Глава IX КРОВАВЫЙ ПУТЬ К ТЕРМИДОРУ

«ЗОЛОТАЯ СЕРЕДИНА» РОБЕСПЬЕРА

Не прошло и полугода диктатуры Робеспьера, как партия монтаньяров оказалась на грани распада. Эта грань совпала по времени с началом 1794 года. Собственно, по революционному календарю новый год вообще не наступил; шел четвертый месяц II года Республики. Для ориентировки воспользуемся привычным старым календарем.

Кризис партии монтаньяров казался непонятным, ибо освобождение Тулона завершило серию блестящих побед революционной Франции. Отстояв свою независимость, отбив наступление коалиции на всех фронтах, разгромив внутренние мятежи, Республика шла к близкому, окончательному торжеству. Все чаще вспоминали о принятой в августе новой Конституции, введение в действие которой отложили до тех пор, пока Франция не выйдет из тяжелого положения осажденного лагеря. Вопреки надеждам, Робеспьер объявляет опасной контрреволюцией мысль о восстановлении демократического республиканского управления. 25 декабря Неподкупный дал четкую установку: новые победы ведут к усилению происков внутренних врагов и требуют не ослабления, а еще большего усиления чрезвычайной власти Комитета общественного спасения и террора. Власть Революционного правительства и до этого уже необычайно усилилась: подавлена независимость Коммуны, ни о каком двоевластии не может быть и речи, резко ослаблены секции, революционные народные комитеты приведены в жалкое состояние придатков полицейского аппарата, грозный Конвент пока послушен. Достигнута небывалая централизация власти. И все же в тревожных предостережениях Робеспьера заключалась доля истины. Дело в том, что власть самого Неподкупного буквально висит на волоске, и это остро почувствовалось в самом начале 1794 года.

Можно ли было рассматривать в качестве доказательства его влияния, что в январе ему удалось тюрьмой и клеветой довести до ужасного самоубийства любимца бедняков, наивного и благородного подвижника Жака Ру? Что другие «бешеные» либо уничтожены, либо принуждены к молчанию? По словам добросовестного исследователя положения санкюлотов во II году Республики Альбера Собуля, глубокое уныние и скрытая горечь распространяются в народе, терзаемом «душевной драмой».

Но разве Робеспьер не отдавал все силы, всего себя без остатка делу Революции? Неподкупный действительно трудился, не щадя себя. К несчастью, он еще меньше щадил других. Его многочисленные страстные речи отличаются искренним пафосом. Но это пафос ненависти, презрения, угроз. Теперь, когда он знает, что его никто не сумеет принудить к молчанию, открыто высмеять или подвергнуть остракизму, он говорит властно, повелительно; он ощущает себя единственным носителем истинного духа Революции, ее высоким подлинным чистейшим воплощением. Его тщеславие уже не выглядит мелким и смешным: оно стало грозным. Страсть к обвинению, разоблачению приобретает маниакальный характер возвышенной миссии апостола истины.

Но это лишь видимость. Никому не известны таинственные замыслы Максимилиана. В своих патетических душевных излияниях он никогда и не заикается, что завел сеть личных агентов-осведомителей, что, кроме открытой, ясной декларации своих воззрений, он непрерывно интригует, запугивает, обольщает, лавирует, балансируя между враждебными интересами и людьми. И он величайший мастер двусмысленности, тонких, но странных намеков, которые при господстве террора приводят людей в трепет ужаса. Жорес писал о его величайшем тактическом мастерстве: «Робеспьер обеспечивает себе отступление на любой случай!.. В Робеспьере, как говорили, было нечто кошачье. Я готов сказать, что он действительно ходит по краю ответственности, как кошка по краю крыши. Он ходит по краю пропасти, никогда не падая в нее. Во время Революции это, возможно, средство продержаться дольше других. Но что стало бы с Революцией, если бы все так себя оберегали и если бы не было Дантонов?»

Как ни льстило самолюбию Робеспьера пребывание в самом центре форума, оно таило в себе новые опасности. Он стал самым влиятельным и известным членом Комитета общественного спасения, хотя формально обладал теми же правами, что и любой другой член Комитета. Ему всегда автоматически обеспечены голоса до конца преданных Кутона и Сен-Жюста. Но главное — его терпение и упорство; он добивался торжества своих взглядов и требований любой ценой, он последовательно, неустанно повторял изо дня в день свои идеи. И он монополизировал общее политическое руководство и систему террора. Такие члены Комитета, как Карно, Камбон, Линде, имели конкретные области деятельности (организация армии, ее снабжение, финансы, продовольствие), требовавшие повседневной огромной технической работы. Робеспьер определял политику, обеспечивал власть. Он произносил больше речей в Конвенте и в Якобинском клубе, чем остальные члены Комитета, вместе взятые. И он выступал от имени Комитета с заявлениями, которые обязывали всех его товарищей, если даже они и оказывались для них полной неожиданностью.

Однако становилось очевидно, что если другие работают, то Робеспьер в основном говорит. Созидательной, конкретной организационной деятельностью, он фактически не занимался, предоставляя черную работу специалистам. Среди примерно пятисот речей Неподкупного, произнесенных им в 1793 году, деловым, конкретным содержанием выделяются два доклада. Первый он сделал еще летом 1793 года по вопросу о народном просвещении. Однако написал этот доклад несчастный Лепелетье, зарезанный фанатиком-роялистом накануне казни короля. Максимилиан не добавил ни слова и зачитал чужой текст. 17 ноября Робеспьер выступил в Конвенте с другим серьезным докладом, посвященным внешнеполитическим проблемам Республики. В этом докладе он проявил совершенно неожиданное для него глубокое, даже тонкое понимание дипломатических проблем. Доклад не зря вызвал отклики в Европе. Откуда вдруг появились у этого человека знания, которыми он всегда пренебрегал и лишь в самых общих чертах, часто крайне неверно представлял международную обстановку, отвергая, в частности, необходимость мирных переговоров, к которым так стремился Дантон? На этот раз Робеспьер излагал материал, идеи и характеристики, полученные от крупного чиновника министерства иностранных дел графа Кольхена. Этот профессиональный дипломат из «бывших» в своих воспоминаниях рассказал, как он испытал чувство приятной неожиданности, работая в непосредственном контакте с этим революционером. Он увидел человека «в костюме далеко не современном», причесанного, напудренного, похожего на завсегдатая Версальского дворца времен Старого порядка. Граф не услышал принятого тогда обращения на «ты» и обязательного слова «гражданин». Ничего не напоминало в Робеспьере о Революции. Это была изысканная беседа главы государства с высокопоставленным чиновником. В заключение, пишет граф Кольхен, «он сказал мне, что слушал меня с интересом и удовольствием». Привязанность Робеспьера к внешним формам, одежде, языку, манерам дворянского сословия отмечали и другие. Одни усматривали в этом пристрастии к парикам, шелковым кюлотам, пудре презрение к демагогическому заигрыванию с санкюлотами, другие видели двойственность человека, желающего разбить старый мир, но не порывать с его внешними формами. Только ли внешними, вот в чем вопрос?

Естественно, такие манеры затрудняли отношения Робеспьера с людьми типа Марата или Эбера, с санкюлотами, которые считали неотъемлемой частью Революции новую манеру говорить и одеваться. Однако главное, что отделяло его от народа, заключалось не в его пристрастии к традиционному костюму, а в догматизме мышления, в непоколебимом сознании собственной непогрешимости, в глубоком антидемократизме. Он терял способность понимать окружающую действительность. В новой ситуации, когда реальная внешняя и внутренняя угроза резко ослабевает, исчезает потребность в исключительном, чрезвычайном режиме и терроре. Но Робеспьер не ищет новой политики, соответствующей новому положению. Напротив, он считает необходимым усиление чрезвычайного режима. Без этого он не надеется сохранить влияние на Конвент. Однако он не отказывается пока от политического маневра. В борьбе за ослабление влияния Эбера, кордельеров и Коммуны он использует временный союз с Дантоном. Но уже 25 декабря, когда он назвал «двумя подводными камнями» умеренных, дантонистов, с одной стороны, и эбертистов, крайне левых, с другой, этому союзу приходит конец. Робеспьер объявляет самой большой опасностью два важнейших течения в самой партии монтаньяров. Итак, он буквально рубит сук, на котором сидит. Депутаты Болота, представляющие буржуазию, с удовлетворением могут наблюдать распад монтаньяров. Более того, именно на Болото, имеющее ключ к большинству в Конвенте, и намерен теперь опираться Робеспьер. Он выступает против требований левых очистить Якобинский клуб от Болота и заявляет: «После 31 мая Болота больше не существовало». Теперь депутаты Болота слышат по своему адресу небывалые комплименты Робеспьера: «Здесь святилище правды; здесь сидят основатели республики, мстители человечества, истребители тиранов». Неподкупный дает им убедительное доказательство своей лояльности; он неоднократно отвергает попытки левых добиться предания суду 73 жирондистов, сидящих в тюрьме. Теперь его врагами являются не люди ненавистной Жиронды, а представители Горы, монтаньяры. Проницательные «болотные жабы» охотно соглашаются на такую игру; ведь чем меньше будет в Конвенте депутатов-монтаньяров, тем больше сам Робеспьер будет зависеть от них, от Болота.

Внешне поведение Робеспьера выглядит политикой «золотой середины». А на деле он окончательно отказывается от идеи союза с народом, заменяя ее союзом с консервативной буржуазией Он возвращается после временного сближения с санкюлотами в свой родной буржуазный стан, казавшийся ему надежной, прочной опорой. До поры до времени эти расчеты оправдываются. Как писал П. А. Кропоткин, один из очень проницательных историков Французской революции, «самое главное то, что в укреплении власти Робеспьера ему помогла прежде всего нарождавшаяся буржуазия. Как только она сообразила, что среди революционеров он представляет собой человека золотой середины, т. е. деятеля, стоящего на равном расстоянии от «экзальтированных» и от «умеренных» и тем самым представляющего наилучшую защиту буржуазии от того, что она называла «излишествами» толпы, она стала выдвигать его».

Так, ради сохранения личной власти Робеспьер становится фактическим орудием наиболее реакционных сил Конвента. При этом он старательно играет роль арбитра, посредника между двумя крайними фракциями монтаньяров. Арестовали нескольких дантонистов по подозрению в коррупции. Но затем следует арест представителей враждебной им группы левых Венсана и Ронсена. Робеспьер, уступая давлению «снисходительных», соглашается на создание Комитета справедливости, но быстро его ликвидирует. Идет ожесточенная полемика между Эбером и Демуленом в печати, в Якобинском клубе. «Я не принимаю, — говорит Робеспьер, — чью-либо сторону в этой ссоре. В моих глазах Камилл и Эбер одинаково не правы». Однако в начале января тон Робеспьера в отношении Демулена становится все более осуждающим. 7 января он излагает свое мнение о нем: «В его трудах вы видите самые революционные принципы рядом с максимами самого опасного модерантизма. Тут он превозносит храбрость патриотизма, там он питает надежду аристократии… Демулен — это странное соединение правды и лжи, политики и вздора, здоровых взглядов и химерических проектов».

Неожиданно происходят эмоциональные сцены. Робеспьер, отклонив требование исключить Демулена из Якобинского клуба, предложил лишь сжечь самые вредные номера «Старого Кордельера». Демулен запальчиво возражает словами Руссо: «Сжечь — не значит ответить!» Робеспьер берет обратно свое предложение и объявляет старого друга «орудием преступной клики».

Клики… враги народа… агенты Питта… плуты… интриганы; эти слова постоянно на устах Робеспьера. Создается впечатление, что он сдерживает свое негодование и только случайность выводит его из себя. 7 января во время его речи Фабр д’Эглантин встает и собирается выйти, но Робеспьер останавливает его: «Я требую, чтобы этот человек, которого всегда видишь с лорнетом в руке и который так хорошо умеет инсценировать интриги в театре, объяснился бы здесь». 12 января Фабра арестовывают, хотя пресловутый документ, являющийся поводом для ареста, известен давно, но его не пускали в ход. На другой день Дантон требует, чтобы Фабра вызвали в Конвент для объяснений, но представители Комитетов решительно возражают. Бийо-Варенн, в упор глядя на Дантона, заявляет: «Горе тому, кто заседал рядом с Фабром д'Эглантином и кто еще сегодня одурачен им!»

В Конвенте воцарилась атмосфера враждебности, подозрительности. Раскол среди монтаньяров теперь совершенно очевиден, но все как будто выжидают. Но вот 5 февраля (17 плювиоза) Робеспьер выступает с большим докладом о принципах внутренней политики. «Настало время ясно определить цель революции и предел, к которому мы хотим прийти». Почему это время настало только на пятом году Революции? Много подобных простых вопросов возникнут и останутся без ответа. Но вот как Робеспьер определяет цель: «Мы хотим иметь такой порядок вещей, при котором все низкие и жестокие страсти были бы обузданы, а все благодетельные и великодушные страсти были бы пробуждены законами; при котором тщеславие выражалось бы в стремлении послужить родине; при котором различия рождали бы только равенство, при котором гражданин был бы подчинен магистрату; магистрат — народу, народ — справедливости; при котором родина обеспечила бы благоденствие каждой личности, а каждая личность гордо пользовалась бы процветанием и славой родины».

При всем желании эти формулы нельзя назвать ни конкретными, ни ясными. Нет каких-либо определенных, конкретных политических, юридических или социальных задач. Это не более, как весьма туманная моральная характеристика крайне общего характера. Во всем обширном докладе депутаты не услышат никакого ответа на вопросы, которые ставит народ в многочисленных петициях, особенно на вопрос о голоде, о тяготах и бедствиях, достигших крайней остроты. Нет слов, Робеспьер очень красноречив в описании нравственно совершенного общества. «Мы хотим, — говорит он, — заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презренье к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ народом великодушным, сильным, счастливым».

После такой долгой и пустой фразеологии в том же риторическом духе Робеспьер более конкретно все же говорит о возможности окончания войны и установлении господства конституционных законов. Однако пока тираны окружают страну, а внутри их друзья составляют заговоры, остается главной задача подавления внешних и внутренних врагов. И далее формулируется несомненно новый принцип деятельности правительства: «Если движущей силой правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели; он не частный принцип, но следствие общего принципа демократии, используемого при наиболее неотложных нуждах отечества».

Марат в свое время призывал к террору, что возмущало многих. Но он не объявлял террор проявлением добродетели и воплощением демократии. Он считал его жестокой необходимостью. Робеспьер находит такое обоснование террора неубедительным и оправдывает его абстрактной категорией добродетели. Террор допустим не тем, что он необходим для предотвращения каких-то страшных бедствий, нет, он благодетелен сам по себе, ибо неразрывно связан с добродетелью. Попытки мистического оправдания казней с помощью иррациональных доводов известны были и ранее, например из практики инквизиции. Но тогда это не связывалось с демократией, с республикой, с воплощением добродетели в терроре. Пожалуй, самое трагичное в том, что Робеспьер глубоко верил в эту непостижимую связь террора с добродетелью. Идеал единства добродетели и террора, пожалуй, самая страшная из всех его утопий. Добродетель, счастье жизни утверждаются только торжеством смерти; никаких других средств укоренения добродетели он не указывает. Доклад Робеспьера был отнюдь не нравственно-воспитательной проповедью; он призван служить руководством к действию. Одну из речей, произнесенных за месяц до доклада, он закончил напоминанием «о заговорах, которые я здесь разоблачил. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа находится в их руках, что остается лишь раздавить нескольких змей».

Идея единства добродетели и террора — плод и высшее «достижение» политической мысли Робеспьера. Мысли уродливой, аморальной, бессознательно преступной. Собственно, это уже не мысль, а продукт больного, извращенного, ненормального ума. Смертная казнь, применяемая в массовых масштабах без всякого ясного и точного обоснования ее необходимости, возводится в роль решающего средства нравственного воспитания людей. Реальные, подлинные нормы права, морали, выработанные человечеством на долгом пути от дикости и варварства до цивилизации, извращаются самым чудовищным образом.

Речь Робеспьера 5 февраля 1794 года не просто удивляет и озадачивает, она вызывает ужас своим смыслом, спрятанным в оболочку цветистой фразеологии. Постигая наконец ее трудно воспринимаемый нормальным разумом смысл, начинаешь понимать, например, одного из лучших современных историков Французской революции Ричарда Кобба. Этот англичанин всю жизнь посвятил ее изучению. Франция стала его второй родиной, где несколько десятков лет он проработал в архивах. Он стал одним из лучших, самых авторитетных знатоков хранящихся в них революционных документов. Этот человек левых, демократических убеждений так объясняет свое отношение к Робеспьеру: «В середине 1935 г. я был убежденным робеспьеристом; это можно извинить тем, что мне не было еще 18 лет. Я растерял большую часть своего робеспьеризма, когда в середине 40-х годов возобновил свои исследования; сейчас (это написано в 60-х годах. — Авт.), нет исторической личности, которую я считал бы более отталкивающей, чем Робеспьер, за исключением, пожалуй, Сен-Жюста».

В другой статье в те же годы Кобб пишет: «Я еще готов понять тех, кем руководит желание осуществлять зло… но я должен сознаться в своем крайнем отвращении к Робеспьеру, не только из-за того, что он делал, из-за того, что он так скучно и вымученно говорил, но и потому, что он представляет собой фарисейство, самодовольство, упрямство, отсутствие понимания других людей и пуританизм».

Это суровое, шокирующее при первом чтении мнение, безусловно, честного, добросовестного историка может быть принято во внимание только по отношению к Робеспьеру 1794 года, а не ранее, ибо именно тогда он стал нравственным уродом, жертвой болезненного духовного, морального перерождения.

КАЗНЬ ЭБЕРА И КОРДЕЛЬЕРОВ

Необычайно холодная зима 1794 года. Париж — сердце Революции. Странно, тревожно бьется это сердце, то с бешеным ритмом, то почти замирая от ужаса и гнева. Внезапные перебои грозят его остановкой или разрывом от невероятного напряжения последних месяцев. Казалось, после великих побед можно передохнуть…

Начало 1794 года — как раз середина периода, который в наших учебниках истории называют «высшим этапом» Революции. Сейчас середина, самый пик «высшего этапа». В декабре одержаны решающие победы над монархической коалицией и роялистскими мятежами. Какая величественная, грандиозная картина: свободный народ, воодушевленный идеями свободы, равенства и братства, ценой страшного напряжения добился блистательной победы!

Но происходит нечто непонятное, чудовищное: террор — крайнее средство, определенное полыхавшими мятежами роялистов и натиском монархической Европы, не только не ослаблен, но объявлен добродетелью! Теперь он — орудие против тех, кто делал Революцию! Народ — ее главная сила — страдает, как никогда за все годы Революции. В Париже голод, какого никто не помнит. Хлеб есть, но какой это хлеб, он как будто наполовину сделан из глины. Да и за ним длинные «хвосты» у лавок. Кроме такого хлеба, нет ничего. Раньше каждый день, чтобы прокормить огромный город, пригоняли из Вандеи по 600 быков. Теперь их нет. Революционные меры — максимум — позволили обеспечить армии Республики. Но парижские санкюлоты голодают, и они в ярости. Их законное, но слепое негодование выливается в гневное требование карать и казнить виновников бедствий. Вот как Жорес описывает настроение народа: «И среди различных групп населения загорался гнев. Это уже был не благородный взрыв 1790 г., не величественный гнев 1792 г.; порой это была великая, ожесточенная ярость, порой даже низкая, животная потребность облегчить свои собственные страдания, заставляя страдать других. Оскорблять, убивать, присовокупить к казни издевательства, до последнего вздоха, до последнего взгляда измываться над изменниками, ожидающими гильотины, чтобы дать им почувствовать оскорбление, чтобы заранее представить им жестами и словами в карикатурном виде их казнь, гротескную картину мрачного эшафота; такое искушение — увы! — испытывала в трудные часы большая часть толпы».

