливров в месяц, а в качестве депутата Конвента лишь 547 ливров, да и то если не будет пропускать ни одного заседания: за участие в каждом полагалось 18 ливров. Но дело оказалось сложнее. От министров жирондисты коварно потребовали отчета об израсходовании крупных сумм. Ролан демонстративно представил детальный отчет. Дантон отказался сделать это, поскольку никаких документов о деньгах, выплаченных шпионам, которых активно использовал Дантон, просто не могло быть. Дантон прямо заявил в Конвенте: «Есть расходы, о которых здесь нельзя говорить. Есть оплаченные агенты, которых было бы неполитично и несправедливо называть. Есть революционные поручения, требуемые свободой и неизбежно связанные с огромными денежными жертвами. Когда враг захватил Верден, когда отчаяние охватило лучших и наиболее смелых граждан, Законодательное собрание нам сказало: «Не экономьте! Расточайте деньги, если это необходимо, чтобы оживить доверие и дать импульс всей Франции». Мы сделали это…»

Правда, с деньгами был связан еще один щекотливый момент. Вспомним о печати с факсимиле подписи, которую Дантон доверил друзьям в министерстве. Дантон любил своих друзей, хотя и знал об их легкомысленных склонностях. Но и это не все. Дантон уже почувствовал, что его политика примирения с жирондистами не будет иметь успеха. Ведь мадам Ролан так яростно ненавидит и презирает Дантона за его плебейские замашки, за дружбу с ненавистными кордельерами. Дантон понимает, что на посту министра жирондисты не дадут ему работать так, как он может и хочет. Он понимает, что борьба против жирондистов неизбежна, и поэтому, сжигая мосты, дает волю своей неистребимой склонности к циничной насмешке. 29 сентября, когда Конвент обсуждал предложение жирондистов о том, чтобы Ролан оставался на посту министра внутренних дел (который он использовал для борьбы с монтаньярами), Дантон не удержался от такой реплики: «Никто больше меня не сможет воздать должное Ролану, но я должен сказать, что если вы приглашаете его остаться на этом посту, то сделайте такое же предложение и мадам Ролан, ибо всем известно, что Ролан не один действовал в своем департаменте. Вот я действительно действовал один в своем».

Эта несколько скандальная реплика явно свидетельствовала об обострении отношений между Дантоном и жирондистами. Наконец, еще одно соображение, вернее гипотеза, выдвигаемая некоторыми французскими историками в связи с отставкой Дантона. А они считают эту отставку подтверждением реальности версии о бриллиантах, герцоге Брауншвейгском и сражении при Вальми. По условиям тайной сделки Дантон обещал, что французские войска дадут пруссакам спокойно уйти с территории Франции и после этого сами они не перейдут границу. Между тем попытки Дантона добиться от Конвента необходимого решения не удались. Оставаясь на посту министра, ему пришлось бы подписать приказ о наступлении французской армии. Дантон органически, по своей природе не мог нарушить какое-либо обещание, устное или письменное, любое. Поэтому он предпочел отставку.

Схватка 25 сентября в Конвенте была лишь эпизодом в борьбе против монтаньяров, которую жирондисты ведут, используя все средства. В распоряжении министра внутренних дел Ролана секретные фонды Бюро общественного мнения. Все департаменты наводняются потоком пасквилей против Парижа и захвативших его Коммуну «анархистов», против Робеспьера, отождествляемого с Маратом. Неподкупный пытается отвечать, издавая на личные средства «Письма к своим доверителям». Есть еще Якобинский клуб, хотя в бурных событиях августа и сентября 1792 года он как-то отходит на второй план. Вплоть до начала сентября большинство якобинцев не решалось вообще поддержать Республику. Неудивительно, ведь жирондистское засилье сохранилось и здесь. К счастью для монтаньяров, они сами начинают пренебрегать Якобинским клубом. Только около сотни вновь избранных депутатов Конвента записываются в клуб. Лидеры жирондистов предпочитают уютную обстановку салонов. У мадам Ролан, а кроме того, — в салоне богатой вдовы откупщика мадам Доден на Вандомской площади или на квартире у жирондиста Валазе можно было с комфортом, не встречая возражений, изливать злобу на Робеспьера, Марата или Дантона. В октябре происходит второй раскол Якобинского клуба (первый произошел годом раньше из-за ухода фейянов). Жирондисты покидают клуб. Зато туда вступает все больше кордельеров; сначала Моморо, Ронсен, а позже Шометт, Эбер и многие другие. Якобинский клуб начинает активно защищать Коммуну от атак жирондистов. Здесь Робеспьер не только получает трибуну, но и поддержку симпатизирующей аудитории. В октябре он шесть раз выступает перед якобинцами. Именно в Якобинском клубе решительно объявил о разрыве с Жирондой Кутон, человек, вызывавший не только сочувствие тем, что беззаветно служил обществу при своей физической немощи, с парализованными ногами, но и симпатию честностью и зрелостью своих суждений. 12 октября, сидя в своем инвалидном кресле (оно поныне хранится в музее Карнавале), Кутон смело объявил войну жирондистам и призвал сделать Якобинский клуб центром этой борьбы. Характеризуя жирондистов, он говорил, что их «партия состоит из людей хитрых, ловких, интриганов и, главное, крайне честолюбивых. Эти последние хотят Республику. Они хотят ее потому, что общественное мнение высказалось в этом духе. Но они хотят создать аристократию, они хотят увековечить свое влияние, иметь в своем распоряжении посты, должности и особенно богатства… Именно на эту партию, которая хочет свободы только для себя, надо обрушиться всей силой… Я прошу моих коллег по Конвенту собираться здесь, чтобы договориться о мерах борьбы с этой партией; я ничего не опасаюсь для себя, но я опасаюсь всего, что может грозить отечеству».

Кутон в отличие от Робеспьера видит конечную социальную основу разгоравшейся борьбы («особенно богатства»), Кстати, он и раньше проявлял эту способность, например, в вопросе о ликвидации феодальных повинностей. Робеспьер же предпочитает витать в облаках только моральных факторов. 28 октября он выступает в Якобинском клубе с большой речью «О влиянии клеветы на Революцию». Слов нет, клевета расцветает пышным цветом в яростной полемике между жирондистами и монтаньярами. Что касается Робеспьера, то он в этом деле не уступал Бриссо, Верньо или Бюзо. Беда в том, что Максимилиан принимал следствие за причины событий, второстепенные явления за главное, определяющее. «Проследите за развитием клеветы с самого начала Революции, — говорил он, — и вы увидите, что именно из-за нее происходили все несчастные события, которые потрясали ее или кровавыми возмущениями нарушили ее ход». Борющиеся классы, столкновение их реальных интересов, экономические причины «кровавых возмущений» вроде голода — все это остается в тумане. Социальный механизм Революции ему неведом; для Робеспьера все сводится к борьбе добра и зла, людей честных и порочных, интриганов и благородных, а в конечном итоге к борьбе между ним — Неподкупным — и остальными, развращенными интриганами.

Чрезмерным было бы, однако, требовать, чтобы все без исключения бесчисленные речи Робеспьера были удачны и успешны. Важно то, что бывали критические моменты, когда он действительно поднимался на высоту слова и дела Революции. Именно такой подъем наступил очень скоро после морализаторского эссе о клевете.

ДУЭЛЬ

29 октября в Конвенте Жиронда снова пытается раздавить Робеспьера. Министр Ролан представил доклад, напичканный анонимными полицейскими фальшивками, якобы подтверждающими существование преступного и кровавого заговора с целью установления диктатуры Робеспьера. Это действительно концентрат клеветы, но также и ловушка для Неподкупного, который сначала неосторожно попался в нее. Он вышел на трибуну, чтобы опровергнуть вымысел, и сразу же началась немыслимая обструкция, вопли, свист. Всем этим с откровенной наглостью дирижирует председательствующий Гюаде. Вмешивается Дантон: «Председатель, дайте возможность говорить оратору. И я, я тоже прошу слова: пора разобраться во всем этом».

Робеспьер наконец получает возможность сказать: «Здесь нет никого, — говорит он, — кто бы осмелился обвинить меня открыто, кто привел бы против меня определенные факты; ведь нет ни одного, кто осмелился бы подняться на трибуну…»

Это как раз то, что хотели услышать жирондисты. Вскакивает Луве, маленький, тщедушный, какой-то болезненный человек, в нашумевшем романе наделивший своего неотразимого героя Фоблаза всеми качествами эротически неотразимого кавалера, которые полностью отсутствовали у автора. Луве заявляет: «Я выступаю против тебя, Робеспьер, и я прошу слова, чтобы обвинить тебя». Это прямо формула вызова на рыцарский поединок, явно придуманная и утвержденная заранее в салоне мадам Ролан. А затем Луве произносит свою пресловутую «Робеспьериаду». Изложенный им жалкий роман оказался, однако, пародией на его собственные сочинения. У бедняги не было фактов, и все свелось, если не считать сразу же опровергнутых вымыслов, к таким общим заявлениям: «Робеспьер, я обвиняю тебя в том, что ты издавна клевещешь на самых честных, на лучших патриотов… Я обвиняю тебя в том, что ты постоянно выставлял себя в качестве объекта идолопоклонства, что ты допускал, чтобы в твоем присутствии о тебе говорили как о единственном во Франции добродетельном человеке…»

Конечно, Неподкупный действительно любил сказать о себе, он действительно проявлял неумеренное тщеславие, но, как бы ни неприятны были такие личные склонности, от этого еще очень далеко до какого-то кровавого заговора или до планов установления диктатуры. Здесь же Луве не смог привести никаких фактов. Луве не доказал в своей речи ничего, кроме своей личной ненависти к Робеспьеру. А он мог бы, конечно, ответить ему сразу, однако предпочел попросить восемь дней отсрочки для подготовки ответа. Жирондисты сочли это за проявление слабости и уже испытывали злорадное удовлетворение.

5 ноября им пришлось испытать жестокое разочарование. В этот день Робеспьер произнес одну из самых своих замечательных речей, оказавшуюся крупной вехой, событием в истории Конвента. Он не зря попросил отсрочки, ибо за это время сумел найти и использовать самое слабое место в обвинительном опусе Луве, в котором писатель увлекся напыщенной формой и пренебрег необходимостью осознать саму суть обвинений. Дело в том, что Луве фактически обвинял не Робеспьера, а саму революцию 10 августа. Робеспьер же на этот раз, не пренебрегая, конечно, защитой собственной личности, защищал именно революцию, отождествляя себя с ней. Он сливается с революцией, и в результате величие и торжество революции становится и торжеством, величием Робеспьера! Если раньше Робеспьер, очень часто употреблявший местоимение «я», связывал себя с абстрактными категориями «свободы», «народа», «революции» вообще, то сейчас он связал себя с конкретными революционными событиями, с деятельностью таких органов, как революционная Коммуна или Якобинский клуб.

Робеспьер начинает с обвинения его в стремлении к диктатуре, которая подкреплялась указанием на его связь с Маратом. Он рассказывает о своей единственной личной встрече с Маратом в январе 1792 года, рассказывает честно и объективно. Он даже приводит нелестное высказывание Марата о том, что Робеспьер не обладает «ни кругозором, ни отвагой государственного деятеля». Отмежевавшись от Марата, Максимилиан, таким образом, легко опроверг обвинение в стремлении к триумвирату.

Луве обвинил Робеспьера также в том, что он деспотически навязывал свою власть Якобинскому клубу. И это обвинение было успешно опровергнуто, ибо, как сказал Робеспьер, «речь идет о естественной власти принципов. Эта власть не принадлежит, однако, тому лицу, кто эти принципы излагает».

Затем Луве возложил на Робеспьера ответственность за действия революционной Коммуны, членом совета которой Робеспьер стал 10 августа после успешного штурма Тюильри. Робеспьер не снимает с себя этой ответственности, более того, он очень охотно берет ее на себя и подробно рассматривает деятельность Коммуны. Он даже признает, что действия Коммуны действительно незаконны, поскольку они революционны. И он заключает знаменитыми словами: «Все эти вещи незаконные, они так же незаконны, как революция, как свержение тирана и взятие Бастилии, как сама свобода». А к этому он еще страстно добавляет: «Граждане, неужели вам нужна была революция без революции?»

Тем самым по логике вещей следовало, что обвинения Луве являлись контрреволюционными!

Наконец, Луве предъявил Робеспьеру обвинение, что он несет ответственность за сентябрьские убийства в тюрьмах, поскольку Коммуна не остановила их. Робеспьер не оправдывает эти убийства, но показывает, что они были естественным продолжением штурма Тюильри 10 августа, что поэтому остановить народный порыв тогда было невозможно. И он завершает цитатой из газеты самого Луве, писавшего 2 сентября: «Хвала Генеральному совету Коммуны. Он приказал ударить в набат. Он спас отечество».

Вот так, пункт за пунктом, Робеспьер успешно опроверг все обвинения жирондистов. Он сделал больше, ибо не воспользовался своим успехом для мстительного торжества, а великодушно и мудро предложил в заключение примирение!

«Если это возможно, — сказал он, предадим эти презренные уловки вечному забвению. Постараемся скрыть от взоров потомства те бесславные дни нашей истории, когда представители народа, введенные в заблуждение подлыми интригами, казалось, забыли о том великом поприще, на которое они были призваны. Что до меня, то я воздержусь от каких-либо личных заявлений… Я отказываюсь от законного мщения, которого я мог бы добиваться в отношении моих клеветников. Лучшим отмщением для меня будет восстановление мира и торжество свободы».

Вот такими прекрасными словами закончил Робеспьер свою поистине историческую речь, в которой он, одержав победу, протягивал руку согласия и примирения своим врагам и соперникам. Если даже все это лишь тщательно рассчитанная тактика, то это великолепная тактика. Ведь в Конвенте все зависело от поведения большинства, Болота, которое до этого неизменно поддерживало жирондистов. Теперь это решающее большинство еще не переходит на сторону монтаньяров, но сдвиг в этом направлении уже явно намечается. Робеспьер закончил речь под гром аплодисментов. Конвент, который за неделю до этого буквально гнал его с трибуны, теперь даже отказался заслушать незадачливого романиста Луве, пытавшегося что-то сказать в свое оправдание. Это был серьезный провал жирондистов, собиравшихся уже окончательно растоптать Робеспьера, а вместо этого добившихся небывалого роста его авторитета и популярности. Как пишет Жорес, «именно Жиронда, обвиняя его в «диктатуре», подготовляла ее… Жиронда резко отбросила к Робеспьеру тех, кто хотел только широкого революционного единения».

В самом деле, только что вместо Сервена на посту военного министра появился до этого скромный, незаметный и крайне послушный сотрудник Ролана Паш. И вдруг он даже перестал отвечать на письма самой мадам Ролан и начал открыто сближаться с монтаньярами. Тот же путь проделывает и назначенный вместо Дантона министром юстиции Гара. Не случайно также 15 ноября «независимый», епископ Грегуар, фактически примыкавший к монтаньярам, был избран председателем Конвента, сменив жирондиста Петиона. Вечером 5 ноября Робеспьера с энтузиазмом встречает толпа в Якобинском клубе, где происходит настоящее народное торжество с пением «Марсельезы» и с факелами. Робеспьер идет в ногу с Историей.

Правда, это не та история, в которой сталкиваются реальные жизненные интересы, порожденные материальными условиями простого человеческого существования. В Истории, порожденной воображением Робеспьера, созданной и направляемой божественным Провидением, сталкиваются добро и зло, черное и белое, высокие идеи и принципы с происками негодяев и интриганов. Надо победить их, и восторжествует справедливость…

Но эта утопическая картина мира грубо нарушается реальной жизнью. Революция, провозгласив свободу, равенство, братство, правда, принесла крестьянам осязаемую выгоду, многим дала землю, освободила хотя бы частично, а то и полностью от феодальных повинностей. Но беднякам городов, которые больше всех сделали для революции, достаются лишения и тяготы. Сколько народу зарабатывали на жизнь, производя предметы роскоши, обслуживая аристократов! Теперь этой работы нет. Нарушилась внешняя торговля, и труднее сбывать знаменитые изделия лионских ткачей. Жизнь бедняков стала труднее. Да и как могло быть иначе, если война потребовала создания почти полумиллионной армии, которую надо кормить и одевать? Министр финансов монтаньяр Камбон не видит другого выхода, кроме печатания новых денег. И вот уже за бумажку, на которой напечатано «100 тысяч ливров», дают в два раза меньшую сумму в звонкой монете. Какой же смысл крестьянину продавать зерно или скот на мясо за бумажки, реальная стоимость которых падает каждый день? Поэтому хлеба все меньше, а цена его растет. У дверей булочных приделывают железные кольца, за них привязывают веревку, держась за которую выстраиваются очереди. Что же делать? Знаменитый пивовар Сантерр предлагает два дня в неделю питаться картошкой и перебить в Париже всех собак, которых тоже ведь едят! Народ не в состоянии оценить мудрость таких советов. Повсюду, в крупных городах требуют твердых цен на продукты, таксации. В Конвент идут петиции, являются делегации, требующие накормить бедняков за счет богатых. Все чаще вспыхивают бунты и погромы. Жирондисты решительно отвергают все просьбы народа. Министр Ролан требует суровой кары для тех, кто посягает на свободу торговли.

Монтаньяры занимают на словах совершенно иную позицию. Робеспьер в Конвенте говорит, что «использование штыков для подавления голода чудовищно», что «первый общественный закон состоит в гарантии всем членам общества средств существования». Однако эту гарантию Робеспьер видит лишь в том, чтобы богатые прониклись добродетелью и помогли бедным.

С пафосом и страстью он пространно развивает эту тему: «Богатые себялюбцы, поймите, к каким странным последствиям может привести борьба, которую спесь и низменные страсти ведут против справедливости и человечности… Учитесь вкушать прелести равенства и радости добродетели или по крайней мере довольствуйтесь теми преимуществами, которые дает вам богатство, и оставьте народу хлеб, работу и добрые нравы».

