подан через героя, который может помешать силам зла, только живя под маской. В реальном мире идолопоклонства, войны и лжи путем к достижению цели становится отгораживание себя от своего народа, от молитвы, от публичного соблюдения заповедей. Душа искателя родилась в мире фальши, и именно там должна вестись борьба за избавление.
Герой-канатоходец, мастерский притворщик, марран. Таковы версии экзистенциального одиночества, более страшного, чем типичная изоляция сказочного героя, который, будучи нелюбимым пасынком или одиноким скитальцем, непременно находит новую и более долговечную привязанность49. Что случилось с первым министром, после того как он вернул принцессу отцу? И что это за министр, который опять может свободно исповедовать иудаизм, тогда как его единоверцы остались далеко позади? Все становится еще страшнее, когда финал сказки не отложен до мессианского завтра, а недвусмысленно трагичен.
Это приводит нас к «Раввину и его единственному сыну», наиболее очевидно автобиографической из тринадцати сказок рабби Нахмана. Эта история восходит к давним годам, когда он собирал своих учеников в Медведевке. Похожий на таких реальных персонажей, как Дов из Черина, сын раввина должен преодолеть много трудностей, чтобы добиться нужного духовного совета. Воображаемый сын, который «чувствовал, что ему чего-то не хватает, и не знал, чего именно. И перестал ощущать смысл в учении и молитве», — это Дов, который в начале пути к рабби Нахману почувствовал внутренний беспорядок и депрессию50. Вместо сурового отца-раввина, который делает все, чтобы помешать осуществлению желания сына, учитель Дова препятствует всяким его контактам с молодым раввином. Рабби Нахман добавляет линию конфликта поколений — между молодежью, которая стремится к хасидизму, и старой раввинистической элитой, которая категорически противостоит ему.
Со времен Ицхака Лурии такие рассказы о гиткарвут (ученичестве) обладают очевидной пропагандистской ценностью. Они прославляют и пропагандируют способность мистического героя приближать души тех, кто чувствует себя неприкаянным51. Неудавшиеся встречи, согласно этой схеме, тоже наполнены мессианского смысла. Таков знаменитый рассказ о том, как Бешт искал своего сефардского собрата рабби Хаима ибн Атара, чтобы они вместе привели в мир Мессию. Возможно, в виде аллюзии к этой сказке, рабби Нахман использует в описании сына раввина каббалистическое кодовое слово маор катан, «малый свет» (или луна, верховная власть). Так что едва только сказка начинается, она уже пронизана автобиографическими, историческими и мессианскими отзвуками52.
Она также похожа на обыкновенную народную сказку, в которой все повторяется трижды. Сказка делится на три основных части. Средняя описывает три неудавшиеся попытки отца и сына добраться до цадика. После третьей попытки, когда сын умирает, он трижды является отцу во сне. Сын рассержен и велит своему отцу посетить цадика, чтобы выяснить причину этого. Теперь осиротевший отец пускается в обратный путь один и, остановившись на том же постоялом дворе, что и раньше, знакомится с купцом, который убеждает его вернуться. Здесь в сказке происходит внезапный поворот, как будто бы связывающий воедино все свободные концы.
И купец разинул рот и говорит:
— Если хочешь, проглочу тебя сейчас!
— Что ты! Зачем ты такое говоришь?!
Отвечает ему:
— Не помнишь ли ты, как ехал с сыном. И сначала упала лошадь с моста, и вернулся. Потом оси у брички. А потом повстречался со мной и сказал я тебе, что он пуст. И потом я свел его, твоего сына. А сейчас можешь ехать, позволяю тебе!
Потому что он был подобен малому светилу — луне. А этот цадик подобен большому светилу — солнцу. И если б собрались они вместе, явился бы Машиах. Теперь, когда свел я твоего сына, пожалуйста, можешь ехать!
И с этими словами исчез. И не с кем было больше говорить.
Ехал раввин к цадику и кричал:
Жаль! Жаль! Жаль! Такой не вернуть мне потери и уж не забыть никогда! (Y 61, Е 137-138, R 59)
А чтобы уже не оставалось никаких сомнений относительно истинной сущности купца, Натан объясняет, что он Самаэль, дьявол. «Такова уж природа злого начала в человеке: сначала оно искушает его, а когда тот, не дай Бог, поддастся соблазну, — мстит человеку за то, что тот не устоял перед ним. Да убережет нас Господь, благословенно Имя Его, от искушений и вернет нас к истине! Амен!»
В классическом репертуаре историй зафиксированы величайшие и трагические моменты — отлучение Элиэзера бен Гиркана; мученичество рабби Акивы; сцена на смертном одре Ицхака Лурии; неудавшаяся в последнюю минуту попытка Йосефа делла Рейна пленить Сатану; неудачное заступничество Бешта за мучеников в Паволочи — но этот момент всегда каким-то образом смягчался и нейтрализовался. Даже когда история не вписывается в обширный спор (почему мужчина не может находиться наедине с двумя женщинами, а женщина может находиться наедине с двумя мужчинами), Бог и Его заповеди не подвергаются поруганию. Человеческий грех, спесь и героизм в конечном итоге все равно подтверждают абсолютную власть Бога. Если требовалось сделать выбор, то неверный выбор всегда оказывался иллюзорным; библейский монотеизм не допускал двух равнозначных возможностей. Рабби Нахман, хотя и подчиняется композиционным правилам изложения жития святого и остается в пределах правдоподобных исторических условий, создает сказку с плохим концом53.
Все начинается с цадика, которого ложно обвиняют в том, что он калъ, человек легкомысленный и фривольный, открыто нарушивший заповеди. Здесь кроется намек на горькую вражду со Шполер Зейде, который ни перед чем не останавливался, чтобы связать имя рабби Нахмана с саббатиан- ской ересью. В сказке дьявол приходит переодетый в странствующего купца. В реальной жизни он мог обитать в опасной близости от дома54.
Потом появляется сын, ведущий борьбу на трех фронтах: с властью отца, который поносит учение цадика и ищет любой предлог, чтобы вернуться домой; с демоническими препятствиями, которые встречаются на его пути; и с внутренними преградами на пути к вере. Его душа восторженна, и ее спасение может привести к избавлению всего мира, но ее сокрушают три этих противника.
Самая трагическая фигура — это отец, он не бес и не святой. Цель доморощенной морали автора, вставленной в конец сказки — облегчить боль, но мучительный крик — на арамейском и идише — это последнее слово рабби Нахмана. Хаваль аль деавдин ве-ло миштахин55 — вот что сказано в память об умершем. Гевалд, гевалд (это слово появляется только в варианте на идише) — это взрыв безутешного горя. Это голос самого рассказчика, единственный из выживших сыновей которого умер за год до того. Хотя Шломо-Эфраим был еще ребенком, он играл крайне важную роль в мессианских планах отца. Да, дьявол достоин осуждения, но и отец достоин его не меньше: он виновен во властолюбивой гордыне, отказе от сущностей Красоты и Величия, в убийстве своего партнера по избавлению. Однажды на горе Мория ангел сберег единственного сына у отца. Там тоже, как рассказывает мидраш, Сатана был послан, чтобы искушать решимость человека56. А здесь, наоборот, отец уступил и принес единственного сына на алтарь собственного эгоизма.
Все больше и больше рабби Нахман придумывал сюжеты, которые строятся вокруг сложного и драматического спора между теми, кто живет в мире иллюзий, и теми, кто пробивается к истине существования57. Для таких сюжетов были существенные биографические причины. Летом 1807 г. рабби Нахман обнаружил у себя первые призна
ки туберкулеза, болезни, которая только что убила его жену Соею. Поэтому он поехал в Лемберг, центр торговли и просвещения, за медицинской помощью. К моменту возвращения, примерно восемь месяцев спустя, он стал считать себя еще одним чудесно спасенным, человеком, который вошел в царство лжи и увидел современную ересь во всех ее проявлениях. Поднявшись вместе с учениками для ведения великой войны, которую он видел впереди, он возобновил рассказывание сказок летом 1809 г. Все длинные сказки (№ 9-13) относятся к следующему, чрезвычайно богатому в творческом отношении году58.
Самым запоминающимся стал спор, разгоревшийся между «Мудрецом и простаком», хо- хемом и тамом. Из более ранних его сказок мы уже знаем, что хохме может толковаться у него двояко, как в дурном, так и в хорошем смысле. Однако в традиционных источниках эпитет там всегда несет позитивные коннотации. Таким был Иаков, «человек кроткий (иш там), живущий в шатрах» (Быт. 25:27); Иов, который был «непорочен (там), справедлив и богобоязнен и удалялся от зла» (Иов 1:1); и третий из четырех сыновей в Пасхальной агаде. Как и его тезки, там из сказки рабби Нахмана решает ничего не предпринимать, когда его богатый отец теряет все, кроме родного дома. Будучи человеком «прямого и простого ума», простак берется за сапожное ремесло и живет аскетической жизнью, тогда как его добрый друг и бывший соученик реагирует на разорение своего отца иначе — он пускается на поиски приключений и знаний. Благодаря своей беспокойной натуре и презрению к физическому
труду этот мудрец скитается с места на место и берется то за одну профессию, то за другую. Всего он овладевает семью премудростями: ювелирным искусством, огранкой драгоценных камней, медициной, латынью, письмом, философией и наукой, но из-за приобретения этого обширного запаса знаний «мир превратился в его глазах в ничто» (Y 65, Е 145, R 62). Тогда он решает вернуться домой, где он, по крайней мере, может похвастаться, чему научился. «И терпел страшные мучения по дороге, потому что из-за его ума не с кем было ему беседовать в дороге».
Простак тем временем так и не овладел в полной мере единственным ремеслом сапожника. Вместо того чтобы добиваться достижения далеких целей и материального благополучия, он довольствуется своим скромным существованием. Становясь объектом насмешек, он всегда отвечает:
«Нор он лейцонес, Только без шутовства!» И тотчас отвечали ему: «Конечно же без шутовства!» И тогда он принимал всерьез их слова и начинал говорить с ними, не желая, видно, вникнуть и поразмыслить, что эти заверения уже сами по себе шутовство и насмешка. Видно, уж такой простофиля он был. А когда все-таки доходило до него, что они намереваются просто поиздеваться и посмеяться над ним, говаривал бывало: «Ну и что будет, если покажешь, что ты умней меня. Не выйдет ли, что ты и есть глупец». (Y 68, Е 148, R 65)
Хотя он и простак, он знает разницу между простотой и глупостью, которая по сути своей является разницей между добром и злом59.
Воссоединение двух сыновей и соседей завершает первую часть сказки и отмечает разительный контраст между ними. Хотя мудрец высмеивает поведение друга, считая его безумцем, дом его лежит в руинах, и он находит прибежище в доме простеца. Еще заметнее его страдания в желании достичь совершенства. Он страдает, потому что его мастерство испытывают местные обыватели и потому что только он знает, что в работе, которую все восхваляют, есть изъян. Потом, когда двое друзей спорят о глупости, простак не только отстаивает свою позицию, но даже предсказывает: «У Господа Бога все возможно! В мгновение ока может статься, что я поднимусь на твою ступень!» (Y 71, Е150, R 67)
Он подготавливает почву для перемены их судеб. Случается так, что их прозвища (Мудрец и Простак) становятся известны царю, который приглашает их на аудиенцию. Простак отвечает радостно и спонтанно. «Только без шутовства», — просит он, и, когда на каждом этапе его заверяют, что приказ действительно был отдан, он делает все, что от него требуется, и в результате становится министром. А мудрец в ответ на приглашение выражает сомнение в существовании царя и убеждает в том же царского посланца. Оба они пускаются в путь и вскоре становятся нищими. В таком прискорбном состоянии они случайно приходят во владения нового министра, где теперь живет знаменитый народный целитель, известный как баалъ тем. Естественно, мудрец (который сам врач) высмеивает силу баалъ тема, и за такую ересь его жестоко избивают. Добиваясь справедливости, он проходит несколько бюрократических инстанций, пока не доходит до самого простака-министра. Так они образуют полный круг, мудрец опять в лохмотьях, а простак владеет богатством и практической мудростью.
Если бы это была народная сказка о Маленьком Иване и Большом Иване, на этом бы она и закончилась, но рабби Нахман идет дальше. Ведь в конце концов изменились только внешние обстоятельства. Простак всего лишь поднялся до министерского поста, тогда как мудрец, хотя и обеднел, но не раскаялся. Для того чтобы изменить статус-кво, необходимо настоящее чудо. Поэтому в третьем, и последнем, эпизоде испытывать их является дьявол, а не царь. Каждый из них поступает в соответствии с подсказкой: простак спешит к баалъ шему за защитным амулетом, а мудрец выходит навстречу дьяволу с вооруженной охраной. Простак спасся, а мудрец и его спутник по странствиям сброшены в грязную пыточную яму. «И так они действительно жестоко мучились несколько лет».