Народ проявлял какую-то религиозную веру в насилие как средство решения любых проблем. Бесследно ли прошла воспитанная веками привычка молиться перед распятием — орудием казни и картиной жестокой муки Бога-сына? Подсознательное влечение простых душ к карающей расправе имеет множество корней. Предрассудок? Возрождение древнего, первобытного инстинкта? Здесь обнаруживается многое, вплоть до жажды утолить местью муки собственных страданий. Но сказывалось и намеренное раздувание народного влечения к слепой жестокости. Вожди кордельеров, особенно Эбер, подыгрывали любым капризам толпы. Как они возмутились, когда Камилл Демулен в «Старом Кордельере» призвал к смягчению террора, к освобождению тысяч подозрительных из тюрем! «Открыть тюрьмы, порази меня гром! — возмущался «Пер Дюшен». — Сколько подлый Питт заплатил этому плуту, подосланному Кобленцем? Открыть тюрьмы? Разве это не означало бы возродить Вандею или скорее создать новую?.. Следуя мэтру Камилю, нужно было бы, чтобы санкюлоты пали к ногам аристократии, прося о пощаде. Где бы мы оказались, черт возьми без Святой гильотины?»

Проповедь террора — это, пожалуй, единственное, что сближало Эбера с Робеспьером. Во всем другом между ними углублялась пропасть. Главные разногласия крайних, «ультра-революционеров», как называл их Робеспьер, и Революционного правительства — социальные. Эбер не мог не выражать в своей газете протест санкюлотов против голода и дороговизны и других страданий народа в эту мрачную зиму. Все побуждало его активно отстаивать социальную программу, воплощавшую народные идеалы раздела богатств и земельной собственности. «Пер Дюшен» особенно настойчиво проповедует идею наделения санкюлотов мелкими участками земли за счет раздела крупных поместий. Идея утопическая, неосуществимая и в конечном счете реакционная, с точки зрения экономического прогресса. К тому же раздел любой крупной собственности и передача ее беднякам вызывали возмущение буржуазии. Естественно, для Робеспьера, никогда не имевшего практической социальной программы, кроме морального осуждения богатства, такая идея была совершенно неприемлема. Особенно теперь, когда Робеспьер решил опираться в Конвенте на буржуазное Болото. Именно здесь возник непримиримый конфликт, предопределивший трагическую судьбу Эбера и кордельеров.

Требовался лишь повод, чтобы он вспыхнул открыто. Им оказался новый курс Робеспьера, назвавшего в конце декабря ультра-революционеров одним из двух «подводных камней» на пути Революции. Это уже выглядело как объявление войны. Кроме того, еще раньше по вздорному обвинению арестовали двух генералов-санкюлотов Венсана и Ронсена. 31 января Клуб кордельеров потребовал их освобождения. В зале монастыря кордельеров произошла патетическая сцена гнева. Доска с текстом Декларации прав человека и гражданина завешена черной вуалью. Робеспьер уступает, ибо он еще не осмеливается нанести удар ни правым, ни левым и продолжает играть роль арбитра.

Освобожденный Венсан решил отомстить и получил поддержку друзей. Шла борьба за «места», за оплачиваемые посты вроде должности секретаря военного министерства, которую раньше занимал Венсан. Многие из левых мечтали отобрать посты у ставленников Робеспьера.

12 февраля (24 плювиоза) бывший типографщик Моморо, автор нашумевшего в свое время «аграрного закона», резко выступил против «износившихся в республике людей с переломленными в Революции ногами».

То был явный намек на Робеспьера. После доклада о терроре и добродетели он заболел и на месяц отдалился от дел. Ничего не известно, какой болезнью страдал Неподкупный. Однако время от времени он исчезал с политической сцены из-за болезни. Это были обычные приступы нервной депрессии, случавшиеся с ним перед наступлением каких-либо острых событий. Обычно за этим скрывалась нерешительность, ожидание благоприятного момента для политического наступления. Доклад о терроре явно предвещал такое наступление, но Робеспьер еще колебался.

Злосчастные крайние левые сами выведут его из этого состояния своей несерьезной, но крикливой кампанией. На том же заседании у кордельеров после Моморо выступил Эбер против тех, которые, «будучи жадными до власти, которую они забрали в свои руки, но оставаясь все еще ненасытными, выдумали и высокопарно повторяют в длинных речах слово «ультра-революционеры», чтобы погубить друзей народа». Не могло быть сомнений, речь шла об атаке на самого Неподкупного.

2 марта (12 вантоза) в Клубе кордельеров Ронсен уже говорит о необходимости восстания, о «новом 31 мая». Эбер занимает более сдержанную позицию и требует лишь отправить в трибунал жирондистов, сидящих в тюрьме, добавив к ним «новых бриссотинцев»: Демулена, Филиппе, Бурдона, то есть дантонистов. Однако через два дня у кордельеров раздаются решительные голоса за восстание против клики «новых бриссотинцев», к которой относят вместе с дантонистами и самого Робеспьера. Основанием для этого служит его новый отказ отдать трибуналу заключенных жирондистов и «очистить» Болото. Никому здесь и в голову не приходит пока мысль, что никакого союза Робеспьера с дантонистами не может быть, ибо он решил уничтожить оба крайних крыла монтаньяров, чтобы опираться главным образом на Болото. Вообще все, что происходит в Клубе кордельеров, выглядит как-то несерьезно, хотя здесь и действуют активные участники 10 августа 1792 года и 31 мая — 2 июня 1793 года. В отличие от этих успешных революционных выступлений сейчас кордельеры уже не связаны надежно с Коммуной, с секциями, а значит, и с массой санкюлотов.

Зато произносится много громких, грозных, но пустых угроз. Выступает Каррье, знаменитый «утопитель» Нанта: «Придя в Конвент, я ужаснулся, увидев на Горе новые лица, услышав речи, какие они нашептывают на ухо друг другу… Чудовища, они хотели бы снести эшафоты! Но, граждане, не забывайте никогда: гильотины не хотят именно те, кто чувствует, что они сами достойны гильотины». Каррье приветствует решение возобновить издание газеты Марата «Друг народа» и пылко призывает к восстанию.

Затем Эбер объясняет, что новая клика — это объединение людей Дантона и Робеспьера. Он призывает не отвлекаться от нее, возмущаясь поисками мошенников вроде Шабо; «воры менее опасны, чем честолюбцы. Честолюбцы! Это люди, которые выставляют вперед других, а сами остаются за кулисами; чем больше у них власти, тем меньше они ею удовлетворяются; они хотят властвовать».

Все, конечно, сразу понимают о ком речь; кто, кроме Робеспьера, имеет прочную репутацию честолюбца? Требуют открыто назвать имя, Эбер обещает, но называет лишь Демулена, не исключенного из Якобинского клуба только потому, что «один, несомненно, заблуждающийся человек… не знаю, как иначе назвать его, весьма кстати оказался там». Речь идет опять о Робеспьере, но Эбер трус, он боится Неподкупного, хотя и ненавидит его. Снова завешивают Декларацию прав черной вуалью и провозглашают «святое восстание». Наивно рассчитывают, что они, представители санкюлотов, вне опасности, хотя меч над ними уже занесен.

Они ничего не поняли в важном маневре, который по указанию Робеспьера провел Сен-Жюст 26 февраля (8 вантоза), выступивший в Конвенте с докладом о социальных проблемах.

Отвлечемся, однако, чтобы сказать немного об одном из самых оригинальных, сложных, знаменитых монтаньяров. Сен-Жюст очень молод, ему 26 лет. Это стройный юноша, которого в литературе часто называют необыкновенным красавцем. Но портреты Давида и Греза изображают довольно расплывчатое лицо с узким лбом. Известный писатель Андре Мальро прав, когда говорит: «Легенда родилась не от красоты Сен-Жюста; его красота — порождение легенды». Он стремился выглядеть элегантным и придавал себе аристократический облик. По утрам, перед заседанием Конвента, он часто скакал верхом на лошади по Булонскому лесу. Насмешливый Демулен окрестил его «шевалье Сен-Жюст». Лишенный чувства юмора, Сен-Жюст люто возненавидел этого остряка. Кстати, Сен-Жюст не был потомственным дворянином; его отец выслужился в офицеры из рядовых солдат.

В биографии Сен-Жюста немало темных пятен. В 1786 году он бежал из дома матери, захватив с собой семейное серебро. Авантюра кончилась заключением на семь месяцев в исправительное заведение для молодых преступников на улице Пикпюс в Париже. Он вышел оттуда угрюмым, замкнутым, нелюдимым. Затем последовал скандальный роман с женой одного чиновника. Сен-Жюст понимал Революцию как возвращение к античности: «после римлян мир опустел». Его идеал Ликург: чистота нравов и спартанская бедность; он отрицал промышленность, торговлю, деньги; прогресс мыслил в виде возвращения к варварству. Своей жестокостью он пугал даже Робеспьера.

Почему он стал героем легенды? Вот типичные определения этой личности: «Тигр, жаждущий крови», «щегольское чудовище», «отвратительный и театральный молодой человек» (Сен-Бев); «воплощение республики Дракона» (Ламартин); «Архангел смерти» (Мишле); «живой меч» (И. Тэн); «надгробный фонарь» (Баррас). Число таких высказываний можно продолжать долго; писали об этом юноше много. Между тем в интеллектуальном плане в нем нет ничего выдающегося; здесь он эклектик и компилятор. Лично до конца предан Робеспьеру, а это уже характеристика. Самый яростный террорист: здесь он доходил до патологии. Абсолютно бесчеловечен, правда, ради возвышенной не идеи, но фразы. Талантливый декламатор, мастер пышного фразерства, оракул претенциозных афоризмов. Вот некоторые: «Все средства хороши для достижения цели; прочь, варварская гуманность», «Святая гильотина в блестящем действии и благодетельный террор творят чудеса, которых от разума и философии пришлось бы ждать целый век»; «Принцип республиканского правительства — добродетель или же террор… То, что производит общее благо, всегда ужасно»; «Нужно думать о том, чтобы наполнить изменниками не тюрьмы, а гробы».

Эту фразеологию ханжеского псевдореволюционного человеконенавистничества можно продолжать без конца. Впрочем, мы пока с ним еще не расстаемся и он себя еще покажет.

Вернемся к докладу Сен-Жюста 26 февраля, который некоторые историки превращают в некую программу развитого социализма. Как всегда, свои доклады Сен-Жюст писал на основе шпаргалки, подготовленной Робеспьером. Ему была поставлена задача: вырвать санкюлотов из-под влияния Эбера и кордельеров. Это означало необходимость превзойти самого Эбера в защите интересов бедняков. Речь шла о том, чтобы изолировать крайних от народа, чтобы лишить их поддержки санкюлотов. Любопытно, что сам Робеспьер не хотел выступать защитником санкюлотов. Ведь это могло бы восстановить его против буржуазии Болота, против консервативного большинства Конвента. Сен-Жюсту же это бы сошло; солидные буржуа простили бы очередное увлечение молодости. Сен-Жюст сумел облечь убогие социальные идеи Неподкупного в ореол звонких фраз и мастерски их продекламировал.

«Сила вещей, — говорит Сен-Жюст, — приводит нас, быть может, к результатам, о которых мы не думали (иначе говоря: не волнуйтесь буржуа, приходится маневрировать. — Авт.). Богатство находится в руках довольно большого числа врагов революции; нужда ставит народ, который трудится, в зависимость от его врагов… Те, которые делают революции наполовину, роют себе могилу. Революция привела нас к признанию того принципа. что тот, кто показал себя врагом своей страны, не может быть в ней собственником… Собственность патриотов священна, но имущество заговорщиков предназначено для всех несчастных… Бедняки — движущая сила земли. Они вправе как хозяева говорить с правительствами, которые ими пренебрегают».

Сами эти формулы ничего конкретно не говорят об изменении отношений собственности. В декрете, принятом по докладу, сказано о переходе собственности врагов «в пользу республики». Во втором декрете предусматривалось составление доклада «о способах вознаградить всех несчастных за счет врагов революции». Речь шла только о благотворительности. Вскоре было разъяснено, что будут выданы пособия вдовам, сиротам, старикам и увечным.

Чтобы окончательно успокоить буржуазию, Сен-Жюст несколько раз подчеркнул, что практически никто не должен опасаться за свою собственность. Вантозовские декреты к тому же полностью остались на бумаге. Это был лицемерный маневр для изоляции Эбера и кордельеров. Вот этого-то они и не поняли и не могли понять, поскольку уже 17 вантоза, через три дня после грозных речей в Клубе кордельеров о восстании, Эбер разъяснил, что под этим словом понимался всего лишь «более тесный союз со всеми истинными монтаньярами Конвента». Оп опубликовал 22 вантоза специальный плакат, в котором объявил, что когда кордельеры завесили Декларацию прав черной вуалью, то этот акт «должен был способствовать более энергичным мероприятиям в защиту Национального Конвента и в поддержку революционного правительства».

Таким образом ни о какой реальной угрозе восстания «крайних» против Конвента не было и речи. Но 23 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и еще группа секционных активистов были арестованы. Эти аресты произвели ошеломляющее впечатление на народ. Но народ безмолвствовал; ведь революционные комитеты давно уже потеряли свою независимость и прямо подчинялись правительству. Коммуна не выразила протеста. Ее вожди Паш, Шометт, Анрио не проявили никакой солидарности с кордельерами. Ведь сами они давно уже стали «национальными агентами», не пользовались самостоятельностью и тоже были обречены на гибель. Народ оказался заранее обессиленным и с ужасом наблюдал за расправой с его вождями.

Растерянность, оцепенение объяснялись крахом всей системы новых революционных духовных ценностей. Открыто втаптывалась в кровавую грязь возвышенная идея братства и равенства, служившая могучей движущей силой народного движения, которое толкало Революцию вперед с самого ее начала. Рушилась народная сущность, душа Революции, получившей смертельный удар, ибо без народной поддержки она неизбежно должна была перейти под безраздельное господство консервативной буржуазии. Конечно, такие люди, как Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо, другие вожди санкюлотов, вовсе не были безупречными. У них хватало слабостей, ошибок, пороков. Но других лидеров у народа не было!

Прежняя духовная народная структура Революции уничтожалась вместе с этими людьми, которые при всех своих интеллектуальных и моральных несовершенствах выражали сознание, взгляды, мысли трудового народа, как бы примитивны они ни были. Чем она заменялась? Философией просветителей? Духом буржуазного либерализма? Нет, появилась иная уродливая и абсолютная ложная система мнимых моральных ценностей в противоестественном союзе с практикой террора. Грубая ложь, замаскированная утопией торжества искусственной, фальшивой морали, добродетели как ширмы для кровавой диктатуры террора.

Лицемерие робеспьеровской морали и добродетели явно раскрывалось уже тем фактом, что уничтожению подлежали лидеры народного движения, которое и привело монтаньяров к власти. Союз монтаньяров с народом разрубался топором гильотины.

Робеспьер поручил сделать обвинительный доклад против кордельеров Сен-Жюсту. Отныне «Архангел террора» взял на себя грязную работу по обоснованию кровавых расправ с политическими соперниками Неподкупного. Сен-Жюст, конечно, был талантливым молодым человеком. Но что он мог сделать, когда не существовало никаких фактов, оправдывающих смертную казнь?

Французы XVIII века не додумались до применения пыток для получения «признаний» обвиняемых. Ведь Великая французская революция несла на себе печать буржуазной ограниченности. Она так и не смогла до конца отделаться от абстрактного гуманизма века Просвещения. Даже переродившееся, глубоко развращенное властью сознание Робеспьера сохраняло остатки влияния гуманных аспектов философии Руссо.

Обходились по старинке обыкновенной клеветой да пышной риторикой, софизмами, причудливым смешением в кучу правых, левых и прочих «преступных клик», метафорическими образами, туманными, таинственными и бездоказательными.

«Все заговоры едины, — говорил Сен-Жюст, — это волны, казалось бы, бегущие одна вслед за другой и все-таки смешивающиеся. Клика снисходительных, желающих спасти преступников, и клика иностранцев, поднимающая крик, так как она не может поступать иначе, не разоблачив себя, но проявляющих суровость к защитникам народа, все эти клики собираются по ночам, чтобы согласовать дневные атаки, они создают видимость, будто сражаются одна с другой, чтобы общественное мнение разделилось в своем отношении к ним, затем они объединяются, чтобы удушить свободу… Эти различные партии подобны нескольким грозам на одном и том же горизонте: они сталкиваются одна с другой и перемешивают свои молнии и раскаты грома, чтобы нанести удар народу».

Это словоизвержение, где было все, что угодно, кроме хоть каких-то фактов, подтверждающих обвинения, продолжается несколько часов. Сен-Жюст говорит о жестокости Старого порядка, приводит фантастически преувеличенные цифры его жертв, чтобы доказать необходимость превзойти монархию в жестокости.

21 марта начинается процесс эбертистов. В действительности далеко не все обвиняемые — друзья Эбера и кордельеры. Впервые широко применен метод «амальгамы», объединения в одно дело людей, не имеющих никакой связи между собой. Здесь иностранные коммерсанты, чтобы придать видимость связи с заграницей, здесь несколько роялистов, чтобы «обосновать» обвинения крайних революционеров в намерении восстановить монархию…

В день начала процесса выздоравливает Робеспьер. Страх перед тем, что санкюлоты могут вступиться за своих вождей, исцеляет Неподкупного. Вечером он является в Якобинский клуб и зачитывает грозную обвинительную речь. Он не довольствуется, подобно Сен-Жюсту, туманными картинами природы и риторикой. Он запугивает фантастическими опасностями: «Если верх возьмет Эбер, то Конвент будет уничтожен, патриоты подвергнутся избиению, Франция вернется к прежнему хаосу… неминуемо наступят величайшие бедствия… царящий ныне мир окажется скоропроходящим, армии будут разбиты, женщины и дети перерезаны… Я сомневаюсь в том, чтобы кто-либо стал оспаривать эти ужасные истины. Если последняя партия не будет уничтожена завтра же или лучше даже сегодня, армии будут разбиты, ваши жены и дети перерезаны, Республика будет разорвана в клочья, Париж уморен голодом, а вы сами падете под ударами врагов, оставив свое потомство под игом тирании…»

Угрозы, ненависть, ярость, страх наполняют речь Робеспьера. Он запугивает, но боится он сам. Все яснее вырисовывается животный страх как движущая сила террора.

В тот же день начинается рассмотрение «дела» в Революционном трибунале. Его состав и организация давно уже предмет особых забот Максимилиана. Здесь много его людей. Обвинительное заключение гласит: «Никогда еще не существовало… заговора более ужасного по своей цели, более обширного и более значительного по своим связям и разветвлениям… заговорщики, преступления которых должны были превзойти даже преступления деспотов, объединившихся против французского народа, предполагали восстановить тиранию и уничтожить, если только возможно, свободу, которую они, по-видимому, защищали только для того, чтобы вернее убить ее».

Последняя фраза хорошо передает содержание всего процесса. Обвиняемых успешно уличали в том, что они активно, героически действовали в главных революционных событиях, но обвинитель Фукье-Тенвиль разъяснял, что они действовали так в интересах роялизма! За отсутствием улик дело доходило до того, что кому-то приписали кражу нескольких рубашек или десятка яиц. Судилище превратилось в чудовищный фарс, в профанацию самой Революции. Против Эбера использовали его газету «Пер Дюшен» — признанный рупор санкюлотов. Ее цитировали и находили в ней какой-то тайный контрреволюционный смысл. Недавних ультра-революционеров переделывали в контрреволюционеров. Всех, за исключением одного, оказавшегося тайным осведомителем Робеспьера, приговорили к смерти. Слишком очевидно обнаружилось осуждение народного движения санкюлотов. Трудовой Париж охватило какое-то непонятное, но страшное отчаяние. Сохранилось множество донесений полицейских агентов, запечатлевших разговоры, реплики, разные выражения горестных чувств бедняков. Осведомитель Прево слышал, как говорили, что «если бы Марат был еще жив сейчас, он был бы обвинен и, возможно, гильотинирован, он слишком много кричал в пользу народа».