Трудно сказать, чего больше в подобных тирадах: утопических иллюзий, ханжества или просто врожденного сознания буржуа? Во всяком случае, Робеспьер, как и жирондисты, не допускает и мысли о том, чтобы ограничить свободу торговли путем регламентации, таксации или других принудительных мер, задевающих интересы буржуазии. Единственные конкретные меры, предложенные им, смехотворны: учет продовольствия и запрещение перевозить его по ночам!

В это время в Конвенте начинает выступать с пафосом и поразительной самоуверенностью самый юный из монтаньяров Сен-Жюст. Он смутно понимает значение социальных проблем, хотя придает им больше значения, чем Робеспьер. Он мыслит более конкретными категориями, чем Неподкупный, много говорит об опасности инфляции, но, как и он, не согласен с каким-либо ограничением свободы торговли. Пока социальная политика монтаньяров ничем по существу не отличается от политики жирондистов. 8 декабря Конвент единогласно отвергает любые меры по регламентации хлебной торговли.

Это трогательное единодушие по вопросу, затрагивающему непосредственные интересы буржуазии, особенно знаменательно на фоне ожесточенной борьбы между жирондистами и монтаньярами во всем остальном, борьбы, достигающей кульминации в деле короля.

КАЗНЬ КОРОЛЯ

Действительно, что же делать с королем? С 10 августа Людовик XVI со своей женой, двумя детьми и сестрой заключен в древней средневековой башне Тампль. Его бдительно охраняет Коммуна, хотя министр внутренних дел Ролан очень хотел освободить ее от этой заботы. Впрочем, Коммуна возмущена непонятной проволочкой, она первая начала требовать суда над королем, представила Конвенту документы, захваченные в Тюильри. Они подтверждали тайные связи короля с эмигрантами, с Австрией и Пруссией. А 20 ноября к Ролану явился слесарь Гамен и выдал мучившую его тайну. Оказывается, Людовик, увлекавшийся слесарным ремеслом, с помощью слесаря сделал в стене своего дворца нишу с железным шкафом, где хранится множество секретных бумаг. Ролан поспешил в Тюильри и без всяких официальных свидетелей забрал бумаги, разоблачавшие множество других преступных происков свергнутого монарха. Теперь суд над королем откладывать больше нельзя.

Однако идея суда никому не казалась простой и ясной, хотя с самого начала она была поставлена с ошеломляющей простотой и резкостью Сен-Жюстом. Это было его первое выступление в Конвенте, сразу показавшее, что на трибуне очень необычный, очень смелый и очень парадоксальный молодой человек. Он потребовал судить Людовика не за его действительные преступления, а просто за то, что он король: «Мы должны не столько судить его, сколько поразить его… Нельзя царствовать, не будучи виновным; нелепость этого слишком очевидна. Каждый король — мятежник и узурпатор».

Сен-Жюст фактически потребовал не суда, а простого решения о казни. Но это предложение, казавшееся Сен-Жюсту «слишком очевидным», показалось софизмом и парадоксом большинству депутатов. Тысячелетия у всех народов правили короли, история подтвердила, что это естественное, обычное явление и уже поэтому не является само по себе преступлением.

Сходную, но только внешне, позицию занял и Робеспьер, который тоже поставил вопрос с крайней остротой: «Народы судят не как судебные палаты, не приговоры выносят они. Они мечут молнии, они не осуждают королей, они повергают их в небытие». Логика Робеспьера тоже поражала воображение. Он считал, что революция 10 августа уже была осуждением короля. Устраивать суд — значит решать, была ли права революция, значит судить ее. Поэтому не должно быть никакого судебного процесса. Робеспьер заключил категорически: «Поторопитесь, не теряйте больше времени на соблюдение лицемерных и трусливых формальностей».

Однако подавляющее большинство членов Конвента, включая монтаньяров, не могло согласиться с такой беспощадной, но практически невыгодной и опасной логикой. Почему революция, имея доказательства преступной измены короля его долгу главы исполнительной власти, должна не использовать возможность показать всем французам, всему миру свою правоту и справедливость? Ведь огромные массы французов, простых людей, еще не освободились от власти тысячелетней традиции, по которой король есть нечто священное, неприкосновенное и неподвластное осуждению, как любой другой человек.

Даже Марат, больше и громче всех взывавший к расправе над тиранами и их приспешниками, не мог принять предложение покарать короля без суда. Слушая свирепые изречения Сен-Жюста и Робеспьера, Марат сказал своему соседу монтаньяру Дюбуа-Крансе: «Подобными доктринами республике причинят больше зла, чем все тираны мира, вместе взятые». Марат считал, что надо провести процесс над королем с соблюдением всех формальностей. Он писал, что «такой образ действий был необходим для просвещения народа потому, что нужно убедить различными путями, соответствующими степени развития умов, всех жителей Республики». Марат хотел, чтобы суд проходил в суровой и торжественной обстановке. Занятная деталь: Друг народа, обычно облаченный в лохмотья бродяги, явился на заседание, посвященное допросу короля, в новом, очень приличном костюме!

Конвент воспринял предложение Робеспьера и Сен-Жюста как парадокс (кто мог представить, что такие парадоксы станут в один прекрасный день нормальными буднями Революции?). Решили судить короля с соблюдением революционной и демократической процедуры. 10 декабря огласили обвинительное заключение. Королю предоставили право иметь защитников, и они взялись за дело всерьез. Защита заявила, что если Людовика судят как короля, то это незаконно, ибо личность монарха неприкосновенна. Если его судят как простого гражданина, то должна соблюдаться обычная процедура с присяжными, с правом апелляции и т. п. «Я ищу среди вас судей, — сказал адвокат де Сез, — но нахожу только обвинителей».

Действительно, процесс носил необычный характер. Но ведь и обвиняемый, его преступление, сама революция — все было необычным. 21 декабря Людовика доставили в зал Конвента и подвергли допросу. Король был жалок, ибо он изворачивался и лгал, хотя внешне держался с достоинством, ибо рассчитывал на благополучный исход. Для этого были некоторые и весьма серьезные основания. Суд превратился в арену ожесточенной схватки между жирондистами и монтаньярами.

Монтаньяры добивались осуждения и казни короля, чтобы сделать революцию необратимой, а республику — окончательной формой французского государства. Жирондисты пытались с помощью разных уловок затянуть дело, спасти короля, чтобы оставить открытым путь к какому-либо компромиссу с монархистами. Главное же, они стремились использовать суд для расправы не с королем, а с монтаньярами. Для этого затеяли сложную, запутанную игру, в которой можно выделить некоторые основные методы.

Прежде всего это было запугивание. Депутатов пугали грозными последствиями казни монарха. Восстанут темные крестьяне, сохранившие любовь к «доброму королю». Все монархи мира объединятся и пойдут походом на Париж. В замаскированной форме, а то и прямо повторялись мотивы манифеста герцога Брауншвейгского. Пустили слух, что столица кишит агентами роялистов, что они перережут всех, кто проголосует за смертный приговор. 16 января Ролан направил Конвенту письмо, в котором сообщал, что многие перепуганные люди спешно покидают Париж, где готовится страшная резня. Депутатам присылали анонимные письма с угрозами.

16 декабря Бюзо предпринял коварный маневр, предложив немедленно принять декрет об изгнании из Франции всех представителей семейства Бурбонов. Речь шла о бывшем герцоге Филиппе Орлеанском, который теперь под именем Филиппа Эгалите заседал среди депутатов-монтаньяров. Ведь в случае казни Людовика XVI он автоматически становился возможным претендентом на трон, если по новой конституции Франция станет монархией. Бюзо тем самым давал понять, что монтаньяры, которых уже до этого обвиняли в стремлении к диктатуре, могут вынашивать и роялистские замыслы. Иначе зачем им держать в своих рядах принца крови из дома Бурбонов? Робеспьер считал, что надо согласиться с предложением Бюзо, чтобы снять все подозрения. Но Марат был другого мнения: «Не дадим себя дурачить, не позволим сторонними комбинациями затемнять смысл великого революционного акта, который мы собираемся совершить!»

Но самый коварный маневр Жиронды состоял в том, что после вынесения смертного приговора этот приговор следовало передать на утверждение народа. 40 тысяч первичных собраний должны были бы заново решать то, что решал с таким трудом и напряжением Конвент. Под внешним демократизмом здесь скрывалось намерение развязать гражданскую войну. Какую лакомую пищу дало бы это роялистской пропаганде для возбуждения жалости к королю-мученику! Пришлось бы обсуждать все события Революции, вроде сентябрьских избиений. Под судом контрреволюционеров оказалась бы вся революция в то время, когда самые активные патриоты отправились на войну. Избиратели сказали бы себе: раз Конвент не решается принять на себя ответственность за роковое решение, то почему мы должны быть смелее Конвента?

Жирондисты рассчитывали использовать свои связи в провинции, мобилизовать верных людей и обрушить на парижских анархистов, как они называли монтаньяров, ярость, которая уничтожит их. Робеспьер, гневно разоблачая Жиронду, изображал такую картину осуществления их коварного замысла: «В то время как все самые мужественные граждане проливали бы кровь за отечество, подонки нации, самые подлые и развращенные люди, все ползучие гады сутяжничества, все надменные буржуа и аристократы, все люди, рожденные для раболепия и угнетения под властью короля, став хозяевами собраний, покинутых благородными, но простыми и бедными людьми, безнаказанно уничтожили бы все созданное героями свободы, обратили бы их жен и детей в рабство и одни нагло приняли бы решение о судьбах государства».

Да, в Конвенте, разоблачая противника, не стеснялись в выражениях. Особенно Робеспьер умел изобразить замыслы своих врагов в такой осязаемой форме, с неизбежными преувеличениями, что это доводило дебаты до высшей степени напряжения. Ведь противники, то есть жирондисты, подкрепляли идею отсрочки приговора королю путем обращения к народу на первый взгляд совершенно неотразимыми доводами. Это в особенности проявилось в использовании ими внешнеполитического фактора. В самом деле, разве казнь Людовика XVI не усилила бы ненависть других королей Европы к революции, разве не возросла бы их агрессивность в войне против Франции? Безусловно, так и должно было случиться, и тогда Франция, в верности которой клялись жирондисты, вынуждена будет вести невероятно тяжелую войну против всей Европы. Лучший оратор Жиронды Верньо красноречиво рисовал грядущие неизбежно тяготы отечества: «Естественным ходом событий, даже самых благоприятных, оно будет принуждено делать усилия, которые его истощат. Его население сократится, ибо война унесет огромное количество мужчин, не будет ни одной семьи, которая не оплакивала бы отца или сына; земледелию вскоре не хватит рабочих рук, мастерские будут покинуты; истощение вашей казны потребует новых налогов; общество, уставшее от нападок могущественных врагов за рубежом, от внутренних потрясений, вызываемых партийными группировками, впадет в смертельное изнеможение».

Но если, по мнению Верньо, война ведет к таким последствиям, то почему же он сам и его жирондистские друзья сделали все для вступления Франции в столь опасную игру? Далее, если казнь короля вызовет резкое расширение и усиление войны, тогда почему же жирондисты не хотят, чтобы Конвент воздержался от осуждения Луи Капета? Только для того, чтобы не Конвент, а сам народ взял на себя ответственность? Однако процесс суда над королем даже в Конвенте оказался невероятно сложным и острым. А если он будет перенесен в десятки тысяч местных избирательных собраний, то вопрос о судьбе короля может просто вызвать гражданскую войну. Все делалось с одной целью: уничтожить монтаньяров. Если народ не утвердит смертный приговор, то монтаньяры, активнее всех требовавшие казни, понесут за это ответственность, на них обрушится ярость, а торжествовать будет Жиронда! Замысел был настолько ясен, он так явно противоречил, угрожал революции, что это поняли все. Очень быстро в нем разобрались депутаты Болота. А они вовсе не хотели реставрации Старого порядка, они дрожали за приобретенные ими церковные земли.

Критической вехой, наметившей переход большинства Конвента на сторону монтаньяров, оказалась 4 января речь Барера, одного из самых гибких и ловких политиков Конвента. Чаша весов теперь явно склонилась в сторону рокового приговора.

Не помогли новые уловки, тайные интриги, шантаж, угрозы. Большинство понимало, что благо Революции требует смерти короля. Это, впрочем, не исключало чисто человеческих эмоций, проявления к Людовику сочувствия не как к королю, а как к человеку. Кто бы мог думать, что на это способен Марат, «кровожадность» которого многих давно пугала? Что Эбер, издатель «Пер Дюшен», человек не менее резких крайностей, способен расплакаться, глядя на короля?

14 января наконец решили прекратить прения и начать голосование. По трем вопросам: виновность, обращение к народу, мера наказания. Долго, мучительно проходила эта процедура, особенно долгая из-за того, что голосование сделали поименным и многие при этом высказывали свои мотивы и соображения. Всего было четыре голосования. Виновным короля признал единодушно весь Конвент (только пять воздержавшихся). Сразу после этого отвергли, хотя и меньшим большинством обращение к народу. Заговор Жиронды — использовать процесс против монтаньяров — провалился. Тогда 16 января жирондист Ланжюине попытался хотя бы спасти жизнь короля, предложив установить для принятия решения о казни большинство в две трети голосов. Но Дантон добился голосования простым большинством. Наконец 19 января отвергли предложение об отсрочке казни.

При поименном голосовании Дантон сказал: «Я отнюдь не принадлежу к тому множеству государственных людей, которые не знают, что на тиранов не опираются, которые не знают, что королям наносят удар только в голову, которые не знают, что от королей Европы нельзя ничего добиться иначе, как силой оружия. Я голосую за смертную казнь тирана».

«Государственными людьми» уже давно иронически называли жирондистов, и заявление Дантона, несмотря на его краткость, послужило осуждением всей двусмысленной и порочной тактики Жиронды на процессе короля. В ходе этого процесса монтаньяры показали еще невиданное единство. К ним присоединилась окончательно значительная группа до этого колебавшихся депутатов. Наконец вместе с ними пошла значительная часть Болота. Более того, процесс короля показал, как крепнет союз монтаньяров с Коммуной, которая особенно рьяно добивалась казни короля, намечается союз с парижскими санкюлотами.

21 января 1793 года в дождливый, туманный день состоялась казнь короля Людовика XVI. От древнего замка Тампль до площади Революции плотными рядами стояли отряды Национальной гвардии. Историческая литература, особенно роялистская, полна описаний множества мельчайших деталей этого знаменательного дня. В грозном и величественном спокойствии совершилось событие, открывшее новую, суровую страницу в истории Революции. Эта казнь была победой, но она же несла новые испытания. Смерть короля, с одной стороны, сняла тяжелое бремя, с другой — возложила на монтаньяров еще более тяжелую ответственность.

«И вот наша судьба решена, — писал молодой монтаньяр Филипп Леба, — пути назад отрезаны, добровольно ли, или поневоле, но надо идти вперед, и теперь в особенности можно сказать, жить свободными или умереть».

Леба не самый выдающийся монтаньяр, но один из самых верных своим убеждениям и привязанностям. 27-летний депутат, он теперь один из немногих твердых робеспьеристов, всегда идущий за Неподкупным. Он и лично близок ему, ибо женится на Элизабет Дюпле, одной из дочерей в семействе, где нашел свой странный, но уютный очаг Робеспьер. Леба преисполнен решимости идти вперед, и его настроение показательно для большинства монтаньяров в те драматические дни и часы. В напряженной борьбе из-за судьбы короля, в ожесточенной схватке с Жирондой монтаньяры сознают, чувствуют необходимость сплочения своих рядов. В лихорадочно суровой обстановке продолжавшихся в те дни и ночи голосований каждый вынужден ясно, определенно занимать четкую позицию. Справедливо принято считать голосование за казнь Людовика и против обращения к народу отражением реального нового соотношения сил в Конвенте. Оно показывает возросшую численность депутатов Горы, поскольку никакой другой определенной формы закрепления их политической принадлежности к партии монтаньяров просто не было. Правда, это еще не окончательные цифры, впереди более решительные схватки.

О необходимости единства и сплоченности теперь говорит даже столь независимый всегда Марат. К единству монтаньяров теперь решительно взывает Дантон, почти уже расставшийся с надеждой на более широкое объединение патриотов в Конвенте. Робеспьер, убедившись в силе свой партии, стремится закрепить победу. Он ободрен присоединением к Горе ранее колебавшихся, а теперь твердо избравших наконец, подобно Бареру, свой лагерь. Робеспьер прославляет «здоровую партию» Конвента и стремится объединить вокруг себя прочное большинство. Он особенно дорожит поддержкой Дантона, хотя в глубине души давно недолюбливал трибуна за его не слишком добродетельную жизнь, за цинизм, за жизнерадостно-беззаботное, самоуверенное поведение. Но он знает силу обаяния этого могучего человека, его энергию, его влияние на народ. Хотя теперь Робеспьер обрел как никогда прочную почву под ногами, он нуждается в союзниках. Особенно он нуждается в друзьях, поддержка которых необходима для окончательной победы над всеми интриганами. Неподкупный как бы меняется, растет, раскрывается, выходя из своей обычной позиции гордого одиночества. Личный успех, конечно, дает ему ощущение своей исключительности, но отнюдь не обеспечивает победу, торжество.

В начале 1793 года горе обрушивается на Дантона. Его верная супруга Габриель, вновь ожидающая ребенка, чувствует себя плохо. К тому же в последнее время Жорж редко находится дома. Весь декабрь, первую половину января он в Бельгии, на войне как комиссар Конвента. Вскоре после казни короля события снова требуют его присутствия на фронте, и ему приходится оставить тяжело страдающую Габриель. Рядом с ней чаще всего ее юная соседка и неожиданная подруга Луиза Жели. 10 февраля, не перенеся четвертых родов, Габриель умирает. Дантон необычайно тяжело переживает несчастье, он буквально обезумел, и его чувства по поводу собственной смерти пустяк по сравнению с той полной потерей хладнокровия, почти с безумием, охватившим его. Все окружающие поражены страданием этого могучего, несокрушимого гиганта. Совершенно неожиданно он встречает пылкое сочувствие такого холодного обычно Робеспьера. Максимилиан пишет Дантону письмо: «Если в том несчастье, которое одно способно потрясти душу такого человека, как ты, уверенность в сердечной преданности друга может принести тебе какое-либо утешение, ты найдешь его во мне. Я люблю тебя больше, чем когда-либо, и буду любить до самой смерти. В эти минуты я нераздельно с тобой. Не закрывай своего сердца перед другом, который переживает все твое горе. Будем вместе оплакивать наших друзей, и пусть действие нашей глубокой печали вскоре почувствуют тираны, виновники наших общих и личных несчастий…»

Это потрясающий человеческий документ в отношениях самых выдающихся вождей монтаньяров. События, связанные с бренностью человеческого существования, такие, как смерть, неожиданно дают возможность заглянуть в то таинственное, что именуют душой человека, окутанной, как известно, потемками. Особенно если речь идет о таком замкнутом человеке, каким был Неподкупный. Что в нем таится: любовь или ненависть, искренность или лицемерие? В последнем качестве Робеспьера подозревали особенно часто. Понятно поэтому, что поражающее своей трогательностью и искренностью послание приобретает особый смысл и значение в еще неведомом, но близком трагическом будущем отношений Дантона и Робеспьера.