Потом простак-министр, сопровождаемый баалъ шемом, находит мудреца в плачевном положении. «Брат мой», — восклицает мудрец, увидев старого товарища. Несмотря на годы пыток, он все еще отказывается признать дьявола. «Смотри, что они делают со мной! Бьют и мучают меня эти злодеи, просто так — ни за что ни про что!» — возмущается он. Пораженный упорным сопротивлением, простак-министр просит баалъ шема совершить чудо, «и показал им, что они у дьявола и это не люди их мучают». Только когда грязная яма исчезает, а дьявол рассыпается в пыль, мудрец (и очевидно, его напарник тоже) признает, что был и царь и истинный баалъ тем.
Эта сказка не похожа на другие — она сурова, полемична и неприукрашенна. Диалоги и характеристики правдоподобны, так же как конкретные эпизоды веры и отречения. Незадолго до того на Украине появилось руководство по народной медицине на идише, которое яростно критиковало народных целителей и «бабушкины рецепты»60. Этого рабби Нахман никак не мог оставить без ответа, не потому, что считал необходимым защищать репутацию прадеда, а потому, что если однажды поставить веру в науку на место Бога, то дверь к вероотступничеству распахнется настежь. В своих ответах баалъ шему два основных персонажа сказки выражают противоположные взгляды на мир. Рационалист верит только тогда, когда видит собственными глазами, и поэтому он так глубоко зарывается в философские материи, что отрицает существование и царя, и дьявола. Простак выбирает путь радостной и простой веры, который приводит его к глубокой убежденности в силе баалъ шема. Истинный путь веры лежит через службу царю, а не через научные изыскания. Это вера, которая может изменить ход природы.
Насколько привлекателен и точен образ религиозной простоты, нарисованный рабби Нахманом, настолько удивительно верен образ его противника61. Ясно, что рабби Нахман побывал на престоле разума. Он учил, что только цадик может отважиться изучать семь мудростей, потому что простой смертный, несомненно, оступится и упадет62. Оберегая своих учеников от этих семи мудростей, он не видел разницы между произведениями еврейской средневековой философии и современными еретическими трактатами. Но когда же его мнение изменилось? Цадик тоже «терпел страшные мучения по дороге, потому что из-за его ума не с кем было ему беседовать». Одинокий в башне из слоновой кости своего совершенства, терзаемый знанием и мудростью, которыми он ни с кем не может поделиться, постоянно мучимый боязнью оскверниться, он непрерывно нуждается в спасении от рук простого и чистого. «Только без шутовства», — говорит простак, невинность которого спасает его от зла. Мудрец должен сначала признать, что дьявол существует, чтобы согласиться с ошибочностью своего пути. Поскольку он допустил, пусть даже на мгновение, существование Вселенной, лишенной царя — то есть Бога, — ему придется жить в страхе всю оставшуюся жизнь.
Происходящее в сказках Нахмана — невзирая на счастливый финал «Мудреца и простака» — это усиление противостояния между противоположными вариантами. Он противопоставляет жизнь решительного отречения жизни безграничной радости. Срединного пути нет. Теперь сказки становятся длиннее и превращаются в апокалиптическую сцену последней космической битвы. А сопутствует ей взрыв лирической, фантастической и экуменической энергии. Вместо сестер, замышляющих недоброе против братьев, мужей — против жен, министров — против царя; вместо отца, лишившегося сына, и мудреца, обманутого простаком, рабби Нахман выводит своих персонажей из страшной изоляции, разрешая им организовывать финальное избавление. В последних двух сказках, которые занимают две пятых всего тома, список действующих лиц намного сложнее. Только искусный рассказчик способен удержать их; только слушатели, приученные к запоминанию, могут восстановить хотя бы половину из них в правильной последовательности.
Далеко от человеческого жилья живет Муж молитвы (Баалъ тфила), основавший орден святых отшельников. Параллельно существует другое «сообщество», также наглухо отгородившееся от внешнего мира, но преследующее противоположные цели: это языческая иерархия, стремящаяся исключительно к накоплению богатств.
К первому сюжетному узлу Нахман добавляет еще один. Был когда-то царский двор, с царем и царицей, дочерью царя и младенцем, поэтом и мудрецом, хранителем царской сокровищницы и верным другом, воином и Мужем молитвы — все они были один удивительнее другого. Но однажды «случилась по всему миру страшная буря-ураган. И смешала и перемешала весь мир целиком. И сделала из моря — сушу, а из суши — море, из пустыни — населенные места, а из населенных мест — пустыню» (Y 160, Е 229, R 121). В этом акте швиры царский двор был рассеян и каждый из его обитателей потерял контакт с остальными. Возникло множество сект, каждая из которых исповедовала свой вид идолопоклонства: одни поклонялись только почету, другие возвеличивали разрушение и убийство, третьи практиковали сексуальные оргии и так далее. Современный комментатор расположил их в приведенной таблице63.
Вожделение, Изобилие плодовитость блага
Пустословие Хвалы
Всевышнему
Здоровье, Совершенство
субтильность и утонченность
Способность Молитва молиться и служение
Всевышнему
Персонаж
Царь
Царица
Дочь
царя
Богатырь Друг царя
Мудрец
Казначей
Поэт
Младенец
Баал-филе
Кто имеется в виду под персонажем
Бог
Царица (хозяйка в высших мирах)
Шхина (дочь Царя, хозяйка в низших мирах)
Мессия, сын Йосефа
Аврагам
Моисей
Аарон,
перво
священник
Давид и левиты (священнослужители)
Мессия, сын Давида
Илия-пророк,
праведник
поколения
Свойство в его падении
Почет
Разрушение,
убийство
Физическая
мощь
Страсть к вину
Мудрость
Деньги
Свойство в его
возвышении
Почет и слава
Постижение,
аналитический
дар
Духовная
мощь
Любовь до последнего вздоха
Тора
Благословение
В следующей за этим пространной картине тикуна каждый член царского окружения превозносится одной из идолопоклоннических сект, которая впоследствии подлежит очищению. «Свойство в его падении» превращается в «свой-
ство в его возвышении». Муж молитвы провозглашается царем над группой цадиков, который занимались только молитвой, «но с тех пор, как Муж молитвы пролил им свет в очи, стали они праведниками несравненными и великими» (Y 174, Е 238, R 129). Хотя Муж молитвы все еще держится подальше от остальных, он больше не действует в одиночку. У него есть собственный отряд цадиков, он получает тактические рекомендации от воина и с успехом воссоединяет потерянных участников царского двора, который теперь называется дер гейликер кибуц, Святой общиной.
Но объединенное усилие космического ти- куна терпит поражение в попытке раскусить самый твердый из возможных орешков — Страну Богатств. Когда ученики Мужа расходятся поодиночке, чтобы обратить эту страну, нечаянно подслушав, как печально вздыхает Муж: «Кто знает, до чего еще они могут так дойти, в какой обман и заблуждение через то скатиться?» (Y144, Е 217, R ш), они пытаются повторить способ, которым Муж пользовался раньше, когда обращал грешников. Ученики, как и он, начинают с «низких людей» и постепенно продвигаются выше по социальной лестнице. Они используют тот же самый аргумент, «что нет в жизни ни цели, ни смысла, если не служить Творцу» (Y144, Е 218, R 112). Но те остаются глухи к их призывам. Эти люди практикуют человеческие жертвоприношения, чтобы стяжать еще большее богатство, и используют разные хитроумные способы, чтобы почести получали лишь истинно богатые. Когда ученики возвращаются сообщить, что жители этой страны воздвигли идолы самых больших богачей, Муж выходит, чтобы самому взяться за дело.
Но и ему не удается победить даже самых низших из тех, кто охраняет стены укрепленного города; едва войдя, он видит, что обитатели озабочены приближающимся нападением воина. Воин хочет лишь подчинить их, но не завладеть их богатствами, но именно потому, что презирает то, чему они поклоняются, капитуляция была бы равносильной обращению. Испугавшись, они начинают воздавать божеские почести самым неимущим (которых они называют хайелех, животные). Они вымещают свой гнев и на Муже молитвы за то, что он осудил их последнюю надежду на спасение — просить помощи у соседнего очень богатого царства. Пока что ничто в этом мире мамоны не нарушает законов человеческого безумия. Только теперь, на третьем этапе развития сюжета, рассказчик вводит еще одно измерение, помимо времени и пространства (когда Муж намекает на какое-то тайное знание о воине). «У того царя, у которого я был, — говорит Муж молитвы, — была у него рука... То есть такое изображение кисти руки с пятью пальцами и всеми начертаниями линий, которые есть на руке, и эта рука была картой всех миров и всего сущего от сотворения неба и земли до самого конца, и всего, что будет потом, — все начертано на той руке» (Y 155, Е 225, R п8). С помощью этой руки, объяснил он, он сумел войти в укрепленный город и смог предсказать крушение соседнего богатого царства. Убежденные в пророческой силе руки, жители требуют у Мужа дальнейших подробностей, и он пускается в рассказ о царском дворе и его трагическом упадке.
Когда много страниц спустя рассказчик возвращается к истории о Царстве Богатства, Муж уже объединил свои силы с силами воина, в котором он узнает потерянного царского придворного. Воин объясняет, что единственным средством против страсти к деньгам может стать суровое вмешательство волшебного меча. А тем временем богатеи со страстью возобновляют свое безумие, жертвоприношения и тому подобное и, несмотря на все услышанное, посылают гонца в соседнее царство, прося помощи против воина. На пути гонцы встречают человека, у которого в руках посох с бриллиантовым наверши- ем. Проникнутые благоговением перед таким богатством, они преклоняют перед ним колени. Человек говорит, что его богатство — ничто по сравнению с сокровищами царя, и, когда им показывают эти сокровища, они испытывают еще большее благоговение:
Только жертвы ему не стали там приносить, потому что когда их отправляли в дорогу, им строго-настрого наказывали, чтобы в пути никаких жертв не приносить, поскольку боялись, что, если захотят те дорогой принести жертвы, никого из них не останется. Кто знает, может, найдут дорогой какой клад, может, пойдет кто из них в отхожее место, да и найдет там сокровища, и как начнут приносить себя в жертву ему, так от них ничего не останется. (Y175, Е 239-240, R130)
Это тонкая пародия на религиозный фанатизм. Промывание мозгов в духе поклонения всему блестящему привело к тому, что этим людям приходится защищать себя от собственного религиозного пыла, чтобы не погибнуть из- за него мученической смертью. Гротескное изображение смерти за богатство во время справления нужды — не случайная деталь. Все объясняется в чудесной скатологической кульминации. Здесь воин использует своего рода бихевиористическое лечение, чтобы исцелить посланцев от страсти к богатству. Он проводит над ними строго контролируемый эксперимент, когда один ветер приносит им голод, а встречный ветер — зловоние. Повторив его несколько раз, воин говорит: «Неужели не видите вы, что нет тут ничего, из чего могла бы исходить вонь?! Надо сказать правду: это вы сами так воняете». А когда они наконец получают желанную пищу, начинается настоящая оргия самобичевания:
После дал он им попробовать этих яств. И как попробовали от этих яств, тотчас стали они срывать с себя золото и серебро и отбрасывать их, и стал каждый зарываться в землю и хоронить себя в ней от стыда, потому что почувствовали все зловоние денег (ведь они воняют как настоящее дерьмо) после того, как попробовали этих яств. (Y190, Е 249, R138)
Отказавшись от страсти к деньгам, они образовывают группу, которая должна очиститься с помощью покаянных молитв. «И Царь воцарился над всей Вселенной, и весь мир обратился к Богу, да благословится Имя Его, и служили только Ему в учении, молитве и покаянии и всех добрых делах. Амен!»
Можно сказать, скатология в роли эсхатологии. Поскольку рабби Нахман пускает в ход все средства, возможно, чувствуя, что время уходит, он выбирает новые земные условия для последнего акта мессианской драмы. И так же как царь и придворные — символические обозначения сфи- рот — должны испачкать руки в явном идолопоклонстве, то есть поклонении гордости, убийству, разврату, пьянству и т. п., так и цадик должен применить крайние формы шоковой терапии, чтобы разрушить человеческое пристрастие к деньгам. Задача царского наместника, который освобождал царскую дочь, проста по сравнению с этой всеобщей мобилизацией космических и земных сил.
Все стало сложнее, насыщеннее и ответственнее в этих сказках: сюжет, персонажи и фигура рассказчика. Ведь рабби Нахман не только был первым идишским сказочником, он еще первым придумал личину, вымышленного героя, который, прежде всего, объясняет, как и зачем он стал рассказывать сказки. Этой личиной стал Муж молитвы, и ключ к этой сложной фигуре лежит в самом его имени.
На идише он называется просто баал-тфиле — любой еврей, который ведет общинную молитву. Ему не нужно быть образованным или богатым, но благочестие его должно быть безупречным. Он обязан воистину смириться перед Господом, чтобы молитвы его были действенны. Как часто бывает, эквиваленты, prayer leader («ведущий молитву») или master of prayer («муж молитвы») абсолютно неточны, поскольку они подчеркивают как раз обратное: некто стоящий впереди, а позади него— благочестивая паства64. Такого рода персонажи появлялись и в ранних сказках — царевич из драгоценных камней, недостижимый
цадик (Большой свет), министр-марран — но в роли еврейского фольклорного типажа баал- тфиле скорее собрат тама, сапожника простой веры и скромных потребностей. Баал-тфиле поддерживает других благодаря собственному самоуничижению.