4 жерминаля (24 марта) осужденных повезли на казнь. Одни держались твердо, мужественно, другие впали в отчаяние. Моморо, отдавший Революции все, спокойно готовился отдать жизнь. Он написал жене: «Не сохраняй за собой типографии, которой ты не сможешь руководить одна. Воспитай моего сына республиканцем, каким я был и остаюсь. Я спокойно иду на эшафот». Гордый Венсан возмущался рыданиями и дрожью Эбера: «Если он будет и далее кривляться, я потребую, чтобы его повезли на тележке одного». Мечтатель и романтик Клоотс, «оратор рода человеческого», продолжал жить в мире грез о всеобщем счастье, в которое он свято верил: «Похороните меня на зеленой лужайке». Чудак! Обезглавленные тела бросят в общую яму и засыплют негашеной известью…

Но что это? Осужденные с высоты своих роковых телег по пути от Консьержери до площади Революции видят радостные толпы, множество веселых, празднично одетых людей. Еще бы, для всех скрытых роялистов, для богатых буржуа сегодня праздник! Ведь сейчас отрубят голову тому, кто предложил чудовищный «аграрный закон»! Площадь полна зрителей, окруживших сцену-эшафот. За места вблизи платят большие деньги. Публика, богатая публика веселится! Не видно только народа из Сент-Антуанского предместья. Ведь убивают его друзей. Когда Эбера привязывали к доске, то плотник, помогавший палачу, снял свой красный революционный колпак и вытер Эберу лицо за мгновенье, как на того рухнул тяжелый нож гильотины. Какое чувство испытывал этот рабочий? Сочувствие, жалость? И кого он жалел? Эбера или саму Революцию? Возможно, рабочий хотел, чтобы она погибала с достойным видом…

ГОЛОВА ДАНТОНА

Камилл Демулен ликовал: казнь Эбера, апостола «Святой гильотины» и его товарищей он воспринял как начало краха диктатуры террора. Пробил час торжества демократии и великих принципов Декларации прав! Он печатает седьмой номер «Старого Кордельера». В нем новые требования. Теперь мишень Демулена уже не левые террористы, но сам Комитет общественного спасения! Он требует его обновления, обвиняет Барера в отказе от политики мира, нападает и на Комитет общей безопасности. Блестящий полемист не лезет за словом в карман, члены Комитета — «Каиновы братья», «Корсары мостовой»! Демулен издевается над самим Робеспьером, обращая к нему слова Цицерона: «Если ты не видишь, чего требует время, если говоришь необдуманно, если повсюду выставляешь себя напоказ, если не обращаешь никакого внимания на окружающих, то я отказываю тебе в репутации человека мудрого».

О, легкомысленный, славный Камилл! Как ты недооцениваешь своего бывшего школьного товарища! Он теперь не робкий напудренный адвокат, только что приехавший из Арраса, уже тогда завистливый, но еще скромный внешне. Он прошел долгий путь и вырос в большого политика. Робеспьер, когда-то верный ученик Руссо, благоговевший к догмам своего учителя, сохранил лишь руссоистскую терминологию и страсть к морализации. А ведь было время, когда в Учредительном собрании он беззаветно боролся за интересы народа, за всеобщее избирательное право! Тщеславие, зависть, ненависть переродили этого кабинетного юриста в демагога, этого формалиста права и чистой демократии в одержимого властолюбца, этого умеренного, осмотрительного, осторожного человека в беспощадного, жестокого вдохновителя и организатора террора, тактичного парламентария в циничного диктатора. Теперь сам Марат содрогнулся бы в ужасе от этого холодного, педантичного прокурора гильотины. Он почувствовал вкус к власти, и этот вкус опьянил его, власть стала его страстью, ибо она должна принадлежать только таким чистым, неподкупным, как Максимилиан.

Демулен простодушно полагал, что Робеспьер уничтожил террориста Эбера, чтобы вернуться к демократии. Как бы не так! Процесс над ультра-революционерами оказался лишь первым опытом применения изобретенного Робеспьером метода обеспечения неограниченной власти. Он давно понял, что буржуазный Конвент отдаст власть любому, кто может помочь избежать опасности восстановления Старого порядка, может спасти от господства дворянства над буржуазией. Сколько заговоров затевалось с этой целью, сколько людей разоблачили себя, начиная с самого Людовика XVI, Лафайета, Дюмурье, если брать только самых крупных. Сейчас все заговорщики уничтожены, и, следовательно, террористическая диктатура больше не нужна. Но Робеспьер уже не может расстаться с властью. Конвент оставит ее в руках Робеспьера только под угрозой заговора. А если его нет? Значит, его надо выдумать! Изготовленный специально в качестве рычага власти он будет действовать еще эффективней, чем настоящий заговор.

Правда, в истории с процессом Эбера кровавый спектакль удалось поставить довольно просто благодаря легкомысленной болтовне кордельеров о восстании, которое они серьезно даже и не думали готовить. Они только шумели, кричали, увлеченно повторяя роковое для них слово. Дантон не говорил ничего подобного. Он слишком хорошо знал свой авторитет, влияние, чтобы такое могло прийти ему в голову. Тем хуже для него! Легче взять его врасплох. Стоит только превратить его открытую политическую линию на свертывание террора в заговор. Но это сложно, ибо политика Дантона ясна, определенна, она, в конце концов, разумна и одобряется многими. Значит, заговор надо найти во всей другой его деятельности за время Революции, представив ее в нужном свете. Именно над этим Робеспьер и работает. Слава богу, у Дантона есть немало мелких слабостей, он лишен коварства, он слишком открытый, доверчивый человек. Он презирает Робеспьера и считает его неспособным на большое преступление. Тем хуже для него. Он даже не заметил, что процесс Эбера использовался, чтобы приучить Конвент к ампутации частей собственного тела. Ведь Эбер и потребовался прежде всего для этого, ибо он, в конце концов, и не мог быть реальным соперником Робеспьера. Иное дело Дантон, словно специально созданный для власти. Поэтому и настала его очередь.

Надо отдать должное Робеспьеру, он заранее честно предупредил о двух «подводных камнях», один уже уничтожен, но надо убрать и второй. И здесь удивляет слепота Робеспьера, не очень ясно представлявшего себе, что же будет, когда он останется один на один с буржуазным Болотом Конвента. Конечно, он стремился завоевать расположение этой трусливой буржуазной публики. Разве он не уничтожил их злейшего врага, ультра-революционеров, покушавшихся на саму священную частную собственность? Он надеялся, что «болотные жабы» в благодарность за эту услугу позволят ему расправиться с Дантоном, если он потребует его голову достаточно властно. Но позволяет ему это не в благодарность, а в расчете на то, что Робеспьер, оставшись в одиночестве, будет всецело зависеть от консервативного большинства депутатов. Вот где таилось слабое место в тактике Робеспьера. Почему же он не сознавал и не чувствовал его?

Лютая личная ненависть к Дантону ослепляла разум Робеспьера. А ненавидел он Дантона чудовищной, животной ненавистью, ненавидел яростно, безумно, слепо. В личности Дантона все возмущало его. Скромный аскет, пуританин, воплощение добродетели — Робеспьер — не выносил жизнерадостного, могучего, цветущего, ярко талантливого, великодушного и легкомысленного гиганта. Этот прожигатель жизни, циник, весельчак имел все, чего не хватило Максимилиану — здоровье, талант, обаяние, славу, любовь очаровательных женщин, прелестную жену, детей, народную любовь. А на долю Неподкупного выпало холодное одиночество, всепожирающая зависть и сознание собственной неполноценности, сомнения, колебания, тоска. Дантон — бездельник, делающий только то, что ему хочется, свободный сибарит, баловень судьбы, а Робеспьер — вечный труженик, постоянно ощущающий неприязнь других. Но он упорен и добьется того, что те, кто презирает его, поплатятся за это жизнью… Этот гнусный развратник имеет еще и наглость издеваться над целомудрием, чистотой непорочного Робеспьера! Смерть этому беспечному баловню судьбы!

Читатель может подумать, что все это — досужие вымыслы, предположения автора. Увы, это лишь резюме одного отвратительного документа, написанного рукой Максимилиана и, к несчастью для его исторической репутации, дошедшего до потомков. Он сводит на нет все самые блестящие речи Робеспьера, его ораторские шедевры, ибо он обнаруживает подлинный образ мелкого лжеца. Документ состоит из разрозненных заметок, написанных, видимо, в разное время, но собранных воедино, чтобы служить конспектом обвинительной речи Сен-Жюста против Дантона. Не зря эта злосчастная речь вошла в историю Революции как один из самых позорных документов, как концентрат бесчестной лжи.

Робеспьер несколько лет мог близко наблюдать Дантона, человека очень открытого. Но при всем желании он не сумел найти ничего убедительного, чтобы сделать великого революционера врагом Революции, сторонником восстановления монархии, заговорщиком и предателем. И Робеспьер опустился до примитивной лжи, растоптав собственную честь и совесть.

Потребовались бы десятки страниц, чтобы изложить и опровергнуть лживые измышления Неподкупного, так их много. Собственно, кроме этого, в документе и нет ничего другого.

Ограничимся несколькими наугад взятыми примерами. Дантон, оказывается, продался еще Мирабо, который «оплатил за Дантона его пост адвоката при совете». Как могло это быть, если должность Дантон купил еще до Революции? Как согласовать это с приведенными ранее фактами, с точностью до ливра документально доказывающими, откуда Дантон взял деньги?

Далее говорится, что за это Дантон не раскрывал рта в пользу Революции «пока Мирабо жил». Чудовищно! Разве не по призыву Дантона народ в октябре 1789 года пошел в Версаль и привез оттуда короля? Голос Дантона буквально гремел над Парижем, был голосом самой Революции.

Робеспьер пишет, что Дантон «никогда не защищал ни одного патриота, никогда не нападал ни на одного заговорщика». Пусть читатель перелистает снова книгу, если он не помнит, как Дантон устроил настоящую войну округа кордельеров в защиту Марата против Лафайета, пусть перечитает многочисленные разоблачения Дантоном того же Лафайета, вождей жирондистов, пусть снова вернется к местам, где рассказано, как Дантон защищал самого Робеспьера, пусть, наконец, перечитает письмо, которое проповедник нравственности, морали и добродетели написал Дантону по случаю смерти его жены Габриель…

Лживую версию излагает Робеспьер по поводу событий, связанных с расстрелом на Марсовом поле в 1791 году, когда сам он действовал как провокатор, а Дантон боролся за Республику. Столь же подло он описывает и Революцию 10 августа 1792 года. Робеспьер трусливо прятался и выжидал тогда, а Дантон руководил восстанием. Но как же все это беззастенчиво извращено! Помните генерала Вестермана, героически руководившего штурмом Тюильри? О нем теперь Робеспьер пишет не дрогнувшей рукой: «Вестерман — лицемер, изменник, участник мятежной партии Дюмурье, ее грязный последыш».

Приведенных примеров достаточно, хотя их можно было бы и продолжить. Впрочем, остановимся еще на обвинениях морального характера. Конечно, Дантон был далеко не ханжа, любил развлечения, не отказывал себе в радостях жизни, словом, это человек в духе славных героев Рабле. В отличие от Робеспьера он, конечно, не пуританин, и он не скрывал этого, жил в свое удовольствие. Но это еще очень далеко от политического преступления, от предательства. На совести Дантона хватает грешков в личной жизни. Однако невозможно найти ни одного факта, который противоречил бы бесспорной истине: Дантон оказал Франции и Революции великие услуги.

Но для Робеспьера это ничто по сравнению с сомнительной моралью Дантона. Здесь он уличает трибунал в невероятных «преступлениях»: «Слово «добродетель» вызывало смех Дантона, нет более прочной добродетели, говорил он шутя, чем добродетель, которую он проявлял каждую ночь со своей женой. Как мог человек, которому всякая моральная идея чужда, быть защитником свободы?»

Любопытно, что сам Робеспьер публично не воспользовался ни одним из своих клеветнических доводов. Он поручил это Сен-Жюсту, который ради вожделенной близости к власти за спиной Робеспьера был способен на все. Тщеславный маньяк готов ради счастья быть на виду, готов продать мать родную, которую он один раз, впрочем, действительно обокрал, о чем уже упоминалось.

В тайном документе Робеспьера нет одного: он полностью обходит действительную, реальную политику Дантона, которую тот проводил с конца 1793 года. Он считал, что Революция не должна стоять на месте. Дантон был инициатором установления диктатуры Комитета общественного спасения и применения террора. Осенью 1793 года в момент отчаянного положения это, видимо, было неизбежно. Победы на фронтах и подавление внутренних мятежей уже в декабре 1793 года устранили такую необходимость. Террор и диктатура потеряли свое оправдание. Их надо прекратить и восстановить республиканскую демократию на основе Конституции 1793 года.

Робеспьер, напротив, стремился остановить демократическое развитие Революции, любой ценой сохранить свою диктатуру. Он предусматривал только одно изменение: осенью 1793 года власть Революционного правительства держалась на союзе радикальной буржуазии, монтаньяров с народом, с санкюлотами. Робеспьер разрывал теперь этот союз, подавлял Коммуну, народные комитеты, секции Парижа. Он ищет другого союзника в консервативном Болоте. Он стремится завоевать расположение буржуазии, подавляя ее врагов, посягавших на собственность, и рассчитывал, что в благодарность ему сохранят личную диктатуру. Он отрекся от того, что сделало его вождем монтаньяров — от признания народа главной движущей силой Революции. Робеспьер не понимал, что тем самым обрекает ее на гибель, что в конце концов и произойдет…

Только Дантон если не имел, то хотя бы намечал программу движения Революции к ее исторически необходимому и возможному финалу — к восстановлению и утверждению буржуазно-революционной республиканской демократии. Она, конечно, отвечала интересам французской буржуазии, передового класса Франции XVIII века. Но она неизбежно дала бы и народу демократические возможности выдвигать своих вождей, добиваться удовлетворения своих требований, влиять на буржуазное правительство, вырывать у него уступки и в пользу бедняков. Дантон добивался быстрого прекращения войны путем переговоров. Только это могло облегчить положение народа, избавить его от мук голода. Итак, Робеспьер хотел остановить Революцию в тупике кровавой диктатуры, на эшафоте гильотины. Дантон стремился вести ее к буржуазной демократии, дававшей более выгодные условия народу для борьбы за хлеб насущный, за человеческое достоинство бедняка.

Дантон чувствовал, что теперь самое страшное, что может погубить Революцию, — борьба между разными течениями среди самих буржуазных революционеров.

«Когда революция подходит к концу, — говорил Дантон в Конвенте 24 января 1794 года, — когда враги Республики и свободы повсюду спасаются бегством от республиканских легионов, тогда разгораются мелкие страсти, возникают личные счеты, всякого рода недоразумения, и все это происходит между людьми, которые до тех пор дружно, рука об руку, работали на благо народа…

Национальный Конвент только потому победил своих врагов, что он был истинно народным. Таким он и останется навсегда. Он должен… предоставить добрым гражданам и народным обществам широкую свободу для выражения их мнений».

Дантон не только не готовил никакого заговора против Робеспьера, он до последнего момента призывал его к союзу для окончательного утверждения Республики. Неподкупный уже строчил свое «обоснование» преступлений Дантона, а тот 19 марта (29 вантоза) в своем последнем выступлении в Конвенте призывал: «Я требую союза, объединения, согласия!» Монтаньяры бурно аплодировали, а Робеспьер только укреплялся в своей решимости уничтожить Дантона. Он понимал, что не сможет соперничать ни с красноречием, ни с авторитетом, ни с влиянием трибуна.

А Дантон еще верил в гражданскую честность Робеспьера, в пресловутую «добродетель» Неподкупного. К тому же он презирал его, считал слишком трусливым для большого преступления. Поэтому он равнодушно смотрел, как Робеспьер исподволь ослабляет ряды дантонистов, вырывая из них одного за другим под предлогом раздутых до политического заговора их мелких промахов, беззаботности, легкомыслия, склонности к коррупции.

За решеткой оказались сначала Шабо, Делоне, Дефье. Затем туда же попал и близкий друг Дантона Фабр д'Эглантин. Сразу после казни Эбера 16 марта в Революционный трибунал переданы дела Шабо и Фабра. Сен-Жюст требует головы Эро де Сешеля, участника штурма Бастилии, составителя Конституции 93-го года. Его преступление — любовь к красавице аристократке, не интересовавшейся политикой, а также знак сочувствия к одному из «подозрительных».

Кто первый вслух потребовал головы Дантона, который, вероятно, был самым полным воплощением Великой французской революции? Бийо-Варенн. Даже Колло д’Эрбуа, близкий к нему, колебался. Бийо объяснял, что после казни Эбера Дантон — единственная крупная фигура, вокруг которой могут объединиться все противники Комитета общественного спасения. Отрицательное отношение Дантона к террору угрожает лишить Комитет главного оружия. Пощадить Дантона, значит, восстановить против Комитета всех, кто запятнал себя террором. Ради спасения Революционного правительства надо забыть о всех заслугах Дантона. Робеспьер молчал. А зачем ему было говорить, когда верный Сен-Жюст горячо поддержал Бийо? В ночь после казни Эбера Робеспьер якобы вынужден был «уступить». Барер даже пишет в своих воспоминаниях, что Робеспьер хотел спасти своего друга юности Демулена…

Пресловутое «сопротивление» Робеспьера требованиям террористов Бийо и Колло — миф. Ведь их было двое из 11 членов Комитета общественного спасения. А вне Комитета им не на кого было опереться после казни Эбера и кордельеров. Все поведение Робеспьера в ходе драмы Жерминаля неопровержимо свидетельствует, что Робеспьер тщательно подготовил и осуществил свой план уничтожения Дантона, в котором он видел опаснейшего соперника. Если бы Дантон хотел власти хотя бы в какой-то степени, то он без труда устранил бы Неподкупного, державшегося только на страхе и ненавидимого большинством депутатов. Многие из них, как мы увидим, пожертвовали Дантоном, чтобы таким путем уничтожить затем изолированного Робеспьера.

С маниакальным упорством Неподкупный добивался гибели Дантона. Многие монтаньяры, из тех независимых людей, которые не смотрели подобострастно в рот Робеспьера, понимали, что вслед за гибелью Дантона настанет и их очередь. Один из таких, депутат Конвента Ланьело, уговорил Дантона откровенно поговорить с Робеспьером. Вдвоем они отправились на улицу Сент-Оноре в дом Дюпле. Они застали Неподкупного за туалетом, когда он уже надел накрахмаленную рубашку и пудрил волосы.

«Что вы от меня хотите? — бросил Робеспьер незваным гостям.

— Заключить мир с тобой, — ответил Дантон, — единственно ради дела свободы. Наши враги нападают, они клевещут на нас и обманывают народ.

— Что вы хотите сказать? — отвечал Робеспьер, резко отвергая прежние отношения на «ты». — Вы можете понимать мои речи как вам угодно, мне совершенно наплевать на это. Это не меня можно упрекнуть в ошибках во время миссии в Бельгии! Ваш Лакруа…

— Ты говоришь как аристократ! — воскликнул Дантон. — Эти люди оскорбляют Революцию, клевеща на ее основателей! Не мы ли, ты и я, главные среди них?»

Робеспьер рассержен, спор его возмущает. Ланьело понимает, что невозможно примирить непримиримых. Они уходят, Дантон на ходу проклинает примирителей и все на свете, что ему давно надоело. Апломб и самоуверенность возвращаются к нему. Ведь у него столько сторонников. Вот Тальен только что избран председателем Конвента, Лежандр — председателем Якобинского клуба. 20 марта Бурдон добился ареста Эрона, шпиона, которого содержал Робеспьер. Но это лишь усилило его яростное нетерпеливое стремление погубить Дантона. Именно в этот день Вилат, один из судей Революционного трибунала, открыто заявил: «Надо, чтобы через неделю мы получили головы Дантона, Демулена, Филиппо и других».

21 марта Дантон и Робеспьер встретились у Юмбера, чиновника министерства иностранных дел в загородном доме вблизи Парижа. Лежандр, Панис, Дефорг и другие пытались примирить двух вождей монтаньяров. С обычной прямотой Дантон просил Робеспьера не слушать болтовню интриганов о каком-то заговоре.

«Забудь наши расхождения, — говорил Дантон, — думай только о родине, о ее нуждах, о ее тревогах. Скоро ты увидишь ее торжествующей и уважаемой за границей, а внутри ее полюбят те, кто до сих пор казался ее врагом.

— С твоими принципами и с твоей моралью, — возражал Робеспьер, — не останется преступников, которых надо казнить.

— А тебя это тревожит?