УГРОЗА КАТАСТРОФЫ

Казнь Людовика Капета не столь уж сильно потрясла саму Францию. Страна уже приняла Республику, а король еще своим бегством в Варенн, ложью и явной изменой подготовил французов к сравнительно легкому прощанию с тысячелетней монархией. Иное дело за границей. Монархическая Европа содрогнулась. Каждый из монархов задрожал не только за свою корону, но и за голову.

«Вам угрожают короли, вы объявили им войну, вы бросили им перчатку, и этой перчаткой была голова тирана», — заявил 31 января в Конвенте Дантон. Грозная фраза тем более не встревожила депутатов, что Франция уже воевала против монархий Европы. Если битва при Вальми была скорее моральной, нежели военной победой, то вскоре 6 ноября Дюмурье выиграл настоящее тяжелое сражение при Жемаппе. Австрийцы буквально бежали от французов, которые вскоре заняли Брюссель, а затем Антверпен. Бельгийцы радостно встречали французские войска под звуки «Марсельезы». Другая, Вогезская армия генерала Кюстина вступила на германские земли. Один за другим пали Вормс, Майнц, Франкфурт. Жители немецких княжеств, если не считать знати и духовенства, встречали армию революции еще восторженнее, чем в Бельгии. Французские армии действовали и на юге, освободили Савойю и Ниццу — владения сардинского короля, жители которых настойчиво просили присоединить их к Франции.

Жирондисты ликовали, злорадно вспоминая предостережения Робеспьера против войны. «Мы успокоимся только тогда, — писал Бриссо, — когда Европа, и вся Европа, будет в огне». Победы кружили голову и их политическим противникам. Левый монтаньяр Шометт провозглашал: «Вся территория, которая отделяет Париж от Петербурга и Москвы, будет вскоре офранцужена, муниципализирована и якобинизирована». Епископ Грегуар, приветствуя делегацию английских радикалов 22 ноября, выразил надежду, что республика будет скоро существовать и на берегах Темзы!

Да, такое и не снилось даже прославленному захватчику «королю-солнцу» Людовику XIV, создавшему даже для оформления завоеваний особые «палаты присоединения». Неужели же революционная Республика возродила традиционную аннексионистскую политику французских королей? Нет, Республика называла это иначе. 19 ноября 1792 года Конвент решил, «что французская нация предоставит братскую помощь всем народам, которые захотят вернуть себе свободу». Правда, 15 декабря министр финансов монтаньяр Камбон напомнил о том, что война стоит больших денег, хотя она и идет под замечательным лозунгом: «Мир — хижинам, война — дворцам». Конвент предписывал французским генералам уничтожить в освобожденных странах феодальные порядки, как и во Франции. Кроме того, их население должно дать освободителям продовольствие, одежду, деньги на ведение войны. Это само по себе таило в себе непредсказуемые сложности, особенно если речь действительно зайдет о завоевании земель вплоть до Москвы.

Однако 31 января Дантон, предлагая аннексировать Бельгию, несколько ограничил завоевательные планы: «Я утверждаю, что напрасно высказываются опасения по поводу чрезмерного расширения границ Республики. Ее границы определены самой природой. Мы ограничены ею со всех четырех сторон — со стороны Рейна, со стороны океана, со стороны Альп и Пиренеев. Границы нашей Республики должны закончиться у этих пределов, и никакая сила на земле не помешает нам достигнуть их».

Увы, таких сил в Европе, да и в самой Франции оказалось слишком много. В Англии казнь короля премьер-министр Питт объявил «самым гнусным и самым жестоким злодеянием» в истории, за которое она намерена отомстить. Правительство Питта разрывает официальные отношения с Францией, устанавливает эмбарго на вывоз хлеба. В Голландии тоже проявили крайнюю враждебность. Конвент 1 февраля по докладу Бриссо объявляет Англии и Голландии войну. Против Франции вместе с Англией оказался папа римский, герцог Пармы, Модены, король Неаполя, все многочисленные государства Германской империи. В марте Конвент объявил войну Испании. Соглашение о втором разделе Польши позволило Пруссии активнее вести войну против Франции, а России сблизиться с Англией. За исключением северных держав, Швейцарии, Венецианской республики и Тосканы, вся Европа объединилась против Франции.

Наступает трагическая военная весна 1793 года. За несколько недель потеряны все «естественные границы», все завоевания Франции. К концу марта пришлось оставить Бельгию, в начале апреля левый берег Рейна. За своими границами Франция удерживает только Майнц, осаждаемый врагом. Сокрушительные поражения только частично объяснялись военно-стратегическими обстоятельствами вроде запоздания в соединении двух французских армий. Главная причина была политической. Население «освобожденных» стран не только не поддержало свободу, связанную с тяжелым бременем оккупации, но и выступило против французских войск. Они сами оказались в плачевном материальном и моральном состоянии. Дюмурье передал снабжение в руки своих поставщиков. Военный министр Паш, справедливо недовольный ими, создает свою систему снабжения. В результате неразберихи солдаты голодают и остаются босыми. Множество волонтеров, записавшихся на одну кампанию, отправляются домой. Растет дезертирство. Численность армии за два зимних месяца уменьшилась с 400 до 230 тысяч. Между тем по докладу монтаньяра Дюбуа-Крансе минимально необходимая численность составляла полмиллиона. К тому же армия нуждалась в реорганизации, ибо состояла из двух разнородных частей: «белых», то есть солдат старой армии, и «синих» — волонтеров, получавших больше денег, выбиравших своих командиров и не знавших суровой дисциплины. Напрасно Дюбуа-Крансе требовал «амальгаму», слияние армии в одно целое. Генералы возражали, а их поддерживали жирондисты в Конвенте.

За всем этим стояла роковая слабость: отсутствие единого и эффективного руководства. Жирондисты отвергали многократно предлагавшееся Дантоном и от лица Болота Барером правительство национального единства. Сами же они оказались совершенно неспособными руководить войной, не признавая никаких энергичных мер. Они создали Комитет общей обороны, занимавшийся лишь бесконечными дебатами. Войной пытался руководить министр Паш. Но жирондисты вместе с Дюмурье вели против него яростную борьбу, поскольку он взял в свое министерство много монтаньяров. Дюмурье добивался при поддержке Жиронды замены Паша (он стал мэром Парижа) Бернонвилем, но это только запутало дело. Неспособность жирондистов руководить войной и оказалась главной причиной поражений.

Дюмурье вообще имел собственные авантюристические замыслы. Он планировал поход на Париж и восстановление монархии в пользу герцога Шартрского, сына Филиппа Эгалите. Он мечтал также о создании независимого бельгийско-голландского королевства, корону которого он предназначал лично себе!

Действия Дюмурье загадочны и тревожны. Марат уверенно предсказывает его измену. Плохие вести приходят и с Рейна, где действует армия генерала Кюстина. Храбрый рубака, но слабый полководец, он теряет один город за другим. Кюстин удерживает пока Майнц, но он осажден врагом. Множатся признаки надвигающейся военной катастрофы. Противоречивые слухи тревожат Париж.

А здесь и без того хватало поводов для волнений народа, страдавшего от голода и дороговизны. В очередях у лавок женщины с грустью вспоминали, сколько стоили продукты раньше. Конечно, в разных местах цены росли неодинаково, но в среднем они выросли на 200 процентов по сравнению с 1789 годом. В Париже было легче, поскольку булочникам власти выплачивали дотацию, чтобы хлеб стоил не дороже 3 су за фунт. В других городах цена поднималась до 6–8 су при дневном заработке в 20 су.

Зимой страдания от голода особенно тяжелы. Бедняки не в состоянии понять решение Конвента, отклонившего еще в начале декабря требование остановить рост цен. Парижские секции непрерывно заседают. Понятно, что больше всего надежд и претензий к монтаньярам. В феврале секции печатают гневную листовку об ораторах, выступающих с прекрасными речами и лучшими поучениями, которые «ужинают каждый день». «К их числу, — говорится в народном листке, — принадлежит гражданин Сен-Жюст; сорвите с него отвратительную маску, которой он прикрывается». Ученик Робеспьера, смирив свою гордость, встречается с людьми из секций и повторяет им суровые истины о благодетельности свободы торговли. Его слушают угрюмо…

12 февраля 1793 года в Конвент представлена угрожающая петиция представителей всех 48 секций Парижа: «Граждане законодатели, недостаточно объявить, что мы — французские республиканцы. Надо еще, чтобы народ был счастлив; надо еще, чтобы у него был хлеб, ибо там, где нет хлеба, нет более законов, нет свободы, нет Республики». А дальше петиция требовала жестко контролировать цены, сурово наказывать торговцев за нарушения. Санкюлоты захотели ограничить права торговой буржуазии!

Конвент возмутился. Не нашлось никого среди депутатов, кто бы поддержал голодных. Напротив, их стали гневно осуждать! И кто? Сам Друг народа Марат, заявивший с трибуны: «Меры, только что предложенные вам у барьера для восстановления изобилия, настолько крайне странные, настолько ниспровергают Старый порядок, так явно стремятся уничтожить свободу торговли зерном и вызвать волнение в Республике, что я удивляюсь, как они могут исходить из уст людей, считающих себя разумными существами… Я требую, чтобы те, кто собирался навязать эту петицию Конвенту, были преданы суду как возмутители общественного спокойствия».

Марат был так разгневан, что, закончив речь, уже с места крикнул: «Я знаю, что среди петиционеров есть подлые аристократы».

Выступление Друга народа с иронией одобрил жирондист Бюзо. Петицию отвергли. В зале Конвента пронеслось суровым дуновением то, что позже будут называть классовой борьбой. Интересы буржуазии и санкюлотов оказались, и не могли не оказаться, различными, а партия монтаньяров была буржуазной. Но почему так говорил Марат, который всегда выступал рупором обездоленных? А он проводил свою линию «нового пути» и отныне поддерживал Робеспьера и Сен-Жюста.

Голодные бедняки не хотят и не могут знать этих тонкостей. У них есть свои вожди, хотя и уступающие в ораторском искусстве некоторым депутатам Конвента, но превосходящие их своей беспредельной одержимостью в борьбе за униженных и оскорбленных. Таким был священник Жак Ру, сочетавший ревностное пастырское служение христианским идеалам и отчаянно смелую революционную деятельность. Священника, неустанно навещавшего больных, умирающих, отдававшего все несчастным, усыновившего сироту, особенно любили в секции Гравилье. Он с пламенной экзальтацией апостола отдался революционному идеалу равенства. И ничего не боялся. Он укрывал у себя от преследований Марата, и когда Друг народа стал нападать на него, то он с горечью напомнил ему: «Я не только в течение шести дней спал из-за тебя на полу, но и готовил для тебя пищу и даже выносил твой ночной горшок». Революционный пастырь и вождь секции Гравидье стал идеологом санкюлотов, идеологом часто наивным, неустойчивым, но искренним даже в своих нелепых крайностях. Это он в феврале 1793 года развернул движение санкюлотов против спекулянтов-скупщиков.

Остановить это движение было невозможно. 24 февраля Конвент атакуют две делегации женщин-прачек, возмущенных повышением цен на мыло и требующих смертной казни для скупщиков и спекулянтов. А на другой день толпы разгневанных санкюлотов во главе с женщинами осаждают лавки, заставляют торговцев продавать мыло, свечи и сахар по низким ценам, которые они установили сами. Начались грабежи лавок и складов.

Из-за простого совпадения виновником этих событий объявили Марата. Именно в этот день он напечатал довольно сумбурную статью, которую можно было истолковать как угодно. Марат писал, что все капиталисты, спекулянты, торговцы, судейские, бывшие дворяне являются приспешниками Старого порядка и что он не видит «иного выхода, кроме полного уничтожения этого проклятого отродья». Сурово осудив спекулянтов, Марат утверждал, что «разграбление нескольких складов, у дверей которых были бы повешены скупщики, быстро положило бы предел злонамеренным действиям».

Статья Марата выглядит странным зигзагом, возвращением к прежнему идеалу насильственной народной революции. Но это временное, явно случайное отклонение от «нового пути». Ибо в тот же вечер 25 февраля в Якобинском клубе Марат подтверждает сближение с Робеспьером, с монтаньярами и свое намерение защищать буржуазную революцию в самый критический момент ее развития. Марат, Дюбуа-Крансе и Робеспьер выступают один за другим и резко осуждают происходившие в тот день продовольственный мятеж и погромы лавок.

Речь Робеспьера обнаруживает столкновение его абстрактного образа народа с реальным народным выступлением из-за простых материальных жизненных нужд, которые Неподкупный не может и не желает понять. Заявляя, что «народ никогда не бывает не прав», он видит в событиях 25 февраля «коварные происки врагов свободы, врагов народа… Я не говорю вам, что народ виноват; я не говорю вам, что его волнения являются преступлением. Но разве, когда народ поднимается, он не должен иметь перед собой достойную цель? Разве должны его занимать какие-то жалкие товары?».

Итак, Робеспьер не замечает реальных нужд народа («жалких товаров»), он далек от народа в своем изолированном комфортабельном окружении богатого буржуазного дома Дюпле, в своем иллюзорном видении народа как исторической абстракции, а не в облике голодных мужчин и женщин, доведенных до отчаяния тяжелыми условиями жизни.

Однако здесь не только иллюзии, идеализм, полное непонимание социальных вопросов. Не проявляется ли здесь лицемерие, политический расчет?

Пока этот расчет явно чувствуется в намерении использовать народное движение против жирондистов, объявив их его тайными подстрекателями. Но он также напуган движением, возглавляемым Жаком Ру, соратников которого начинают именовать «бешеными». Ближе к пониманию положения народа был Эбер, издатель популярной газеты «Пер Дюшен». Но и он считал стихийное движение 24 февраля «заговором» врагов Революции и описывал его в своей газете в виде какого-то нелепого маскарада: «Бывшие маркизы, переодевшиеся угольщиками и парикмахерами, графини, нарядившиеся торговками рыбой, те самые, что готовы были взывать о пощаде в тот день, когда Капет сыграл в ящик, разбрелись по предместьям, по рынкам и базарным площадям, чтобы подстрекать народ к бунту и разбою». Эбер также как и Робеспьер хочет повернуть народное движение против жирондистов: «Больше зла, чем скупщики, вам причиняют бриссотинцы и роландисты; задайте им трепку, и я ручаюсь вам, что дело пойдет на лад».

Из левых монтаньяров только прокурор Коммуны Шометт, хотя он тоже осуждает агитацию Жака Ру, проявляет понимание положения и нужд народа. Он выступает за установление таксы, предельных цен не только на хлеб, но и на другие основные продукты. 27 февраля он говорит в Конвенте: «Бедняк участвовал в Революции, как и богач, и даже больше богача. Все изменилось вокруг бедняка, только его положение осталось прежним, и он выиграл от Революции только право жаловаться на свою нищету».

Но Шометт среди монтаньяров в Конвенте пока почти одинок, большинство, подобно Робеспьеру, считают, что народ должен бороться лишь за высокие цели Революции, которые служили главным образом буржуазии, а не за какие-то «презренные товары». Монтаньяры еще не видят необходимость союза с народом, с санкюлотами, и только крайнее усиление опасности для Революции и интересы борьбы с жирондистами заставят их встать на этот путь, чтобы использовать «бешеных» для победы над жирондистами.

А пока Конвент безнадежно поглощен борьбой между фракциями, охвачен страхом и негодованием перед народным движением. Он парализован тем, что Робеспьер подобно жирондистам видит только внутренних врагов, жирондисты же ненавидят его, а контролируемые ими исполнительные органы бездействуют, тогда как Францию, против которой объединилась вся Европа, ход событий влечет к самому роковому, смертельно опасному тупику, угрожающему гибелью Революции. Кто же напомнит об этом, вернет депутатов к суровой действительности и укажет путь спасения? Кто же вновь пробудит единый патриотический порыв, как это было в сентябре прошлого года?

ИЗМЕНА ДЮМУРЬЕ

8 марта на трибуну Конвента впервые за шесть недель поднимается Дантон. Все знают, что за это время он перенес большое личное горе — смерть жены, — что он непрерывно занят делами войны и дипломатии. Только пять дней назад он отправился в Бельгию, и вот после нескольких дней бешеной скачки он снова в Париже. Неожиданное возвращение Дантона уже само по себе настораживает депутатов.

Он знает о распрях, охвативших Париж и Конвент, но отзывается о них одной общей, хотя и многозначительной фразой: «Когда здание охвачено огнем, я не занимаюсь негодяями, которые хотят украсть мебель; я стремлюсь прежде всего потушить пожар». А пожар там, на фронте. Пока Дюмурье авантюристически надеется захватить Голландию, австрийцы завоевывают Бельгию. Дантон срывает завесу успокоительной лжи, распространяемой генералами и жирондистами. «Французскому характеру, — говорит он, — нужны опасности, чтобы обрести всю свою энергию. Что ж! Этот момент наступил». Дантон объясняет, что если армия Дюмурье будет окружена в Голландии, если она сложит оружие, то Францию ждут неисчислимые бедствия. Чтобы предотвратить их, нужны великие действия, быстрые и внезапные, Париж должен стать главной пружиной этих действий. Он обязан объединить усилия всей Франции: «Надо, чтобы Париж, этот прославленный и столь оклеветанный город, который хотели раздавить в угоду нашим врагам, страшившимся его пламенного патриотизма, помог своим примером делу спасения отечества».