Однако по мере развития сказки мы обнаруживаем, что Муж состоит в Святой Общине избранных, в руках которой находится возможность восстановления космоса. Подобно другим девяти членам, он вынужден опуститься в выгребную яму человеческой порочности, чтобы вершить исцеление. В отличие от остальных, он одержим чувством апокалиптического нетерпения. Он образует кружок учеников, которые овладевают его методами, но пока не могут делать то, что может он! Им не удается повлиять на идолопоклонническую Землю Богатства, и тем самым они вынуждают его покинуть утопическую общину, предстать перед царями и спорить даже с дворцовыми стражниками. Там, в мире силы и скупости, его призыв к благочестию и очищению наталкивается на всеобщее презрение, и ему приходится доказывать свое мастерство, открыть тайное знание, воссоединить космические силы, которые были разрозненны.
Вся эта миссионерская, агитационная и организационная деятельность, несомненно, служила вполне очевидной цели: баал-тфиле не может молиться в одиночестве. Ему необходим кворум. Без других, без светских людей его молитвы — ничто. Без них даже его глубочайшее благочестие не оживит написанных в книги слов и не донесет их до Бога. Он во многом подобен рассказчику, который несет в себе Божественную искру, но действует на земле с помощью стандартных фраз, традиционных сюжетов, и не может добиться успеха, пока не будет еще хотя бы девяти человек, которые скажут: «Амек!» Как и одержимый Божественным вдохновением рассказчик, он может своими могущественными словами обратить целый мир к покаянию, подобно тому как они побуждают маленькую группу учителей к строительству утопии.
Если есть определенный катарсис в том, чтобы дослушать трудную сказку до конца, то, наверное, еще больший пафос кроется в сложной сказке, которая никогда не кончается. «Семеро нищих» — это неоконченная симфония рабби Нахмана, великое повторение главных его тем. Здесь тоже есть герой (царевич), который впал в ересь из-за безудержной тяги к мудрости; здесь тоже есть первичное бедствие, которое разрушает мир; здесь тоже есть споры между теми, кто кажется одаренным, и теми, чье уродство лишь прикрывает величие; здесь тоже присутствуют декорации тикуна — радостное бракосочетание потерянных детей — это всего лишь ловушка; и здесь тоже требуются объединенные усилия семерых чудесных нищих, чтобы восстановить царевича на престоле. Об этой сказке было написано так много и так темно, что нужна была бы еще одна книга, чтобы растолковать ее65. Однако та часть сказки, которая больше всего вдохновляла еврейское воображение, заслуживает упоминания, поскольку она отмечает одновременно кульминацию творчества рабби Нахмана и начало грядущего ренессанса рассказывания сказок.
На третий день свадебного пира в яме в ответ на плач и просьбы новобрачных появляется нищий-заика с подарком. Как и у слепого и глухого нищего, приходивших до него, его уродство — не более чем маска. Он заикается, только когда произносит слова, которые не восхваляют Пресвятого и далеки от совершенства. А иначе он «рассказывает притчи и сказки и поет песни, и все живое замирает, слушая его, ибо в речах его — вся мудрость мира». И подтвердить его чудесные свойства может Истинный муж доброты, и именно тут начинается история.
Эта история облечена в ту же повествовательную форму, как и истории двух предшествующих нищих, то есть в форму соперничества хвастунов. На этот раз мудрецы бахвалятся своими изобретениями в науке и литье металлов. Тогда приходит некто, утверждающий, что он мудр, как день, на что заика отвечает вопросом: «Как который день?» Этим вопросом заика заявляет, что он умнее всех. Почему? Здесь начинается другая история.
Последняя история рассказывает о сотворении времени. Время было сотворено добрыми делами, которые заика собирает и приносит Истинному мужу доброты (дерэмесер ишхесед):
И есть гора, а на горе стоит камень, и из камня течет источник. И как у всякой вещи есть сердце, так и у всей Вселенной, включающей все, есть свое сердце. И это сердце мира — целая глыба с лицом, руками и ногами и всем прочим. Но один — только один ноготь на ноге его сердечнее любого другого сердца. Эта гора с камнем на ней
и тем источником стоит на одном конце мира, а сердце мира на другом. И сердце стоит против источника, истекая тоской, и очень-очень стремится и жаждет добраться до источника. И кричит, и взывает к источнику. Также и источник стремится к сердцу. (Y 2н, Е 268, R150)
Сердце страдает и телесно, и внутренне: телесно, потому что его обжигает солнце, а внутренне из-за своего страстного желания. Когда первое страдание становится совсем невыносимым, над ним пролетает огромная птица и заслоняет его от солнца своими крыльями. Но даже во время этой краткой передышки, если сердце приближается к холму, оно больше не может видеть вершину и смотреть на источник. А не видеть источник даже мгновение смертельно опасно для сердца. «И конечно — нет существования без сердца».
Что касается источника, то он не существует в последовательно текущем времени. «Сущность его времени в том, что сердце дает ему в подарок один день. А как подходит этот день к закату, приближается и конец его времени», и тогда сердце тоже исчезнет. Отмечая уходящий день, сердце и источник выражают свою страсть, рассказывая сказки и притчи и распевая песни. Этого момента и ждет Истинный муж доброты. Как только день подходит к концу, он дарует сердцу счастье нового дня, а то передает его источнику. Таким образом можно прожить еще один день.
Каждый новый день сопровождается новыми стихами и музыкой, и каждый день они меняются. Время, которое дарует Истинный муж доброты, он берет у самого заики, а тот бродит по свету, собирая добрые дела. Поэтому заика — самый мудрый из людей, ведь он один запускает ход времени благодаря своим поступкам, и он знает все притчи и песни для каждого нового дня.
Здесь опять можно указать на главу из Псалмов, которая, возможно, вдохновила воображение рабби Нахмана:
Услышь, Боже, вопль мой, внемли молитве моей!
От конца земли взываю к Тебе в унынии сердца моего;
возведи меня на скалу, для меня недосягаемую, ибо Ты прибежище мое,
Ты крепкая защита от врага.
Да живу я вечно в жилище Твоем и покоюсь под кровом крыл Твоих.
(Пс. 60:2-5)
Но это только укажет на степень, до которой рассказчик переработал библейский текст и контекст. Сама притча не является молитвой или псалмом. Скорее, она переделывает опыт молитвы, ужасающую и непреодолимую пропасть между молящимся и Богом, в одновременно личностный и горький язык. Неудивительно, что рабби Нахман сам сочинил множество песен — напевов без слов и легко запоминающихся мелодий на ивритские и идишские слова — которые зажили своей жизнью везде, где евреи впадали в отчаяние66.
И вновь для символов, которые использует Нахман, можно найти каббалистические параллели: сердце — это Шхина и истинный цадик, стремящийся к Богу; но чувство мучительной страсти в этом рассказе-внутри-рассказа-внутри- рассказа абсолютно новое. Стремление к невозможной близости. Парадокс диалектической веры, которая взывает больше к отсутствию Бога, чем к Его присутствию, поскольку без отсутствия нет страсти, а без страсти нет веры. Космическая битва не ради возвращения единства, а ради соединения моментов обособленного времени и первичного источника Времени, который существует вне времени. Все это присуще лишь теологии и художественному видению рабби Нахмана67. Это настоящий поединок между экзистенциальной битвой рассказчика и материалом его сказки.
Рабби Нахман был первым современным еврейским классицистом, вершиной предшествовавшего ему творчества и предвестником грядущего возрождения. Он изменил восприятие сказки на идише не только у своих непосредственных слушателей — так будут смотреть будущие поколения еврейских писателей на искусство рассказывания историй, так и мы, в ретроспективе, читаем идишские сказки и так мы пишем о них. Если бы не рабби Нахман, эта книга о современном идишском повествовании начиналась бы с Айзика-Меира Дика и пятидесятых годов XIX в. или с И.-Л. Переца и девяностых годов XIX в. Вместо этого она начинается с завершения библейского канона, и даже раньше — с первичной катастрофы, с которой начинается существование мира.
Культурное значение «Сказок» невозможно переоценить. Они являются великим водоразделом, из которого одновременно берут начало многие направления еврейского творчества: литературного, литургического, раввинистическо- го, каббалистического. Вернувшись к «первым
годам» как собственной души, так и души своего народа, рабби Нахман заставил волшебную сказку говорить — как о трагическом смертельном исходе, так и о радости общинного и космического исцеления. Соединив иврит и идиш, ученых и народ, мистическое прошлое и историческое настоящее, рабби Нахман придумал новую форму еврейского самовыражения. Соединив свою страсть и умение рассказывать истории, он превратил содержание эфемерной сказки в настоящую книгу-сейфер. Образованный рассказчик сделал свое ремесло источником молитвы, экзотерическим текстом, который произносят посвященные. Были истории, которые мудрецы рассказывали о патриархах, пророках и священниках; были истории, которые ученики распространяли о своих святых наставниках. Но до Нахмана бен Симхи из Брацлава не было раввина-поэта, который сам превратился в могучего сказочного героя, способного пробудить мир.
Глава третья Муж знания Айзик-Меир Дик
Ден ин унзере цайтн эндерт зих ин йор ви фар цайтн ин а ганцн дор. Ведь в наше время меняется столько за год,сколько прежде за то время, которое прожил целый род.
А.-М. Дик, 1864
А что же женщины? Они не торговали с Лейпцигом, Кенигсбергом или Веной. У них не было возможности изучать Талмуд. Они могли читать на идише «Восхваления Бааль-Шем-Това» или двуязычные «Сказки» рабби Нахмана, но они оставались дома, когда их мужья совершали паломничества к ребе. Женщинам по большей части приходилось удовлетворяться переработанными произведениями прошлых поколений. Они были неизменными читательницами новых произведений на идише.
Если верить исторической памяти Шолема- Янкева Абрамовича, образованные женщины в Литве 1840-х гг. сидели на строгой диете из библейских историй и проповедей на идише. Цене- рене1 («Пойдите и узрите», 1622) приобрела такую
популярность в роли гомилетического комментария к Библии, что женщины распевали ее вслух вечером в пятницу, и еврейский дом трудно представить себе без экземпляра этой книги. Для более серьезного чтения они обращались к этическому трактату под названием «Горящий канделябр» (1701). Субботними вечерами вся семья собиралась почитать вслух знаменитую Сефер га-яшар («Книга Праведного»), а все, что не было описано в жизни и приключениях библейского Иосифа, прекрасно восполняла новейшая книга «Величие Иосифа». По-видимому, еврейские женщины имели в своем распоряжении вполне достаточно ивритской классической священной литературы, изложенной ученым идишским стилем2.
Так где же могли произойти перемены, если вся грамотная часть восточноевропейских евреев уже находила удовлетворение своих интеллектуальных и эстетических нужд в сочинениях, созданных столетия тому назад? Замкнутость еврейской культуры, безусловно, была главным препятствием для тех, кто, подобно юному Абрамовичу (род. в 1836 г.), нетерпеливо жаждал перемен. Когда в шестидесятые годы XIX в. он решил, что больше всего евреям нужна социально значимая проза на общепонятном языке, Абрамович надел на себя маску Менделе-книгоноши. Вот как он донес свой товар до читателей обоего пола: «Румл, вот чем я занимаюсь, то есть Танахами, молитвенниками на будни и праздники, молитвенниками на дни покаяния, молитвами на идише для женщин (тхинес) и другими религиозными сочинениями (сфорим) того же рода. Еще вы можете найти всякие истории (майсес) и несколько этих новомод
ных книжечек (бихлех)»3. Если и было пространство для маневра, его следовало искать где-то в этом списке.
Центральное положение в еврейском культурном наследии занимали румл-сфорим, сочинения, абсолютно необходимые в повседневной жизни соблюдающего заповеди еврея в течение всего года. Румл — это торговая марка, акроним слов сифрей рабаним у-меламдим, объединяющая канонические тексты на иврите и арамейском языке, написанные раввинами и учеными, и часто для них же и предназначенные4. Хотя Менделе ограничил свой список молитвенниками для мужчин и женщин, в него могла войти и книга-сейфер, содержащая что-нибудь из Талмуда или из «Сказок» рабби Нахмана. Идиш тоже прошел долгий путь до появления книгопечатания, поэтому сочинения на идише, подобные Цене-рене, приобрели канонический статус сфорим благодаря своему религиозному содержанию и привязке к ивритско-арамейским источникам — даже если непосредственного источника и не было. Тем не менее издание новой книти-сейфер, когда существовало так много старых, означало посягательство на священную территорию.
Майсес, которым Менделе подарил долгую жизнь, общество принимало, но никакого официального статуса они нигде не имели. Конечно, раввинистическая элита постоянным потоком издавала стереотипные суровые предостережения о вредоносном эффекте от чтения, особенно в святую субботу, художественной литературы, и к началу XIX в. реальное число произведений
светской развлекательной литературы на идише действительно было очень небольшим5. Когдама- скилим, подобные Айзику-Меиру Дику, стали создавать светский идишский роман, они оказались перед необходимостью в чем-нибудь превзойти три произведения: «Тысячу и одну ночь», Центуре Вентуре и Бове-майсе. Центуре Вентуре — всего- навсего «Приключения Синдбада-морехода», которые сами по себе являются частью «Тысячи и одной ночи», тогда как Бове-майсе — это прозаическое переложение поэмы Элии (Элиягу) Левиты «Бово д Антона», шедевра идишского Ренессанса6. Эти почтенные сказки дополнялись душеспасительным наставлением, а то и двумя, по крайней мере на титульном листе, и, по всей вероятности, их не читали в наиболее образованных семействах Литвы.