— Свободу можно утвердить, только срубая головы негодяев!»

Дантон со слезами на глазах пытался убедить Робеспьера, что интересы Революции требуют единства. Неподкупный не поддавался. Трезвенника Робеспьера уговорили выпить шампанского. Он согласился даже обнять и поцеловать Дантона по просьбе друзей. Поцелуй Иуды! Возвращались в Париж в одном экипаже. Дантон думал, что достигнуто перемирие, и уехал к жене и детям за город в Севр. Но так ли уж он был наивен? Дантон давно испытывал мучительную тревогу за судьбу Революции. И сейчас, в чудесном саду, окруженный детьми, любимой женой, он хотел на неделю забыть обо всем тягостном, что происходило в Париже.

Увы, забыть не удавалось. 24 марта его друг Тибодо приехал к нему с неприятными известиями. Дантон слушает молча, а Тибодо возмущается:

«— Твоя беспечность меня удивляет, я не понимаю твоей апатии. Разве ты не видишь, что Робеспьер готовит тебе гибель?

— Если бы я верил в это, в то, что у него есть даже мысль об этом, я сожрал бы его с потрохами!»

Лежандру, который тоже приехал предупредить Дантона, он сказал: «Лучше сто раз быть гильотинированным самому, чем гильотинировать других». Спустя четыре дня он говорил в ответ на предостережения Русселена: «Моя голова? Разве она не прочно сидит на плечах?.. Зачем вы пытаетесь меня запугать?»

Друзья осаждают Дантона, настойчиво требуют, уговаривают бежать, эмигрировать. А он слушает их с раздражением и скукой, пока, наконец, у него не вырываются легендарные слова: «Родину не унесешь на подметках башмаков!»

В самом деле, почему Дантон в 1791 году после расстрела на Марсовом поле бежал сначала в Арси, а потом в Англию? А сейчас, когда ему грозит верная смерть, он пассивно ждет? Загадка… Возможно, теперь он больше верит в могущество своего слова? А может быть, он решил повторить блестящий пример Марата, брошенного жирондистами в трибунал, но вернувшегося с триумфом в Конвент? Вернее предположить, что он рассчитывал на здравый смысл Робеспьера, который не мог не понимать, что гибель Дантона оставит его совершенно одного. В последней беседе Дантон сказал ему: «Не пройдет и шести месяцев, как ты сам подвергнешься нападению, если мы разойдемся…»

Робеспьер промолчал и удвоил усилия в смертельной борьбе против Дантона. Затем развертывается трагическая история, истинный смысл которой так и не смогли разгадать множество историков, писателей. В действиях Робеспьера ищут какую-то высокую цель, искреннее желание блага Революции. Совершая преступление, он будто бы вдохновлялся идеей высшего блага народа. Подобные предположения не убеждают, ибо они никак не согласуются с чудовищной массой грязной и мерзкой лжи, которую пустил в ход Неподкупный. Высокую цель нельзя достичь низкими средствами. Конечно, Дантон далеко не ангел, он поистине гениально воплощает революционную буржуазию со всеми ее естественными достоинствами и пороками. Но он, конечно, не монархист, не предатель, не заговорщик, не враг народа! Это очевидно. А Дантон к тому же в каком-то загадочном летаргическом сне, прерываемом бурными вспышками гнева, сменяющимися в конце концов величественным и спокойным мужеством.

Говорят, что в оставшиеся ему дни жизни он искал спасения и забвения в любви своей очаровательной юной жены, что с ней он наслаждался последними драгоценными днями счастья. Член Комитета общей безопасности, старый злобный кровавый шут Вадье, прозванный «вторым Неподкупным», был одним из самых ярых ненавистников Дантона. После его падения он самодовольно признается однажды: «Крошка Луиза была в этом кризисе нашей лучшей помощницей. Она обезоружила своего Геркулеса обаянием, нежной кожей, прелестными глазами».

Успокоенный, отрешенный от интриг, которые бурлили вокруг его судьбы во дворце Тюильри, вернулся Дантон в Париж. Он не соизволил даже пойти в Якобинский клуб, чтобы громовым голосом напомнить о себе, о своем месте в Революции. И на другой день он оставался у себя, наслаждаясь домашним покоем и счастьем. 30 марта раздался стук в дверь и явился член суда и секретарь Революционного трибунала Фабрициус Пари. Он слышал, как Сен-Жюст читал свою обвинительную речь против Дантона и его друзей. «Они не осмелятся», — отозвался Дантон. Но приказ об аресте уже был в это время подписан. Из 20 членов двух комитетов только двое — Рюль и Линде — отказались его подписать. Пришел Панис, бывший член революционной Коммуны 10 августа, и рассказал об этом. Потом пришел сам Линде и подтвердил страшную новость: «У тебя еще есть время бежать!» — сказал и ушел, озадаченный тем, что Дантон не хочет спасать свою шкуру.

Он не хочет и спать, ждет до утра, когда наконец приходят жандармы, и он отправляется с ними в Люксембургскую тюрьму, в пяти минутах хода от его дома. Туда приводят также Демулена, Лакруа, Филиппа. Фабр д'Эглантин и Эро де Сешель арестованы еще раньше.

Весть об аресте самого популярного деятеля Революции мгновенно разносится по Парижу. Никто ничего не понимает: Демулен — это штурм Бастилии, Дантон — это 10 августа, самые великие дни и победы Революции воплощены в этих именах. Тихо радуются и в душе торжествуют не только ее тайные враги, но огромная масса людей, уставших от нее. В Конвенте чувства разделились. Когда с утра первым поднялся на трибуну Лежандр и потребовал вызвать Дантона и дать ему возможность объясниться, то одни бурно протестуют против решения Комитетов, другие против предоставления Дантону привилегии. Ведь ни одному из уже казненных депутатов не дали возможности защищать себя. Только Людовик XVI и Марат имели такую привилегию. Робеспьер предусмотрел возможность взрыва и заранее подготовил речь, которая должна заставить смолкнуть голоса протеста. Он гневно осуждает право Дантона на привилегию. Чем Дантон выше других? И все ничтожества в Конвенте, естественно, согласны с этим. Но главное орудие Робеспьера — страх, шантаж, угроза: «Я говорю, что тот, кто содрогнется в данный момент, тот — преступник, никогда невинность не страшится общественной бдительности».

Воцарилось тягостное молчание. Сен-Жюст в этой напряженной атмосфере гордо поднимается на трибуну. Он старательно обработал и расширил материал, переданный ему Робеспьером, сделав его еще более возмутительно лживым и бездоказательным. Чтобы прикрыть великое преступление, нужны были очень напыщенные фразы.

«Нечто страшное таится в священной любви к отечеству, — декламирует Сен-Жюст, — она настолько исключительна, что приносит в жертву все, без жалости, без страха, без человеческого уважения к общественным интересам…

Дни преступления прошли, горе тем, кто станет поддерживать его дело! Его политика разоблачена. Да погибнет все преступное! Республики создаются не мягкосердечием, но жестокой строгостью, непреклонной по отношению к предателям. Пусть заявят о себе соучастники и станут на сторону преступления…»

«Соучастники» молчат, и Конвент единодушно одобряет предание суду дантонистов. Вскоре Робеспьер с убийственной насмешкой скажет своим приближенным: «Надо признать, что Дантон имел довольно подлых друзей!» Видимо, Неподкупный не числил среди его друзей того, кто год назад писал Дантону: «Я люблю тебя как никогда и буду любить до смерти. С этого момента я весь твой…»

Такая забывчивость простительна для человека истинно добродетельного; ведь тогда Дантон был крайне необходим в смертельной борьбе Робеспьера с жирондистами. Немедленно начинается трагикомедия судебного фарса. На всякий случай был заготовлен приказ об аресте обвинителя Фукье-Тенвиля и председателя трибунала Эрмана. Они об этом знали. Впрочем, сам «инквизитор» Вадье непосредственно руководил всем спектаклем. Начало суда пришлось отложить с 8 на 11 часов, ибо надо было исключить любую случайность, кроме смертного приговора. Число присяжных пришлось сократить с 12 до 9; ненадежных в последний момент вывели. Изготовили особо коварную «амальгаму»; Дантона включили в группу, где было несколько явных жуликов. Робеспьер хотел не просто уничтожить врага, но и обесчестить его. Основное время судьи отводили на детальный разбор их махинаций, на чтение пространной обвинительной речи Сен-Жюста. Время заполняли формальным выяснением имен, мест рождения, жительства обвиняемых. Главное — таков приказ — не дать говорить Дантону. И это почти удалось. И все же, в перепалке с председателем, отдельными репликами трибун говорил, приводя в ужас своих судей. Его громовой голос гремел и был слышен на улице, где волновалась толпа. Короткий, неполный, намеренно искаженный протокол сохранил лишь отрывки трагического монолога Дантона. Тщетно он требовал, чтобы оклеветавшие его Робеспьер и Сен-Жюст явились в суд. Впрочем, он быстро понял, что никакой защиты по примеру Марата устроить не удастся. И его первый ответ на вопрос председателя свидетельствует об этом:

«Жорж-Жак Дантон, тридцати четырех лет, родился в Арси, депутат Конвента. Мое жилище? Вскоре им будет ничто, а мое имя войдет в Пантеон истории. Народ будет чтить мою голову, мою отрубленную голову!»

Дантон то впадает в состояние спокойной безнадежности и стоического примирения с судьбой, то вспыхивает яростным гневом и клеймит гнусность своих обвинителей. С горькой иронией он напоминает о своих великих заслугах перед Революцией. Тщетно пытаются запятнать, унизить Дантона. В сознании безупречно выполненного долга, он объявляет о готовности навсегда уснуть на лоне славы.

Он искренне объяснял, что никогда честолюбие и жадность не властвовали над ним, никогда низкие страсти не заставили его нанести ущерб делу народа, он всегда был предан родине и принес ей в жертву всю свою жизнь. Даже в этом грязном судилище Дантон потряс сознание людей. Перепуганный Эрман шлет отчаянную записку в Конвент; он пишет, что Дантона невозможно опровергнуть, что суд под угрозой, что угрожает народный мятеж.

Сен-Жюст, не зачитывая записки Эрмана, снова шантажирует Конвент и требует решения о вынесении приговора в отсутствии обвиняемых, лишая их права сказать что-либо в свою защиту. Для запугивания депутатов идет в ход версия о том, что Люсиль Демулен, кроткая, нежная, отчаявшаяся жена Демулена, организует мятеж с целью нападения на тюрьмы…

Никто не протестует. Конвент дружно голосует. Многие запуганы и объяты страхом. Монтаньяры внушают себе необходимость сохранения единства своих рядов. Консерваторы Болота с радостью готовы помочь одному из вождей монтаньяров уничтожить другого. Обвиняемых силой выволакивают из зала суда. Демулен скомкал в комок подготовленную защитительную речь и швырнул его в лицо судьям.

И все же присяжные колеблются. Вот, что говорят одному из них: «Это не процесс, а необходимая мера. Два человека не могут оставаться вместе, а потому нужно, чтобы один из них погиб. Хочешь ты убить Робеспьера? — Нет. — Ну, так тем самым ты хочешь приговорить Дантона».

6 апреля (16 жерминаля) осужденным объявляют в тюрьме приговор. Каждому связывают руки за спиной, усаживают на табурет, обрезают воротник и волосы, чтобы обнажить шею… На трех телегах из Консьержери их везут на площадь Революции… Проезжают мимо кафе «Парнас»… Улица Сент-Оноре. Дом Дюпле. За закрытыми ставнями Неподкупный слышит громовой голос Дантона: «Робеспьер, ты последуешь за мной!» 15 осужденных по очереди, установленной Фукье-Тенвилем, подымаются на эшафот. Первым идет Эро де Сешель. Он хочет поцеловать Дантона, но помощник палача отталкивает его. «Дурак, — рычит Дантон, — ты не помешаешь нашим головам поцеловаться в корзине!» Дантон, замыкающий список, на протяжении получаса смотрит на гибель товарищей. Но вот и он твердыми шагами подымается по лестнице: «Сансон, — говорит он, — покажи мою голову народу, она стоит этого!» Палач выполнил его волю.

«РЕВОЛЮЦИЯ ЗАЛЕДЕНЕЛА…»

«Похоже, что покушаются на все, что носит название революционного» — так излагал в своем доносе слова одного из посетителей кафе Республики полицейский осведомитель и заключал: «Испугавшись, что он сказал лишнее, человек исчез».

Лучше исчезнуть из кафе, чем из жизни! Видимо, неизвестный знал, что в последнее время многие активные санкюлоты арестованы за «антипатриотические разговоры». Но могли ли люди молчать, когда на их глазах происходит нечто страшное, чудовищное? 10–13 апреля (21–24 жерминаля) Революционный трибунал судит 25 обвиняемых. Главный среди них — 30-летний прокурор Коммуны Шометт, любимец бедноты Парижа. Вместе с ним вожаки революционных секций. Это те самые люди, которые штурмовали Бастилию, свергли монархию, привели к власти Революционное правительство.

Фукье-Тенвиль обвиняет Шометта в страшном преступлении, в намерении «уничтожить всякую мораль». Между тем никто так самоотверженно не воплощал всей своей жизнью самые гуманные, чистые побуждения санкюлотов. Бывший учитель, фельдшер, он выдвинулся во время революционных событий 1792 года, когда свергли монархию. Он посвятил свою жизнь народу и высоким идеалам. Его нельзя было заподозрить в неискренности; бедная одежда, скромный образ жизни, необычная добросовестность высокого должностного лица вызывали всеобщее уважение. В борьбе за интересы бедняков Шометт доходил до призыва к войне «бедных против богатых», до требования национализации торговли и даже промышленности. Этим он заслужил ненависть богатой буржуазии. Еще бы, он прославился непримиримостью к спекулянтам и скупщикам!

Шометт с энтузиазмом боролся за благоустройство больниц, за создание народных библиотек. Он заботился об улучшении участи бедняков во всем, даже за обеспечение им пристойных похорон. Он мечтал облагородить жизнь санкюлотов и весь Париж. Всюду простиралась его неуемная забота об общественном благе; много сил положил он для искоренения проституции. Шометт добился переименования нескольких улиц и сами новые их названия выражали его мировоззрение. Появились улицы Справедливости, Умеренности, Трезвости, Воздержания, Строгости. В своих речах он страстно, взволнованно говорил с людьми, часто обливался слезами. Его любили в предместьях.

Процесс Шометта для создания хоть какой-то видимости правосудия тоже организовали в виде «амальгамы». Всех обвиняли в эбертизме, и поэтому на скамье подсудимых оказалась Франсуаза Гупиль — вдова Эбера. Связь с «заговором» Дантона подтверждалась привлечением к суду революционеров, которых выдвинул казненный вождь Революции. Перед трибуналом на этот раз предстала еще недавно столь счастливая Люсиль Демулен, ныне безутешная вдова и мать двух маленьких детей. Арест любимого поверг ее в отчаянье. Обезумев от горя, она бродила вокруг Люксембургской тюрьмы, куда был заключен Камилл. Вместе с женой Дантона Луизой она пришла на улицу Сент-Оноре умолять Робеспьера о пощаде. Неподкупный не принял их. Тогда Люсиль пишет ему письмо. Она простодушно забывает о том, с кем имеет дело; в письме смешиваются мольбы и справедливые обвинения: «Камилл видел, как зарождалось твое честолюбие, он предчувствовал тот путь, которым ты пойдешь, но он помнил вашу старую дружбу и, далекий как от черствости Сен-Жюста, так и от твоей низкой зависти, он отбросил мысль обвинять своего школьного друга».

Бедняжка, она, столь часто радушно принимавшая Робеспьера в своем доме, поистине потеряла всякую осторожность. Все знали, что мстительный Робеспьер не прощает даже легкого намека на критику, что даже косой взгляд может вызвать его смертельную ненависть. Неужели неосторожные, хотя и правдивые слова несчастной женщины обрекли ее на эшафот? Ведь совершенно немыслимо было представить ее организатором страшного заговора, за который ее приговорили к смертной казни. Она шла на эшафот, как на свадьбу, покрыв голову белой вуалью. Люсиль верила в бога, в загробную жизнь и мечтала встретить любимого Камилла на том свете…

Драма Жерминаля выражалась не только в гибели многих выдающихся деятелей Революции; разлагалась, шла к гибели сама партия монтаньяров. Только опора на народ позволила ей превратиться в крупнейшую передовую революционную силу. Народ дал ей авторитет, влияние, привел ее к власти. Теперь Робеспьер разрушает эту опору. Драма Жерминаля стала драмой партии монтаньяров. Казни революционеров служили лишь наиболее трагическим показателем краха партии. Он выражался во всей ее социальной политике, направленной против народного движения.

Прежде всего ликвидируются остатки независимости, самостоятельности важнейшего органа народного движения — Коммуны Парижа. После ареста Шометта на его место не избирается, как раньше, а назначается лично преданный Робеспьеру Клод Пейан. Вскоре жертвой ареста стал законно избранный мэр Парижа Жан Паш, любимый народом, искренний революционер, очень скромный, но независимый человек. Его заменили ничтожеством, отличавшимся лишь преданностью Робеспьеру, Флерио-Леско. Точно так же заменяют многих административных и полицейских чиновников. Коммуна, демократически избранная секциями, заменяется бюрократическим учреждением. Всех мало-мальски самостоятельных деятелей секций обвиняют обычно в эбертизме и арестовывают. Распускаются народные общества. Ликвидируется таким образом революционная структура народного движения.

Знаменательные изменения происходят и в социальной политике. Проводится «излечение» торговли; в пользу торговцев меняют закон о максимуме. Изменяется в таком же духе закон против скупки, смягчаются наказания за спекуляцию, упраздняются должности комиссаров, осуществлявших контроль над торговлей. Принимается декрет о премиях и ссудах промышленникам и торговцам. Затем упраздняется «революционная армия», занимавшаяся реквизициями запасов продовольствия. 1 апреля преобразуют центральную комиссию по продовольствию, которая теперь уже не занимается снабжением населения и отвечает только за обеспечение армии. Все меры против буржуазии, введенные под давлением санкюлотов, отменяются или ослабляются.

Одновременно принимаются жесткие меры против рабочих. 4 мая утверждают декрет о реквизиции, о принуждении к работе путем мобилизации. Жестокие кары предусматривались отныне против любой попытки забастовки. Закон о максимуме на заработную плату до сих пор народная Коммуна практически не применяла. Теперь правительство настаивает на его строгом исполнении. На практике это означало снижение заработной платы. Итак, кровавая расправа с народными вожаками и теперь уже открытое удушение санкюлотов голодом и снятие ограничений в грабеже народа буржуазией. Таков смысл, итог драмы Жерминаля.

Буржуазия с благодарностью, удовлетворением воспринимала такое откровенное наступление на интересы бедняков. Робеспьер, достигший высшей власти благодаря народу, теперь предстает в своем реальном облике его беспощадного классового врага. Он уничтожил народных вожаков и теперь взял обратно свои вынужденные уступки народу. Он растаптывал прежние уверения в преданности народным интересам, о которых он высокопарно распространялся четыре года ради достижения власти. Ныне, когда она завоевана, вся ее жестокая сила брошена против народа. Истинная буржуазная природа диктатуры Робеспьера предстает в подлинном облике.

Но тем самым он рыл могилу и собственной власти, самому себе. Робеспьер один, он изолирован от народа, он резко ослаблен. Какова теперь, когда он утопил в крови народное движение, его дальнейшая программа? Какие услуги он еще может оказать буржуазии, жаждавшей без помех воспользоваться плодами своей победы?

Происходит дальнейшее усиление власти Комитета общественного спасения. Теперь все народные, демократические институты ликвидируются. Жесткая, бюрократическая диктатура заменяет систему революционной власти народа, Коммуну, народные общества, секции. Но безраздельная диктатура Робеспьера беспокоит и буржуазию. Вместо прагматической программы окончания Революции он предлагает только утопию и террор.

16 апреля система террора централизуется. Отныне всех «подозрительных» доставляют для уничтожения в Париж. Тогда же Комитет общественного спасения получает право «надзора за органами власти», которые теряют последние остатки этой власти. Полностью централизованная бюрократическая машина поглощает и объемлет все.