Дантон здесь явно намекает на жирондистов, давно уже добивавшихся, чтобы столица, которую они объявили очагом анархии и хаоса, рассматривалась бы просто как «1/83 часть Франции». Однако Париж, от которого зависит спасение Франции, охвачен голодом и народным возмущением. Дантон знает, что незадолго до его приезда законные требования санкюлотов единодушно отвергнуты жирондистами и монтаньярами. Даже Робеспьер и Марат не нашли ничего лучшего, как объявить возмущение народа, вызванное эгоизмом богачей, контрреволюцией. Они еще не понимали, что спасение Революции только в союзе с народом. Значит, надо помочь ему, поддержать его требования и положить предел хищничеству торговой буржуазии.

Дантон — передовой буржуазный революционер, одаренный гением революционной тактики, глубоко чувствующий народный характер Революции. Среди вождей монтаньяров именно он оказался способным найти выход из кризиса Революции. Политика Робеспьера, поддержанная Маратом и другими монтаньярами, отвергнувшими требования санкюлотов Парижа в борьбе с голодом, дороговизной и буржуазной спекуляцией, неминуемо обрекала монтаньяров на изоляцию от народа. Дантон, этот явный буржуа, редко говоривший о своей любви к народу, указал путь к союзу монтаньяров с народом. Дантон предлагает послать представителей Конвента в департаменты, в парижские секции прежде всего, призвать их к формированию новых батальонов волонтеров. Дантон требует: «Пусть ваши комиссары отправятся в путь немедленно, в эту же ночь. Пусть они скажут этому подлому классу, пусть скажут богачам: ваши богатства должны пойти на пользу отечества, как идет наш труд. У народа есть только кровь. Он ее расточает. А вы, жалкие трусы, жертвуйте вашими богатствами… Национальный долг будет покрыт за счет врагов народа. Восстановится равновесие между ценой товаров и стоимостью денег, тогда народ по крайней мере сможет воспользоваться плодами свободы».

Это лишь отдельные фрагменты, лишь бледное отражение пламенной трехчасовой импровизации Дантона, которой он потряс всех, включая депутатов Болота и жирондистов. Конвент словно пробудился к жизни и приветствовал Дантона многократными бурными аплодисментами и криками одобрения. Особенно ликовали монтаньяры, когда Дантон спустился с трибуны, к нему бросились с объятиями Марат, Робеспьер, Колло д'Эрбуа и Фабр д'Эглантин.

Но никто пока не мог сказать, что означала эта трогательная сцена. Эмоциональный порыв или знак неразрывного единства монтаньяров? Как ни эффектно прозвучала речь Дантона 8 марта и выдвинутая им программа, она не могла немедленно изменить ни политический климат в Конвенте, ни крайне напряженную обстановку в Париже. Сам по себе призыв к секциям о срочной помощи армиям, сколь бы благоприятно ни откликнулись на него санкюлоты, мог только усилить тревогу. Ведь призыв потребовала катастрофическая ситуация на фронте. И все новые события дополняли и обостряли ощущение крайней опасности, добавлявшееся к страданиям голода. Моральное состояние политически активной бедноты Парижа превращалось в какую-то взрывчатую смесь тревоги, неуверенности, паники, в комплекс подозрительности, мстительности, склонности к крайним мерам.

Каждый день можно было ожидать новых тревожных событий. Они обрушивались как лавина. Едва отгремели отзвуки могучего голоса Дантона, как в ночь с 9 на 10 февраля предпринимается попытка восстания за очищение Конвента от депутатов-изменников. На этот раз его организовали самые нетерпеливые и яростные из «бешеных» во главе с Жаном Варле, известным своей неистовой революционностью. С недавних нор вместе с ним в кафе Корацца стали собираться его единомышленники, чтобы совещаться и действовать. Они стали обходить секцию за секцией, призывая к оружию. Большинство секций отклонили смелую, но неподготовленную затею. Дело ограничилось лишь разгромом типографий двух жирондистских газет, вызвавшим страх буржуазии. Боялись повторения прошлогоднего сентябрьского побоища, боялись за свою собственность, боялись новых стихийных кровавых расправ.

9 марта прокурор Коммуны Шометт потребовал от ее имени в Конвенте учреждения Революционного трибунала, не связанного юридическими ограничениями. Началось бурное обсуждение. Жирондисты один за другим разоблачали опасность новой затеи, которую поддержали монтаньяры. Из сада Тюильри доносились угрозы толпившихся там множества санкюлотов. «Вам предлагают, — говорил Верньо, — декретировать учреждение инквизиции, в тысячу раз более ужасной». Даже монтаньяр Камбон высказывал опасения и требовал лишь суда присяжных. Судьба этого декрета к концу вечернего заседания 10 марта оказалась под вопросом. Тогда на трибуне снова появился Дантон. Он рисует страшную дилемму: либо немедленное создание трибунала, либо неуправляемые народные расправы. Он напоминает, что сентябрьские расправы прошлого года — следствие нерешительности Законодательного собрания, не пожелавшего создать законных форм кары для врагов Революции. «Совершим же то, — говорит Дантон, — чего не совершило Законодательное собрание. Будем же грозными, чтобы избавить народ от необходимости быть грозным. Учредим трибунал, не хороший (ибо это невозможно), но наименее плохой, дабы меч закона висел над головой всех его врагов».

Закон о чрезвычайном трибунале был принят. В дальнейшем в дополнение к нему последует целая серия декретов, усиливающих террор против врагов Революции. До определенного момента все террористические декреты Конвента оправдывались суровой необходимостью защиты Революции.

И в этот тяжелый момент Революция получила новый удар ножом в спину: 10 марта вспыхнуло восстание в Вандее. Почему крестьяне, которым Революция дала реальные выгоды, восстали? Повод был один, а причин — множество. Началось проведение набора в армию в счет объявленного призыва 300 тысяч человек. Конечно, набор вызывал недовольство и в других районах, но только в Вандее и в соседних с ней департаментах оно вылилось в яростную вооруженную борьбу. Дело объяснялось прежде всего крайней отсталостью, даже дикостью здешнего населения. Огромным влиянием пользовались священники, конечно, «неприсягнувшие». Они давно уже вели контрреволюционную обработку своей паствы, особенно в связи с казнью короля. Но нельзя считать восстание только роялистским или религиозным движением.

Скорее это было восстание деревни против города. В городах жила буржуазия, а она главным образом и воспользовалась Революцией, занимаясь скупкой национальных имуществ, то есть земель. Вот против новых городских «сеньоров» и поднялись крестьяне. Восстание расширялось, вскоре оно охватило около 100 тысяч человек. Сначала это была аморфная, но страшная, темная, зверская сила. Впрочем, когда его возглавили офицеры-дворяне и священники, жестокости и крови стало еще больше.

Вандейское восстание, несмотря на его внешнюю стихийность, с самого начала наводило на мысль об организованном заговоре. Почти одновременно в течение недели после 10 марта вооруженные выступления произошли в десятках мест, хотя у восставших пока одно ружье приходилось на четверых. Большинство использовали вилы, топоры, молоты и все, что было под рукой. Мятежники с самого начала стремились жестокостью посеять среди патриотов страх и панику. В Машкуле, городке из 1500 жителей, убили 542 человека. Их не просто расстреливали, убийству предшествовали зверские пытки.

Когда все это стало известно, 19 марта Конвент единодушно принимает Закон о наказании мятежников. В нем говорилось, что всякий участник контрреволюционного мятежа, даже если он просто нацепит белую кокарду, объявляется вне закона. Если означенные лица будут арестованы с оружием в руках, «они в 24 часа будут переданы в руки палача и преданы смерти». Никакого другого наказания даже не предусматривалось. Наиболее грозные пункты в закон внесли по требованию жирондистов. Однако против смертной казни за простое ношение белой кокарды выступил «кровожадный» Марат. «Мера, предложенная Ланжюине, — говорил он, — самая бессмысленная, самая недостойная человека мыслящего, преданного Республике. Она ведет как раз к уничтожению истинных патриотов. Быть беспощадным следует не к людям, введенным в заблуждение, а к их руководителям». Закон о мятежниках, за который голосовал весь Конвент, создал юридические основания для большинства казней в эпоху террора не только в Вандее, но и во всей Франции.

Теперь с каждым днем создаются в обстановке страха все новые орудия террора. 21 марта принят закон о создании в каждой коммуне страны, а в Париже — в каждой секции Наблюдательных комитетов. Главной функцией таких комитетов вскоре становится выявление и арест «подозрительных». Под эту категорию могли подвести кого угодно. Наблюдательные комитеты, особенно в Париже, будут важными поставщиками жертв гильотины. Очень часто они становились орудием всевозможных злоупотреблений. 28 марта Конвент утверждает закон об ужесточении наказаний эмигрантов и неприсягнувших священников. Любой из эмигрантов, кто будет обнаружен на территории Франции, подлежал смертной казни.

Чистейшим мифом, выдумкой являлись утверждения, что террористическое законодательство весны 1793 года явилось плодом деятельности только монтаньяров или их уступкой «бешеным» и санкюлотам. В действительности — это результат общего критического положения страны. Буржуазия поняла, что ее собственные интересы находятся под угрозой и что придется ради их защиты временно отказаться от обычных либеральных буржуазных принципов. Перед лицом опасности вторжения и восстания в Вандее многие депутаты центра или Болота при всей их ненависти к Робеспьеру и Марату, как и жирондисты, решаются голосовать за крайние революционные меры.

18 марта Барер, выступая от имени этого центра, произнес речь, которая явилась своеобразным манифестом. Он порицал и крайне правых и крайне левых, осудил давление улицы, критиковал сопротивление жирондистов революционным мерам. Барер, самый ловкий из депутатов Конвента, который переживет всех, сформулировал программу из трех пунктов: в исключительных обстоятельствах не управляют обычными методами, и надо принимать революционные меры; буржуазия не может изолироваться от народа, и поэтому надо удовлетворить его требования; однако буржуазия должна сохранить руководство в этом союзе с народом, и Конвент должен проявлять революционную инициативу.

Однако Барер сразу призвал принять декрет, который определил предел уступок буржуазии народу даже в исключительных обстоятельствах. Этот декрет, единодушно одобренный Конвентом, установил смертную казнь всякому, кто будет требовать какого-либо посягательства на земельную, торговую или промышленную собственность. Именно на основе этого принципа и происходило теперь расширение влияния Горы, к которой присоединяется все больше центристов, то есть людей Болота.

Вандея была не последним ударом, который обрушился на осажденную со всех сторон Францию. Таким новым ударом оказались измена и переход на сторону врага генерала Дюмурье — главной военной надежды Республики. Генерал давно был подозрительной личностью в глазах многих. Не случайно Дантон, когда он в начале марта срочно явился из Бельгии в Париж, чтобы потребовать принятия чрезвычайных мер для предотвращения катастрофы на фронте, в своем рассказе о положении дел произнес загадочную фразу по поводу Дюмурье: «История вынесет суждение о его талантах, его страстях и пороках». Дантон знал, что положиться на генерала, с которым он познакомился еще до Революции в масонской ложе «Девяти сестер», можно лишь тогда, когда личные интересы этого авантюриста совпадают с интересами Франции. Но это случалось не всегда, что и побуждало относиться к нему настороженно. Дюмурье вызвал сомнения и дружбой с жирондистами, для которых он был любимым героем, своими попытками оказать влияние на процесс Людовика XVI, ради которого он в январе оставил свои войска и был в Париже. В марте 1793 года, однако, Дюмурье не видели замены и потому вынужденно доверяли этому авантюристу. Не только Робеспьер, но даже Марат, давно предсказавший, что он предатель и пойдет по пути Лафайета, говорили о своем доверии к генералу. После сообщения Дантона и Делакруа, рассказавших о тревожном положении с армией Дюмурье, которой грозило окружение в Голландии, Конвент направил ему приказ вернуться в Бельгию со своей армией, чтобы соединить все французские силы. Дюмурье не выполнил приказа и в ответ прислал наглое письмо, в котором возлагал ответственность за поражения на политику Конвента в Бельгии. Генерал открыто говорил всем, что Конвент — сборище дураков, руководимых негодяями, что надо покончить с анархией и восстановить монархическую конституцию. И все же Дантон, отправляясь в марте снова в Бельгию, говорил о Дюмурье: «Либо я смогу его убедить, либо я привезу его обратно».

Ни убедить, ни предупредить измену Дюмурье оказалось не в силах Дантона. 16 марта Дюмурье потерпел тяжелое поражение в сражении при Неервиндене. После этого он вступил в тайные переговоры с австрийским герцогом Кобургским. Он получил обещание, что австрийцы приостановят военные действия, чтобы дать возможность французскому генералу восстановить «порядок и законность» в Париже. Но Конвент, еще не зная этих подробностей, уже направил для ареста Дюмурье военного министра и четырех комиссаров. Дюмурье сам арестовал их 1 апреля и выдал врагу. Затем он попытался повести свою армию на Париж, но, натолкнувшись на решительный отказ солдат и офицеров, 5 апреля бежал с кучкой верных ему людей к австрийцам. Патриотизм армии еще раз спас Революцию, но Бельгия была потеряна.

Измена Дюмурье, конечно, не могла не вызвать болезненного отклика в Париже. Понятно также, что надо было попытаться не допустить новых раздоров в Конвенте из-за этого, ибо Франция еще больше нуждалась в единстве ее руководства. Жирондисты, тесно связанные с предателем, должны были бы, казалось, быть особенно сдержанными. Но они поддались гибельному для них искушению использовать дело Дюмурье против Дантона. Гибельному, ибо среди вождей монтаньяров именно Дантон старался больше всех не раздувать разногласий в Конвенте и до сих пор относительно сдержанно выступал против Жиронды. Но они безрассудно решили взвалить ответственность за измену Дюмурье на Дантона, хотя не располагали никакими доказательствами какого-либо его попустительства. Итак, будучи сами сильно скомпрометированы, они начали атаку на Дантона.

И он вынужден был объясниться, а это нельзя было сделать, умалчивая о всех известных связях Жиронды с Дюмурье. Сначала он говорил мягко: «Я приведу вам только один факт, а затем прошу вас забыть его. Ролан писал Дюмурье (и именно этот генерал показал это письмо Делакруа и мне): «Вам нужно вступить в союз с нами, чтобы раздавить эту парижскую партию, и прежде всего этого Дантона…» Но давайте опустим занавес над прошлым, нам необходимо единство…»

Это было предупреждение жирондистам о том, что им лучше всего помалкивать о Дюмурье, ибо у Дантона есть что рассказать по этому поводу. Но они не вняли здравому смыслу и еще больше усилили нападки на Дантона, заявив, что это Дантон создал в Конвенте такую обстановку, которая побудила Дюмурье затеять поход на Париж!

И вот только после этого Дантон стал действительно грозен. Еще на ходу, направляясь к трибуне, он бросил: «Негодяи, им хочется свалить свои преступления на меня». А затем он обрушился на Жиронду со всей силой своего темперамента и впервые заговорил об истинной роли жирондистов. И это было неотразимое обвинительное заключение. Он даже прибег к самокритике, рассказав о том, как убеждали его монтаньяры в том, что примирение с Жирондой невозможно, а он все еще на что-то надеялся. «Да, граждане, это моя ошибка. Слишком долго оттягивал я сражение. Но теперь это война, беспощадная война против трусов, которые не осмеливались поразить тирана».

В течение двух часов он последовательно и беспощадно разбирал все дела жирондистов, начиная с того, как они легкомысленно преступно втянули Францию в войну, как пытались сторговаться с королем незадолго до Революции 10 августа, как они пытались использовать процесс короля, чтобы втянуть Францию в хаос гражданской войны.

Монтаньяры с восторгом слушали Дантона, Марат даже привставал на месте и машинально повторял вслух особо резкие и меткие слова оратора. А затем в своей газете «Публицист Французской республики» 3 апреля Марат опубликовал восторженную статью. «Я сожалею, — писал он, — что не располагаю временем для изложения его речи. Замечу только, что она была мастерской и тем более ценной, что содержит взятое Дантоном определенное обязательство бороться отныне с неукротимым мужеством. От этого знаменитого патриота должно ожидать многого, взоры народа обращены на него, и он ждет его на поле чести».

Теперь борьба между монтаньярами и жирондистами вступила в фазу смертельной схватки, которая могла кончиться только гибелью одной из партий.

БИТВА ЗА ВЛАСТЬ

За шумной, лихорадочной общественной активностью, кипевшей повсюду — в Конвенте, в секциях, на улицах, скрывалась беспомощность, слабость высшей власти. Происходила главным образом отчаянная и слепая борьба за власть. На это расходовались энергия и время. Жирондисты обладали большинством голосов в Конвенте, но при решении самых острых и важных вопросов верх брали монтаньяры. Они пользовались мощной психологической поддержкой волновавшегося народа. Под лавиной все новых бедствий и ударов долго так продолжаться не могло.

Измена Дюмурье словно подхлестнула события. «Настал момент спасти государство или допустить его гибель», — заявил Робеспьер в последние дни марта. Но как? «Народ должен спасти Конвент, а Конвент, со своей стороны, спасет народ», — отвечает на этот вопрос Робеспьер. За этой риторической формулой стоит план удаления жирондистов из Конвента, не нанося при этом никакого ущерба его власти и авторитету. Сложная и пока непонятная никому задача. Сначала Максимилиан выдвигал ее туманно и осторожно. 3 апреля вечером он формулирует ее конкретно и резко. Он требует принять действенные меры для спасения родины: «И я заявляю, что первою такою мерою я считаю декрет о привлечении к ответственности тех, кто обвиняется в соучастии с Дюмурье, а именно Бриссо».

В том же выступлении еще одна сенсация, Робеспьер объявляет о своем выходе в отставку с должности члена Комитета общей обороны, органа, контролировавшегося жирондистами. В этот комитет его избрали всего неделю назад. Посидев на трех заседаниях, Робеспьер пришел к выводу о беспомощности органа, призванного осуществлять высшую власть, о том, что комитет служил лишь орудием Дюмурье. Поэтому Робеспьер не хочет «казаться их сообщником».