Возможно, не столкнувшись с серьезными препятствиями, эти невинного вида дешевые издания должны были в какой-то момент стать средством пропаганды маскилим. Тем временем такие книжки продавались за две или за пять копеек, а бродячие книгоноши давали их напрокат на субботу за копике ницгелт, сущие гроши7. Начнем с вопроса, кто вообще читал их кроме женщин и необразованных мужчин? Ведь раввинское и хасидское руководство эти «новомодные книжонки», которые ловкий старик Менделе распространял почти походя, предавало анафеме8. Стараясь сойти за традиционного книгоношу, Менделе не стал бы открыто рекламировать продажу книг, в большинстве кругов проклятых как трейф-послен, особенно потому, что его собственные сочинения принадлежали к их числу.
И трейф, и поел означают «нечистый», только первое относится к сфере еды, а второе к сфере ритуала. Вместе они означают «неприкасаемую», светскую книгу, которую еврею читать запрещено. Единственной группой, для которой трейф- послен было не трейф, были маскилим, которые рассматривали эти философские, исторические, естественно-научные, поэтические, прозаические и драматические сочинения как примеры контркультурного классицизма. Эти книги, по большей части написанные на псевдобиблейском иврите и подражавшие идеалам европейского (главным образом немецкого) Просвещения, должны были стать светским еврейским авторитетом — и маскилим надеялись, что они овладеют еврейской жизнью и словесностью9.
Их появление также ознаменовало возникновение новой, западной эстетики. Благодаря трудам маскилим появилась абсолютно нетрадиционная книга. Они пользовались квадратным еврейским шрифтом, а не курсивом, так называемым шрифтом Раши. Макет страницы был просторным (широкие поля, белое пространство). Появилась современная пунктуация (двоеточия, точки с запятой, вопросительные и восклицательные знаки). Эти книги, в отличие от тяжелых томов Талмуда, были небольшого размера. Многие новые тексты печатались так, что «одна строчка была длиннее, а другая короче», тем самым открыто игнорируя традиционную антипатию восточноевропейских евреев к поэзии, кроме присутствующей в Библии и молитвенниках10. А если и этого было недостаточно, то подчеркивалось, что эти еретические сочинения часто печатались в таких нечистых городах, как Вена, и на их обложках содержался длинный перечень подписчиков, именуемых пренумерантн, среди которых попадались даже христиане11.
В разгар культурных войн между хасидизмом и Гаскалой был момент, когда статус книг из разряда трейф-посл мог повыситься до уровня книг- сейфер. До этого Йосеф Перл (1773-1839) дважды пытался бороться с распространением хасидского движения в Галиции, первый раз с помощью монографии на немецком языке ber das Wesen der Sekte Chassidim («О сущности секты хасидов»), а второй — злобной двуязычной пародией на «Сказку о потерянной царской дочери» рабби Нахмана. Но они так и остались ненапечатанными, а его Сефер мегале темирин («Книга, открывающая секреты») в конечном итоге увидела свет в 1819 г.12. Это был, мягко выражаясь, необычный сейфер — сочинение таинственного автора по имени Овадья бен Птахия, который чудесным образом раздобыл подлинную переписку двух галицийских хасидов, в сюжет которой были вплетены письма нескольких второстепенных персонажей. В свою очередь, сам сюжет представлял собой отчаянную и, как оказалось в итоге, неудачную попытку хасидов украсть экземпляр антихасидской немецкой книги, чрезвычайно похожую на ту самую монографию, автором которой был Перл. Безукоризненно пародируя разные стили литературного иврита, Перл также внимательно относился к традиционному типографскому искусству: он использовал только самую примитивную пунктуацию; снаб
жал текст пространными учеными комментариями, набранными шрифтом Раши; заполнил титульный лист хасидской генеалогией и поддельной хасидской цепочкой передачи традиции. Единственным, что выдавало автора, было место издания — Вена, и имя издателя — Антон Штраус. Потребовалась отдельная брошюра, в которой объяснялось, каким образом христианский издатель в закрытом для большинства евреев городе напечатал хасидскую книгу-сейфер13. Эта мистификация, очевидно, провалилась, поскольку по прошествии краткого периода заблуждения хасиды скупили и уничтожили все доступные экземпляры. Бдительно следя за новыми выпадами со стороны галицийских маскилим, хасиды с большой расторопностью уничтожили и другой трейф-посл, книгу на идише под названием «Обманутый мир»14.
Но если читатели книг-сейфер на иврите должны были сохранять бдительность и не допускать фальсификаций и ереси, читающая на идише публика была счастлива увидеть любые новые издания. Множество факторов действовало в пользу сохранения благочестия и контроля над всем, что издавалось на идише, от увесистого двуязычного тома-сейфер до майсе-бихл объемом в 32 страницы. До 30-х гг. XIX в. тексты на идише все еще печатались специальным шрифтом под названием вайбертайч (букв, «женский идиш»). Это и давало определенную свободу, и одновременно затрудняло чтение. Проблема еще усложнялась из-за литературного языка, сохранявшего архаическое правописание, синтаксис и лексику, которой на востоке уже не пользовались. Но постепенно все начало меняться, особенно на Украине, в сердце хасидизма, главным образом в отношении неоспоримо благочестивых книг. Переиздавая классические произведения, украинские издатели и печатники стали применять современное фонетическое правописание, более разговорную манеру изложения и квадратный шрифт. Новый внешний вид идишских текстов (со знаками огласовок) получил название ивре-тайч, и он не только был проще в чтении, но и обладал дополнительным преимуществом, поскольку выводил тайч из использования исключительно женщинами15.
Как только идиш стал выглядеть понятнее и тексты, напечатанные на нем, стали больше напоминать разговорную речь, рынок дешевой развлекательной литературы обрел привлекательность в глазах поставщиков культуры для народа. Он стал также и превосходным средством распространения Просвещения, причем оно же и стало первой жертвой, и в этом-то и заключается ирония. Потребность в новых историях была так велика, а вкусы идишского читателя так консервативны, что печатники, издатели и переводчики не замедлили взять самые прогрессивные сочинения ивритской Гаскалы и подать их как благочестивые идишские майсе-бихлех. Так, анонимное «Величие Давида и царство Саула» (1801) предлагало «множество историй... о том, как царь Саул вступил в спор с царем Давидом, а также о любви Давида и Ионафана... Приведено множество притч с обширными нравственными наставлениями о вере в Создателя, да будет Он благословен, и всякий может извлечь из них
мораль»16. Мог ли кто-нибудь возражать против книги историй о царе Давиде, прародителе Мессии, особенно такой, которая завершалась изъявлениями веры в грядущий мир? Как шокированы были бы набожные и наивные читатели этой книжки, если бы они знали, что всего семь лет назад (в 1794 г.) ее ивритский оригинал был напечатан «mit Amsterdamer schriften» знаменитым христианским издателем и покровителем Гаскалы Антоном фон Шмидтом в Вене; что ее автором был Йосеф Га-Эфрати из Тропловиц, которому пели дифирамбы три видных маскила; что оригинальный текст был целиком написан нерифмованным силлабическим стихом и завершался вольным изложением стихотворения швейцарского поэта Альбрехта фон Галлера. И прекрасно напечатанный трейф-посл вышел целиком с указанием перечня подписчиков17.
Переводчик, некий Нафтоли-Г ирш бар Довид, хорошо сделал свою работу18. Он перенес акцент с царства Саула (Мелухат Шаулъ) на величие Давида и превратил неистовую трагедию в благочестивую притчу. Ему хватило таланта передать поэзию в прозе и заменить немецкое стихотворение заключительной речью о грядущем мире, добавив эпилог, где в смягченном виде преподносилось трагическое самоубийство Саула: «И он [Давид] будет царем навечно, как написано в Торе: “Давид, царь Израиля, пусть живет и здравствует вечно”».
Библейские драмы, успешно переделанные в гомилетические нарративы, имели невиданный успех. Как это ни печально было для нескольких десятков подписчиков неоклассической ученой
драмы, массовая аудитория, наверное, даже приспособила эту пьесу для ежегодного пуримш- пиля, традиционной формы народного театра, чрезвычайно популярного по всей Восточной Европе. Одним из самых популярных текстов для постановки в качестве пуримшпиля была «Продажа Иосифа», поскольку тут, как и в самой пуримской истории, действие происходило при царском дворе, содержало эротический подтекст и драматическую сцену узнавания. Так что аудитория для новой еврейской драмы об Иосифе Хаима-Аврагама Каца под названием Милъхама бе-шалом («Война во время мира», 1797), уже существовала, тем более что Милъхама была подкреплена искренней поддержкой раввинов. Как никакое другое произведение эпохи Просвещения, это сочинение драматизирует историю Иосифа с помощью интерполяций из полемических диалогов, заимствованных у средневековых еврейских философов19. В 1801 г. анонимная книжка на идише под названием Гдулес Йойсеф («Величие Иосифа») была переиздана без объяснительных сносок, а текст был заново поделен на разделы в соответствии с циклом чтения Писания в синагогах. В отличие от пуримской адаптации «Величие Иосифа» обрело новое звучание в 20-х гг. XIX в., когда царь Николай I.приказал призывать несовершеннолетних еврейских детей на военную службу. Множество слез было пролито о юных Иосифах, продаваемых в рабство20. Мать Абрамовича в литовском местечке Капулье тоже, наверное, плакала.
Наличие благочестивого титульного листа и постоянные напоминания об ивритских (луч
ше всего библейских) источниках позволяли идишским читателям чувствовать себя как дома. Хорошо знакомый, изобилующий повторами назидательный стиль еврейских этических сочинений также мог компенсировать такие не очень знакомые истории, как «Приключения Робинзона Крузо» или открытие Америки Колумбом, Кортесом и Писарро. В «Истории Алтер-Леба», абориген Пятница превратился в аборигена Шабес (суббота), и рассказчик подчеркивает, что тот вел себя, как благочестивый еврей, вставляя цитаты из притч и Библии. Обработанные еще одним галицийским маскилом, причем не на базе романа Дефо, а на основе немецкой детской книжки, приключения Робинзона излагались от лица преуспевающего купца из Лемберга, который периодически прерывает историю, чтобы осудить героя и обратиться напрямую к читателям: «Люди, не имеющие веры и страшащиеся духов, демонов, домовых и прочей подобной чепухи, как только с ними случается какая-нибудь малость, сразу же пугаются, их охватывает ужас, они теряют разум; и трепещут как рыба в воде»21. Так что Робинзон, именуемый также Алтер-Леб, не должен был впадать в панику при виде человеческих следов на острове. Идишская популярная литература очевидно создавалась, чтобы «рассказать», а не «показать».
Кроме того, существовало несколько способов, которыми идишская майсе-бихл доносила информацию до читателя. Созданная по устоявшемуся образцу анонимного авторства и благочестивого названия, развлекательная книга на идише использовала место занимательной истории в
религиозном каноне. Если история бралась из нового источника, авторы развлекательных книг находили для нее прецедент: в Библии, в постби- блейском еврейском прошлом или же вводили голос автора, выступавшего от имени еврейской традиции. Общий смысл сводился к вопросам этического поведения или религиозной веры, будь это вера в грядущем мире или (менее однозначно) вера в рациональном мышлении человека. Мораль истории, в свою очередь, неразрывно связывала идишскую майсе-бихл с последовательной и непрерывной традицией мусара, или этической литературы — доминирующей формы еврейского самовыражения с X по XIX в.22.
Но кто станет писать для женщин, если можно писать исключительно для мужчин? Кто «поступится честью пера» и начнет писать на идише, если можно пользовать чистым библейским ивритом? Первое поколение восточноевропейских маскилим решились на это — не потому, что они были такими модернизаторами, как нам представляется, а потому, что нуждались в способе проникновения во вражеский лагерь, и потому, что они столкнулись с такими трудностями, которые им иначе было не преодолеть.