Но как обосновать эту диктатуру? Ее прежнее оправдание — натиск внутренних и внешних врагов — почти полностью исчезает. Ведь ликвидированы даже вымышленные «заговоры». Вот тогда идет в ход немыслимая утопия использования некой сверхъестественной силы путем введения новой религиозной системы.

Фантастическая власть может иметь только фантастическое оправдание. Какую-либо реальную политическую программу Робеспьер выдвинуть не в состоянии. Она существовала, ее пытался нащупать Дантон, предлагая прекращение террора и введение в действие Конституции 1793 года. Но именно поэтому он и погиб на эшафоте. Эта единственно возможная программа, являвшаяся, конечно, компромиссом, таила в себе угрозу утраты власти Робеспьером. Ведь он был главным вдохновителем террора и отказ от него означал бы отказ и от самого Робеспьера. Это Неподкупный понимал отлично и мучительно искал другого выхода. После жерминальских казней на протяжении месяца он трудится, почти не выступает и редко появляется на публике.

Казни, конечно, продолжаются. Гильотина пожирает последних оставшихся видных представителей монархии. На эшафот поднимается мадам Элизабет, сестра Людовика XVI, известные аристократы Монморанси, Роган, Сомбрейль. Но главная масса жертв — вожаки санкюлотов, обвиняемые в эбертизме.

Робеспьер между тем готовит Франции и всему человечеству величайшее духовное и моральное возрождение. Об этом предупредил Кутон в Конвенте на другой день после казни Дантона. Спустя месяц, 7 мая 1791 года, Робеспьер произносит в Конвенте одну из своих самых длинных и самых причудливых речей на тему об отношении религиозных и моральных идей к республиканским принципам.

Цель Робеспьера — создание грандиозного обоснования и оправдания своей практической политики и своей власти. Он хочет в дополнение к светской власти получить и духовную, стать провозвестником новой очищенной религии, ее первосвященником и мессией. Робеспьер хочет уподобиться по меньшей мере Иисусу Христу, даже превзойти его, ибо культ, предлагаемый им, замыслен на новой, высшей основе революционной морали. Христос добивался веры с помощью чуда, Робеспьер — с помощью аргументов разума и интересов нового общества. Франция увидела нечто уникальное: запутавшийся революционер прибегал к помощи трансцендентальных, сверхъестественных сил.

Бог Робеспьера — Верховное существо — уже не связан слабостями милосердия, всепрощения, смирения; он требует только крови, террора. Это грозный и страшный бог возмездия. Проповедь (именно ею фактически и являлась эта примечательная речь) в отличие от Нагорной проповеди, наполнена проклятиями, яростью, ненавистью, мщением. Но все это во имя морали.

«Единственным фундаментом гражданского общества, — говорит Неподкупный, — является мораль… Безнравственность служит основой деспотизма, в то время как добродетель является сущностью Республики… Итак, спокойно придерживайтесь незыблемых основ справедливости и возрождайте общественную мораль. Стремитесь к победе, но главное — низриньте порок в небытие».

Но в чем же состоит мораль Робеспьера? Он не формулирует обычных для моралистов, для основателей религий конкретных принципов или нравственных заповедей. Она целиком умещается в единственном принципе полезности: «В глазах законодателя все то, что полезно всем людям и хорошо на деле, и есть истина… Идея Верховного существа является постоянным напоминанием о справедливости; стало быть, она есть идея социальная и республиканская».

Слова «стало быть» заменяют логику, здравый смысл, ибо они соединяют ничем фактически не связанные вещи. С одинаковым успехом аналогичная мыслительная конструкция может быть использована для обоснования монархии и вообще чего угодно. Если, скажем, кому-то полезно предать смерти другого, если это хорошо для кого-то, то это и морально. Софизм Робеспьера оказывается на деле обоснованием полнейшего аморализма, если понимать под моралью общечеловеческие, традиционные ценности.

Робеспьер отвергает не только эти ценности, как они, к примеру, закреплены в христианском вероучении. Он яростно предает анафеме признанные идеи светской, мирской философии и морали, высшим достижением которых служила материалистическая и атеистическая школа французских просветителей XVIII века. Он бичует и клеймит ее в качестве… орудия деспотизма и заявляет: «наиболее же могущественной и наиболее знаменитой была секта, известная под именем энциклопедистов. В нее входило… большое число честолюбивых шарлатанов». Как видно далее из текста, Робеспьер имеет в виду Вольтера, Монтескье, Дидро, Гольбаха, Гельвеция и других знаменитых философов. Единственно, кому он отдает должное, это Руссо за то, что «он с энтузиазмом говорил о божестве».

О божестве говорит очень напыщенно и Робеспьер. Не о туманном Верховном существе, которому он, в сущности, не дает никакого конкретного определения или образа, а о божестве другом. Вот его слова, раскрывающие объективный смысл и цель всей помпезной затеи: «Вы, конечно, не разорвете священное звено, соединяющее людей с их создателем. Если эта идея господствует в народе, то было бы опасно разрушить ее. Мотивы обязанностей человека к его создателю и основы человеческой морали неизбежно связаны с этой идеей, и зачеркнуть ее — это значит деморализовать народ. Из этого же принципа вытекает и то, что нападать на установившийся культ следует всегда лишь с осторожностью и известной деликатностью из страха, что внезапное и сильное его изменение может показаться покушением на нравственность и даже отказом от честности».

Итак, Робеспьер не очень-то рассчитывает на свое Верховное существо и требует бережно сохранять идею божества, «господствующую в народе». Речь идет, таким образом, о католической церкви и ее учении. Католические священники благословляли день, когда Робеспьер выступил со своей проповедью новой религии. Их не смущало, что Робеспьер, обращаясь к ним, сказал: «Честолюбивые священники, не ждите, что мы восстановим ваше владычество». Они и не ждали, а радовались, что им вернули их храмы и разрешили праздновать воскресенье. Во всей Европе начали смотреть на Робеспьера как на консерватора и усмирителя Революции. Епископ Грегуар, еще год назад выступавший в Конвенте вместе с монтаньярами, а сейчас всецело отдавшийся делу сохранения исторических памятников, впоследствии вспоминал, что «появилась надежда на близкое восстановление религии».

Разумеется, и в этой речи, пронизанной высокопарными моральными сентенциями, Робеспьер не забывает о своем главном оружии: о пугале заговора. Он призывает «рассмотреть атеизм как национальное явление, связанное с заговором против республики».

Конвент послушно проголосовал за декрет о том, что «французский народ признает Верховное существо и бессмертие души». Конечно, революционеры и атеисты сделали это скрепя сердце и затаили в душе свое истинное чувство ненависти к новому папе. Ну а сторонники восстановления церкви с удовольствием отметили статью декрета: «Свобода культов сохраняется».

Смешно даже ставить вопрос, было ли провозглашение причудливого нового культа движением Революции вперед? Это был огромный шаг назад, возмутивший всех истинных революционеров. Не случайно самый знаменитый из французских революционеров XIX века Огюст Бланки возненавидит Робеспьера за эту акцию. Он с гневом отметит, что Робеспьер «выдал королям голову Клоотса, а священникам — голову Шометта, проповедника атеизма» и посылал на гильотину врагов церкви «в честь бессмертия души».

Действительно, казнь вместе с Шометтом бывшего епископа Гобеля, отрекшегося от своего сана, выглядела как предупреждение священникам, как человеческое жертвоприношение христианскому богу. Если безумие террора делало Робеспьера страшным, то учреждение нового культа — смешным и жалким. Его в разговорах иронически называли верховным жрецом или новым папой.

Только шесть секций Парижа из 48 поздравили Конвент с учреждением культа Верховного существа. Из них две были секциями Эбера и Венсана. Они явно боялись обвинения в эбертизме. Такое массовое равнодушие к новому культу в атмосфере страха, когда полагалось горячо одобрять любое решение Конвента, явление знаменательное. Народ перестал понимать действия Неподкупного.

8 июня (20 прериаля) в Париже устроили грандиозный праздник в честь Верховного существа. Религиозное воспитание Робеспьера оказалось настолько прочным, что он сохранял в душе благоговейное отношение к пышным церемониям, напоминавшим католические процессии. Он нашел в лице Давида удивительно способного человека для проведения подобных маскарадов. Робеспьер верил, что невежественный народ только таким образом можно приобщить к новым республиканским ценностям. Давид, великий художник и жалкий политик, пользовался возможностью показать свой талант декоратора, устраивая такие праздники. Церемония в честь Верховного существа превзошла пышностью множество других праздников. Прекрасный июльский день весьма благоприятствовал церемонии, хотя настроение народа понять было трудно. Были ли люди искренни или просто боялись обвинения в эбертизме и потому поспешили на этот карнавал? Любопытное совпадение: в этот день католическая церковь отмечала праздник Троицы. Кто мог знать, какие молитвы твердили про себя люди? Город был разукрашен гирляндами, цветами. Гремели пушки. Собрали войска и Национальную гвардию. За несколько дней до праздника Робеспьера избрали, видимо не случайно, председателем Конвента. Поэтому он сполна получил удовольствие почувствовать себя в роли первосвященника.

Для этого случая Максимилиан, всегда заботившийся о своем одеянии, заказал новый костюм. На нем был голубой камзол, белый шелковый жилет, вышитый серебром, черные шелковые штаны, белые чулки и башмаки с золотыми пряжками. Робеспьер возглавлял процессию. Он шел во главе депутатов Конвента, которые тоже принарядились по этому случаю. При этом получилось так, что Робеспьера отделяло от остальных депутатов большое пространство. Случайно или намеренно, но все подчеркивало его особую исключительную роль. Он произнес напыщенную речь вначале перед Тюильри, а затем на Марсовом поле, где Давид соорудил невероятно фантастические символы. Это были статуи чудовищ: Атеизма, Эгоизма, Раздоров и Честолюбия. Вся эта бутафория из картона, дерева и тряпок, пропитанных скипидаром, была подожжена Робеспьером. После этого должна была открыться взорам огромная статуя Мудрости. Но, видно, перелили скипидара, и огонь подпалил Мудрость, которая выглядела довольно глупо. Но звучала музыка, хор в две с половиной тысячи человек пропел специальный гимн Верховному существу.

Напрягая голос, Робеспьер произнес речь, скорее напоминавшую молитву:

«Существо из существ! Творец природы!.. Защитники свободы могут доверчиво передать себя в твои руки, Верховное существо! У нас нет несправедливых молитв к тебе, ты знаешь создания, вышедшие из твоих рук… Вот наша молитва, вот наши жертвы, вот наше поклонение, которое мы тебе возносим!»

Вначале Робеспьер чувствовал себя превосходно. Сбылась его затаенная мечта: он принес людям источник величайшей радости и счастья! Но вернулся он домой измученный и удрученный: до его слуха донеслись обрывки насмешливых реплик по его адресу, которыми обменивались депутаты. Больше всего на свете он боялся выглядеть смешным! Он мучительно старался угадать по голосам, кто же занимался таким чудовищным кощунством и высмеивал его возвышенный замысел?

Видимо, он осознал всю нелепость чудовищного праздника в голодном Париже. Народу недоставало хлеба, а не гимнов. Робеспьер хотел спрятаться за Верховным существом от реальных проблем Революции. Вся затея оказалась лишь дополнительной причиной его растущей изоляции. И скоро он услышит от Бийо-Варенна: «Ты начинаешь надоедать мне со своим Верховным существом!»

Но что можно было ждать от этого скрытого эбертиста? После казни кордельеров, Шометта он вообще стал невыносим и в Комитете общественного спасения открыто проявлял свое раздражение. Беда в том, что признаки уныния, сомнений Робеспьер видел и у непоколебимого Сен-Жюста.

Если бы Неподкупный знал, что написал недавно этот самый безупречный его помощник в черновых записках: «Революция заледенела, все принципы ослабели; остаются одни только красные колпаки, прикрывающие интриганов. Применение террора пресытило преступление, как крепкие ликеры пресыщают вкус. Несомненно, еще не время для добра. Частичное благо — паллиатив. Нужно дожидаться общего зла, достаточно большого для того, чтобы общественное мнение испытало потребность в мерах, способных принести благо. То, что приносит общее благо, всегда страшно, и кажется странным, когда начинают слишком рано».

Ясно, что Сен-Жюст испытывал сильное замешательство. Испытывал его и Робеспьер в период, когда, казалось, он достиг наивысшего торжества. Нет, Верховное существо не услышало страстных заклинаний Робеспьера и не осенило его своей благодатью. Оставалось уповать на Святую Гильотину.

БОЛЬШОЙ ТЕРРОР

«Конвент находится на вулкане нескончаемых заговоров», — заявил Робеспьер 26 мая. Заговор — магическое слово, могучий талисман — заклинание в устах Неподкупного. Он говорит о заговорах постоянно. Эту идею он позаимствовал у покойного Марата, обладавшего особым пророческим чутьем на заговорщиков. Он заранее раскрывал заговоры, предупреждал о них и, как правило, оказывался прав. Но во времена Марата это были действительные, а не вымышленные заговоры. Марату они принесли авторитет пророка. Для Робеспьера заговор — главный рычаг механизма высшей власти. «Заговор» эбертистов, «заговор» дантонистов, «заговор» в тюрьмах. И каждый раз, раскрывая очередной мнимый заговор, Робеспьер укрепляет свою власть и влияние. Он уловил удивительную эффективность чудесного орудия власти. Идея заговора стала жизненной потребностью для Неподкупного. К тому же в данном случае заговор почти и не надо изобретать. Два эпизода парижской революционной жизни, последовавшие один за другим, дали Робеспьеру великолепный повод снова нажать на спасительный клапан заговора.

Некий Адмира, 50-летний писарь, убежденный монархист не был связан ни с какой политической организацией. Но он ненавидел Робеспьера и решил убить его выстрелом из пистолета. Тщетно он, однако, преследовал его. Тогда Адмира подстерег другого члена Комитета общественного спасения — Колло д'Эрбуа и легко ранил его. Сильный и ловкий Колло мгновенно обезоружил одинокого террориста и арестовал его.

Буквально на другой день, 23 мая, в дом Дюпле явилась молодая девушка Сесиль Рено, дочь мелкого торговца и спросила Робеспьера. Того не было дома, но девушка не уходила и прогуливалась, желая посмотреть на «тирана». Это показалось подозрительным, ее задержали и у нее в корзинке нашли два маленьких ножика. Девушка на допросе простодушно рассказала, что хотела лишь взглянуть на «тирана». Хотя ее ножички совершенно не годились для того, чтобы не только убить, но даже серьезно ранить взрослого мужчину, объявили о раскрытии покушения на жизнь Робеспьера.

Оба эпизода объединили и доложили в Конвенте о новом страшном заговоре, организованном Англией. Атмосфера страха, подозрительности, ненависти позволила навязать Конвенту дикий и бессмысленно жестокий декрет, немедленно разосланный во все армии: «Англичан в плен не брать!» Их надлежало убивать на месте! Разумеется, никаких доказательств связи между Адмира и Сесиль Рено и тем более с Англией не было. Но их и не потребовалось. К двум «террористам» присоединили еще 50 человек, совершенно непричастных к делу, и 17 июня в красных рубахах (так казнили отцеубийц) всех отправили на гильотину. Магическое слово «заговор» в очередной раз сыграло свою роль.

Но казнь полусотни какой-то мелкоты не то, что было нужно Робеспьеру, хотя и она сама по себе, поддерживала атмосферу страха, что, по его убеждению, служило Революции. Он давно мечтал о снятии последних малейших преград на пути уничтожения любых политических соперников. Ведь многие из монтаньяров в Конвенте, даже в самих Комитетах, внушали ему подозрения.

25 мая, сразу после ареста Адмира и Сесиль Рено, Робеспьер отправляет письмо на фронт Сен-Жюсту, требуя немедленно бросить все и ехать в Париж. «Свобода подвергается новым опасностям, — говорилось в письме. — Клики пробуждаются с более угрожающим видом, чем когда-либо раньше. Сборища в очередях за маслом… возмущение в тюрьмах… интриги… соединяются с повторяющимися попытками убийства членов Комитета общественного спасения… Опасаются аристократического восстания, фатального для свободы. Самые большие опасности угрожают ей в Париже».

Сен-Жюст срочно потребовался Робеспьеру, чтобы использовать эпизод с «покушениями» для проведения через Конвент нового закона о резком усилении террора. Робеспьер считал его крайне необходимым, хотя кажется, и без этого террор уже не встречал никаких препятствий. Тем не менее некоторые факты вызывали тревогу Неподкупного. Например, отказ члена Комитета общественного спасения Линде, ведавшего продовольствием, подписать смертный приговор Дантону и заявившего при этом: «Я нахожусь здесь, чтобы кормить патриотов, а не убивать их».

Если такой осмотрительный, серьезный человек, как Робер Линде, проявил демонстративную независимость, то дела Робеспьера пошатнулись. Его авторитет, власть, влияние слабеют. Все сильнее сказывается отрыв от реальности. Драма Жерминаля оказалась роковым рубежом, после которого Робеспьер быстро идет к поражению. Самое поразительное, что это происходит из-за его собственной деятельности. Не мог он переделать свой высокомерный характер, преодолеть болезненное самолюбие, обычную подозрительность, неспособность прощать людям даже тень, намек покушения на его авторитет. Все эти особенности личности Максимилиана усиливаются и ускоряют его отчуждение, изоляцию. Победа над Эбером, Дантоном, Шометтом оказалась пирровой победой. Усилив самоуверенность, она доводила Робеспьера до мании величия и еще больше изолировала его.

Но главное зло заключалось в политической слабости Робеспьера, в неспособности выдвинуть программу, вокруг которой объединились бы монтаньяры. Напротив, теперь по какой-то роковой закономерности все действия Робеспьера раскалывают их. Противоречия между разными течениями среди них все сильнее сказываются внутри самого Комитета общественного спасения. Тяготевшие к левым Бийо-Варенн и Колло д'Эрбуа после Жерминаля явно становятся его противниками.

Сначала это только намеки, хотя смысл их очевиден каждому. 20 апреля Бийо-Варенн заявляет: «Каждый народ, ревнивый к своей свободе, должен держаться настороже даже против добродетелей людей, занимающих высокие посты… Лукавый Перикл пользовался цветами, которыми украшал его народ, чтобы прикрыть цепи, которые он ковал афинянам… Этот же Перикл, добившись абсолютной власти, сделался кровожадным деспотом». Ясно, что мишенью слова «добродетель» мог быть только Максимилиан.

Сам Карно, олицетворявший суровую деловитость, пишет: «Горе республике, где заслуги одного человека или даже его добродетели становятся необходимостью».

Введение культа Верховного существа Робеспьер считал средством укрепления своих позиций. Пагубная иллюзия! Карно даже не скрывал своего неодобрения. Члены Комитета безопасности Вадье и Амар, известные дехристианизаторы, открыто издевались под новым культом. Парижские санкюлоты, в свою очередь, предпочитали новому абстрактному Верховному существу близкий их сердцу культ мучеников свободы, особенно Марата. Тогда по инициативе Робеспьера издали специальное постановление о запрете «частных празднеств». Словом, затея с введением новой «чистой» религии оказалась лишь дополнительной причиной изоляции самого первосвященника.

Нарочитая, бросающаяся всем в глаза исключительность роли Робеспьера в церемонии учреждения культа Верховного существа подлила масла в огонь давно уже не смолкавших разговоров о его личной диктатуре. Стремился ли он сам к ней? Официально никаких шагов не предпринималось. По-прежнему в Комитете общественного спасения не было должности председателя, даже временного, сменяемого, как в Конвенте или в Якобинском клубе. Однако Сен-Жюст, самый близкий к Робеспьеру человек, не бросавший слов на ветер, все чаще говорил, что спасти Республику может только диктатура. Нашлись люди, которые подхватили эту идею… путем ее громкого опровержения! Любопытно, что защищать Робеспьера от подозрений в честолюбивых притязаниях начал Барер, весьма влиятельный не только благодаря своей необычайной политической ловкости, но и связям с депутатами Болота. Странно выглядело также предложение дантониста Русселена придать членам Комитета общественного спасения личную гвардию. Робеспьер добился отклонения этой затеи.