Но не является ли это отказом от власти? Нет, ибо комитет — всего лишь призрак власти. А реальная власть медленно, но верно ускользает от Жиронды.

Удивительно ослепление тех, кого Марат постоянно с иронией именует «государственными людьми»! Они отказались от постов комиссаров, направляемых Конвентом в департаменты, а затем и в армии. Все комиссары оказались монтаньярами. Изменяется не в пользу жирондистов и состав исполнительного совета, правительства. В феврале они добились смещения монтаньяра Паша с поста военного министра и заменили его Бернонвилем, которого Дюмурье выдал австрийцам. На его место назначается полковник Бушот, министр-санкюлот. Морским министром стал друг Дантона Дальбард. 5 апреля Якобинский клуб направляет циркуляр своим провинциальным филиалам с призывом «обрушить на Конвент дождь петиций» с требованием отозвания «вероломных депутатов», выступавших против казни тирана, то есть жирондистов. Циркуляр подписал Марат, который в этот день занимал кресло председателя. Влияние Друга народа растет: ведь сбылось еще одно его пророчество: измена Дюмурье. Причем с точностью до недели!

Все эти сложные, запутанные, стремительные события до сих пор сохраняют на себе печать таинственности. Как призраки, на политической сцене появляются, а затем исчезают люди, проявляющие историческую инициативу. Но кто был истинным вдохновителем их действий? Часто это остается неизвестным, иногда люди добиваются принятия решения, которое их же в скором будущем и погубит! 6 апреля Конвент учреждает Комитет общественного спасения, которому предстоит со временем стать знаменитым орудием власти монтаньяров. Инициатива его создания принадлежит жирондисту Инару. Еще в марте Конвент согласился сделать Комитет общей обороны более эффективным, сократив число его членов с 25 до 9. Комитет имеет не только новое название, его заседания должны проходить тайно, а решения выполняться немедленно. Среди его членов — только двое монтаньяров: Делакруа и Дантон, которому поручают военные, а затем и дипломатические дела. Остальные члены Комитета общественного спасения — центристы во главе с Барером. Так осуществляется идея, которую еще продолжает лелеять Дантон: власть без участия крайних, умеренных, то есть жирондистов, с одной стороны, робеспьеристов — с другой. Однако все обстоятельства дела даже в этом случае не могут радовать жирондистов, ведь в старом комитете они были хозяевами.

Как и следовало ожидать, жирондисты закричали о «диктатуре». Им ответил Марат: «Свободу должно насаждать силой, и сейчас настал момент, когда надо немедленно организовать деспотизм свободы, дабы смести с лица земли деспотизм королей».

Так родилась знаменитая формула, которую будут, без ссылки на автора, многократно повторять Робеспьер и Сен-Жюст, выражая идеологию тех монтаньяров, кого вскоре начнут называть «робеспьеристами».

10 апреля, после пяти дней молчания (а значит, и пяти дней тщательной подготовки), Робеспьер выступает с новой, более суровой и гневной обвинительной речью против жирондистов, этой «влиятельной клики, которая вступила в сговор с тиранами Европы, чтобы дать вам короля вместе с аристократической конституцией». Неподкупный создает грандиозную эпопею о преступлениях Жиронды, рукою мастера пишет их мрачную историю. Робеспьер говорит о них с презрением, ненавистью, повторяя не в первый десяток раз все те же факты, но в новом словесном обрамлении. С сарказмом говорит он об этих людях, «защищавших права народа так долго, чтобы поверить, что он в них нуждается».

Бичующие слова падают с грохотом, как тяжелые камни: амбиция, зависть, продажность, лицемерие, карьеризм, предательство… Вождь голосом прокурора истории требует, чтобы Мария-Антуанетта предстала перед Революционным трибуналом вместе с Филиппом Эгалите, первым монтаньяром, уже заключенным в тюрьму по требованию Максимилиана.

Верньо выступает с импровизированным ответом: «Это мы умеренные? Разве я не участвовал в событиях 10 августа, Робеспьер, когда ты прятался в подвале?» Напрасно! Максимилиан, как обычно, не ввязывается в полемику, но выносит окончательные приговоры, не надлежащие пересмотру, его суждения бесспорны, ибо он в них убежден. Наивный Жорес отмечает, что в словесной войне Жиронды и Горы много «отвратительных клеветнических измышлений». Великий социалист в связи с этим задается вопросом: а осталось ли у противников в этой смертельной борьбе что-нибудь общее, например, идейные, нравственные ценности, общее достояние Революции, что, по его мнению, когда-то существовало? «Но, — заключает он, — в том состоянии крайнего ожесточения, которое охватило их всех, они уже не верили в это». Однако борьба еще далеко не кончилась. Жиронда от обороны переходит к наступлению.

12 апреля Гюаде, в свою очередь, выступает с длинной речью против монтаньяров, в заключение которой выдвигает обвинение против Марата за его подпись под циркуляром 5 апреля. Как по команде, все жирондисты требуют декрета об аресте Марата. Они выбрали удачное время, большое число монтаньяров командированы в департаменты. Дантон попытался остановить атаку, предложив перенести вопрос в комиссию. Марат проявляет выдержку и молчит. Декрет принят большинством в 226 голосов против 93, причем поименным голосованием. Марат удостоился большой чести: за всю историю Конвента такая процедура использовалась всего два раза — против Людовика XVI и Марата! К Другу народа приближается офицер, чтобы арестовать обвиненного, но окружившие его сразу плотной толпой монтаньяры требуют предъявления мандата. Документ имеется, но он оформлен не по правилам! Как хорошо, что в Конвенте под рукой так много юристов! Марат беспрепятственно удаляется, чтобы скрыться в подполье. На другой день в своей газете он оценивает жирондистов как «сбежавших из сумасшедшего дома, как изменников». В Конвенте 96 монтаньяров подписывают, поднимаясь на трибуну, злополучный циркуляр, чтобы солидаризироваться с Маратом. Однако Дантон даже не шевельнулся, а Робеспьер встал, сделал несколько шагов и вернулся на место.

Правда, он сказал, что, хотя Марат «не является его другом», обвинение несправедливо: «Обвинительный декрет направлен не только против него, но против вас, против истинных республиканцев, против самого меня, может быть». Марат скрывался, но добровольно явился в назначенный день в трибунал, где и был блистательно оправдан. Толпа санкюлотов торжественно принесла его на руках в Конвент, где он спокойно занял свое место. При этом Марат сказал о жирондистах: «Теперь они у меня в руках. Они тоже пройдут с триумфом. Но это будет путь к гильотине». В общем, жирондисты совершили в истории с Маратом еще одну глупость. Тем более непростительную, что сами они уже стали кандидатами в обвиняемые.

Еще в начале апреля Люлье, бывший сапожник, ставший политиком и другом Робеспьера, потребовал от имени секции Бонконсей суда над жирондистами как «сообщниками Дюмурье». А 15 апреля Русселен, друг Дантона, выступил в Конвенте от лица 35 секций Парижа с требованием обвинения 22 главных жирондистов «как явно обманувших доверие своих избирателей».

Так, народ, санкюлоты предлагали монтаньярам поддержку. Великодушный, благородный народ протягивал руку помощи тем, кто совсем недавно клеймил его за стремление к каким-то «презренным товарам», за желание спастись от голодной смерти! Сами монтаньяры тоже сознавали, чувствовали неизбежность уступки народным требованиям. Конечно, это возмущало их буржуазное классовое сознание. От них требовалось несомненное мужество, смелость, а главное — трезвое понимание положения дел. Словом, то, чего не оказалось у жирондистов. Монтаньяры наконец нащупывают единственно верный путь к победе над Жирондой. Еще 26 марта Жанбон Сент-Андре писал Бареру (подсказав тем самым тактику, которую Барер изложит 15 апреля): «У бедняка нет хлеба, между тем как нет недостатка в зерне, но оно спрятано… Настоятельно необходимо дать возможность жить беднякам, если вы хотите, чтобы они помогли вам закончить революцию. В экстренных случаях надо считаться только с великим законом общественного спасения».

Публично и громогласно, в предельно четкой форме, как всегда, ту же мысль выразил Дантон 5 апреля в Конвенте: «Я хочу внести еще одно предложение. Необходимо, чтобы по всей Франции цены на хлеб стояли в правильном соотношении к заработку неимущих. Этим декретом вы одновременно обеспечите народу и его существование, и его достоинство. Вы побудите его всецело примкнуть к революции, вы приобретете его уважение и его любовь».

Вынужден занять позицию и Робеспьер. Он сделал это не прямо и откровенно, как Дантон и другие монтаньяры, а в свойственной ему возвышенной риторической и помпезной форме туманных абстракций. Поводом для него служили не бесчисленные петиции бедняков об их нуждах, а проект новой Конституции, подготовленный комиссией Конвента под руководством Кондорсе. В нем, естественно, содержалась Декларация прав с формулой, гарантирующей право на собственность. Робеспьер забраковал проект, и в то время, когда страну и народ терзали тяжелые известия о поражениях республиканцев в Вандее, когда со всех сторон грозило вторжение врага, когда бедняки городов голодали, а Конвент раздирала жестокая борьба, он произнес пять пространных речей о «вечных» принципах конституции.

Заботы нынешнего дня не имеют значения: «Помните только о вселенной, которая взирает на нас!» Робеспьер отбрасывает все ради создания монумента для будущих веков в виде «вечного закона». В действительности он все это делает именно ради самой злободневной проблемы борьбы с жирондистами, в которой он поразит всех своим величием политического деятеля, воодушевленного лишь высокими идеалами, а не «презренными товарами». Первую речь о Декларации прав, произнесенную в Якобинском клубе 21 апреля и прочитанную второй раз в Конвенте 24-го, он прямо начинает с вопроса о собственности. Нельзя не признать, что рассуждения Робеспьера на эту тему — просто шедевр ловкой политической тактики. Он поистине гениально решает двойную задачу: практически успокоить буржуазию и одновременно морально заклеймить презрением богатых, что понравится санкюлотам, беднякам, разделяющим благородный удел нищеты. «Пусть грязные души, — говорит он, — уважающие только золото, знают, что я отнюдь не хочу касаться их сокровищ, каким бы нечистым ни был их источник. Знайте, что тот аграрный закон, о котором вы столько говорили, лишь призрак, созданный плутами, чтобы напугать дураков… Мы убеждены в том, что имущественное равенство есть химера… Гораздо важнее сделать бедность почтенной, чем осудить богатство».

Но, кроме этой двусмысленной фразеологии, Робеспьер предложил свой проект Декларации прав с такой формулой собственности, которую горячо поддержала бы Жак Ру, Варле, другие «бешеные», все, кто хотел, чтобы Революция дала что-то и беднякам. Она гласила: «Собственность есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться тою долею имущества, которая ему гарантирована законом».

Из этого положения вытекало, что имущество может быть ограничено какой-то «долей». Значит, могут быть удовлетворены требования о максимальных ценах, о преследованиях скупщиков, об обложении богатых чрезвычайными налогами! Даже требуемый некоторыми «аграрный закон», раздел земли и другой собственности оказывался возможным делом! Правда, забегая вперед, заметим, что когда после уничтожения Жиронды с помощью народа монтаньяры утвердят свою конституцию, то в ней этого пункта уже не будет. Его сформулируют вполне в жирондистском духе. Но кто мог допустить тогда, в конце апреля 1793 года, что речь идет о демагогической приманке, о тактическом маневре с целью привлечения народа на борьбу с Жирондой? Таким образом, Робеспьер тоже шел к союзу с народом, правда, в присущей ему всегда особой манере.

Как это ни странно, но жирондисты, заслужившие прочную репутацию «интриганов», оказались неспособны даже на время покривить душой и призвать буржуазию к временным уступкам санкюлотам, ведь в конце концов монтаньяры в социальной политике и не сделали ничего большего. Но в каком-то ослеплении они отталкивали от себя народ громогласной заботой о буржуазной собственности, причем в самое неподходящее для них время.

Сделал это Петион, тот самый, вместе с которым Робеспьер начинал свою политическую карьеру еще в Генеральных Штатах. В конце апреля в «Письмах к парижанам» он призвал парижскую буржуазию к отпору посягательствам на собственность. «Ваша собственность находится под угрозой, — писал Петион, — а вы закрываете глаза на эту опасность. Разжигают войну между имущими и неимущими, а вы ничего не предпринимаете для ее предупреждения… Парижане, очнитесь наконец от вашей летаргии и заставьте этих ядовитых насекомых бежать в свои щели!»

САНКЮЛОТЫ

Итак, жирондисты наконец поняли то, что уже раньше осознали монтаньяры: судьба событий решается не столько в Конвенте, сколько в народе, практически в секциях, непрерывно заседавших в 48 округах Парижа. Это были странные, необычные собрания людей, проходившие в неуютных залах, иногда в подвалах, часто ночью при колеблющемся свете масляных ламп или дрожащем пламени свечей, отбрасывавших тени еще более причудливые, чем все происходящее. Богатые, «порядочные» люди не любили бывать здесь и смешиваться с чернью. Действительно надо было обладать исключительной страстью, темпераментом, необычайной заинтересованностью в общественных делах, чтобы терять время на выслушивание нередко бессвязной и неграмотной болтовни, прерываемой резкими перепалками и грубыми выкриками. Картину секционной борьбы в Париже трудно представить реально, если не учитывать наблюдавшуюся ранее слабую политическую активность столичного населения. В крупнейших выборах участвовало лишь около десятой части 700-тысячного населения города. Только в трех-четырех секциях, кстати с наиболее богатым населением, проявлялось больше активности. Но чаще собиралось не более сотни человек, а то и меньше. Но зато это были настоящие политические бойцы, одержимые люди, действительно «бешеные». Голосовали открыто, часто просто криками, и санкюлоты, всегда более смелые, чем осторожные состоятельные люди, обычно брали верх. Но вот по призыву жирондистов буржуа устремились в секции. Они сразу убедились, что все выборные должности уже заняты беднотой, часто людьми крайних убеждений. Презрительно третируя долгое время секционные собрания, буржуа упустили время. Добиться перелома настроения в пользу жирондистов теперь уже трудно. Убеждение, что их надо устранить из Конвента, уже укоренилось, а многие сторонники Жака Ру считали, что для пользы дела следовало бы разогнать и весь Конвент, заменив его революционной Коммуной по образцу той, которая возглавила восстание 10 августа прошлого года. Но и в таких условиях буржуазии часто удавалось захватывать руководство, например в секции Елисейских полей. И хотя в целом по Парижу большинство секций оставалось за санкюлотами, соотношение сил колебалось. Ведь была еще и Национальная гвардия, состоявшая из вооруженных граждан. Даже по подсчетам самых левых и самых революционных вожаков санкюлотов буржуазные батальоны насчитывали 160 тысяч человек, они явно превосходили батальоны санкюлотов из восточной и северной частей Парижа. Поэтому в случае прямой атаки на буржуазную собственность и тем более осуществления лозунга некоторых «бешеных»: «Грабь награбленное!», исход дела мог оказаться плачевным для них. Это понимали далее самые яростные из «бешеных» и поэтому не шли дальше требования лишь частичного ограничения частной собственности вроде максимума цен и чрезвычайного налогообложения богатых. Так, Коммуна Парижа по инициативе Шометта установила налог на богатых в размере 12 миллионов на покрытие военных нужд, конкретно на борьбу с восстанием в Вандее. В общем, дальше стихийных рукопашных схваток где-нибудь в Люксембургском парке или на Елисейских полях между богатой молодежью и санкюлотами дело не доходило.

Социальная борьба не выходила из рамок законных петиций секций и Коммуны. Народные представители сами склонялись к компромиссу. Так, депутация граждан предместья Сент-Антуан прямо заявляла 1 мая в Конвенте: «Пусть будет установлен максимум, и мы все будем защищать вашу собственность и еще больше собственность отечества». Однако, чтобы навязать это предложение об условиях сделки, использовалась и угроза: «Если вы их не примете, то мы заявляем вам, что мы находимся в состоянии восстания, десять тысяч человек стоят у входа в зал».

Только в результате такого давления Конвент принял 4 мая декрет о максимуме цен на муку и зерно. Впрочем, до реального выполнения его пройдет еще много времени и событий. Итак, давление народа и собственный интерес буржуазии, отнюдь не заинтересованной в реставрации феодальной системы, определяли социальную политику монтаньяров. Это проявилось даже в таком внешне весьма революционном мероприятии, как заем у богатых на огромную сумму в один миллиард ливров. Министр финансов Камбон, разъясняя буржуазии смысл этого мероприятия, говорил, как бы от имени бедняков, имитируя их соображения: «Ты богат… Я хочу уважать твою собственность, но я хочу вопреки тебе самому связать тебя с Революцией, я хочу, чтобы ты ссудил свое состояние Республике, и, когда свобода будет установлена, Республика вернет тебе твои капиталы». Впрочем, это была вовсе не «жертва» богатых, а выгодная сделка: квитанции займа принимались в уплату при покупке имений эмигрантов. В условиях обесценения денег заем оказался очень выгодным для буржуазии. Если монтаньяр Камбон, богатый коммерсант, рассуждал как деловой человек, то иначе подходил к социальным проблемам Робеспьер.

Даже сугубо материальные, денежные дела, а тем более политические он всегда переносит в область морали. Как и Камбон, Робеспьер стремится усилить общий фронт Горы, буржуазии и санкюлотов. Он говорит 8 мая в Конвенте: «Не различайте людей по их имущественному положению или по их должности, но по их характеру». У него всегда упрощенная, но зато доходчивая и понятная народу нравственная, этическая схема: «Существуют только две партии, партия продажных людей и партия людей добродетельных».

В том же выступлении Максимилиан умудряется с помощью своей удивительной логики внушать, причем на примере собственной личности, как прекрасно быть бедным и какое несчастье быть богатым: «Часть защитников народа позволила себя подкупить. Я тоже мог бы продать свою душу за богатство. Но я в богатстве вижу не только плату за преступление, но и кару за преступление, и я хочу быть бедным, чтобы не быть несчастным».