Первой из трудностей был загадочный царь Николай I (1825-1855). После пяти лет прошений и ходатайств со стороны маскилим, конкурирующих издателей и других недовольных по всей империи Николай издал «Указ о цензуре еврейских книг и еврейской периодической печати». Начиная с января 1837 г. еще десять лет единственными еврейскими периодическими изданиями, которые легально выходили на всей
русской части территории империи (за пределами Царства Польского), были виленские издания Ромма и Типографа. Когда маскилим поняли, насколько прохладно Ромм относился к перспективе издавать их просветительские сочинения, они обратились к графу Уварову, министру просвещения, который выдал вторую лицензию братьям Шапиро из Житомира. Но ни вилен- ское, ни житомирское издательство, вместе обладавшие абсолютной монополией на еврейское печатное слово начиная с 1847 и вплоть до июля 1862 г., не видели никакой необходимости в том, чтобы угождать маскилим. Братья Шапиро вообще были хасидами, а издательство Ромма не желало ссориться с ортодоксальной клиентурой23. Маскилим, окрыленные сначала большими надеждами, остались ни с чем. «Как в древние времена, — писал виленский маскил Дик в 1861 г., — израильтяне пошли к филистимлянам оттачивать сошники и ковать плужные лемехи, так и каждый писатель, заботящийся о благе своего народа, отправился в Кенигсберг печатать свое сочинение за большие деньги»24. Между тем запретительные статьи указа о цензуре активно развивались назначенными правительством еврейскими цензорами, которые удаляли все спорные фрагменты из классических сочинений популярной литературы, этических наставлений и моральной философии25.
При царе Николае борьба, которую вели ма- скильские доносчики, цензоры и официальные советники властей, привела к смешанным результатам. Им удалось проникнуть в священные тексты или открыто бросить вызов ^врей-
ским массам, полностью запретив некоторые книги, но в реальной ситуации на местах «просветители» были подвергавшимся нападкам меньшинством — «по одному из города, по два из племени» (Иер. З-Ч)- Для того чтобы создать устойчивую альтернативу традиционному обществу, им нужна была образовательная база. Просвещенные деспоты предоставили ее в виде казенных училищ (впервые введенных в Галиции и появившихся в России в 1844 г.) и раввинских семинарий (1847). У еврейских учителей и проповедников маскилим научились преодолевать пропасть между утопической историей и эффективной пропагандой26.
Будучи сами продуктами традиционного образования хедеров и ешив (Йосеф Перл даже был хасидом в юности), представители первого поколения восточноевропейских маскилим не были вольнодумцами. Они хотели очистить иудаизм от мистических наростов, освободить его от местных обычаев и вернуться к исконной, благопристойной и рациональной форме. Роль религии заключалась в том, чтобы вселить веру в Бога, а не страх перед дьяволом. Чертям и ангелам, раю и аду не было места в их оценке естественных Божьих чудес или в формировании высокой морали. Маскилим провели черту между сокровенным «обычаем» и сущностным ядром еврейской традиции27. Перл уволил учителя в своей немецко-еврейской начальной школе в Тернополе за курение в субботу. Дик был попечителем первой «реформированной» общины в Вильне — Тагорес га-койдеш, но покинул этот епост, когда в нее стали стекаться невежествен
ные выскочки, а не настоящие маскилим. Даже радикальный маскил Абрамович переводил на идиш субботние песнопения, чтобы их можно было петь, и годами трудился над рифмованным переводом Псалмов28.
Имея опытные кадры и постоянный доход от преподавания в казенных училищах или в одной из двух своих раввинских семинарий, просветители должны были двигаться дальше. Большинство евреев никогда не переступили бы порог реформированной общины, не послали бы детей учиться никуда, кроме традиционного хедера, и ни за что на свете не стали бы читать эпическую поэму о царе Сауле. Но еврейские купцы нуждались в альманахе, потенциальные женихи с удовольствием воспользовались бы письмовником, и евреи всех возрастов жаждали моральных наставлений и переводов Библии на понятном им языке. Так что в альманах, в котором перечислялись славные сыны еврейского народа, можно было включить нескольких религиозных реформаторов; в письме к будущим тестю и теще можно было подчеркнуть ценность владения иностранными языками; рассказ о мудрецах мог приводить в пример их верность государству; а фрагмент из книги Притч мог учить остерегаться поддельных хасидов29.
В дополнение к попыткам закамуфлировать свои отступления от старых устоев, маскилим начали искать постоянную подмену, дублера, двойника, «авторский голос, говорящий от имени еврейской традиции», а также от их собственного имени. И в качестве такого альтер эго они избрали магида: светского еврейского проповед
ника, который одновременно был учителем и социальным реформатором. В своей многотрудной борьбе за то, чтобы вырвать власть из рук общинной олигархии и архиконсервативного раввината, они не могли придумать ничего лучше, чем выступать в роли одновременно и традиционалистов, и диссидентов. Магид, постоянно получающий жалованье на одном месте или странствующий, выступал во всех тех ролях, которые маскилим хотели бы сыграть сами: морального наставника, толкователя традиции и главного затейника для простых евреев. Ранние маскилим не только легко идентифицировали себя с социальным и религиозным предназначением маги- да, традиционный голос проповедника был также очень близок их голосу. Он тоже любил притчи и аллегории; он тоже с восторгом демонстрировал новое толкование Писания, Талмуда или мидраша; он тоже лучше умел рассказывать, доносить в дидактической форме свою мысль, чем показывать.
Политически выбор роли магида тоже был сделан дальновидно, поскольку маскилим надеялись заключить альянс с нехасидскими и анти- хасидскими ортодоксами, миснагдим, рационализм и большая терпимость которых сочетались с маскильской программой реформирования. В Белоруссии, твердыне рационалистической ортодоксии, которую евреи называли Лите («Литва»), надежды маскилим на такой союз были особенно высоки. Когда умер Николай I и закончилась Крымская война, раввин и бывший шойхет (резник, забивающий скот в соответствии с правилами кашрута30) из Белоруссии Элиэзер-Липман
Зильберман основал Га-Магид, первую в России еврейскую еженедельную газету. Поскольку старый указ все еще действовал, газету приходилось печатать на прусской территории, но своим названием, дидактическим тоном и умеренной реформистской программой Га-Магид воплощал брачный союз просвещения и традиции, которой славилась литовская Гаскала31.
Этот брак оказался счастливым для одних и несчастным для других. Когда Александр II начал реформы 1855-1874 гг., принялись плодиться новые, более радикальные издания на иврите, идише, русском и польском языках, и некоторые маскильские круги уже не ощущали необходимости в благочестивом камуфляже. Только что получивший разрешение преподавать в казенном училище двадцатичетырехлетний Шолем-Янкев Абрамович выступал на всех литературных фронтах: как ивритский литературный критик (i860), переводчик немецкого учебника по естественным наукам (1862), автор реалистической прозы на иврите (1862) и идише (1864). Дебютировав на идише в газете Кол ме- васер, издававшейся в Одессе, Абрамович сохранил только те аспекты средневековой идишской культуры, которые он счел достойными пародии. Он воспользовался фигурой пакн-трегера, странствующего книгоноши, товар которого был безупречен. Как любой еврей, который ездил по торговым делам по выдуманному пространству штетла, Менделе мог взяться за все, что невежественные евреи считали священным. Особенно ему нравились насмешливые предисловия в духе магида32.
Менделе был двойником демоническим. Если он и мог позволить себе ослабить соблюдение религиозных традиций, пародировать проповедь магида и благочестивую майсе-бихл и еще немножко «публиковаться» на стороне, то только потому, что Абрамович, его создатель, принадлежал к новой когорте маскилим, литературную карьеру которых обусловил космополитичный мир прессы с его вниманием к общественному мнению, людям обоего пола, всех классов и всех регионов33. От одной версии к другой сочинения Абрамовича становились все длиннее, параллельно тому, как образ Менделе становился все ярче и ярче. И по мере того как Абрамович стал мерилом модернизма в ивритской и идишской литературе, Менделе сам по себе превратился в фольклорного героя. Идишский трейф-посл наконец-то обрел самостоятельную жизнь.
Но и майсе-бихл совсем не умерла. Хотя Белоруссия была центром оппозиции ко всему, за что выступал хасидизм и хотя вся маскильская программа воевала с рассказыванием сказок, связанных с фольклором, суеверием и сверхъестественным, но именно виленский маскил соединил искусство рассказа на идише с эпохой массовых коммуникаций. Земляк Абрамовича Айзик-Меир Дик (1814-1893) добился феноменального успеха среди однообразной массы майсе-бихл и заговорил голосом вновь рожденного магида.
Он называл себя «в доме писателей младшим» (ср. Суд. 6:15), подразумевая первое поколение виленских маскилим, которые все были гебраистами и учеными. Как новобрачный, вырвавшийся из-под родительской опеки, он пил и дебоширил с другими женихами в литовском местечке Жупраны и изучал немецкую грамматику с местным священником. Когда умерла его первая жена, он женился вторично, на девушке из состоятельной хасидской семьи из Несвижа, куда он и переехал, продолжив тайком изучать светские дисциплины. Каким-то образом он научился читать также по-польски и по-русски. Позднее он сетовал на недостатки своего образования и сожалел, что его отец, торговец пшеницей по профессии и кантор по призванию, никогда не готовил его ни к чему, кроме карьеры преподавателя традиционных текстов. Но он, по крайней мере, не бедствовал, поскольку после возвращения со второй женой в Вильну преподавал иврит в состоятельных домах и на протяжении тринадцати лет (1851-1864) имел высокооплачиваемую работу (225 рублей в год) учителем в казенном училище для детей34.
Дик был активным маскилом только в возрасте от тридцати до сорока — тот самый период его жизни, который зафиксирован в официальных анналах просвещения. Именно тогда он ненадолго попал под арест по доносу виленских ортодоксов. Именно тогда он организовал тайное общество маскилим, которое потом превратилось в отделившуюся от прочих маскилим «реформированную общину»35. В июле 1843 г. он и его соратники подали секретное прошение товарищу министра просвещения о запрете традиционной еврейской одежды, который вступил в силу годом позже36. В 1846 г. по случаю визита сэра Мозеса
Монтефиоре в Вильну они составили разгромный доклад «Город Вильна в настоящее время», в котором заклеймили репрессивную политику правительства в отношении евреев37.
Однако самой яркой заявкой Дика на долгую славу маскила была его гордость и отрада — остроумная талмудическая пародия «Трактат о бедности», впервые появившаяся в маскильском сборнике (1848), а два года спустя его же «Трактат о безденежье... с комментариями, тосафот и Магарша» завершил фарс безукоризненной имитаций внешнего вида и типографских особенностей талмудической страницы. Он подписал его «Один из учащихся [тайного] братства», и этот текст обеспечил ему место в пантеоне ученых пародистов38.
То, что случилось с Диком потом, отчасти было вызвано тяжелым положением еврейской печати в царской России/Авторам, пишущим на иврите, жаловался он в 1861 г., приходится торговать своим товаром в разнос от одного богатого дома к другому. Они живут лишь по милости как невежественных масс, так и суровых критиков, которые хвалят писателя только после его смерти.
Глядя на это, я устрашился печатать все, что породило мое перо на языке иврит и поступился честью пера, рассказывая множество разных историй на идиш-тайч, разговорном языке, которым сейчас, к нашему стыду и печали, пользуется наш народ, рассеянный по земле (в Литве, Польше, Белоруссии). Я писал их ради блага дочерей нашего народа, у которых есть глаза только для идишского [перевода] Пятикнижия, написанного спотыкающимся языком и содержащего непристойные стихи, которыми
никогда не должны оскверняться уста благочестивых
39
женщин и девиц .
Он посвятил себя презренному просторечию, к которому ни один виленский маскил не обращался чаще чем раз в жизни, занялся созданием чтения для женщин, до тех пор пока не смог отучить женщин от их архаичного перевода Библии на идиш, романов и хасидских волшебных сказок. Написав сотни историй «в изящном стиле, полных этических наставлений, без единого неприличного или позорного слова», он пытался «научить женщин идти тропою праведности и отвратиться от всякого зла». Чтобы гарантировать, что эти воодушевляющие истории «не столкнутся с препятствиями на своем пути и что они направятся прямиком в руки читателей», он снабдил их «старомодными обложками приятного нашему народу вида». Наконец, чтобы не выдать маскильской сущности автора, он «не указал [свое] имя на титульном листе». За умышленное использование в качестве посредника анонимной развлекательной книги и голоса традиционного проповедника-лшгпда, Дик незамедлительно был вознагражден. Его маленькие книжечки «сметались сотнями тысяч экземпляров, и книготорговцы ежедневно посылали новые заказы».
Так что проповедование приносило и некоторое земное воздаяние. Когда Дик потерял работу в казенном училище (это произошло в 1864 г.), то под давлением обстоятельств совершил весьма удачный шаг — подписал первое в истории еврейской литературы обязательство трижды в неделю снабжать престижное издательство Ромма популярными книжками на идише по два или три рубля за штуку40. Так он стал первым профессиональным идишским писателем — правда, этот роскошный контракт (на 300 рублей в год) никогда не был возобновлен, а публикация многих произведений была отложена из-за тяжбы между вдовой Ромма и ее сыновьями. Семь лет прошло в мелких дрязгах, пока не была опубликована первая серия книг. Не получив никаких отчислений и дополнительных гонораров за последующие издания, безработный учитель вынужден был жить на ростовщическую деятельность своей жены (которую она вела прямо у них дома), чтобы свести концы с концами. И при всем его презрении к ростовщичеству ему тоже приходилось заниматься чем-то подобным41.