Тем не менее разговоры о диктатуре не умолкали. Питал их и факт реального триумвирата Робеспьер — Кутон — Сен-Жюст, всегда выступавшего сплоченной когортой. Разговоры об опасности диктатуры приобрели новый, весьма серьезный и грозный характер в связи с принятием Закона 10 июня (22 прериаля) об усилении террора.

Формально инициатором выступил Кутон, а поводом для него послужили покушения Адмира и Сесиль Рено. Но его не зря назвали «законом Робеспьера», ибо многим было известно, что фактическим автором закона являлся сам Неподкупный. Ведь он уже много раз осуждал медлительность Революционного трибунала и добивался ускорения и расширения его кровавой деятельности, провел на ответственные посты в этом судилище своих людей. Даже его квартирохозяин и предполагавшийся в скором будущем родственник Дюпле стал присяжным трибунала.

Особенно знаменательным свидетельством прямой причастности Робеспьера к закону об ужесточении террора явилась написанная им в начале мая инструкция для «народной комиссии» в Оранже. История с этой комиссией сама по себе служит типичным примером безумного характера робеспьеровского террора. В глухой деревне в южном департаменте Воклюз произошло «страшное» преступление: неизвестный злоумышленник срубил там символическое дерево свободы, сорвал и бросил в грязь декрет Конвента. Из Парижа последовал приказ наказать всех жителей «устрашающим» примером. Все 433 дома деревни разрушили и сожгли, а жителей арестовали. Массовые аресты произвели и в соседних деревнях. Специальный уполномоченный в Воклюзе писал, что для доставки арестованных в Париж, как требовал недавно введенный порядок, нужна целая армия. Тогда-то по предложению Кутона и учредили «народную комиссию», чтобы она осуществила расправу на месте. Инструкцию для комиссии своей рукой написал Робеспьер. «Враги революции, — говорилось в ней, — суть те, которые какими бы то ни было способами и какими бы видимостями они ни прикрывались, стараются препятствовать ходу революции и мешать утверждению республики. Наказание за такое преступление — смерть, доказательствами, нужными для произнесения приговора, будут всякие сведения, какого бы рода они ни были, лишь бы они могли убедить разумного человека и друга свободы. Правилом при произнесении приговоров должна быть совесть судьи, освященная любовью к справедливости и к отечеству; их цель — общественное спасение и гибель врагов отечества». Присяжных не требуется, хватит и судьи. Доказательства не нужны, достаточно его мнения.

Любопытное свидетельство эволюции некогда столь строгого законника, каким выступал Робеспьер! Фактически он теперь стоит на позициях такого же «правосудия», какое применялось во время знаменитых сентябрьских избиений в тюрьмах в 1792 году, правосудия убийц.

Прошло лишь два дня после грандиозного праздника Верховного существа, когда Конвент собрался 10 июня, чтобы заслушать доклад Кутона о новом террористическом законе против «врагов народа». Так выяснилось, что кроется за прославлением Робеспьера как творца новой фантастической религии. Теперь ее первосвященник хочет получить чудовищное и двусмысленное орудие массового убийства!

Составление закона, списанного Кутоном с пресловутой «инструкции» Робеспьера, окружено тайной. Проект закона не согласован с Комитетом безопасности. В Комитете общественного спасения о нем сказано только несколько общих фраз.

Конвент слушает в ужасе. Большинство депутатов являются юристами. Они сразу улавливают, что речь идет о ликвидации самого понятия суда, правосудия. Для обвинения впредь не потребуется никаких доказательств. Обвиняемые полностью лишаются средств защиты. Понятие преступления извращается до такой степени, что позволяет послать на эшафот любого невинного человека.

Смерти заслуживает каждый, кто может «вызвать упадок духа», кто «распространяет ложные известия», кто «препятствует просвещению народа», «портит нравы», «развращает общественное сознание». Итак, любое сказанное слово может отныне стать поводом для смертной казни. Закон и не предусматривает никакого другого наказания. Не требуется никаких улик, достаточно «моральных» доказательств. Никаких свидетелей, никаких присяжных, защитников. В сущности, это расправа с неугодными без суда, программа массового уничтожения людей. Тогда еще не знали слова «геноцид», но его смысл уже содержался в прериальском законе. Конвенту объясняют, что нормальный республиканский порядок будет установлен ужасом, смертью, страхом…

Депутаты поняли, что они сами окажутся жертвами закона. Один из них срезу потребовал отсрочки принятия закона, угрожая в противном случае покончить самоубийством. Его поддерживают другие. Даже Барер, член Комитета общественного спасения, от имени которого вносится закон, выступает против него.

На трибуну немедленно бросается Робеспьер и произносит яростную речь в защиту закона, в котором, оказывается, «нет ни одной статьи, которая не была бы основана на справедливости и разуме». Облик Неподкупного внушает отвращение и страх. Никто не решается возразить. Ведь в Конвенте столько пустых мест напоминают о судьбе тех, кто осмеливался противоречить Робеспьеру. И все же Бурдон из Уазы довольно робко предлагает одобрить пока состав присяжных, а остальные статьи обсудить потом. Робеспьер снова на трибуне. Он лжет, льстит, уговаривает. Речь Неподкупного поистине шедевр двусмысленной психологической атаки. Он прославляет настоящих монтаньяров, но тут же делает невероятное признание о том, что больше такой партии нет: «В Конвенте могут быть только две партии — добрые и злые, патриоты и контрреволюционеры». И он клятвенно заверяет, что никто из членов Конвента не пострадает, что «система клеветы скоро исчезнет». И он одновременно грозит тем, кто попытается возразить: «Горе тому, кто сам себя называет!»

Запуганный Конвент, уже приученный одобрять все единогласно, не только утверждает кровавый закон, но и продлевает полномочия Комитета общественного спасения.

Однако на следующем заседании, пользуясь отсутствием Робеспьера, тот же Бурдон, которому уже нечего терять, выступил против одного незаметного, но очень важного пункта нового закона, разрешающего впредь отправлять в трибунал депутатов без согласия Конвента. Его поддерживают еще несколько депутатов-монтаньяров. Конвент голосует за поправку о неприкосновенности депутатов. Агенты Неподкупного немедленно бегут к нему, и взбешенный Максимилиан вечером в Якобинском клубе громит подлых приспешников Дантона и Шометта, то есть партию монтаньяров. «Есть люди, — заявляет он, — с громадным пылом защищающие Конвент и в то же время оттачивающие против него кинжал… Патриоты, будьте на страже более, чем когда-либо: люди развращенные идут на все для того, чтобы задушить защитников отечества и уничтожить Конвент».

Так он наконец выдает собственный замысел, приписывая его другим, и раскрывает цель своего нового закона. Это совершенно ясно всем, и в тот же день, вечером на заседании Комитета общественного спасения разыгрывается бурная сцена. Бийо-Варенн прямо обвиняет Робеспьера в том, что он навязал свой новый закон, чтобы гильотинировать в Конвенте всех монтаньяров. Высохший, широкоплечий Бийо, возвышаясь над тщедушным Робеспьером, в ярости бросает ему гневные слова: «Я знаю, кто ты! Ты — контрреволюционер!»

Но Неподкупного не так-то просто запугать или смутить. Он справлялся с врагами и посильнее Бийо, сокрушив самого Дантона! На другой день Робеспьер при поддержке верного Кутона добивается отмены поправки Бурдона, разрушающей его замыслы. Теперь у него развязаны руки, и Робеспьер торжествует в душе близкое уничтожение всех «интриганов». Но как он ошибается! Он просто в трансе опьянения своим могуществом и не догадывается, что новый закон смертельно опасен для него самого.

Комитет общей безопасности, где Робеспьера поддерживают только два преданных, но политически беспомощных человека — Леба и художник Давид, — не может простить, что закон, прежде всего относящийся к его сфере деятельности, проведен без ведома Комитета. А в нем вершит всем старик Вадье, которого не зря прозвали «гасконский Вольтер». Враг религии, возмущенный культом Верховного существа, при поддержке Амара и Вуллона действует и раскрывает ужасный «заговор» именно на религиозной почве.

Вадье обнаружил старуху Катерину Тео, ясновидящую, которая рассказывала своим фанатичным поклонникам о божественных видениях, которые позволили ей предсказать приход в мир нового Мессии, спасителя человечества, сына Бога. Этим Мессией является, естественно, не кто иной, как проповедник добродетели Максимилиан Робеспьер. Святость Катерины Тео авторитетно подтверждал монах Жерль, бывший депутат Учредительного собрания. Жерль имел документы о его гражданской благонадежности, подписанные самим Робеспьером! Более того, Жерль жил в доме Дюпле, а члены этого семейства входили в секту проповедницы. Выяснилось, что Катерина Тео связана с группой аристократов, которые переписывались с Лондоном и Женевой.

15 июня, когда еще свежа у многих память о грандиозной церемонии в честь Верховного существа, Вадье выступает в Конвенте с докладом об этом новом ужасном «заговоре»! Тощий, седовласый старик неторопливо, с нарочитой торжественностью излагал с трибуны Конвента живописные, гротескные детали всей этой трагикомической истории. Его поистине вольтеровская ирония имела тем больший эффект, что по злой шутке судьбы председательствовал на заседании Конвента… Робеспьер!

Намеренно растянутый доклад Вадье много раз прерывали взрывы хохота и аплодисментов. Закончил Вадье вполне в духе Неподкупного: он обвинил всех замешанных в деле Катерины Тео в контрреволюционной деятельности и пропаганде и потребовал передачи дела об этом «ужасном заговоре» в Революционный трибунал. Конвент единодушно одобрил предложение Вадье и, кроме того, постановил отпечатать доклад Вадье и разослать его по армиям и всем коммунам Франции.

Нетрудно представить, что испытывал Робеспьер, вынужденный присутствовать при всем этом изощренном издевательстве над столь близкими его сердцу религиозными идеалами. Он понимал также, что Фукье-Тенвиль в Революционном трибунале превратит все дело в спектакль, в котором главным действующим лицом окажется именно он, Неподкупный!

Робеспьер прежде всего попытался отвратить нависшую над ним угрозу публичного поношения и заменить Фукье-Тенвиля более преданным человеком. Это ему не удалось. Его коллеги по Комитету воспротивились также изъятию дела из трибунала. По этому поводу возникали столь бурные споры, что под открытыми из-за жары окнами Комитета собиралась толпа. Перенесли заседание в другое помещение, этажом выше. В конце концов Робеспьеру удалось добиться отсрочки слушания дела Тео. Но он понимал, что под него подложена мина замедленного действия. Вообще отношения между триумвиратом и остальными членами Комитета общественного спасения достигли такой остроты, что 29 июня Робеспьер хлопнул дверью и перестал являться на его заседания. Его не увидят в Комитете до 23 июля. А это была решающая пора для судьбы Неподкупного, для всех монтаньяров. Впоследствии Бийо-Варенн скажет: «Он дал нам время договориться о том, как свалить его».

Между тем после принятия закона 10 июня (22 прериаля) наступил Большой террор. Большим он был не потому, что казнили опасных врагов Революции. На эшафот отправляли как раз людей маленьких, неизвестных, преимущественно бедняков. В тюрьмах Парижа скопилось восемь тысяч «подозрительных». Под предлогом опасности заговора в тюрьмах на гильотину посылали партиями по 50 и более человек сразу. Не хватало палачей, потребовались новые кладбища для обезглавленных тел.

Ежедневное зрелище верениц телег с осужденными, проезжавших через весь центр Парижа от Консьержери до площади Революции, создавало атмосферу ужаса. Тогда перенесли гильотину на восточную окраину, на Тронную заставу. Теперь телеги с осужденными тянулись через Сент-Антуанское предместье, и бедняки видели, что жертвами оказываются не пресловутые аристократы, а такие же простые люди, как и они сами. За четырнадцать месяцев террора до принятия Прериальского закона в Париже казнили 1251 человека, а за шесть недель после введения в действие «закона Робеспьера» и до 9 термидора — 1378 человек.

Среди историков нет единства; они спорят о роли Робеспьера во время Великого террора. Есть биографы, считающие Робеспьера вообще непричастным к нему. Его противники якобы специально устраивали нескончаемые казни, чтобы скомпрометировать Неподкупного. Но как же объяснить Прериальский закон, навязанный Робеспьером? Его постоянные требования усилить террор и отсутствие предложений о его прекращении? Наконец, совершенно невозможно вычеркнуть из истории его идею очищения не только Конвента и других государственных институтов, но и всей Франции. Вот что он сказал в Конвенте 26 мая 1794 года: «Во Франции существуют два народа. Один народ — это масса граждан, чистых, простых, жаждущих справедливости, это друзья свободы, это доблестный народ… Другой народ — это сброд честолюбцев и интриганов, это болтуны, шарлатаны, плуты, которые везде появляются, преследуют патриотизм, захватывают трибуны, а часто и общественные должности, злоупотребляют образованием… До тех пор, пока будет существовать эта бесстыдная раса, республика будет несчастной и шаткой».

Итак, нет сомнения, Робеспьер на свой манер возрождает деление граждан на пассивных и активных. Последние подлежат уничтожению. Таков финал его политической философии.

Впрочем, сделав все, что он мог для ее осуществления, Робеспьер равнодушно и мрачно созерцает этот процесс.

Макс Галло, самый «психологический» биограф Робеспьера, так описывает его поведение во время Великого террора: «Политическое осознание размаха оппозиции, предчувствие, что поражение и смерть будут концом этой решительной борьбы, придают последним террористическим мерам Робеспьера, которые он проводил и защищал, самый крайний характер, поскольку чувство безнадежности лежит в их истоках и существе… Он закрывается в Бюро общей полиции Комитета общественного спасения, он изучает доносы, полицейские доклады, он решает конкретные дела о проведении арестов. Это тоже знаменательная манера быть одному, форма отказа от реальной политической борьбы. Он предпочитал эту абстрактную, зачаровывающую деятельность бюрократических репрессий, когда одним росчерком пера решал вопрос об аресте какого-нибудь подозрительного или об освобождении другого… Свидетельство фактического отречения, беспомощности и признания поражения».

Тот факт, что Робеспьер временами осознавал тупик, в который он попал, и выражал это сознание постоянным напоминанием о своей готовности к смерти, бесспорно, делает ему честь. Ибо ситуация была необычайно сложной. Ее удачно определил Фридрих Энгельс, который писал: «К концу 1793 г. границы были уже почти обеспечены, 1794 г. начался благоприятно, французские армии почти повсюду действовали успешно. Коммуна с ее крайним направлением стала излишней; ее пропаганда революции сделалась помехой для Робеспьера, как и для Дантона, которые оба — каждый по-своему — хотели мира. В этом конфликте трех направлений победил Робеспьер, но с тех пор террор сделался для него средством самосохранения и тем самым стал абсурдом».

Как же выйти из этого абсурда? Вот этого Робеспьер не знал, не мог понять. К тому же он сам запустил в ход механизм, шестерни которого втянули его, и остановить их он был не в состоянии. Неподкупный судорожно бьется в паутине собственных интриг, с отчаянным инстинктом самосохранения пытаясь спастись за новой горой трупов…

Война продолжала оказывать решающее влияние на политическое положение в Париже. Каждое серьезное изменение на фронтах сказывалось в столице. 26 июня французские войска под командованием генерала Журдана в жестоком сражении разгромили под Флерюсом армию герцога Кобургского. Сен-Жюст, загнавший нескольких лошадей, явился 29 июня на заседание Комитета общественного спасения. Он рассчитывал на лавры победителя в борьбе против Карно, которая шла уже давно. Честолюбивый молодой человек мечтал о славе полководца. Близость к Робеспьеру позволяла ему часто выезжать на фронт в роли комиссара Комитета с неограниченными полномочиями, и его действия породили целую легенду. Действительно, Сен-Жюст проявлял большую личную смелость, не раз отважно участвовал в боях. Но это, естественно, не могло заменить отсутствия специальной военной подготовки, знаний и опыта. Систематически, серьезно руководил войной, конечно, Лазарь Карно, образованный офицер и специалист. Дилетантское вмешательство Сен-Жюста в военные дела давно возмущало его. Он негодовал по поводу смещения талантливого генерала Гоша, обвиненного в эбертизме и заключенного в тюрьму. Были у Карно и стычки с Робеспьером, например из-за его покровительства генералу Бонапарту. «Стратегия» Сен-Жюста состояла в применении к генералам постоянной угрозы террором. Он заявлял им обычно: впереди — победа, позади — гильотина! Нередко такие угрозы Сен-Жюст осуществлял. Он часто настаивал на проведении операций любой ценой, не считаясь с потерями. Жюль Мишле писал: «Военная роль Сен-Жюста сильно преувеличена. Французская мания связывать все успехи с центральной властью, инстинкт идолопоклонничества и склонность упрощать историю превзошли здесь все мыслимое».

29 июня Сен-Жюст, вместо ожидаемых им похвал, получил от Карно суровый выговор за безответственный приказ перебросить часть войск Журдана на помощь генералу Пишегрю, что угрожало сорвать победу при Флерюсе. В ответ Сен-Жюст называет Карно «аристократом» и заявляет ему: «Знай, что мне достаточно написать несколько строк обвинительного акта и заставить гильотинировать тебя через два дня».

На лице Карно не появилось и тени страха. Он ответил: «Я покажу тебе, что я не боюсь ни тебя, ни твоих друзей. Все вы смешные диктаторы». Повернувшись к Кутону и Робеспьеру, Карно добавил «Триумвиры! Вы скоро погибнете!» Барер впоследствии напишет: «Это было объявлением войны между Комитетами и Триумвиратом».

Впервые предстояло вести эту войну в новых, трудных условиях. Теперь за спиной Робеспьера уже нет партии монтаньяров, которую он сам довел до разброда, нет Коммуны и санкюлотов, потерянных после казни их вождей и из-за новой социальной политики, и, конечно, нет всесильных Комитетов, большинство членов которых — его враги. Остается одно проверенное средство: сплочение Конвента против нового заговора врагов народа. Но все заговорщики уничтожены в драме Жерминаля. Следовательно, нужны новые. Откуда их взять? Достаточно использовать проверенный опыт превращения в «заговор» любых проявлений несогласия с Робеспьером. Вот почему в апреле отзываются из департаментов самые одиозные из «проконсулов» — Фуше, Баррас и Фрерон, Тальен, Каррье. Одни из них прославились своей жестокостью, другие коррупцией…

1 июля Робеспьер объявляет в Якобинском клубе, что готовится новый заговор «негодяев и агентов иностранных держав… Эта партия выросла из обломков всех остальных». Очень удобная формула, позволяющая создать «амальгаму» из людей, совершенно друг с другом не связанных. Но теперь новые условия; «заговор» обосновать труднее, и никакие имена не называются. За исключением одного: Жозефа Фуше.

Это давний знакомый Робеспьера, еще по Аррасу. Он стал депутатом Конвента и сначала из-за присущей ему крайней осторожности занял место среди жирондистов, которые тогда были в большинстве. Уже во время процесса короля Фуше переходит к монтаньярам. С самого начала он возбудил неприязнь Неподкупного своей независимостью. Он не проявил никакого желания связывать свою судьбу с человеком, будущее которого казалось таким неопределенным. Фуше вообще служил воплощением хитрости, сдержанности. Он даже ни разу не выступил в Конвенте. Затем Фуше охотно поехал комиссаром в Нант, Невер и Мулен. И здесь он прославился крайне левыми действиями; летом 1793 года это было в моде. Никто не заходил так далеко в покушении на интересы богачей ради бедняков. Он стал также яростным дехристианизатором. Ему принадлежит авторство знаменитой надписи на кладбищах: «Смерть — это вечный сон».

После подавления роялистского мятежа в Лионе декрет Конвента о полном уничтожении города сначала поручили выполнить Кутону, проявившему мягкость и либерализм. Тогда-то в Лион послали для настоящей расправы Колло д'Эрбуа и Фуше. Главную роль играл, конечно, Колло, у которого были давние счеты с Лионом. В далеком прошлом, когда Колло был актером, его здесь однажды освистали и прогнали со сцены. Да и вообще Колло представлял собой весьма колоритную личность. Вот как писал о нем Жюль Мишле: «Колло воплощал пьянство, даже натощак, искренние или притворные шумные вспышки, смех и слезы, оргию на трибуне. Самый страстный из темпераментных людей, он наводил страх даже на своих друзей». Естественно, что Фуше, всегда предпочитавший действовать в тени, не вызывая шума, оказался на втором плане в проведении тех страшных репрессий, которые принесли ему прозвище «палача Лиона». Вдвоем с Колло они изобрели «молнию» — расстрелы связанных по 50 и более человек картечью из пушек. Так они уничтожили более полутора тысяч человек. В декабре 1793 года, когда в Париже против террора выступили Дантон и его друзья, Колло уехал в Париж отстаивать дело «Святой Гильотины», а Фуше продолжал действовать один.