Разумеется, и в этой речи Максимилиан говорит о народе, говорит, как всегда, с патетической взволнованностью и трепетом: «Доверенные мне народом обязанности были бы для меня мучением, если бы при виде лицемерия, от которого он страдает, я не поднимал мужественно голоса в его защиту». Естественно было бы ожидать, что оратор скажет о тех страданиях, которые испытывал тогда народ от голода. Ведь достаточно было взглянуть на длинные очереди у хлебных лавок или просто слушать то, о чем говорилось в многочисленных петициях, непрерывным потоком поступавших в Конвент. Нет, Робеспьер имеет в виду не это, а то, что на народ клевещут, будто он возмущен роскошью, богатством буржуазии и своей нищетой, столь явной из-за имущественного неравенства. И Робеспьер «мужественно» опровергает эту клевету: «Санкюлоты, неизменно руководствуясь любовью к человечеству… никогда не претендовали на имущественное равенство, а на равенство прав и счастья». Здесь та же самая логика: лучше быть бедным, голодным и счастливым, чем богатым, сытым и несчастным!

Правда, не вся речь состоит из самовосхваления и обычного перечисления всего того, что Робеспьер сделал для Революции. Он перечисляет конкретные действия, которые уже и без его призывов осуществляет Коммуна. Что касается своих намерений, то Робеспьер заявляет: «Я презираю все опасности ради того, чтобы нанести поражение тиранам и спасти свободу».

На другой день политический агент Дютор, присутствовавший на заседании Якобинского клуба, пишет в своем донесении министру внутренних дел: «Робеспьер теряет доверие к себе по причине своей трусости».

Действительно, надвигаются грозные события. 12 мая в Епископате собираются представители секций, чтобы обсудить идею восстания против Конвента. Они делают это не по призыву Робеспьера, ибо он призывает к борьбе только в рамках законности: «Вы находите в законах все необходимое для того, чтобы законным образом истребить ваших врагов». Но восстание противозаконно, да еще и против Конвента! Между тем тот же полицейский агент в своем следующем донесении пишет: «В этот грозный момент объединяются те, кто действовал 2 сентября». А в первые дни сентября 1792 года происходили массовые избиения в тюрьмах. Представитель вооруженных санкюлотов заявляет, почти текстуально повторяя прошлогодние призывы: «Подумайте о том, что, отправляясь в Вандею, вы оставляете здесь роландистов, бриссотинцев и болотных жаб». Правда, тогда речь шла об аристократах, заключенных в тюрьмах. Робеспьер знает, что положение обостряется, и это доводит его до болезни. В период решающих событий между 13 и 24 мая он не занимается никакой деятельностью. Как всегда, перед наступлением революционных дней усталость, тоска, страх охватывают и парализуют его.

Вожди монтаньяров — Робеспьер, Марат, Дантон — действуют, думают и говорят по-разному. Мнение некоторых историков — преимущественно советских, — что они составляют в мае 1793 года реальный триумвират, спаянный единством слова и дела, видимо, продиктованное благими намерениями показать единство революционных сил, это якобы обязательное условие и особенность любой народной революции — всего лишь иллюзия. Увы, жизнь и на этот раз оказалась сложнее. Существует, правда, сомнительная мемуарная версия о том, что будто бы в это время где-то на улице Шарантон, в предместье Сент-Антуан, происходили тайные совещания Робеспьера, Дантона и Марата. К сожалению, это не подтверждают никакие надежные источники. Конечно, они были едины против общего врага — жирондистов. Но не более. Во всем остальном они действуют каждый по-своему и без всяких признаков какого-либо определенного соглашения между собой. Слишком это разные люди.

Марат, вероятно, смеялся про себя, слушая пылкие излияния Робеспьера о том, как он счастлив быть бедным. Уж кто-кто, а Марат знал настоящую бедность. Жил в подвалах, скрывался в жалких каморках самых бедных санкюлотов, одевался в лохмотья. Что общего у него могло быть с Робеспьером, этим чопорным буржуа, всегда безупречно, тщательно одетым и напудренным на манер старых аристократов? Робеспьер с презрением относится к манере многих революционеров носить фригийский колпак, красную вязаную шапку или карманьолу, короткую куртку. Ему претила всякая простонародность в ее реальном жизненном облике. Кстати, как писал младший брат Максимилиана Огюстен, Марат «жил как спартанец». Конечно, как депутат Конвента он получал теперь 18 ливров в день (если присутствовал на заседании). Но Марат раздавал беднякам все, что у него было. Огюстен рассказывал, что, когда Марату нечем было помочь кому-либо из его многочисленных нищих друзей, он направлял их за помощью к своим политическим единомышленникам, наивно полагая, что и они должны поступать таким же образом. Кстати, после смерти Марата осталось состояние в 25 су, меньше дневного заработка рабочего. Интересно, что состояние братьев Робеспьеров (на двоих) после их смерти, по справке нотариуса, насчитывало 12 тысяч ливров. Тоже не великое богатство. Дюпле, у которого жил Робеспьер, в год имел доходы раз в пять больше. Все же 1 ливр 5 су — вот какое наследство оставил Марат, никогда не считавший бедность счастьем, подобно Робеспьеру!

Единство партии монтаньяров — понятие неустойчивое, зыбкое, хотя число их в Конвенте росло, приближаясь уже к 250 депутатам. Ну а что касается прочности связывавших их уз, то, по мнению того же Дютара, весьма проницательного, хотя и полицейского наблюдателя, то, судя по его донесению 17 мая, дело обстояло так: «Якобинцы, стало быть, делятся на две партии, весьма различные и обособленные: с одной стороны, образованные люди, собственники, которые немного думают о себе, как бы против своей воли, — сюда относятся Сантерр, Робеспьер и большая часть членов Горы: с другой стороны — анархисты, обосновавшиеся частью у якобинцев, но главным образом у кордельеров, которых возглавляет Марат».

Народ любил Марата, как никого другого из монтаньяров и вообще из деятелей Революции. Конечно, его считали немного одержимым, но восхищались тем, как сбываются все его предсказания. Марат не только не льстил народу, но часто резко порицал его. Он явно не искал популярности, не подлаживался под настроения массы санкюлотов, часто действовал вопреки им. Простые люди это понимали и ценили. Главное — верили в его искренность. Авторитет Марата особенно укрепился в мае 1793 года, и это играло огромную роль. Для монтаньяров Марат оказался особенно ценной фигурой, ибо он являлся как бы посредником между ними и санкюлотами. Тем, что народ пошел за монтаньярами, они в значительной мере обязаны Марату.

Если Марат прикрывал монтаньяров слева, то Дантон — справа. Хотя он и объявил войну Жиронде, в глубине души у него еще теплилась надежда на какой-то компромисс, который позволил бы избежать опасного кризиса республики, если Конвент будет разогнан, как требовали многие из «бешеных». Не привлекала его и перспектива, столь дорогая сердцу Робеспьера: превращение Конвента в однопартийное собрание монтаньяров. «Он отлично понимал, — пишет Жорес, — что с устранением Жиронды он уже не сможет проводить ту широкую политику, в которой был особенно силен, и окажется замкнутым вместе с Робеспьером в несколько узком кругу сектантского якобинизма».

Однако его не слишком энергичная борьба против жирондистов в апреле — мае 1793 года объяснялась не столько этими сомнениями, сколько тем, что он возглавил Комитет общественного спасения. Собственно формально он вовсе не был его главой. Но почему-то все говорили о «Комитете Дантона». Вновь обаяние и сила личности, помимо воли Дантона, отодвигали на второй план его коллег. Конечно, здесь играло роль и то, что в Комитете на плечи Дантона легли тогда самые тяжелые и неотложные заботы: война и дипломатия. Он сумел внести существенные изменения во внешнюю политику. Война началась под трубные звуки авантюристических лозунгов Жиронды, намечавших революционное завоевание всей Европы. Еще в конце 1792 года Дантон ограничил эти претензии «естественными границами». Сейчас он идет дальше и объявляет, что Франция вообще не хочет вмешиваться в дела других стран и поддерживать «горсточку патриотов, которым вздумалось бы устроить революцию в Китае».

Довольно авантюр и завоевательных замыслов! И Дантон провозглашает: «Граждане, нам прежде всего следует подумать об охране нашего государственного существования и об усилении мощи французской нации… Вынесем решение не вмешиваться в дела наших соседей, но постановим также, что республика будет существовать, и приговорим к смертной казни всякого, кто предложит мир, не основанный на принципах нашей свободы и независимости». Последнее грозное предложение призвано лишить почвы всякие подозрения в отношении дипломатических маневров Дантона, направленных на раскол антифранцузской коалиции путем отрыва от нее Пруссии, а еще лучше Англии. Бездна забот у Дантона с ведением войны. Где взять оружие для формируемой 300-тысячной армии? Все внешние связи Франции разорваны, и Дантон затевает рискованные комбинации по тайному приобретению оружия, вроде покупки 53 тысяч ружей у драматурга и торговца оружием эмигранта Бомарше…

Конечно, внутренние враги — жирондисты тоже требуют внимания Дантона. Это он подсказал своему другу Камиллу Демулену идею памфлета, окончательно срывающего маску с Жиронды. Камилл на этот раз особенно блистательно подтвердил свой талант безудержной фантазии. Вся Французская революция оказалась исключительно плодом заговора английского премьера Питта, а Бриссо такой же его агент, как раньше Мирабо и Барнав. Истоки заговора жирондистов Демулен обнаруживает, впрочем, еще в делах Ришелье и Мазарини, два века назад! Демулен предлагает очень оригинальную теорию обнаружения заговора: «Было бы недобросовестно требовать от нас фактов, доказывающих наличие заговора… Достаточно существенных признаков».

Так, с бесподобным легкомыслием Демулен сформулировал теорию, всю «ценность» которой он сможет оценить на собственной судьбе. Когда он, как всегда заикаясь, прочитал за ужином памфлет жене Люсиль и Дантону, те смеялись до слез. Демулен с гордостью говорил о памфлете: «Тот, кто его выслушает, тотчас спросит: «Где эшафот?» Вот так, в азарте межпартийной борьбы создавалась особая обстановка, небывалая атмосфера, которая не имела ничего общего с теориями великих французских просветителей, идейно готовивших революцию. Ведь они определяли лишь ее цели, но ничего не писали о средствах, которые рождались стихийно, неожиданно для самих деятелей революции. А они думали лишь о задачах сегодняшнего дня, совершенно не представляя себе день завтрашний. Революция как бы жила, росла, развивалась сама по себе, роковым, но неизвестным путем, определяя судьбы тех, кто творил революцию.

КОНТРАТАКА ЖИРОНДЫ

Жирондисты, действовавшие еще более слепо, проявляли не меньшую ожесточенность. Возмущенные поведением Парижа, вернее его политически активной части, секций, Коммуны, Якобинского клуба, народных обществ, они готовят контрнаступление. 10 мая Конвент перебрался из Манежа во дворец Тюильри. Изящный и пышный зал бывшего королевского театра с помощью драпировок, деревянных столбов, гипсовых статуй преобразился. Продолговатый зал длиной сорок два метра, шириной в десять, а высотой — в одиннадцать стал скучным унылым помещением, которому суждено было стать ареной еще небывалых по ожесточенности страстей. Люди, затеявшие это переселение, стремились сделать Конвент менее доступным для толпы, чем Манеж, слишком открытый со всех сторон. В действительности это не спасло никого. Именно из этого зала многим депутатам придется проделать путь к эшафоту. Теперь жирондисты начали здесь последние битвы.

18 мая они переходят в наступление. Его начал Гюаде, адвокат из Бордо, как и Верньо, хотя и не такой блестящий оратор. Считалось, что он зато более серьезен и солиден. Гюаде потребовал свергнуть парижские городские власти, «анархистские и жадные до власти и денег». Конкретно он требовал замены муниципалитета председателями секций. На случай роспуска Конвента его роль будут выполнять заместители депутатов, которые должны собраться в Бурже.

Здесь все неясно, странно и необъяснимо, кроме ненависти жирондистов к Парижу. Конвент никто не собирался распускать, кроме особенно неистовых «бешеных». Неясно также, будут ли председатели секций более послушными Жиронде? А если среди них окажется большинство из санкюлотов? Находчивый и гибкий Барер, еще колебавшийся между жирондистами и монтаньярами, отверг смутный план Гюаде и вместо него предложил избрать Комиссию двенадцати, которая проверила бы деятельность парижских властей. В состав комиссии вошли одни жирондисты.

Наступление Жиронды просто выдохлось бы, если бы случай не дал комиссии желанного повода для действий. 19 мая два полицейских чиновника Марино и Мишель выдвинули сногсшибательный план: тайно похитить два десятка самых видных жирондистов, в укромном месте прикончить их, а потом распустить слух, что они эмигрировали! Великолепный материал давал также в своей газете «Пер Дюшен» Эбер. Почти в каждом майском номере появлялись призывы вроде, например, такого: «Огонь тлеет под пеплом, и бомба вот-вот взорвется. Бриссотианцы, роландисты, скоро зазвучит набат свободы, и час вашей смерти пробьет. Те, кто уничтожил королевскую власть, сумеют истребить интриганов и предателей».

Вечером 24 мая Комиссия двенадцати начинает действовать: выписывается ордер на арест Эбера, Варле, Добсана, Марино и Мишеля. Все парижские секции подчинялись контролю Комиссии, и начиналось расследование их деятельности.

Реакция последовала немедленно. Секции непрерывно заседают, идут бурные споры, вносятся предложения одно другого воинственнее и непримиримее. 25 мая к Конвенту устремляются возмущенные представители секций. Трибуны для публики в новом помещении специально построили так, чтобы народ был подальше от депутатов. Но сегодня они грозят рухнуть под тяжестью переполнивших их людей.

Делегация Коммуны гневно протестует против преступления Комиссии двенадцати, арестовавшей заместителя прокурора Коммуны Эбера. Возмущение вполне обоснованное…

Но председательствующий жирондист Ипар словно взрывается. Этот южанин из Прованса вообще отличался склонностью к громким и эффектным фразам. На этот раз он в состоянии яростного экстаза.

«Если когда-либо Конвент будет унижен, если когда-либо одно из этих восстаний, которые после 10 марта возобновлялись беспрерывно и о которых муниципалитет уведомляет нас в последнюю очередь (слева возмущенный шум, справа — аплодисменты)… если в результате этих постоянно возобновляющихся восстаний случится так, что на национальное представительство будет совершено покушение, то я вам заявляю от имени Франции… (слева крики: «Нет!», справа: «Говорите от имени Франции!»).

Я вам заявляю от имени всей Франции: Париж будет уничтожен; вскоре на берегах Сены будут разыскивать то место, где был этот город!»

В зале неописуемый шум. Еще бы, ведь жирондист почти буквально повторил угрозу герцога Брауншвейгского! Крики сливаются в сплошной рев.

Шум смолкает только тогда, когда на трибуну поднимается Дантон. Уж он-то сумеет ответить на наглую угрозу со своим громовым красноречием! И вдруг Дантон начинает говорить нечто такое, что на него совсем не похоже. Он уговаривает, рассеивает недоразумение: «Зачем предполагать, что когда-нибудь на берегах Сены будут тщетно разыскивать то место, где был Париж? Совсем не подобают председателю подобные настроения! Он должен выступать только с утешительными идеями… Даже среди лучших граждан встречаются люди слишком запальчивые… Объединимся же!»

Вспомним Дантона накануне 10 августа 1792 года, когда он энергично готовил народное восстание. Теперь говорит как будто другой человек. Возможно, это происходило потому, что надвигавшееся восстание серьезно отличалось от народных выступлений 14 июля и 5–6 октября 1789 года, 10 августа 1792 года, которые были направлены против монархии, против короля, против аристократов. Но сейчас речь идет о восстании против Конвента, созданного революцией, о восстании одной части революции против другой. Народ угрожает уничтожением собственного творения — революционного Конвента! И это обескураживает Дантона. Он все еще рассчитывает на примирение…

26 мая, после десяти дней полного молчания, в Якобинском клубе выступает Робеспьер и, как обычно пишут историки, призывает народ к восстанию. Действительно, в своей речи Максимилиан говорит: «Когда народ угнетен, когда он может рассчитывать только на самого себя, было бы трусостью не призвать его к восстанию… Этот момент настал».

Однако после этой смелой общей формулы следует вдруг нечто более конкретное: «Я призываю народ объявить в Национальном Конвенте восстание против всех подкупленных депутатов». Это уже нечто иное, чем восстание против власти Конвента. Речь идет лишь о петиции, о демонстрации внутри Конвента. Ясно, что Робеспьер за время своего молчания понял, что только революция может решить исход дела. Он опасается отстать от событий и произносит слово «восстание», но при этом он озабочен больше всего тем, чтобы Конвент не пострадал, чтобы законность не была нарушена. И как всегда, он больше думает не о коллективных, не о массовых действиях, но о своей личной роли: «Я заявляю, что, получив от народа право защищать его права, я считаю своим угнетателем того, кто меня перебивает или не дает мне слово, и я заявляю, что я один поднимаю восстание против председателя и всех членов, заседающих в Конвенте».

Оказывается, речь идет о «восстании» Робеспьера против нарушения регламента заседания Конвента, восстании за право свободно произносить речи. Это совсем не похоже на революционное восстание народа с оружием в руках! Робеспьер горячо желает устранения жирондистов, но он боится народного восстания.

Когда на другой день 28 мая Робеспьер берет слово в Конвенте, он еще более ясно обнаруживает страх и замешательство, которые он испытывает. «Я прошу вашего внимания и снисхождения, — говорит он, — ибо я физически не в состоянии сказать все то, что мне подсказывают чувства, вызванные во мне опасностями, нависшими над родиной». Для чего же тогда он вообще поднялся на трибуну? Оказывается, он хочет вновь повторить обвинения против жирондистов, напомнить им их маневры перед 10 августа 1792 года. Но его прерывают напоминанием о том, что сам он в то время выступал в роли защитника монархии, издавая газету «Защитник конституции». Возразить ему нечего, и он откликается жалкой репликой: «Вы видите, как пользуются слабостью моего голоса, чтобы мешать мне сказать правду». Робеспьер ни слова не говорит о бурлящем, волнующемся движении народа Парижа, о мобилизации революционных сил, которая происходит без него и помимо него. Значит, задача его выступления в том, чтобы просто напомнить о своем существовании в момент, когда еще не определилось соотношение сил. В заключение он фактически капитулирует: «Я предоставляю этим преступным людям завершить их гнусное поприще. Я оставляю им эту трибуну… Я жалею, что физическая слабость не позволяет мне полностью разоблачить все их козни».