Вынужденный пойти на компромисс, Дик нашел своего рода утешение, штампуя анонимные и псевдоанонимные развлекательные книжки на идише. Чтобы остаться маскилом и стяжать хоть немного славы, он опубликовал несколько сатирических очерков на иврите и оплатил эту публикацию из собственного кармана42. Но на протяжении последующих тридцати лет именно литература на идише — иногда сентиментальная, иногда сатирическая, но всегда полная этических наставлений, свободная от каких бы то ни было грубых или двусмысленных слов — давала ему творческую отдушину и обеспечивала читательскую аудиторию. Впервые прозрачно намекающий на автора акроним Амад, то есть Айзик- Меир Дик, появились в 44-страничной брошюре, опубликованной Ромм в 1868 г., и со временем они стали торговой маркой, известной всей читающей на идише черте оседлости. Ученый господин из Вильны, скрывавшийся за этими инициалами, со временем стал более открыто обращаться к своим читательницам и в частной жизни стал еще ближе к тому образу, который он создал в своих рассказах.
Несмотря на свое прежнее ходатайство о запрете традиционного еврейского платья, сам Дик не сбрил бороду. Он носил лапсердак средней длины до самого смертного часа. (Считалось, что именно такой сюртук должен был исчезнуть первым.) Его видели сидящим в ермолке над томом мидраша Танхума43. К этому времени он также старался держаться в тени в реформированной общине Тагорес га-Койдеш, а в его письмах нашло отражение растущее разочарование в собратьях- маскилим44. Такие факты биографии Дика, как то, что он так никогда и не отказался от собственного традиционного внешнего вида, что для него не было занятия приятнее, чем изучение мидраша, и что он отдалился от радикальных реформаторов, делают его собственный выбор профессии особенно убедительным. Ни мессианское сознание, ни кризис среднего возраста не обусловили его обращение к карьере идишского литератора. Ему нужны были средства к существованию, и он знал, что ему никогда не заработать их на иврите. И не было маскила, который подходил бы к этой работе лучше, чем он.
Роль, риторика и язык магида были именно тем, что нужно было Дику, для успеха в качестве просвещенного литератора. Магид не только проповедовал на разговорном языке, но и публиковал на нем свои рассказы-проповеди — возможно, впервые в истории45. С помощью идиша виленский еврей Нового времени мог рассказывать истории от своего лица, мог прибегать напрямую к собственному опыту и мог делиться с жаждущими читателями тем, что действительно их волновало. Благодаря постоянным отсылкам к Писанию и раввинистическим комментариям Дик мог преодолеть пропасть между благочестием и религиозным реформаторством, священным текстом и светским опытом, самим собой и своими читательницами. Всегда имея наготове хорошую шутку, Дик был способен поддерживать грубое равновесие между кафедрой проповедника и местным кабаком. Забросив дело религиозной реформы и вообразив себя оседлым проповедником, почти ушедшим на покой провинциальным магидом средних лет, Дик был готов стать великим рассказчиком современного еврейского текста.
Тематика его произведений энциклопедически широка. Он адаптировал ивритскую классику, как религиозную, так и светскую, писал моралистические трактаты в прозе и стихах, молитвы для женщин, жизнеописания праведников, популярные истории, рассказы о путешествиях, сборники анекдотов, басен, притч и загадок, плутовские рассказы, семейные романы, приключенческие истории, реалистические сатиры, биографии самоучек и сенсационные бульварные повести46. Мастер на все руки, Дик менял тактику в разных средствах выражения, но постепенно научился использовать материалы, которые он переводил и заимствовал (вплоть до прямого плагиата). Каким бы ни было средство выражения, фантазия или сатира, история или роман- путешествие, он всегда сворачивал на Вильну и ее окрестности, в тот мир, «здесь и почти сейчас», который был лучше всего известен и ему самому, и его читателям. Там он черпал свою силу.
«Без откровения (хазон) свыше народ необуздан» (Прит. 29:18), — объяснял однажды Дик другому маскилу Реувену Брайнину47. В маскильской манере выражения хазон означало указание использовать воображение для достижения этических целей, как делали пророки в библейские времена. Пророчество, настаивали маскилим, умерло, но Библия — как источник языка, скрытой поэзии, названий флоры и фауны, священных ландшафтов, образцов героизма и самоотверженной любви — несомненно, нет. За пять копеек или даже дешевле Дик предоставлял своим читательницам сравнимое «откровение»: Земля Израиля — это место, где происходят истинные чудеса с древнейших времен и даже до настоящего времени; чудесные события, происходившие в библейских и арабских странах, в конечном итоге свидетельствуют о том, что арабы — народ суеверный (и это всем известно); в его произведениях появляется длинная галерея страстных героев и негодяев. На фоне пророчествующего Исаии аристократичные возлюбленные из романа Аврагама Many «Любовь в Сионе» (1853) описывали свои сердечные устремления на чистом библейском иврите к вящей радости взрослых мужчин, читавших роман в Литве и за ее пределами48. Адаптируя, например, рассказ о праотце Аврааме, почерпнутый у персидского поэта Саади через возможное посредство еврейского философа Нахмана Крохмала, Дик произвел на свет Ди гедулд («Терпение», 1855), который можно прочесть и как универсальную притчу о терпимости и как легенду-предостережение, имеющую значение именно для евреев, «которые живут в рассеянии по всему миру вот уже 1800 лет», ведь они были изгнаны из своей страны, как говорит роман, из-за нетерпимости Авраама к охотнику- язычнику49.
Но Бог, отправивший Израиль в изгнание, чтобы преподать ему урок терпимости, сотворил для Израиля еще и чудеса. Чудеса были сложнейшим камнем преткновения для литераторов, которые одновременно были проповедниками- просветителями. Те же самые чудеса, которые Дик преподносил как истину в своих рассказах и повестях о путешествиях в Святую Землю, он высмеивал в книгах, действие которых разворачивалось ближе к дому. «У наших женщин нет ушей и нет чувства чистой этики», — жаловался он в 1877 г. «Они хотят слушать только о чудесах и небывальщине, не важно, истина это или ложь. Настоящая находка для них — это история Йосефа делла Рейны о том, как он тащил черта на цепи, или, за неимением ничего лучшего, чепуха об Илие, который появляется в обличии старика, чтобы стать десятым в минъяне во время молитвы на Йом Кипур в какой-нибудь деревушке»50. На самом деле Давид и Илия частенько вмешивались в действие, помогая тем, кто оказался в беде, если верить его же «Историям Святой Земли» (1863), доказывая, что чудеса не исчезли из Земли Израиля, а любой, кто решит, что эти чудеса — всего-навсего явление природы, становится на скользкую тропу. Сегодня морально разложившийся маскил с пренебрежением говорит о расступлении вод Чермного моря, а завтра он будет есть свинину, жаренную на сливочном масле51. Дик наставлял своих читателей, что любовь к Святой Земле и скорбь по ее разрушению — религиозный долг всякого еврея52.
В роли стража просвещенной веры Дику пришлось еще труднее, чем сэру Вальтеру Скотту, который просто провел грань между двумя типами романного повествования: «то, что возможно само по себе, и в него можно поверить всегда; и то, что хотя и кажется невозможным в более зрелые годы, но еще созвучно вере былых времен»53. Где и когда начинается просвещение, если евреи везде все еще благочестивы до фанатизма, особенно после подъема хасидизма, а еврейские женщины все еще покупают на рынке старые бобе-майсес? И где конец «вере былых времен», если авторитет Библии продолжает жить в Талмуде, мидрашах, Зогаре и средневековых комментариях?
Быть умеренным маскилом приятно, потому что можно использовать веру былых времен в качестве источника фольклора и интеллектуального развлечения. Соответствующим образом отредактированная, прокомментированная и снабженная предисловием, даже книга по практической каббале, вроде «Хиромантии» (1869), лила воду на мельницу маскилов54. Маскил прилагает все усилия, подобно старому доброму сэру Вальтеру, для сохранения строгого разделения между «тогда» и «теперь», между «ними» и «нами». В предисловии Дик заверил тайере лезерин, дорогую читательницу, что книга не имеет никакого практического применения. Напротив, ей следует расценивать эту книгу так же, как рецепты лекарств и снадобий, содержащихся в Талмуде, которые великие мудрецы запретили нам использовать в наши дни и в нашем возрасте, когда человеческая природа, не говоря уже о человеческой вере, принципиально изменилась55. Важность предисловия объясняется тем, что многие евреи, как хорошо было известно Дику, все еще практиковали искусство гадания по руке, а еще больше верили в провидческую силу гадателей.
Быть магидом приятно, потому что все границы размываются постоянным обращением к священным текстам. Манера рассказывать, свойственная магиду, предполагает бесконечные отступления. Стремление магида описать поведение современников в свете классических текстов позволяло ему сводить самый сложный сюжет к набору универсальных истин. Ученый из Вильны, который работал только ради блага своего народа, соединял в своих произведениях секс, преступление и благочестие, фольклор, фантазию и историю в духе поучений проповедника.
Среди мировых злодеяний фантазия считалась настолько опасной, что с нею надлежало бороться по трем направлениям. Чтобы вытеснить фантастические и щекочущие нервы романы, поставив на их место мораль и логику, требовалось i) бороться с фантазией с помощью фантазии; 2) бороться с фантазией с помощью факта и 3) пользуясь стратегией магида, заставить фантазию стать еврейской и нормативной. Священные легенды о Святой земле, иногда выступавшие под вывеской сейфера, могли возглавить кампанию за «положительную фантазию».
Более опасная тактика заключалась в проникновении во вражеский лагерь в фантастическом обличии и разоблачение врага как обманщика56. С этой целью Дик сочинил или адаптировал некоторое число псевдобиблейских, «восточных» и средневековых рассказов, в которых Божественное провидение действовало не через чудо, а через стечение обстоятельств. Ничего сверхъестественного не происходит в таких ори- енталистских триллерах, как «Ужасная история в Турции» и «Багдадский колокол» (обе относятся к 1855 г.), или «Вечная жизнь» (1857); в библейских мини-романах «Благочестивая Тирца», «Проклятый сын» или «Испытание» (все — 1856 г.); или в таких средневековых exempla, как «Припадочный, или Человек, который казался мертвым» и «Банкрот» (оба — 1855 г.), или «Ужас в ночи: кошмары в ночь праздника Гошана раба» (1856). Герои учились признавать бесполезность стремления к бессмертию, почитать отца и мать, узнавали, что нельзя доверять женщинам, их предостерегали против преждевременных похорон в историях, «в которые можно поверить всегда», но происходивших в экзотических странах и в исторически отдаленные времена.
Еврейское право обязывает хоронить умерших в течение двадцати четырех часов. Маскилим подняли крик по поводу этой практики, поскольку она противоречила достижениям медицины. И разве есть способ лучше высказаться по этому вопросу, чем заставить героя умереть на франкфуртском еврейском кладбище в 1025 г. и сделать так, чтобы он был исцелен, причем не только праведным иноверцем, но и никак не меньше, особыми травами? А что касается суеверий, которыми окружена ночь праздника Гошана раба (тема, к которой он вернется с еще большим успехом спустя десять лет), то смысл его призыва к современникам — Господа надо бояться в любой день года57.
Если «достоверные» истории, действие которых происходит во времена царя Соломона, паши Абдуллы или в седое Средневековье, давали такие практические результаты, то насколько эффективнее должны быть сюжеты, разворачивающиеся «рядом с домом». «Банкрот» (1855) —это скромная 24-страничная повесть об аферистах, «обнаруженная и переписанная И. Шапиро» (это имя реального книготорговца)58. Рифмованный титульный лист книги обещал читателю «Чудесную историю, которая произошла с неким рабби Цадоком Пиканте из Никольсбурга».
Эс из фун дер майсе аропцунемен а мусер-гаскл аз дер менч зол нит тон кейн фалшун ин дер грестер нойт зол мен зих гитн фун бетлбройт. Ун ойф эйбик из йенер фарфлухт, дер вое гот нор эйн мол фарзухт. Вей-куйом бону «алъ те- вьйейнулой ли-йдей матнас босор во-дом».
Из этого рассказа всякий может извлечь мораль, что человеку не подобает поступать дурно и даже в величайшей нужде следует остерегаться хлеба попрошайки. Тот, кто отведал от него, заклеймен навеки. И пусть свершится молитва: «И не заставь нас, [Господи], нуждаться в дарах человеческих».
Лучше маскировки и не придумаешь. Абзацы должны начинаться на иврите, подтверждая, что «И. Шапиро» скопировал их из священного источника. Благочестие, щедрость и аристократизм героя описываются во втором абзаце. Внезапное изменение его участи, которое является движущей силой сюжета любой сказки, происходит в третьем абзаце: реб Цадок и его дальновидная в денежных вопросах (хотя и безымянная) жена из-за пожара лишаются своего процветающего дела по производству полотна. После нескольких неудачных попыток возместить убытки, старейшины общины отдают письменное распоряжение, что реб Цадок должен отправиться на поиски денежного вспомоществования. Но случается так, что рабби из Никольсбурга — это не кто иной, как знаменитый реб Шмельке (1726-1778), «которого почитали как евреи, так и христиане», и он не подписывал раввинистической книги-сейфер, не говоря уже об аффидевите для разорившегося купца. Наконец, реб Шмельке уступает, тронутый мольбой реб Цадока и его жены, но перед этим сурово предупреждает:
Послушай, реб Цадок. Я не оказываю тебе никакой милости. Ты, конечно, станешь копить состояние, но я никогда раньше не видел человека, отведавшего хлеба нищенства, который потом смог бы оторваться от него. Я читал, что, если ты хочешь избавить свой дом от мышей, нужно поймать нескольких из них, запереть их в железной клетке и морить их голодом, пока они не начнут пожирать друг друга. А когда ты выпустишь последнюю, она уже не станет питаться ничем, кроме мышей. Также и человек, который хоть однажды отведал хлеба нищенства; он никогда больше не посмотрит на другие источники пропитания. Никакой другой промысел в мире не придется ему по вкусу, кроме попрошайничества. (9-10)
Вполне логично, что крестовый поход за еврейской «производительностью» начался в середине XVIII в. А поскольку доказательство, которое он приводит, настолько обосновано и убедительно, читатель морально подготовлен к тому, что это жуткое предсказание осуществится.