В апреле его отозвали и потребовали отчета в своей деятельности. Почему только от него, оставив в стороне Колло? Неподкупный не хотел связываться пока с членом Комитета общественного спасения. Фуше казался ему легкой добычей, и здесь-то Робеспьер совершил роковую ошибку, недооценив этого тусклого, незаметного, но втайне страшного врага. Видимо, играла роль личная неприязнь, ненависть Робеспьера к Фуше. Его раздражала даже давняя попытка Фуше жениться на его сестре Шарлотте, окончившаяся ничем, но позволившая Фуше сохранять дружескую связь с сестрой Неподкупного. Вспомним, что Шарлотта, когда-то учинившая скандал в доме Дюпле, была незаживающей семейной раной братьев Робеспьеров.

Как раз в это время Огюстен писал Максимилиану: «Сестра не имеет ни одной капли крови, сходной с нашей. Я узнал и видел с ее стороны такие поступки, что считаю ее величайшим нашим врагом. Она злоупотребляет нашей незапятнанной репутацией, чтобы командовать нами и угрожать нам скандальными действиями с целью скомпрометировать нас. Нужно принять решительные меры против нее. Необходимо заставить ее уехать в Аррас, удалив таким образом от нас женщину, которая приводит нас обоих в отчаяние».

А вот Фуше сумел сохранить с Шарлоттой какие-то странные отношения, и Робеспьер об этом знал. Но главная причина его ненависти к Фуше в том, что он не мог терпеть малейшего проявления самостоятельности или независимости среди своего окружения. Вернувшись в Париж, Фуше пытается обойти Робеспьера и представляет свой отчет Конвенту, а не Комитетам и терпит провал. Фуше сразу понял, какую силу приобрел Робеспьер, и в тот же вечер он отправляется на улицу Сент-Оноре, где встречает не просто холодный, но явно враждебный прием. Вскоре в знаменитой речи о Верховном существе Робеспьер впервые публично нападает на своего нового врага, хотя и не называет его по имени. Но Фуше продолжает раздражать его; это ничтожество неожиданно оказалось избранным президентом Якобинского клуба!

11 июля Робеспьер произносит необычайно яростную речь против Фуше. Никогда ни один из его врагов не удостаивался такой ненависти. «Я уверен, — говорит Робеспьер, — он является главой заговора, который мы должны уничтожить». У Робеспьера, конечно, нет никаких фактов, но зато сколько ненависти вызывает у него даже невзрачная внешность человека, который, видите ли, не хочет открыто выйти на трибуну и объясниться: «Неужели он боится глаз, ушей народа, боится, что его жалкий вид слишком явно свидетельствует о его преступлениях? Что шесть тысяч обращенных на него глаз прочтут в его глазах всю душу, хотя природа и создала их такими коварно запрятанными? Не боится ли он, что его речь обнаружит смущение и противоречиями выдаст виновного? Всякий благоразумный человек должен признать, что страх — единственное основание его поведения; каждый избегающий взоров своих сограждан — виновен». Робеспьер называет Фуше «низким и презренным обманщиком», одним из «тех, чьи руки полны добычей и преступлениями». «Я высказал эти замечания, — заканчивает он, — лишь для того, чтобы раз и навсегда дать понять заговорщикам, что они не ускользнут от бдительности народа».

Никто в этом и не сомневается. После казней самых знаменитых героев Революции все знают, что Робеспьер способен уничтожить любого из них. Но кто же эти новые заговорщики? Ведь назван по имени только один Фуше. Всем становится не по себе, все охвачены страхом. Кто из депутатов не хлопотал хоть раз за какого-нибудь «подозрительного»? Кто не приобретал с выгодой «национальные имущества»? Кто не произносил неосторожных слов? Да ведь никакой реальной вины и не требуется теперь, когда действует страшный Прериальский закон Робеспьера.

Неподкупный продолжает свою таинственную политику «пустого кресла», свою намеренную полуотставку. Он сидит дома и пишет свою «очистительную» речь, чтобы магией слов (и последующего трибунала с гильотиной, конечно), очистить Конвент, Комитеты, Республику, всю Францию. У него есть время для размышлений. Он не делится ими ни с кем, даже с верными помощниками из триумвирата, с Кутоном и Сен-Жюстом, тревожно ожидающими его указаний. Но он не доверяет больше никому, кроме, пожалуй, своего любимого огромного черного ньюфаундленда по кличке Браунт, в сопровождении которого он ежедневно совершает одинокие прогулки. Впрочем, поодаль следуют его молчаливые дюжие телохранители…

Фуше предпочитает ночные прогулки. Его не видят днем нигде, но он вездесущ, и ему есть с кем и о чем поговорить. Разве Колло д'Эрбуа, вместе с ним громивший Лион, не понимает, что опасность нависла и над ним? А другие бывшие проконсулы, по приказу Конвента и Робеспьера наводившие «порядок» в Нанте или в Аррасе, такие, как Карье и Лебон? Баррас, Тальен, Фрерон, все они чувствуют, что это над их головами занесен нож гильотины. Последние дантонисты Куртуа, Лежандр, Тюрио горят желанием отомстить Неподкупному за трагическую гибель своего вождя. Среди бывших эбертистов не меньшую ярость вызывает память о погибших друзьях. С полуслова понимают Фуше взяточники и дельцы вроде Ровера или Изабо. Робеспьер сумел приобрести, вернее, создать среди монтаньяров немало смертельных врагов, и все они разделяют замыслы Фуше. Монтаньяры давно уже поняли, что Неподкупный отрекся от них, что Гора превратилась для него в досадное препятствие на пути к сближению с Болотом, или, как он ныне предпочитает выражаться, с «добродетельными людьми равнины». Не зря же он бережно оберегает безопасность 73 жирондистов. Его друг художник Давид самоуверенно болтает: «Я думаю, что мы не оставим в живых и двадцати членов Горы».

Ясно, почему Фуше легко находит много союзников среди монтаньяров в предстоящей схватке с Робеспьером. Но их недостаточно для его сокрушения. Надо лишить его поддержки Болота, с которым Неподкупный теперь легко находит общий язык. К счастью, этот немыслимый прежде союз теперь дал трещину, не выдержав удара Флерюса. Победа Журдана не только позволяет, она требует отказа от террора. А все надежды Робеспьера связаны с продолжением террора, который теперь стал совершенно невыносимым для буржуазии.

Беда, что личность Фуше с его прочной репутацией террориста совершенно не пригодна для установления союза монтаньяров с консерваторами Болота. Зато эта задача по плечу консерваторам из самого Комитета общественного спасения, для Барера, Камбона, Карно. Они достаточно сильно ненавидят Робеспьера, чтобы обойтись без одиозной личности Фуше.

Но и здесь он ведет свою таинственную терпеливую работу. В обстановке страха любой слух способен возбудить напуганное воображение. И он доверительно рассказывает одному, другому, что парикмахер Неподкупного из-за плеча своего клиента разглядел страшный список многих десятков имен людей, подлежащих «чистке». Из уст в уста передается рассказ о том, как недавно проходил обед в загородном доме у Барера. По случаю жары гости сняли свои камзолы, оставив их в соседней комнате. Отлучившийся на минуту Карно заглянул в карман известного всем небесно-голубого камзола, где обнаружил страшный список с роковыми пометками. Итак, днем Неподкупный готовится обрушить кару на новых заговорщиков. А ночью они плетут сеть контрзаговора. У них нет выбора: либо погибнуть самим, либо низвергнуть Робеспьера.

9 ТЕРМИДОРА И ГИБЕЛЬ РОБЕСПЬЕРА

Самые близкие люди перестали понимать Робеспьера. Сен-Жюст решил сам что-то предпринять для предотвращения катастрофы. Он охотно пошел навстречу Бареру, когда тот заговорил о необходимости примирения. 23 июля (5 термидора) Комитет общественного спасения и Комитет безопасности собрались на совместное заседание. Присутствовал после долгого перерыва Робеспьер. Казалось, наметилось соглашение. Доклад о политическом положении поручили сделать Сен-Жюсту. На другой день Кутон объявил в Якобинском клубе, что Комитеты вновь работают в полном согласии. 7 термидора Барер в Конвенте произнес несколько лестных слов о Робеспьере, но одновременно сурово осудил тех, кто замышлял новые процессы. Однако на этом же самом заседании Дюбуа-Крансе назвал Робеспьера клеветником и интриганом. Робеспьер к тому же, узнав, что Сен-Жюст согласился в своем докладе не упоминать о Верховном существе, возмутился. Он был неспособен к компромиссу. Примирение оказалось мнимым. Похоже, что оно вообще было тактической уловкой. Не пройдет и года, как Барер расскажет об этих днях: «Мы полагали, что с Робеспьером, который был тогда популярен, надо притворяться, что надо льстить его тщеславию и путем расхваливания побудить его перейти к открытой атаке…»

Он и начинает ее в самых неблагоприятных для него и выгодных для его врагов условиях. Последняя речь Робеспьера не столько политический, сколько психологический документ. Это невольная исповедь окончательно запутавшегося человека, говорящего именно то, что более всего опасно, вредно для него самого, для интересов представляемого им дела. Но, в сущности, он уже не представляет никого, кроме самого себя, застрявшего в лабиринте обид, претензий, иллюзий и ненависти. Смутно он сознает всю безнадежность своего положения. «О, я без сожаления покину жизнь! — объявляет он. — У меня есть опыт прошлого, и я вижу будущее!.. Зачем оставаться жить при таком порядке вещей, когда интрига постоянно торжествует над правдой, когда справедливость есть ложь, когда самые низкие страсти, самые нелепые страхи занимают в сердцах место священных интересов человечества?.. Некоторое время тому назад я обещал оставить притеснителям народа страшное завещание… Я завещаю им ужасную правду и смерть!»

Неужели только для этого мелодраматического прощания с Конвентом он вышел на трибуну? О нет, это лишь один из его любимых риторических приемов, один из наборов пышных фраз, призванных украсить образ страдальца и мученика. Под их прикрытием он вступает в последний, решительный бой! Но — о ужас! — прежнее, столь эффективное оружие слова отказывает ему. Раньше он улавливал реальные требования действительности, использовал их и добивался торжества самых дерзновенных притязаний. Теперь все обстоит иначе. Ныне он совершенно одинок. За его спиной уже нет прежней партии монтаньяров. Многих он уже уничтожил, а те, которые еще уцелели, поняли, что он хочет расправиться и с ними, подобно тому, как он отправил на эшафот вождей санкюлотов и дантонистов.

Он рассчитывает на помощь депутатов Болота. Но они, охотно помогая ему в борьбе с левыми или правыми течениями Горы, больше не расположены поддерживать его. Они сами опасаются стать очередной жертвой, поскольку он желает и впредь продолжать террор, который они терпели только из-за внешней опасности. Но после Флерюса он им больше не нужен. Особенно им не нужен Робеспьер в роли диктатора, которому для сохранения власти всегда нужны будут новые «заговоры» и новые жертвы. Правда, он пытается очистить себя от обвинений в диктаторских стремлениях. Но кто может поверить ему, если он тут же снова диктует, повелевает и угрожает?

Сначала он заявляет: «Не думайте, что я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либо обвинение». Он даже протестует против «гнусной системы террора и клеветы». Уж не самокритика ли это? Напротив, он снова клевещет на Дантона, Шометта, на других революционеров, уничтоженных им. Он много, очень много в трехчасовой речи говорит о своих заслугах в борьбе с этими «чудовищами» и, естественно, требует новых жертв. На этот раз его требование звучит особенно страшно, ибо действует его Прериальский закон. Новая программа уничтожения не имеет границ, ибо он обвиняет практически всех, хотя прямо по именам и не называет обреченных.

Робеспьер угрожает: «Существует заговор; своей силой он обязан преступной коалиции, интригующей в самом Конвенте… Как исцелить это зло? Наказать изменников, обновить все бюро Комитета общей безопасности, очистить этот Комитет и подчинить его Комитету общественного спасения; очистить и самый Комитет общественного спасения, установить единство правительства под верховной властью Национального Конвента, являющегося центром и судьей, и таким образом под давлением национальной власти сокрушить все клики и воздвигнуть на их развалинах мощь справедливости и свободы…»

Какая-то безумная волна страха охватывает всех. Ведь Робеспьер заносит нож над всеми, но заносит обессиленной рукой! Раньше он требовал жертв из рядов Конвента от имени больших Комитетов. Сейчас он выступает только от своего имени! Не называя никого, он тем самым называет всех.

Конвент в оцепенении и возмущении. Сначала следует трусливое предложение отпечатать речь и разослать ее. Но эта привычная мера словно пробуждает Конвент. Немедленно следует протест и требование передать речь на рассмотрение Комитетов. Барер, который еще не определил, куда дует ветер, произносит что-то неопределенное и двусмысленное. Но вот звучит резкое требование назвать имена: «Когда человек хвалится тем, что он обладает мужеством добродетели, он должен обладать мужеством говорить правду. Назовите тех, кого вы обвиняете».

Робеспьер молчит. Поднимается Камбон, на которого Робеспьер откровенно намекнул в своей речи. «Пора сказать всю правду, — сказал он. — Один человек парализовал волю всего Национального Конвента: это человек, который только что произнес здесь речь, — это Робеспьер». Камбон отвергает все туманные обвинения. Его поддерживают Бийо-Варенн, Вадье и многие другие. Один Кутон пытается что-то сказать в защиту своего патрона. Конвент отменяет решение напечатать и разослать речь. Это небывалый провал Неподкупного, а в условиях того дня — катастрофа.

Камбон, один из самых солидных и честных монтаньяров, вынужденный вступить в борьбу против Робеспьера, давно уже понял, что стоит вопрос о жизни и смерти. Он каждый день посылает матери газету, чтобы дать ей знать, что он жив. 8 термидора он написал карандашом на очередном номере: «Завтра либо я буду мертв, либо Робеспьер».

События развертываются в бешеном ритме. Поражает противоречивость в поведении Робеспьера. С одной стороны, он отрекается от всего, даже от жизни. В его словах крайний пессимизм, отчаяние: «Еще не наступило время, когда порядочные люди могут безнаказанно служить родине…»

Но, с другой, он продолжает действовать и бороться. В тот же день 8 термидора идет в Якобинский клуб, чтобы второй раз прочитать свою огромную речь. Зал полон, и его горячо приветствуют. Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа пытаются выступить с оправданиями, но вызывают лишь взрыв яростного негодования. «На гильотину!» — кричат им и силой выталкивают из зала. Здесь господствуют люди, преданные Робеспьеру, председатель Революционного трибунала Дюма, его заместитель Кофиналь, мэр Парижа Флерио-Леско, назначенный вместо Шометта Пейян. Они не только ничего не делают, чтобы успокоить зал, напротив, пытаются внушить идею необходимости восстания против Конвента. Они уговаривают Неподкупного активно действовать против Комитетов. Но Робеспьер колеблется. Многие видят в его нерешительности в роковые дни термидора проявление якобы присущей ему страсти к соблюдению законности. В действительности он давно уже действует наперекор законам. Все его дела и слова за последние месяцы открыто, демонстративно направлены против принципов Декларации прав и конституции. Требования ввести ее в действие он объявляет преступлением. Дело объясняется его постоянной трусостью. Вспомним, как в ходе всех революционных кризисов он скрывался и выжидал. Он человек слова, но не дела.

Успех в Якобинском клубе успокоил его, и он решил, что на его стороне поддержка народа. Но он не учитывал того, что Клуб давно уже перестал быть народным обществом и стал собранием чиновников бюрократического аппарата, созданного им самим. Как раз в эти дни он окончательно терял поддержку народа, не забывшего ни расправы над «бешеными», ни казней Эбера, Шометта, вождей кордельеров. В первые дни термидора арестовали видного руководителя санкюлотов Легре, бывшего военного министра Бушотта. Любимый народом мэр Парижа Паш, смещенный Робеспьером, уже сидел в тюрьме. Каждый день Революционный трибунал отправлял на гильотину в среднем по 50 человек, подавляющее большинство которых составляли бедняки. 5 термидора объявили ставки максимума заработной платы. Рабочие теряли до половины заработка. О народе, о его нуждах, настроениях и заботах Робеспьер, как и раньше, судил по своему квартирохозяину Дюпле. Другого народа он так и не узнал и в лучшем случае пользовался народными движениями для продвижения к власти.

В полночь 8 термидора Робеспьер, довольный своим успехом в Якобинском клубе, спокойно вернулся домой, надеясь завтра добиться законного триумфа в Конвенте, где должен выступить с докладом Сен-Жюст. В крайнем случае, его поддержат Коммуна и Якобинский клуб.

Но многие в эту ночь не спали. Действует Комитет общественного спасения. Он упраздняет главное командование Национальной гвардии Парижа, во главе которого стоит Анрио, человек Робеспьера. Вместо этого создают новую систему: командовать по очереди будут шесть начальников легионов. Национальная гвардия обезглавлена, на случай, если Коммуна попытается использовать ее против Конвента в защиту Робеспьера. Бийо-Варенн и Колло д'Эрбуа (завтра он будет председательствовать в Конвенте) решили действовать там точно так, как с ними поступили только что в Якобинском клубе, откуда они еле унесли ноги. Конечно, Жозеф Фуше в эту ночь хлопочет особенно активно, хотя днем раньше он похоронил свою маленькую дочку. Бешеную активность развернул Тальен, еще один из «проконсулов» в черном списке Робеспьера. Недавно его прекрасную возлюбленную Терезу Кабаррюс по приказу Робеспьера заключили в тюрьму. Он только что получил от нее записку: «Полицейский чиновник объявил мне, что завтра меня отправят в трибунал, то есть на эшафот. Как это не похоже на прекрасный сон, который я видела сегодня: Робеспьера уже нет, а двери тюрьм открыты. Но из-за вашей трусости скоро во Франции не останется никого, кто смог бы это осуществить». Нет, Тальен докажет, что есть еще смелые мужчины и не зря его Тереза получит прозвище «Нотр-Дам де Термидор» — «Божья матерь Термидора».

9 термидора (27 июля) 1794 года в Конвенте происходит небывало драматическое заседание. Много политических сражений выиграл здесь Робеспьер. Но на этот раз он, судя по его вчерашней речи, сам далеко не уверен в успехе. Зато многие другие в зале точно знали, что произойдет, ибо договорились играть определенную роль в предстоящей битве. Виктор Гюго называл 9 термидора «трагедией, завязка которой была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев». Действительно, в конфликте, вызванном Робеспьером, решающая роль выпадет на долю какого-то Тальена! Еще Марат называл его «алчным интриганом, ищущим добычи». Но сегодня именно у Тальена множество союзников, а Робеспьер одинок. Даже Сен-Жюст, всегда выступавший в согласии с волей Неподкупного, на этот раз ведет свою игру. Да и дадут ли ему возможность выложить все козыри? Он успел подготовить свой доклад, и ровно в полдень он на трибуне начинает читать его: «Я не принадлежу ни к какой клике и намерен бороться против любой из них. Они будут действовать до тех пор, пока конституция не поставит им преграды и не подчинит окончательно человеческую гордость господству политической свободы…»

Внезапно его прерывают. К трибуне подбегает Тальен и возбужденно выражает негодование тем, что вчера один член правительства выступал от своего имени, сегодня — второй. Это отражает какие-то раздоры! Тальен требует разорвать завесу, скрывающую их. На трибуну бросается Бийо-Варенн и объявляет, что накануне в Якобинском клубе друзья Робеспьера грозили изгнать из Конвента неугодных им людей. «Пропасть разверзлась под нашими ногами, — кричит Бийо. — Мы должны без колебаний заполнить ее своими трупами или же восторжествовать над изменниками». Неужели не было иного выхода и вопрос стоял так, что либо погибнут Робеспьер и его сторонники, либо их враги? Конечно, ожесточенность конфликта делала примирение очень маловероятным. Робеспьер создал такую атмосферу, когда политические разногласия привыкли решать только кровавым путем террора. И все же компромисс допускался, причем его считал возможным даже такой крайний террорист, как Сен-Жюст. Ему казалось, что существует третий путь. В тексте подготовленного им доклада он пошел на то, что осудил честолюбие Робеспьера и предложил прекратить его диктатуру без насилия и государственного переворота. Он хотел предложить Конвенту декрет, предписывающий «создать такие учреждения, которые, не отнимая у правительства его революционной силы, лишали бы его возможности тяготеть к произволу, покровительствовать честолюбию и угнетать или узурпировать национальное представительство».