Конечно, Робеспьеру действительно не давали говорить. Жирондисты, чувствуя, что после провокационной речи Инара Конвент окончательно выходит из-под их контроля, что резко усиливается давление санкюлотов Парижа, возмущенных арестом Эбера и других левых, ведут себя крайне резко, устраивают обструкцию любому, кто осмеливается их критиковать. Напряженность усиливалась, с трибун, заполненных до предела, неслись грозные крики, бурлящая толпа стояла у дворца Тюильри.

Это уже начинало напоминать яростные споры внутри осажденной крепости. Когда жирондисты пытались с помощью процедурных уловок лишить слова своих противников (как было и с Робеспьером), Дантон, молча и мрачно наблюдавший весь этот хаос, не выдержал, вскочил и загремел прямо с места: «Такое бесстыдство начинает нас утомлять. Я заявляю Конвенту и всему французскому народу, что если будут продолжать держать в заключении граждан, все преступления которых заключаются в крайностях патриотизма, если постоянно будут отказывать в слове тем, кто хочет выступить в их защиту, — я заявляю, что, если есть здесь сто честных граждан, мы вам окажем сопротивление. Комиссия двенадцати держит в заключении в Аббатстве должностных лиц народа, не соизволив представить об этом никакого доклада».

Только на другой день Робеспьер решается. Нет, он не присоединяется к подготовке восстания. Он лишь дает согласие на то, чтобы другие руководили восстанием, предоставляя эту задачу Коммуне Парижа. 29 мая он произносит в Якобинском клубе слова, пронизанные страхом, безнадежностью, бессилием: «Я не могу предписать народу, какими средствами надлежит спасаться. Это не в силах отдельного человека. Это не в моих силах, ибо я изнурен четырьмя годами Революции и душераздирающим зрелищем торжества тирании и всего, что есть самого подлого и самого развращенного. Не мне указывать эти средства, ибо я снедаем длительной лихорадкой и особенно лихорадкой патриотизма. Я сказал, и в данный момент у меня нет другого долга».

Марат тоже болен. Болен не от страха, неуверенности или сомнений. Это настоящая серьезная болезнь, и Марат, будучи врачом, знал, что дни его сочтены, и спешил действовать. Еще 26 мая он тоже выступил в Якобинском клубе. Его краткая речь — это программа действий. «Заниматься разоблачением клики государственных людей значило бы попусту терять время. Эта клика достаточно хорошо известна… Важно собраться завтра, чтобы противостоять их замыслам. Важно уничтожить Чрезвычайную комиссию двенадцати, которая задумала сразить мечом закона энергичных друзей народа. Нужно, чтобы вся Гора восстала против этой презренной Комиссии, да будет она предана общественному проклятию и бесповоротно уничтожена».

Марат дает ясный и точный лозунг, хотя неясно пока, кому он его адресует: Якобинскому клубу, Конвенту или народу? Видимо, он рассчитывал подтолкнуть нерешительных, колеблющихся монтаньяров, таких, как Робеспьер, и еще более робких.

На другой день, 27 мая, Марат выступает в Конвенте, как только началось заседание. Он повторяет свой вчерашний лозунг, выдвинутый у якобинцев: война против Комиссии двенадцати и против клики «государственных людей», то есть против жирондистов. Он связывает социальную и политическую стороны дела: «С того момента, как был декретирован принудительный налог на богатых, вы пытаетесь расколоть секции Парижа… Если патриоты будут вынуждены прибегнуть к восстанию, то это будет вызвано вами. Я требую, чтобы эта Комиссия двенадцати была упразднена как враждебная делу свободы, которая вызовет очень скоро народное восстание, из-за пренебрежения, проявляемого к чрезмерному росту цен на продовольствие…» В этот день Конвент осаждают делегации секций, и среди народа из уст в уста переходят слова Марата: «Мы уйдем только тогда, когда убедимся в том, может ли Конвент нас спасти или надо, чтобы народ спасал себя сам».

Заседание Конвента 27 мая заслуживает того, чтобы хоть кратко рассказать о нем особо. Дело не только в том, что в конце этого очень долгого, очень бурного собрания осуществилось одно из требований Марата, чего он и сам не ожидал. В этот день обнаружилось, как народное движение начало буквально затоплять Конвент. На заседании произошла прямая непосредственная встреча монтаньяров с народом Парижа, показавшая всю сложность взаимных отношений этих двух сил.

Председательствовал на заседании все тот же Инар, который грозил уничтожить Париж. Напряженность усиливали не только обычные перепалки между двумя враждующими партиями, но делегации парижских секций, которых в этот день собралось особенно много.

Делегация от секции Сите, председателя которой Добсана арестовали вместе с Эбером, требует не только его освобождения, но и роспуска Комиссии двенадцати: «Время жалоб миновало. Мы пришли предупредить вас: спасайте Республику, либо же вставшая перед нами необходимость самим себя спасти вынудит нас это сделать…»

Председатель отвечал высокомерным отказом и назидательной речью, прерываемой возмущенными репликами левой. Затем следуют выступления, Робеспьер произносит свою сбивчивую речь, звучит реплика Дантона, выступают еще несколько депутатов… В семь часов вечера на заседание является министр внутренних дел Гара. Его известили о напряженном положении в Конвенте и вокруг него, о том, что жирондисты вызвали на всякий случай отряды Национальной гвардии из «умеренных», то есть буржуазных округов.

Когда министр через боковую дверь с трудом пробрался в зал заседания, то перед ним предстала картина, напоминавшая, по его собственному признанию, «поле боя». Гара, жирондист по своим симпатиям, произнес пространную речь, в которой хотел показать себя объективным и беспристрастным. В результате получилась такая картина, что ему аплодировали монтаньяры, а жирондисты роптали. Во всяком случае, закончил он заверением, что Конвенту нечего опасаться какого-либо насилия и депутаты могут спокойно отправляться домой. Многие жирондисты сразу начали покидать свои места. Председательствующий Инар, занимавший кресло больше десяти часов, уступил председательствование другому жирондисту, члену Комиссии двенадцати. Это вызвало протесты монтаньяров, и тогда председатель объявил заседание закрытым. Новые протесты Горы, депутаты которой требовали принять делегации секций, ожидавшие уже несколько часов. В этот момент кресло председателя занял монтаньяр Эро де Сешель и под аплодисменты объявил о продолжении заседания.

Своеобразие этого человека — колоритный пример пестрого и сложного социального состава Горы. Молодой красавец, заслуживший прозвище «Алкивиада Французской революции», происходил из богатой аристократической семьи. Достаточно сказать, что он был кузеном герцогини Полиньяк, любимой подруги Марии-Антуанетты. В 20 лет он уже занял должность прокурора королевского суда. Но он не утруждал себя службой, предпочитая развлечения в кругу молодежи, воспитанной в духе Вольтера, скептической, насмешливой и вольнодумствующей. 14 июля 1789 года он оказался вблизи Бастилии, включился в ряды осаждающих и одним из первых поднялся на башни крепости. С тех пор он связал свою судьбу с революцией и прошел политический путь от фейянов до монтаньяров, которых он теперь и представлял, сохраняя, впрочем, и в кругу санкюлотов аристократические манеры и весьма независимые, скептические воззрения. Эро де Сешель был одним из близких друзей Дантона.

Председатель объявил о приеме делегаций секций, требовавших освобождения Эбера, Варле и других, ликвидации Комиссии двенадцати.

Делегации необычайно живописны. Революция даже в трагические дни грозных внешних и внутренних смертельных опасностей выглядела празднично, торжественно. Страдающие от нищеты санкюлоты ощущали Революцию как праздник. Грандиозные общественные манифестации, талантливо оформленные знаменитым художником-монтаньяром Давидом, задавали тон, создавали определенный неповторимый стиль, в который народное творчество вносило свои демократические штрихи. Делегации всегда после оглашения петиций требовали права продефилировать перед Конвентом. Одни в лохмотьях, другие в щегольских мундирах Национальной гвардии, с огромными трехцветными кокардами и шарфами, с развернутыми знаменами секций, они при этом не только пели новые, рождавшиеся в изобилии революционные песни, но еще и танцевали на ходу. Народ с наивной гордостью ощущал и демонстрировал свою силу.

Революционный народ Парижа говорил с депутатами поистине революционным языком. Делегация секции Гравилье, где духовным вождем был «красный кюре» Жак Ру, заявляла 27 мая в Конвенте: «Горе предателям, которые, упившись золотом и властью, хотят заковать нас в цепи. Депутаты Горы, своей тяжестью вы раздавили голову тирану, мы заклинаем вас спасти отечество…»

Здесь делегацию прерывают крики монтаньяров: «Да, да, мы спасем его!»

…Если вы можете и не хотите этого сделать, то вы трусы и предатели. Если же вы хотите, но не можете этого сделать, то скажите об этом открыто, это цель нашего прихода сюда: сто тысяч рук вооружены, чтобы вас защищать!»

От таких слов бледнели добропорядочные буржуа, но они восхищали утонченного аристократа Эро. А ведь когда-то сама королева Мария-Антуанетта подарила ему собственноручно вышитый шарф! Это был особый новый тип человека, плод века Просвещения, когда философская культура воспитала любовь к человеку в любом его облике, плод Революции, возвещавший прекрасную зарю обновленного человечества.

Эро де Сешель охотно согласился поддержать требования секций и повторил их лозунг: «Республика или смерть». Он заявил, что «сила разума и сила народа», Конвент и народ должны сливаться воедино. Это братание депутатов-монтаньяров и делегатов секций символизировало согласие на народное восстание. Многие делегаты после подачи своих петиций занимали места и оставались в зале Конвента. Около полуночи председательствующий Эро де Сешель по предложению Дантона поставил на голосование предложение об упразднении Комиссии двенадцати. Правда, это голосование имело во многом символическое значение. На другой день после горячих прений провели решение о восстановлении Комиссии и об отмене принятого накануне декрета. Тогда Дантон взорвался гневной речью: «Если эта Комиссия сохранит тираническую власть, которую она осуществляла и которую она хотела, я это знаю, распространить на членов этого Собрания, тогда, после того как мы доказали, что превосходим наших врагов в осторожности, в благоразумии, мы превзойдем их в смелости и в революционной силе».

Угроза возымела действие: Конвент решил освободить арестованных Эбера и его товарищей. Тем самым Комиссия была дезавуирована, провокационный характер позиции жирондистов обнаружился с новой ясностью. Идея прямого народного вмешательства в решение проблемы Конвента для восстановления его эффективности получает сильнейший импульс. Все происходящее бурно обсуждалось в секциях; резко возросло количество активных сторонников восстания.

Это внешне пока не слишком эффектное новое положение означало неудачу попыток Дантона примирить враждующие фракции. Не дала успеха и линия Робеспьера решить вопрос внутри Конвента, используя только «моральное» воздействие народа. Возобладал лозунг Марата, призывавшего к спасению республики путем народного восстания. Так, ощупью, от случая к случаю, вслепую прокладывала себе путь революционная тенденция выхода из кризиса. Инстинкт народа, санкюлотов играл более значительную, определяющую роль, нежели соображения, маневры или интриги политиков Жиронды и Горы. Но пока это только тенденция. Враждебные политические армии лишь занимают позиции для предстоящего впереди неизбежного жестокого боя. Будет ли он кровопролитным? Кто выиграет сражение? Пока никто не мог определенно ответить на эти вопросы.

Жиронда отнюдь не собиралась сдаваться. Напротив, она наступала. Мобилизуя буржуазные, «умеренные» секции Парижа, она главным образом рассчитывала на провинцию. Жирондисты готовили восстание департаментов против Парижа, они решили развязать гражданскую войну в момент, когда Франция была в смертельной опасности. Так они поставили свои жалкие личные интересы выше интересов Революции. Они отрекались от нее, ослепленные ненавистью, уязвленные в своем тщеславии, они сами копали себе могилу.

А в провинции все, казалось, играло им на руку. Комиссары Конвента, все монтаньяры, слали тревожные донесения. Впрочем, друзья жирондистов сами давали о себе знать. Из Бордо 8 мая направили Конвенту угрожающее послание, что там готовы пойти в поход на Париж: «Да, мы все жирондисты, и мы будем ими до смерти». Но это была вотчина Жиронды. Плохо для монтаньяров обстояли дела и в Марселе. Еще недавно там царили якобинцы. Ведь в Революции 10 августа славную роль сыграл марсельский батальон, отсюда пришла «Марсельеза». Но в конце марта секции захватывают жирондисты и… роялисты. Неумолимая логика борьбы, потребность в союзниках толкнула жирондистов к прямому союзу с врагами Революции. Комиссаров Конвента фактически выгнали из Марселя. «О, благодатная контрреволюция!» — восклицал Гюаде с иронией, за которой скрывалось предательство.

В Нанте в начале мая принимают резкий манифест против монтаньяров. Повсюду на юге и на западе страны складывается тревожная обстановка. 12 мая вспыхнуло восстание в Тулоне. И здесь жирондисты при поддержке роялистов захватили власть. Тулон — важная база флота перешел в руки мятежников. Комиссаров Конвента заключили в тюрьму. Особенно тревожно в Лионе, где жирондисты и монархисты создают единый фронт против якобинского муниципалитета и готовят восстание. Партия жирондистов становится почти роялистской, хотя ее вожди в Париже еще продолжают обвинять монтаньяров в роялистских замыслах.

Вот почему они самоуверенно отвергают все попытки примирения, хоть какого-то соглашения перед лицом внешних врагов. Дантон, гордый, самоуверенный человек, идет даже на уговоры, на унижение, идет на все. Это он устроил неофициальную, тайную встречу монтаньяров с группой жирондистов. Он взывал к ним от имени родины. Как патриот, он просил и уговаривал: «Из наших раздоров возродится королевская власть с неутолимой жаждой мести. Питт и Конде наблюдают за нами». Некоторые жирондисты уже склонялись к примирению. Один Гюаде оставался непреклонным: «Война! — кричал он. — И пусть одна из партий погибнет!» Его друзья неохотно подчиняются авторитету этого фанатика ненависти. Дантон берет его руку и с грустью говорит: «Ты хочешь войны, и ты получишь смерть».

Что там Дантон, сам Робеспьер склонялся к примирению. Член Конвента Мор 17 марта подошел к нему в Якобинском клубе и рассказал о примирительном настроении Петиона. «Этот разговор, — сообщает он, — привел к очень дружескому объяснению между Робеспьером и Бюзо. Вчера надеялись на слияние. Но мои надежды подверглись жестокому разочарованию, и я убедился, что союз был невозможен».

Борьба обострялась с каждым днем. Причем наступательной, агрессивной была политика жирондистов. С их стороны не только не предпринималось никаких попыток примирения, напротив, они-то все и обостряли.

Последняя попытка примирения делается 29 мая Комитетом общественного спасения, до сих пор державшегося как бы над схваткой. Ее предприняли Дантон и Барер, подготовившие циркулярное письмо комиссарам Конвента в армии. Хотели, чтобы парижские распри не распространились и на войска, что могло вызвать катастрофу перед лицом внешнего врага. Но письмо оглашалось в Конвенте, и, возможно, именно для воздействия на него оно и было составлено. Дантон, который почти никогда ничего не писал, на этот раз сочинил большой раздел письма на тему о жизненной необходимости единства. Он мечтал и пытался увлечь этой мечтой других, как можно скорее создать Республику, сильную своим единством, заключить мир и дать народу наконец какие-то реальные плоды Революции. Он предупреждал: «Если вы упустите эту возможность учредить Республику, вас все равно заклеймят, и ни один из вас не ускользнет от победителей-тиранов. Вы погубите права народа, на вашей совести будет 300 тысяч человек. И о вас скажут: «Конвент мог дать свободу Европе, но своими раздорами он выковал цепи для народа и своими склоками услужил деспотизму».

Запоздалые усилия Дантона оказались уже напрасными, и приведенные слова интересны как тоскливое пророчество, которое осуществится в таких масштабах, перед которыми померкнет картина, нарисованная Дантоном. Судя по той вялости, по отсутствию страстной энергии, на которую в критические моменты способен Дантон, он уже и сам отдает все на волю, инициативу и энергию народа. Фактически никто из видных монтаньяров не проявил желания возглавить народное движение или тем более возглавить восстание санкюлотов, хотя все понимали, что восстание неизбежно.

ВОССТАНИЕ 31 МАЯ — 2 ИЮНЯ 1793 ГОДА

К концу мая в Париже накопилось слишком много взрывчатого материала, чтобы можно было рассчитывать на какой-то более или менее спокойный выход из кризиса. Слишком много вспыхивало искр и вспышек пламени в виде все новых сообщений или слухов о поражении на фронтах, о победах вандейцев, о заговорах аристократов. Взрыв должен был произойти. По иронии истории его ускорили жирондисты, заключившие в тюрьму вместе с Эбером председателя секции Сите Добсана и неутомимого яростного революционного агитатора Варле. Им предоставили тюремную камеру, чтобы они смогли наконец, вырванные из обычной для них сутолоки, обдумать положение и составить какой-то план действий. Естественно, что, как только их выпустили 27 мая, они сразу начали действовать.