В противовес реб Шмелке с его непогрешимым чувством социальной морали, появляется бал-даршер, странствующий проповедник, «который был скорее умен, чем благочестив». Проповедник убеждает реб Цадока, уже направляющегося домой с четырьмя тысячами собранных талеров, продать ему аффидевит еще за 400 талеров. После этого, выдавая себя за «реб Цадока, ходатая из Никольсбурга», проповедник собирает огромное состояние, но внезапно умирает в маленьком французском городке. Получив от него наследство, жена реб Цадока восстанавливает семейный бизнес и выходит замуж вторично за Леви Гурвича, еще одного местечкового торговца полотном. У настоящего реб Цадока тем временем похищают все деньги, и он, лишившись своего аффидевита, становится нищим, собирая свой скудный хлеб вдалеке от дома.
Когда разоренный Цадок наконец возвращается домой, он успевает как раз к обрезанию новорожденного сына своей жены. Сцена узнавания мужа и жены влечет за собой роковые последствия: госпожа Гурвич умирает от потрясения, реб Цадока изгоняют из Никольсбурга, а реб Шмельке наказывает тех лидеров общин, которые уговорили его подписать аффидевит.
Банкрот представляет собой идеальный образец повествования в духе традиционного благочестия по стилю, формату и построению сюжета. Как же тогда Дик превратил священное предание в жуткий урок того, что надо надеяться только на собственные силы? Для начала он отобрал у раввина чудесные силы. Совсем не так поступил анонимный рассказчик, который приписал ту же историю великому Йехезкелю Ландау из Праги (1713-1793), наделив своего героя способностью воскресить в конце истории умершую женщину. «Тогда рабби обратился к обоим ее мужьям и повелел каждому из них дать ей разводное письмо, и они поступили по его приказанию»59. Помимо этого, Дик для большей верности покарал пару незаконнорожденным сыном. Ведь если бы герой, к примеру, вернулся домой к обрезанию своего собственного сына (которого жена понесла еще до его отъезда), то второй брак был бы аннулирован и объявлен недействительным. Именно так решалась проблема незаконнорожденного ребенка в другой анонимной народной версии60. Дик, которому раввин был нужен, чтобы сделать из него глашатая просвещения, знал, что чудо только ослабит содержащийся в рассказе призыв к рационалистической реформе. И если лучшим способом довести эту мысль до сознания читателей была всеобщая трагедия, то оскверненный статус невинного ребенка — совсем небольшая цена за нее61.
Дети, которым приходится платить за грехи родителей, появлялись и раньше — в «Сказке о раввине и его единственном сыне» рабби Нахмана за сценой действовал ни больше ни меньше, чем Сатана, который к концу сказки даже появился воочию. Триумф Сатаны означал конец космической драмы, которую никогда нельзя будет разыграть заново, потому что только этому сыну, рожденному от этого отца и стремящемуся к этому конкретному цадику, суждено было возвестить наступление мессианской эры. Персонажами «Банкрота», напротив, могли быть любой разорившийся купец, любой руководящий орган еврейской общины и любой сладкоречивый мошенник, и все вместе они могли восстать против рационального распределения богатства. Если бы последовали совету здравомыслящего и полностью лишенного сантиментов реб Шмельке, то трагедии можно было бы избежать. Уменьшение масштабов трагедии было уроком на будущее — всегда будет какой-то следующий раз, — и если каждый будет знать свое место, то длань Господня и дальше будет вести паству свою по пути просвещенного эгоизма.
Один рассказчик проявляет равнодушие к небесам, другой — к земным упованиям героя. Один убежден, что чудеса являются критерием реальности, а другой — что реальность может вознаградить сама по себе. Оба обращались к прошлому, чтобы усилить собственный авторитет: рабби Нахман — находя ответ к любой загадке в языке мифа, Дик — приводя аналогии из Писания и классической литературы. Так появились два типа идишских повествователей: романтически-мессианские сказители, которые разрабатывали источники потусторонних сюжетов, чтобы произвести духовную революцию, и рассказчики гротескно-сентиментальных историй, которые обращались к древним и местным традициям, чтобы восстановить в еврействе политические силы.
В течение последующих тридцати лет Дик пользовался любой мыслимой трибуной для того, чтобы пропагандировать все те же буржуазные просветительские идеи: всестороннее образование для детей, возвращение женщин к домашнему очагу от рыночной торговли, недопустимость использования брака для получения незаслуженного богатства и статуса. В старых романах на идише тоже были самые разнообразные и невероятные сюжеты, но там непременно все браки заключались на небесах, а экзотические романы Дика подтверждали — как счастливыми, так и печальными финалами, — что победа в любом случае останется за буржуазным женихом. В роли певца экзотических мест Дик показывал свою разносторонность, заставляя всех своих излюбленных персонажей — злых мачех, сбежавших дочерей и изгнанных сыновей — метаться повсюду, от Иерусалима до Кейптауна, от плантации на Гваделупе до Вермонта (который, по его мнению, был городом в Канаде).
В роли передатчика местных традиций успех Дику был обеспечен. Тут он мог использовать свое глубокое знание еврейских характеров и обычаев, языка и юмора. Более того, здесь он мог выдумать собственную галерею героев и негодяев, пришедших прямо из жизни, а не из более ранней или переводной литературы. (Ему не надо было далеко ходить за комическим материалом, ведь этажом ниже него жил знаменитый шутник Мотке Хабад62.) Если, как утверждали некоторые, появление местной аристократии было мерилом эмансипации в искусстве идишского слова, то никто не сделал для этого процесса в XIX в. больше, чем Айзик-Меир Дик63.
Эпизодическая роль реб Шмельке в Банкроте 1855 г. знаменовала собой самое начало сознательных усилий по вытеснению цадика и чудотворца в роли героя рационалистическим, нехасидским раввином. Будучи сам потомком рабби Йом-Това-Липмана Геллера (1579-1654), Дик перевел и дополнил автобиографию своего предка в «Историях Гаона, автора Тосафот Йом-Тов» (1864), а через год предпринял попытку сделать культурного героя из Аврагама Данцига (1748-1820) в Сейфер бейс Авром. «Он прибыл в Вильну по торговым делам, — писал Дик в сентиментальном предисловии к своему более позднему сочинению, —
и зарабатывал себе на жизнь исключительно торговлей, хотя учение всегда сохраняло для него первостепенную важность... его произношение было чисто немецким. Он целиком одевался в [традиционное] еврейское платье, которое, однако, всегда было чистым и аккуратным. Жил он хорошо и широко, и при этом весьма достойно, поскольку любил жизнь, и говорить с ним всегда было радостно... Как опытный лейпцигский купец, он всегда знал, какой товар заказать, ведь он никогда не ленился даже на минуту. (7)
Раввинистическим идеалом был человек, который сочетает Тору с деловой хваткой. В своем духовном завещании, приведенном ниже, Данциг наставлял своих сыновей, какую молитву следует читать для успешного ведения дел, как ссужать деньги в рост и как составить собственное завещание.
Несмотря на то что вымышленные раввины Дика были крайне идеализированы, он изображал их исключительно человечными. Им была присуща вера в Бога, такая вера, в которой не было места сделкам с дьяволом. Действительно, его герои-раввины не брезговали использованием суеверий других, чтобы справедливость и мораль восторжествовали. Именно так происходит в «Церемонии завершения свитка Торы» (1868), великолепном историческом романе Дика, действие которого разворачивается в Польше XVII в.64. Это рассказ о реб Йосле-Выскочке, который добился богатства и власти, воспользовавшись анархией, царившей в Польше после казацкого мятежа, но стремится искупить свои преступления, заказывая от своего имени свиток Торы. Человек, который его разоблачает, — это блестящий галахист рабби Давид Галеви (1586-1667), автор книги Тур загав, который здесь предстает в виде мужа-подкаблучника и бедного раввина местечка Олыка.
Мы впервые встречаем раввина как одного из трех людей в местечке, которые не участвуют в разгуле по случаю празднования окончания свитка Торы. Он отвечает на упорные уговоры жены, которая призывает его пойти на торжество, списком проступков реб Йосла (не зная о его преступлениях), которые не позволяют участвовать в столь праведном предприятии. Внезапно появляется еще один, не менее достоверный исторически персонаж — граф Потоцкий, подтверждающий правильность решения раввина. Оказывается, реб Йосл совершил самое гнусное злодеяние, уже направляясь в местечко на эту церемонию: он не стал спасать еврейского гонца от смерти в снегу от холода, а, наоборот, украл его деньги. К счастью, гонец был спасен графом.
Чтобы заставить реб Йосла сознаться в этом преступлении, раввин придумывает план — воспользоваться его суеверными страхами. «Я знаю, что те, кто не боится Господа, — говорит раввин графу, — боятся вместо этого черта или мертвецов» (27). Вдвоем они придумывают историю, в которой присутствуют сны и рука мертвеца, ожившего, чтобы наказать преступника65. Злодей во всем сознается, его состояние передают на благотворительные нужды, а его самого изгоняют из местечка. Раввин произносит воодушевленную проповедь о том, что никогда не следует давать ложной клятвы, нельзя обманывать ни евреев, ни иноверцев и что для написания свитка Торы требуется истинное благочестие. Графа так потрясает эта проповедь, которую перевели на польский, что он вручает раввину в награду целых десять тысяч гульденов из денег, которые местечко платит за аренду, тем самым возместив раввину в десятикратном размере то, чего он не получил, отказавшись присутствовать на неправедном празднестве.
Была ли это борьба вымысла с вымыслом или вымысла с фактом? Титульный лист, использование исторических персонажей и названий польских городов, постоянное обращение к заголовкам вымышленной городской хроники на иврите (разве ивритский источник может солгать?) свидетельствует о фактической точности. Великолепная сюжетная линия и диалоги выдают руку опытного рассказчика. Для того, кто перерабатывает сюжеты, почерпнутые из местной традиции, наградой был новый герой-раввин, который разоблачает все преступления и суеверия и выступает с позиций универсальных норм морали.
В развлекательной книге умеренный маскил мог соединить это вместе. Он мог придумать ив- ритский источник для вымышленной идишской истории, в которой восхвалялись жизнь и деяния великих европейских раввинов. Он мог следовать обычной практике ученых еврейских рассказчиков и смешивать факты и вымысел ради удачной морали или переписывать прошедшее в свете настоящего. Предъявив свои права на родословную знаменитого предка, Дик меньше заботился об увековечении традиционного еврейского взгляда на историю (пусть вся совокупность заслуг предшественников поможет последующим поколениям), чем об изображении мудрецов в образе просветителей. Дик создал портретную галерею выдающихся раввинов, от Геллера и Давида Галеви до реб Шмельке из Никольсбурга и в особенности Аврагама Данцига из Вильны своего детства, чтобы торжественно открыть пантеон великих предшественников Гаскалы.
Но рассказчик, наблюдая за ходом драмы изгнания и избавления на арене светской истории, все актеры которой — люди, не мог обращаться к памяти ради морального усовершенствования так же, как поступали традиционные агиографы. И рассказчик, аудитория которого была пестрее, чем когда бы то ни было — мужчины и женщины, верующие и просветители, люди Востока и Запада, — уже не мог оставаться уверенным, что всех их удовлетворит одна и та же история. Рассказчик, для которого перемены были одновременно и неизбежными, и желательными, чувствовавший, что старый образ жизни вот-вот исчезнет (хотя это случилось еще быстрее, чем он ожидал!), обязан был проводить некий отбор того, что, по его мнению, стоило сохранить.
Поэтому он разделил прошлое, которое когда- то было вневременным и обусловленным заветом, на локальную и фарсовую реальность и провел максимально четкую границу между «древними временами» и «более просвещенным веком». Он описывал события и людей прошлого, чтобы подчеркнуть, какого прогресса добились евреи со времен начала эмансипации. Лишения, которые претерпел рабби Геллер, были возможны только в то время; а теперь, под милостивым правлением Александра II, русские евреи пользуются равными правами, они свободно занимаются торговлей, а их образованные дети могут достичь высших постов в империи66. Русские евреи, в частности, должны благословлять Бога за то, что Польская республика уступила место царской империи. «Хелем а штотун Пойлн а медине, Польша — такое же государство, как Хелм [вошедший в поговорку как образец глупости] — город», — любил говорить Дик67. Единственный польский вельможа, достойный похвалы, — это вышеупомянутый граф Потоцкий, и не только из-за его дружбы с рабби Галеви, а еще и потому, что один из Потоцких, граф Валентин, перешел в иудаизм и принял мученическую смерть. Дик переписал легенду о Гере Цедеке (праведном прозелите) — такое имя получил тот, — чтобы отметить единственное яркое явление в польской контрреформации68.