Если бы Сен-Жюста не лишили слова, то не исключалось мирное решение, которое вело к прекращению массового террора, к введению в действие республиканской конституции. Но заговорщики сами хотели продолжения террора, предпочитали кровавый конфликт. Поэтому Сен-Жюсту не дали договорить до конца…

На трибуне снова Тальен. Он размахивает обнаженным кинжалом и объявляет, что тиран Франции составил проскрипционный список, но что он готов пронзить своим кинжалом тирана, если у Конвента не хватит мужества вынести против него обвинительный декрет.

Робеспьер поднимается на трибуну, чтобы ответить, но громовый крик едва ли не всех депутатов заглушает его голос: «Долой тирана! Долой тирана!» Тальен требует ареста робеспьериста Анрио, командующего Национальной гвардией, чтобы лишить Робеспьера поддержки за стенами Конвента. Тальен обвиняет «человека, который должен быть защитником угнетенных в Комитете общественного спасения, который должен был находиться на своем посту, но покинул его на четыре декады. И в какое время!.. Когда все спасали отечество, он начал клеветать на Комитет… Именно в то время, когда Робеспьер ведал общей полицией, совершались особые акты жестокости…».

«Это ложь!» — кричит Робеспьер, но никто не слушает. Он снова требует слова, но председатель отказывает. Робеспьер обращается к монтаньярам с призывом защитить свободу трибуны. Но здесь все, буквально все от него отворачиваются. Тогда он взывает к Болоту: «Я обращаюсь к вам, чистые люди Равнины, а не к этим разбойникам!» Естественно, он вспомнил, что обращаться к партии Горы, которую он решил ликвидировать, смешно, и он ищет поддержку у «болотных жаб». Но от них он тоже слышит одни проклятия. Он снова спрашивает Колло д'Эрбуа: «Председатель убийц, ты предоставишь мне слово?» Но вот в председательском кресле его сменяет дантонист Тюрио и заявляет Робеспьеру: «Ты получишь слово только в свою очередь». С ним словно говорит великая тень Дантона. Робеспьер задыхается от негодования. Другой дантонист кричит ему: «Тебя душит кровь Дантона!» Напрягая последние силы, Робеспьер кричит: «Так это за Дантона хотите вы отомстить! Трусы, почему вы не защитили его?» Чудовищный вопрос из уст убийцы Дантона! Робеспьер 11 раз просил слова, уже поднимался на несколько ступенек к трибуне, но тщетно. Каждое его движение только усиливает ярость зала. Видимо, сам Робеспьер поражен столь единодушной ненавистью. Только Сен-Жюст неподвижно, молча стоит у трибуны, скрестив руки, не произнося ни слова, как статуя.

Наконец вносится предложение об обвинительном декрете против Робеспьера. «А я требую смерти!» — кричит Робеспьер. «Ты заслужил ее тысячу раз», — слышит он в ответ. Единогласно принимается решение об аресте Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона. Огюстен заявляет, что хочет разделить участь брата. К ним присоединяют еще и Леба. Жандармы уводят их в помещение Комитета безопасности.

Теперь решающие действия перемещаются в Ратушу. Не было еще и трех часов, как здесь узнали о том, что произошло в Конвенте и приступили к ответным мерам. Известие об аресте Робеспьера не было полной неожиданностью. Накануне в Якобинском клубе уже обсуждалась возможность нового 31 мая. Руководители Коммуны сами вчера участвовали там в стачке с Бийо-Варенном и Колло д'Эрбуа. Мэр Парижа Флерио-Леско и национальный агент Пейан призвали членов Генерального совета идти в свои секции, трубить сбор всех частей Национальной гвардии, бить в набат. Анрио приказал начальникам легионов прислать к Ратуше по 400 вооруженных людей и канониров с пушками. Однако полной уверенности в том, будет ли выполнен этот приказ, не было. Дело в том, что почти одновременно из Конвента поступило распоряжение не выполнять приказов Анрио.

Если бы Коммуна и секционные организации сохранили такое положение, в каком они находились до конца 1793 года, то дело Конвента можно было бы считать проигранным. Однако сейчас обстановка в городе другая. Робеспьер добился замены старого руководства Коммуны, выбранного народом, назначенными сверху чиновниками. Они были очень исполнительны, но народ их не очень поддерживал. Деятельность секций резко ограничили. Драма Жерминаля, казнь Эбера, Шометта, кордельеров, арест Паша и других вождей санкюлотов подорвали в народе авторитет Неподкупного. Социальные меры в пользу буржуазии, такие действия, как введение максимума на зарплату, вызвали сильное недовольство. Когда 9 термидора загудел набат, в некоторых секциях решили, что идут требовать отмены максимума. Люди устали от террора, внушавшего всеобщее отвращение. Бедняки говорили, что Робеспьер дает слишком много казней и слишком мало хлеба.

В бурных событиях 9 термидора затерялись, отступили на второй план два знаменательных эпизода. С полудня до 4 часов дня на площади перед Ратушей собралась большая толпа рабочих. Они бурно протестовали против снижения зарплаты из-за объявленного 5 термидора максимума. Но Коммуне было не до них и к вечеру они разошлись. Как обычно, в этот день заседал Революционный трибунал. А затем двинулись роковые телеги с осужденными. В Сен-Антуанском предместье, возбужденном противоречивыми слухами о событиях в Конвенте, толпа окружила конвой и попыталась освободить обреченных на смерть. Однако прискакал с отрядом жандармов Анрио и восстановил порядок, который стал ненавистен народу, отвергавшему максимум и бессмысленный террор. То и другое в представлении большинства связывалось с именем Робеспьера. Именно в это время раздаются призывы к восстанию во имя спасения Робеспьера! Смятение, непонимание, растерянность и равнодушие — вот чувства, какие вызвали эти призывы.

И все же привычка, укоренившаяся традиция революционных действий под руководством Коммуны могла повлиять на события. Многое зависело от поведения действующих лиц, а в конечном счете — от народа, от его представителей в секциях. Они оказались перед выбором: Коммуна приказывала направить людей с оружием для борьбы против Конвента. А из Конвента поступил приказ не выполнять распоряжений Коммуны. Четыре начальника легиона из шести сразу же подчинились Конвенту и отказались выполнять приказы Анрио. 32 секции Парижа из 48 решили подчиниться Конвенту. Но 16 командиров батальонов все же послали отряды на Гревскую площадь. Некоторые из них просто не получили никаких указаний из Конвента. Во всяком случае, в 7 часов вечера около Ратуши собралось больше 3 тысяч человек. Это, конечно, не могло идти в сравнение с массовыми порывами прежних исторических выступлений Коммуны, когда по ее призыву собиралось свыше 50 тысяч человек. Зато к Коммуне пришли канониры с 32 пушками. Если учесть, что сначала Конвент охраняла только одна рота, то Коммуна несколько часов имела явный перевес.

Несчастье состояло в том, что Коммуна оказалась беспомощной. Генеральный совет объявил себя в состоянии восстания против «угнетения» Конвента «изменниками», преследующими Робеспьера. Воззвание Генерального совета призвало народ к восстанию, чтобы не дать «погибнуть завоеваниям 10 августа и 31 мая», спасти Робеспьера, «давшего утешительный догмат о существовании Верховного существа и о бессмертии души». Такой призыв ничего не разъяснял, никого не воодушевлял. К тому же его мало кто и знал, ибо напечатать текст просто не успели.

Довершением всех злоключений Коммуны явилась лихорадочная, но бестолковая деятельность ее военного вождя Анрио, бешено скакавшего из конца в конец города. Он успел на протяжении трагического дня не только передавить лошадьми несколько прохожих, но и совершить немало других «подвигов». Сначала он решил освободить Робеспьера и полетел в Комитет безопасности. Однако оказался арестованным сам! Военные «действия» возглавил Коффиналь, бывший врач 32 лет, заместитель председателя трибунала, прославившийся единственной репликой, которую он неизменно говорил каждому подсудимому: «Я лишаю тебя слова». Эти слова стали его прозвищем. Именно он сократил и подделал протоколы процесса Дантона. Но этот соратник Робеспьера действовал по крайней мере энергичнее, чем Анрио.

Поскольку в повстанческом Исполнительном совете не оказалось ни одной политической головы, решили попытаться освободить арестованных вождей. Когда после набата, раздавшегося в 7 часов, на Гревской площади собралось достаточное число сторонников Коммуны, Коффиналь во главе сильной колонны с пушками отправился к Тюильри. Ему удалось освободить Анрио, и два «генерала» стали думать, что делать дальше. Конвент, на который направили стволы 12 орудий, мог легко стать их добычей. Но исход дела решила дисциплина, установленная Робеспьером в Коммуне. У Коффиналя оказался приказ Пейяна, немедленно после освобождения Анрио вернуться в Ратушу, что и было сделано. Триумфатором возвратился Анрио в Коммуну, но там с первого взгляда поняли, что лучше бы он оставался под арестом: генерал был пьян! Тем более необходимым представлялось освобождение Робеспьера и его арестованных друзей. Поскольку их посадили в разные тюрьмы, несколько отрядов устремилось на выполнение этой боевой задачи. Вскоре привели Робеспьера-младшего, затем появился Сен-Жюст, Леба и, наконец, Кутон. Сложнее обстояло дело с Робеспьером-старшим…

А что происходит в другом лагере? Сначала в Конвенте при грохоте пушек подошедшей колонны с артиллерией воцарилась паника. «Граждане, наступил момент умереть на нашем посту», — заявил председательствующий Колло д'Эрбуа. Вскоре, однако, узнали, что пушки, так и не сделав ни выстрела, удалились от Тюильри. Депутаты повеселели. По предложению Фрерона Конвент назначает Барраса командующим Национальной гвардией. Освобождение Коммуной арестованных робеспьеристов послужило поводом принятия декрета, объявившего всех вне закона. Это означало немедленную передачу их в руки палача без суда, после простого удостоверения личности. Решение принимается единогласно и распространяется на членов Коммуны. 12 депутатов в сопровождении жандармов отправляются в разные районы столицы, чтобы немедленно при свете факелов оглашать принятые декреты и объявлять Робеспьера агентом роялистов.

Ярого врага Робеспьера Вадье позже спросили, зачем потребовалась такая явная ложь. Он ответил: «Страх потерять свою голову стимулирует воображение». Новый командующий силами Конвента Баррас сначала решил успокоить депутатов тем, что в случае опасности нападения на Конвент ему можно будет эвакуироваться на высоты Медона близ Парижа. Бийо-Варенн резко возразил: «Необходимо наступать на Ратушу и окружить ее. Не давайте времени Коммуне и Робеспьеру перерезать нас». К Конвенту приходят на помощь все новые отряды из секций. Леонар Бурдон объявляет о желании левых, эбертистских секций участвовать в штурме Ратуши. Рвется в бой секция Гравильеров, жители которой не простили Робеспьеру страшной гибели своего любимого вождя Жака Ру. Во втором часу ночи около четырех тысяч национальных гвардейцев, разделившихся на две колонны, одна под командованием Барраса, а другая — Леонара Бурдона, движутся вдоль Сены и по улице Сент-Оноре к Ратуше. Коммуна не позаботилась даже выставить часовых. Силы Конвента не встречают сопротивления.

Робеспьер уже в Ратуше, хотя до этого и не думал участвовать в восстании. Уже давно его действия носят загадочный, непонятный характер. Казалось, он просто равнодушно плывет по течению, как бы потеряв былую энергию, интерес к исходу борьбы. Ведь, в отличие от 31 мая или 2 июня, он сейчас не видит никаких реальных перспектив. А ведь даже и тогда, когда он решал важнейшие политические задачи Революции, он держался в стороне, выжидая исхода борьбы. Теперь же ему все равно. Лишь вначале он некоторое время уклоняется от участия в восстании против Конвента. Когда его привели в Люксембургскую тюрьму, глава этого заведения отказался принять слишком знаменитого арестованного. Однако Неподкупный сам требует отвести его в камеру: «Я буду защищаться перед трибуналом». Видимо, Максимилиан забыл о своем Прериальском законе, исключающем всякую защиту. Могут обойтись и без этого закона, не мог же он не помнить, как по его же воле поступили с Дантоном.

И все же Робеспьер добился заключения под стражу, хотя и не в Люксембурге, а в полицейском управлении на острове Сите. Сюда к нему приносят послание Коммуны: «Исполнительный комитет нуждается в твоих советах и просит прибыть в Ратушу». Робеспьер отказывается. Через некоторое время приходит вторая делегация. Наконец Максимилиан дает себя уговорить и уступает. Было уже за десять часов вечера, когда его радостно приветствовал мэр Флерио-Леско. В зале Генерального совета Коммуны Робеспьер заявляет: «Народ только что вырвал меня из рук клики, которая хотела моей гибели». Мэр предлагает всем дать клятву умереть за «спасителя свободы». И все с энтузиазмом клянутся, совершенно не сознавая полной безнадежности своего дела. Так велика была еще слепая вера людей в Неподкупного. А он ничего не мог предложить им, кроме возможности разделить его обреченность. Опять начинается фразерство, риторика, без всякой попытки осознания реальных перспектив борьбы, без попытки действовать. Неужели, приняв жребий собственной гибели, он, не дрогнув, готов повлечь за собой в пропасть смерти и других? А ведь он и раньше, особенно на протяжении четырех месяцев своей диктатуры, вовлекал людей в плен гибельной утопии.

До двух часов ночи Робеспьер остается в этом зале и участвует в рассылке приглашений секциям. Он надеется на поддержку якобинцев, так горячо приветствовавших его накануне. Здесь-то его и ожидает главное разочарование. На призыв Коммуны объединиться с ней якобинцы ничего не отвечают. Еще несколько часов назад клуб был полон. Но лишь разнеслась весть о грозном решении Конвента объявить Робеспьера вне закона, в стенах старого монастыря осталось всего несколько человек. Это был полный крах. Во втором часу ночи приходит Лежандр и закрывает Якобинский клуб. В Конвенте он швырнет на стол ключ: «Я закрыл их дверь, теперь ее откроет только добродетель».

Кутон уговаривает Робеспьера подписать воззвание к народу и армии. «От чьего имени?» — спрашивает Робеспьер. Кутон и Сен-Жюст предлагают подписать от имени Конвента: ««Разве мы не составляем его? Остальное — шайка мятежников». Робеспьер не решается, ибо идея, что пять депутатов — Конвент, а остальные несколько сотен — «шайка», не кажется ему убедительной. Он считает разумным подписать от имени народа. Ведь он всегда выступал «от имени народа», хотя народ для него — фикция. Настоящий народ сегодня либо равнодушен, либо открыто враждебен. Неподкупный неуверенно вывел только первые буквы своей подписи и бросил перо. Надежда на реальный, а не на воображаемый народ явно не оправдалась. Даже секция Пик, секция самого Робеспьера, которая в 1792 году послала его своим представителем в Коммуну, не ответила на его призыв. Впрочем, Робеспьер проделывал все как-то механически, подчиняясь своим товарищам. Он никогда не участвовал ни в одном настоящем восстании, сама суть восстания, мятежа, уличного волнения чужда ему, тем более — восстания столь неподготовленного и столь безнадежного. «Нам остается только умереть», — замечает Сен-Жюст. Робеспьер уже сказал то же самое сегодня в Конвенте.

Обстановка напоминает поведение людей внутри тонущего корабля. Многие мечутся, произносят какие-то нелепые слова. В половине второго Ратуша окружена. Стоявшие на площади гвардейцы к полуночи почти все разошлись. Когда появились отряды Конвента, у брошенных пушек оставалось мало канониров. Они немедленно переходят на сторону Конвента. Народ готов защищать Республику, но не Робеспьера. Гвардейцы и жандармы эбертиста Бурдона проникают внутрь Ратуши. «Все потеряно!» — кричит Анрио. Взбешенный Коффиналь хватает командующего и выбрасывает в окно. Но пьяных бог бережет: генерал не разбился, он упал прямо на помойку с мусором. Выбросившийся сам из окна Огюстен Робеспьер сломал себе бедро. Леба застрелился. Сен-Жюст взялся было за кинжал, но остался неподвижен. Кутона с его парализованными ногами сбросили с лестницы. Он ранен.

Многие историки пишут, что в Робеспьера стрелял из пистолета молодой жандарм Мерда, ранив его в челюсть. Сам Мерда в разных вариантах рассказывал о своем «подвиге», что способствовало его карьере. При Наполеоне он будет полковником и бароном, но найдет конец в битве при Бородино. Последние исследования доказывают, что Мерда лгал, в действительности он взял лишь у Робеспьера портфель и часы. Неподкупный пытался покончить с собой, воспользовавшись одним из двух пистолетов Леба. Но, видимо, он вообще стрелял в первый раз в жизни. Сказались неопытность и нервное напряжение, он лишь нанес себе крайне болезненную рану. Всех робеспьеристов, живых, полумертвых и уже мертвых, арестовал эбертист Леонар Бурдон.

В три часа ночи Робеспьера доставили на носилках в Тюильри. Депутатам предложили, если они пожелают, внести его в зал заседаний Конвента. Дантонист Тюрио резко возразил: «Принести в Конвент тело этого человека — это означало бы лишить этот прекрасный день подобающего ему блеска. Труп тирана может распространять только смрад. Место, предназначенное для него и его соучастников — это площадь Революции».

Вот случай, когда уместно вспомнить старую формулу: удар копытом осла.

Победители решили придать казни показательный характер справедливого возмездия. Гильотину перевозят обратно с Тронной заставы на площадь Революции. Это на много часов продлит агонию Робеспьера. Он лежит на столе в приемной Комитета общественного спасения. Около шести часов утра хирург делает ему перевязку, удаляет несколько зубов из раздробленной левой челюсти. В продолжение нескольких часов к Робеспьеру, распростертому на столе, приходят любопытные. Слышны оскорбления, насмешки. Но на некоторых лицах — выражение ужаса перед этой драмой величия и падения. Утром робеспьеристов перевозят в тюрьму Консьержери — прихожую гильотины. Фукье-Тенвиль проводит процедуру опознания.

В половине шестого вечера 10 термидора, или 28 июля по старому «рабскому» стилю, 27 осужденных размещают по телегам. Робеспьер вместе с братом, Кутоном, Сен-Жюстом и Анрио на одной повозке, мертвый Леба лежит на другой. Кроме Сен-Жюста, сохраняющего гордое хладнокровие, у всех ужасный вид. Анрио в одной рубахе, у него выбит глаз. Великолепный костюм Робеспьера, тот самый, в котором он возглавлял праздник по случаю Верховного существа, забрызган кровью, чулки спустились, его знаменитый голубой камзол измят и запачкан, вместо тщательно уложенной, напудренной прически, всклокоченные волосы. Кучерам приказали везти медленно, чтобы народ, запрудивший улицы, мог рассмотреть преступников. Жандармы саблями указывают на Робеспьера, ибо узнать его невозможно. Слышны проклятия. Кричат: «Чертов максимум!» Это голоса рабочих. Повозки двигаются по улице Сент-Оноре мимо дома Дюпле с закрытыми ставнями.

Кутон гильотинирован первым, Робеспьер — предпоследним. Палач предварительно грубо сорвал с его лица повязку (как будто казни недостаточно!). Страшная боль вырвала из горла Максимилиана чудовищный вопль. Все произошло быстро. Только два дня прошло, как Робеспьер сказал: «Я завещаю им ужасную правду и смерть!»

Загрузка...