Вечером 29 мая по призыву Добсана в Епископате собралось общее революционное собрание Парижа. Явились представители 34 секций из общего числа 48. Собрались люди «14 июля» и «10 августа», которые горели желанием действовать, используя свой прошлый опыт. Нашлось и руководство в виде Комиссии шести, которую возглавил инженер Добсан, член клубов Якобинского и Кордельеров. Беспорядочное бурное собрание с частично обновляющимся составом заседало непрерывно. Вечером 30 мая Париж был объявлен «в состоянии восстания против аристократической н угнетательской клики». В событиях этих дней, как, впрочем, и вообще в революции, напрасно было бы искать точного соответствия слов и формул с фактами и реальностью. Господствовали страсти, после того как образованные люди «точных» формул из Конвента обанкротились. Важно другое: в то время как Конвент, облеченный официальной властью и ореолом законности, оказался совершенно бессильным, здесь теперь центр реальной власти, которая действовала и которой подчинялись. Слово не расходилось с делом: закрывают городские заставы, назначают командующего Национальной гвардией Анрио, человека с очень темной биографией и с очень ясными признаками склонности к выпивке. Комитет шести становится Комитетом девяти, в него входят Варле и Добсан, другие секционные активисты. К ним присоединяется приехавший из Лиона Леклерк, тоже молодой человек самых крайних взглядов.

Вечером 30 мая в Епископат явился мэр Парижа Паш. Он предлагает представителям секций собраться вместе с Коммуной в Якобинском клубе, чтобы совместно решить вопрос о восстании. Революционный Комитет десяти тоже не прочь сблизиться с Коммуной, но осуществляет это другим способом. Рано утром 31 мая Комитет в сопровождении сильного вооруженного отряда является в здание Ратуши. Добсан от имени Комитета объявляет мэра, прокурора, муниципалитет, словом, все законные власти Парижа отстраненными от власти. Но вслед за тем он провозглашает их восстановление, но уже в роли Революционной Коммуны. Комитет обосновывается в Ратуше, расширяет свой состав и дает себе новое название: Революционный комитет Парижского департамента. Впрочем, его называют также Центральный комитет. В нем представлены все направления и оттенки левых: «бешеные», эбертисты, кордельеры, просто революционно настроенные люди без ясной политической принадлежности.

Какова программа нового революционного центра? Фактически здесь столько программ, сколько и людей. Но можно условно выделить две основные линии. Первая — крайняя, ультрареволюционная. Ее цель не только изгнание из Конвента жирондистов, но и разгон самого Конвента. Для людей, представляющих это направление, неприемлемы не только жирондисты, но и монтаньяры, включая Робеспьера и даже Марата. Некоторые из самых крайних требовали: «Истребите всех этих злодеев: родине достаточно, чтобы в ней остались санкюлоты и их добродетели».

Вторая линия более умеренная, сдержанная и осторожная. Она предусматривает лишь очищение Конвента от лидеров Жиронды, причем не с помощью применения оружия, а методом «морального восстания». Эту линию поддерживают мэр Паш, прокурор Шометт, Эбер, Добсан и вообще большинство Революционного комитета. По некоторым данным на формирование такого курса оказал влияние прокурор-синдик Коммуны Люлье, который якобы был близок к Робеспьеру.

Но каких бы взглядов ни придерживались вожаки революционного движения Парижа в конце мая 1793 года, по одному вопросу они не только стояли на общей позиции, но и подтвердили ее особо торжественной клятвой. Самая воинственная и самая инициативная из всех секция Сите так выразила эту позицию устами своего видного представителя и члена Революционного комитета Ассенфранца: «Обсуждение было посвящено вопросу о том, как рассеять тревоги собственников. С этой целью секция постановила, что все имущества находятся под охраной санкюлотов, которые все возьмут на себя обязательство предавать мечу правосудия всякого, учинившего малейшее посягательство на собственность, и все члены этой секции поклялись умереть, но заставить соблюдать этот закон».

Как обычно, в дни революционных кризисов Неподкупный осторожно выжидал появления признаков решающего перевеса той или другой стороны, чтобы занять окончательную позицию. Дантон, со своей стороны, сделал все, чтобы не дать Комитету общественного спасения воспрепятствовать восстанию. Правда, Барер в своих мемуарах показывает, что он играл значительно более важную роль: «После 31 мая, но уже слишком поздно, я узнал, что Дантон и Лакруа, хотя они были членами Комитета общественного спасения, стояли во главе этого движения, которое приписывали Парижской коммуне». Если дело обстояло так, то Дантон действовал скрытно, оказывая свое влияние через своих многочисленных друзей.

Непосредственную, огромную роль в восстании играл Марат. Вечером 30 мая он прямо явился в Епископат и согласно запискам его сестры Альбертины выступил там с речью: «Он призвал народ подняться наконец, окружить Конвент с оружием в руках и потребовать выдачи наиболее скомпрометированных жирондистов. Он отнюдь не призывал к избиениям. Он хотел передать Жиронду в руки революционного правосудия». Марат официально не связывался с Центральным комитетом. Его имя пользовалось такой одиозной известностью среди буржуазии, что его прямое участие резко усилило бы сопротивление батальонов «умеренных» секций и тем самым повредило бы восстанию, за которое он усиленно ратовал.

Рано утром 31 мая набат и барабанный бой быстро собрали батальоны Национальной гвардии. Несколько «умеренных» отрядов жирондисты расположили у Конвента. Но никто на него не нападал! На прилегающих к Тюильри улицах собралось около 30 тысяч вооруженных людей, но никто не знал, что же делать. Во второй половине дня набат прекратился.

А в Конвенте царила напряженность. Делегация повстанческого Центрального комитета потребовала обвинительного декрета против 22 жирондистских депутатов, членов Комиссии двенадцати и двух министров. Начались прения, бурные, смутные и неопределенные.

Одновременно в Ратуше заседала и Коммуна. Здесь колебались и предлагали самые противоречивые меры. Прокурор Шометт призывал к осторожности. Об этом же твердил и Эбер. Мэр Паш прямо осудил «бесноватых» и предостерегал от гражданской войны. Только неугомонный Варле требует ареста депутатов-жирондистов. Но его никто не поддерживает. Коммуна колеблется и бездействует.

В Конвенте также не происходит ничего решающего, хотя словоизвержение ораторов не прекращается. Монтаньяры явно не готовы к решительной атаке. Жирондисты тянут время, считая, что оно работает на них, ибо департаменты, провинция, как они надеются, обязательно должны прийти им на помощь. Поэтому Верньо предостерегает: «Если будет бой, то, каков бы ни был его исход, он будет гибельным для Республики». Жирондисты уводят дебаты в сторону спором о том, кто же посмел дать выстрел из набатной пушки на Новом мосту?

Наконец слово берет Дантон, и все настораживаются. Однако могучий голос отдан лишь риторике. Все слушают и ждут, чего же он потребует. «Сигнальная пушка гремит, — грохочет не хуже пушки голос Дантона, — и некоторые лица, по-видимому, боятся ее. Тот, кого природа создала способным плыть по бурному океану, не испугается, когда молния ударит в его корабль. Вы, бесспорно, должны действовать так, чтобы дурные граждане не могли использовать в своих целях это великое потрясение…»

Дантон затем распространяется о пресловутой сигнальной пушке. Но все ждут, что же он потребует, что предложит?

«Я предлагаю упразднить Комиссию и учинить суд над действиями каждого из ее членов. Вы их считаете безупречными? Я же считаю, что они тешили свою злобу. Надо внести ясность в это дело; но надо воздать должное народу».

Гора родила мышь. Ведь народ, от имени которого здесь сегодня выступил и повстанческий комитет и Коммуна, требовали нечто более серьезное, чем упразднение уже обанкротившейся Комиссии. А они требовали обвинения 22 жирондистов, 12 членов Комиссии и двух министров! Об этом Дантон не сказал ничего. Значит, он, выражаясь языком XX века, продолжает соглашательскую политику оппортунизма! Неужели среди монтаньяров не найдется никого, кто предложил бы что-то серьезное? Но вот слово берет их представитель Кутон, который говорит, не вставая со своей механической инвалидной коляски. Он тоже настроен явно миролюбиво, даже нейтрально. «Я ни за Марата, ни за Бриссо», — заявляет этот друг Робеспьера и поддерживает предложение об упразднении Комиссии двенадцати.

А затем хитроумный Барер вносит компромиссное предложение об упразднении Комиссии двенадцати и одновременно о передаче Национальной гвардии Парижа под контроль Конвента. Речь шла о том, чтобы ради условного успеха в деле с Комиссией Париж лишился своего главного и единственного оружия. Дело шло к явному поражению монтаньяров. За свою нерешительность, колебания они могли поплатиться утратой своей важнейшей опоры.

Но Париж протягивает руку помощи Горе в ее уже почти проигранной битве с Жирондой. От имени Коммуны Парижа слово вновь получает Люлье. В резких и четких формулах он кратко и резко разоблачает попытки жирондистов ограничить влияние Парижа, умалить, принизить центр, сердце и душу Революции. Люлье великолепно использовал недавнюю угрозу Инара уничтожить даже след от Парижа: «Он обесчестил Париж предположением, будто этот город может когда-либо заслужить столь ужасную судьбу… Есть и другие, не менее жестокие люди, против которых мы требуем обвинительного декрета». И далее он перечисляет поименно лидеров Жиронды и требует их обвинения. Бывший сапожник Люлье решительно вернул Конвент к жгучей проблеме, от которой он уже, казалось, отделался к радости жирондистов.

Вот тогда взял слово Робеспьер. Он решительно отвергает компромиссное предложение Барера. Соглашаясь с требованием об упразднении Комиссии, он выступает против передачи Национальной гвардии Парижа в распоряжение Конвента, где жирондисты еще имеют большинство. Он обосновывает подробно свое мнение, и в этот момент Верньо перебивает его: «Давайте же ваше заключение!»

«Да, — резко отвечает Робеспьер, — я сейчас дам свое заключение против вас. Против вас, пытавшихся после революции 10 августа погнать на эшафот тех, кто ее совершил. Против вас, непрестанно провоцировавших разрушение Парижа. Против вас, пытавшихся спасти тирана. Против вас, замышлявших заговор с Дюмурье… Итак, я заключаю предложением обвинительного декрета против всех сообщников Дюмурье и всех тех, на кого указывают петиционеры».

Верньо, который намеревался выступать, был так поражен резким, необычайно смелым заявлением Робеспьера, что отказался от речи. И все же день революционного выступления остался днем нерешительности, экивоков и двусмыслицы. Конвент с поправками принял предложение Барера, батальоны Национальной гвардии расходились. «Что же делать?» — спрашивали растерянно представители секций Марата, который в ярости отвечал: «Как, вы всю ночь били в набат, вот уже целый день, как вы вооружились, и вы не знаете, что вам делать? Мне нечего сказать людям, лишившимся рассудка!»

Вечером после окончания заседания Конвента монтаньяры собрались в Якобинском клубе. Впрочем, не все, Марата не было. Он уже так болен, что его сил едва хватало на Конвент и на выпуск газеты. Не пришел и Робеспьер, видимо, обескураженный результатами заседания в Конвенте. Он всегда испытывал необходимость сначала тщательно обдумать все, прежде чем говорить. А говорили в клубе с досадой и горечью. Только Бийо-Варенн, непоколебимый, несгибаемо твердый и суровый, еле державшийся на ногах от усталости, он с трудом сдерживал очередной приступ бешеной злобы. Он недоволен поведением своих коллег-монтаньяров, он возмущен колебаниями Коммуны и Епископата. Но он не считает дело конченым и требует продолжать борьбу: «Остановиться на полпути — значит нести бремя событий, не реализуя никаких преимуществ. Жирондисты будут и дальше клеветать, до тех пор, пока не будут уничтожены, и этот день, который занес над ними меч, но не нанес им удара, сам усилит их бесконечные клеветнические причитания. Париж должен остаться в боевой готовности. Нам надлежит, подобно Бруту, заколоть себя кинжалом, если свобода погибла, или погибнуть под ее развалинами».

Много горьких слов было сказано якобинцами. Но никто не признавал поражения. Все сознавали, что восстание огромного города не состоялось, рассеялось как дым. Но под пеплом тлел огонь.

Его разжег вновь Революционный комитет в Епископате. Ночью комитет отдает приказ об аресте Ролана. Но он уехал, и арестовали его жену, вдохновительницу Жиронды Манон Ролан, и отвели в тюрьму Аббатства. Комитет исполнен теперь решимости довести дело до конца. Принимается тайный план, который комитет решил не сообщать Коммуне. Решено окружить Конвент только преданными Революции батальонами, чтобы умеренные секции не смогли приблизиться к нему. Конвенту представят энергичную петицию, чтобы, окруженный стеной, он без пролития крови вынужден был выдать жирондистов.

1 июля энергично действует Марат. Он в Конвенте, в Комитете общественного спасения, в Коммуне. Друг народа будоражил, воспламенял монтаньяров. Как-то случилось, что все незаметно для себя стали воспринимать его как вождя восстания, хотя для этого не было никакого формального основания. В Коммуне председатель Детурнель прямо спросил его, должен ли народ строго придерживаться законов. «Граждане, — отвечал Друг народа, — вам не на что рассчитывать, кроме как на свою энергию. Внесите в Конвент свое обращение, потребуйте наказания депутатов, неверных своему отечеству, оставайтесь на ногах и не складывайте оружия, пока вы не добьетесь своего». А жирондисты уже ночью собрались на квартире у одного из своих депутатов. Их роковая слабохарактерность проявилась в полной мере. Многие мрачно повторяли: мы погибли. Уже гудел набат. Идти ли 2 июня в Конвент? Барбару рвался в бой, а маленький, истеричный, нервный Луве предлагал всем бежать из Парижа и твердил: «Только восстание департаментов может спасти Францию. Нам следует подыскать какое-нибудь убежище на этот вечер, а завтра и в следующие дни разъехаться поодиночке, используя свои различные средства, а затем собраться либо в Бордо, либо в Кальвадосе, если уже появившиеся там повстанцы заняли достаточно сильную позицию. Но больше всего надо избегать опасности остаться заложниками в руках Горы, ни в коем случае не следует возвращаться в Собрание». Неуверенность и разброд охватили Жиронду. Как всегда, это люди слова, но не действия.

Гора тоже далека от монолитного единства. Но среди монтаньяров много энергичных людей. Они действуют, хотя у них нет центра или штаба, общей программы. Однако именно 1 июня монтаньяры выпускают первый номер своей официальной газеты «Журналь де ла Монтань». Эро де Сешель придумал для нее эпиграф: «Сила разума и сила народа составляют единое целое».

Фраза? Абстрактная формула? Туманный афоризм? Да, но и нечто большее; в этих словах программа, идея союза радикальной революционной буржуазии, монтаньяров и народа. Но как осуществится эта идея?

2 июня происходит развязка драмы Жиронды. Начинается внешне все так же, как и два дня назад. При звуках набата Национальная гвардия окружает Конвент. Но сегодня осуществляется «тайный план». Впереди, прямо у стен Тюильри, пять-шесть тысяч специально отобранных отрядов из самых революционных секций… Всего же собралось 80 тысяч человек. Основная их масса располагается в отдалении от Конвента и слабо представляет, что же происходит.

А в Конвенте тягостная атмосфера замешательства, путаницы. Угроза насилия над национальным представительством возмущает и многих монтаньяров. Барер от имени Комитета общественного спасения вносит обычное для него компромиссное предложение: принять не обвинительный декрет против жирондистов, как требовали секции, а лишь постановление о временном аресте. Выходит, что «иезуиты Жиронды» могут быть и оправданы? Со стороны монтаньяров раздаются протесты. Заседание проходит в замешательстве, многие просто выжидают. Вдруг хитроумный Барер предлагает Конвенту в полном составе выйти из зала непосредственно к войскам. В чем смысл этой театральной затеи? Только 40 монтаньяров, среди которых Робеспьер и Марат, остаются в зале, остальные идут с Эро де Сешелем во главе. Перед их глазами лес пик и штыков, плотные ряды вооруженных санкюлотов. На Конвент направлены пушки. Впереди на белом коне командующий Национальной гвардией Анрио. С ним разговаривает Эро. Мемуаристы излагают несколько версий беседы. Во всяком случае, в ответ на требование Анрио арестовать и удалить жирондистов Эро не может сказать ничего определенного. Здесь и Дантон, к которому подходит адъютант Анрио и что-то тихо говорит. Дантон пожимает ему руку и заявляет: «Да-да, правильно, все хорошо». О чем шла речь? История уже не узнает ничего больше об этой таинственной фразе… Правда, Олар высказывает такое предположение: «Дантон старался предупредить народное восстание. Когда оно вспыхнуло, он притворился сторонником его, чтобы спасти престиж правительства перед Европой». Но вот Анрио прерывает разговор с Эро и отдает знаменитую команду: «Канониры по местам!» — и те с зажженными фитилями встают у пушек. Что же дальше? Депутаты беспорядочной толпой идут к воротам парка Тюильри, но их не пропускают. Появляется Марат и советует вернуться в зал Конвента.

А здесь на трибуне монтаньяр Кутон. Он предлагает подвергнуть разоблаченных депутатов домашнему аресту, как и двух министров. Предложение принимается без голосования, лишь одобрительными аплодисментами. Конец Жиронды ничуть не походил на величественную трагедию. Вся сцена представляла собой смесь фарса, унижения и страха.

Верньо, правда, уже ждал чего-то страшного. Он бросил Кутону: «Дайте же Кутону стакан крови, он изнывает от жажды». Но пока никто не хотел крови. «Арестованные» жирондисты сохраняют возможность свободно передвигаться по Парижу, они получают по-прежнему свои 18 ливров в день. Правда, каждого сопровождает жандарм, которого арестованный депутат обязан кормить за свой счет.

2 июня монтаньяры сменяют у власти жирондистов. Но в отличие от 10 августа 1792 года трудно назвать это революцией. Не только потому, что на этот раз обошлось без пролития крови. Главное — 10 августа свергли монархию и открыли путь Республике. Сейчас же в государственном устройстве пока ничего не изменилось, кроме изменения парламентского большинства. Правда, Конвент стал жертвой не «моральной революции», о которой говорил Робеспьер, против которой не возражали Дантон и большинство монтаньяров. Когда задымились фитили пушек, а депутатам преграждали путь штыками, Конвент подвергся угрозе прямого военного насилия. Опасный прецедент! Мишле писал, что если 2 июня вооруженная сила была плебейской, то 18 брюмера (1799 года) она станет преторианской и даст Наполеона. Так явилось ли в конечном счете 2 июня победой революции или ее поражением? Особенно для тех, кто ее реально сделал, для санкюлотов? События скоро ответят на этот, пока еще неясный вопрос.

Загрузка...