Ни у кого не было лучшей возможности фиксировать еврейскую коллективную память, чем у маскила, который работал как литератор. Ведь маскил имел доступ к ивритским, немецким, польским и русским историческим источникам, к светским и религиозным текстам, к тому, что христиане говорили о евреях, и к тому, что евреи говорили о себе сами. Иврит был источником внутренней истории о погромах (1648-1649 гг.) и лжемессиях (Шабтае Цви и Яакове Франке)69. Польский давал местные легенды, вроде предания о графе, умершем евреем, и о волшебном камне, который лежит за городскими стенами70. Русский язык обеспечил доступ к таким событиям более недавнего прошлого и современности, как указ об одежде 1844 г.71. Но выше всех языков стоял немецкий, и из немецко-еврейских источников Дик мог почерпнуть больше всего материала о повседневной жизни евреев в германских землях в эпоху, предшествующую эмансипации. Еще с тех пор, как Вольф Пашелес начал публиковать свою Галерие дер сипурим (1847-1864), Прага стала излюбленным источником вдохновения и местом действия еврейских Sagen, Marhen und Geschichten (преданий, сказок и историй)72. И у Дика именно пражский раввин в романе «Избавитель» (1866) вступил в конфликт с Римским Папой за отмену указа об изгнании. А зачем просто так воевать с папой, если раввинский сын сам может занять его место, как в романе «Реб Шимен Барбун, майнцский раввин, или Тройной сон» (1874)? Чтобы евреи не забыли о самом большом чуде европейского изгнания, Дик прославлял подъем дома Ротшильдов в «Величии Ротшильда» (1865)73.
По мнению излагающего местную традицию автора, западноевропейские евреи добились единства благочестия и земных интересов задолго до своих отсталых братьев на востоке. Еще в 1500 г. в Меце просвещенные молодые евреи, которых звали Авигайль и Йегошуа бен Йосеф, могли полюбить друг друга благодаря филантропическому обычаю «Билета на субботнюю трапезу» (1872). Столетиями позже счастливые браки заключаются в маленьких прусских городках, недалеко от польской границы, как в романе Агарона Бернштейна Vogele der Maggid («Магид-Птичка»), изданном в 1858 г., который Дик перевел и обогатил этнографическими деталями, почерпнутыми из собственных обширных познаний в области ашкеназских народных обычаев74.
В Западной Европе проблем не было. И правда, евреи, благочестие которых не было затронуто хасидизмом и у которых хватило здравого смысла сменить идиш на немецкий язык, всячески советовали будущим поколениям пойти по их пути. Но что делать с восточными евреями, которые до сих пор несут на себе эту Каинову печать? Единственный из маскилим своего поколения, Дик открыл местных героев, не только раввинов, поступки которых достойны упоминания, а подвиги которых — поистине героические. От Праги, Майнца и Меца, в которых проявления духовного величия были практически общим местом, он перешел к Вильне и ее окрестностям, говорившей на идише версии Дикого Запада, где не только мужчины, но и женщины, показывали свою силу и доблесть. И как когда-то была Юдифь, «убившая Олоферна, который был главным полководцем Навуходоносора», так в Вильне была и «Юдифь вторая» (1875), которая помогла схватить целую банду отъявленных воров. Подобным образом XVIII век, век грубой силы, породил людей мифической мощи, подобных легендарному «Шолему-разносчику» (1877), который взял верх над злым графом Демским и безоружным одолел медведя. Менее похвальной, но столь же увлекательной была «История жизни Ноте-вора» (1887). На родной земле, где Дик знал все кабаки, дороги, деревни и местные традиции, его грубые персонажи отличались благочестием не в пример меньше, чем пылом75.
Все было возможно до разделов Польши (первый произошел в 1772, второй в 1793, третий — в 1795 гг.). Тогда люди еще верили в дома с привидениями, в призраков, оборотней и Лилит; тогда баалъ шем был просто специалистом по амулетам; тогда по снам можно было гадать о будущем, потому что люди были ближе к Богу76. Хотя сам Дик и не говорил ничего подобного, последним моментом, когда традиционные евреи еще могли творить чудеса, совершать героические деяния и демонстрировать крайнее благочестие, стал последний раздел 1795 г. Так что когда Дик собрал галерею раввинов-героев и их жен в «Моралистических рассказах» (1875), ближайшим к читателю по времени и месту деятельности были Йешаягу Жуховицер (живший в Литве «восемьдесят лет тому назад») и рабби Рафаэль Га- Коген, современник Элиягу бен Шломо-Залмана, Виленского гаона (1720-1797). Чтобы напомнить своим читательницам, что, как это ни печально, такие раввины больше не встречаются на духовном поприще, Дик завершает свой цикл рассказами о еврейских купцах в Париже и Амстердаме, которые не творили чудеса и поэтому олицетворяли собой мораль77.
В хрониках и романах, историях о приключениях и exempla идишский писатель создавал образ прошлого, наполненный пестрой вереницей раввинов, купцов, кабатчиц и мелких торговцев. На западе он воспевал ученый и состоятельный класс, ценности которого сочетали изучение Торы и знание языков, веру и практицизм. Это должно было разъяснить читательницам, в кого им следует влюбляться. На востоке он прославлял мужество и бесстрашие пограничья — Юдифь, как и раввин Галеви до нее, смеялась над боязнью привидений и духов — несмотря на то что Дик проповедовал достоинства русской имперской государственности.
Но на востоке, где прошлое еще не было изжито полностью, болезненное наследие распространено настолько, что народный сказитель чувствовал своим долгом разоблачать его. Для этого, однако, требовались более радикальные меры. Все старые этические трактаты, вместе взятые, не смогли бы разрушить гниющее здание прошлого так эффективно, как резкое обнажение индивидуальной и общинной глупости. Чтобы показать комическую сторону еврейской жизни прошлого, остававшегося на самом деле настоящим, певец народных традиций отбросил узы истинного благочестия и вступил в конфликт как истинный сатирик.
Обратив сатирический взгляд на последнее столетие еврейской жизни в Польше и России,
Дик обнаружил — с несколькими уже описанными исключениями — историю непрекращаю- щихся заблуждений. Собранные в порядке выхода в свет, его книги образуют собой что-то вроде хроники провинциальной глупости, которая начинается с отвратительной «Ночи 15 кислева» в 1771 г., когда в Вильне была основана больница для бедных, ставшая юдолью еврейской нищеты и общинной эксплуатации. Спустя полвека, около 1819 г., «Еврейский посланник» наносит визит в Санкт-Петербург, а оттуда в Вильну, превратив тем самым Литву в плодородную почву для всякого рода шарлатанов и мошенников. Милостивые цари пытались тогда принудительно цивилизовать упрямых евреев, но серия реформ столкнулась с отчаянным сопротивлением: «Первый рекрутский набор» 1827 г., «Паника» 1835 г. и «Реформа еврейского платья» 1844 г. Еврейская история — это мир наоборот, где привидение может быть реальным, а преступник может сойти за избавителя. Евреи восприняли благородные побуждения царя, как космическое наказание. Местные традиции представляли благодатную почву для паразитизма, пьянства и прочих нарушений норм цивилизованного поведения.
Взять, например, ежегодное зимнее собрание похоронного братства78. Как в библейские времена, когда природный цикл протекал в гармонии с религиозным культом, так и среди «наших еврейчиков в Аялоне [Аялон — анаграмма слова Вильна]» всего девяносто лет назад, часы тикали, безошибочно отмеряя время еврейских праздников и памятных дат. Так, в пятнадцатый день месяца кислее, каждый стоящий на ногах еврей был готов поститься, готовясь к продолжавшемуся всю ночь празднеству, устраиваемому Хевре кадише (погребальным братством). (О бедняках беспокоиться не следовало, ведь они постятся круглый год и никогда не бывают официальными или почетными участниками такого события.)
И именно в эту ночь единственным, кто расхаживал по пустынным улицам Аялона, оказывается бал-довер, Ангел смерти, который не может найти никого дома, а спросить, куда все подевались, не у кого. Но положение становится еще хуже, когда он обнаруживает ярко освещенный зал, где сидят триста человек, которые радуются, проклиная его имя, декламируя насмешливые плачи и всячески понося смерть. Он не может войти, потому что никто из присутствующих не попал в список тех, кто должен умереть этой ночью («и он страдал от этого, как человек, который узнал, что его лотерейный билет всего на одну цифру отличается от выигрышного номера», 20). Смерти приходится ждать, когда Элиньке Булке, пьяный могильщик из этого братства, выйдет на улицу облегчиться. Выведенный из себя дерзкими вопросами незнакомца, могильщик оставляет роскошный ужин и удостаивает его следующего ответа:
«Послушайте его! Он говорит, местные обычаи!» — воскликнул могильщик. «Покажите мне хоть одно место в целом мире, где не празднуют пятнадцатое кислева. Даже если ты дойдешь до самого края земли, до другого берега [реки] Самбатион, и там будут праздновать пятнадцатое кислева. Ты притворяешься!» (23)
Когда пьяная бравада никак не действует на ангельского эксперта по еврейским делам, у которого под крылом всегда есть еврейская Библия, на улицу вызывают зогера, проповедника братства, чтобы он вел ученый диспут. Почему, особо интересуется Ангел, люди кричат «било га-мовес ла-нецох, поглощена будет смерть навеки», если они не знают, откуда взяты эти слова (Ис. 25:8), и не хотят, чтобы у них отняли жизнь и отправили туда, где эти слова осуществятся. «Это не хула, — отвечает зогер. — Это наш крик радости, ведь это значит, что смерть уносит человека на веки вечные. И из этого мы узнаем, что мертвец никогда не вернется и не потребует обратно плату за свои похороны!» (33)
То ли от смеха, то ли от гнева Ангел смерти решает отменить смерть, чтобы наказать членов братства за их безграничное невежество и безжалостное стремление нажиться на мертвеце. Он возносится на небеса, чтобы заявить, что отказывается от своих обязанностей, но небесный суд предлагает компромиссное решение: пусть будет основана больница для бедняков, чтобы Ангелу больше не нужно было заниматься утомительными поисками жертв в отдаленных подвалах и лачугах. Если все бедняки будут умирать в больнице, которую содержит погребальное братство, его члены точно так же разорятся.
С помощью смехового этиологического мифа Дик уменьшает все в размерах: Смерть с тысячью глаз и мечом, с которого капают три разных яда; общинные институты, которые грабят бедного в пользу богатого; тайные знания и культы, которые насаждают невежество и узаконивают пьяные дебоши. Главная соль шутки состоит в контрасте между Смертью — трезвой, склонной к анализу, руководствующейся правилами и законами — и ее эмиссарами на земле — они пьют и жрут, мочатся и портят воздух, искажают и хулят. Фантазия и ночной праздник подавлены повседневностью, оскверненное прошлое — идеально чистым будущим. Теперь в Аялоне есть настоящая больница.
Даже в просвещенном девятнадцатом веке, когда образованные люди читали немецкие газеты, беспринципные люди наживались на ложных надеждах и ложной гордости. Человеку достаточно было появиться в Вильне, одетым «наполовину евреем, наполовину христианином, в длинном сатиновом сюртуке без пояса, в сатиновых чулках и башмаках того сорта, который называется хизмес, с зелеными носами», чтобы все приняли тебя — от его превосходительства Аврагама Данцига вплоть до реб Хаима Басса, наставника мальчиков из хора79. И если Вильна была легкой добычей для модно одетых мошенников с фальшивыми политическими рекомендациями, то насколько проще им было завоевать отдаленные местечки, где известия о еврейском «посланнике» из Марокко будут обсуждать еще долго после того, как его выведут на чистую воду?
Экономический беспорядок, который господствовал в Польше до установления царской власти, был достоин осуждения за то, как эффективно он изолировал евреев. Все, что делалось потом по приказу царя для «нормализации» еврейской жизни, встречалось с фанатичным, хотя и бесполезным сопротивлением. Вместо того чтобы с радостью принять на себя обязанности равноправных граждан, евреи сочли «Первый рекрутский набор» 1827 г. злодейским указом. «На следующий день наши раввины открыли свой старый арсенал и вооружили общину древним оружием старого царя Давида, то есть принялись читать псалмы»80. Юмор Дика изменил ему здесь, потому что кто променяет «древнее оружие» на новое, если это означало двадцать пять лет под ружьем, и это после нескольких лет службы в качестве ребенка-солдата? Тогда, в 1827 г., угроза призыва совсем не казалась виленским евреям поводом для смеха, и даже в ретроспективе, когда кантонистские батальоны ушли в прошлое, народным прихотям было далеко до царских. К счастью, указ 1835 г., запрещавший браки между несовершеннолетними, был вдохновлен более благородными намерениями и обходили его более комично.