Сначала они прошли по первому этажу.
Останавливали редких полуночников, допрашивая, где живет человек такого-то примерно роста, черный, с смуглым лицом, в пиджаке? — да, кажется, в синем пиджаке, в темно-синем, неуверенно подтвердил Володя.
Спрашивал Малинин, а он поражался его самообладанию и полнейшей несмущаемости.
Кто-то назвал имя — Надарий, Надар со второго курса. Но в какой комнате, неизвестно.
Тогда они зашли в кубовую. Здесь на ночь свет не выключался. Титан пыхтел, желающие брали кипяток. Сидели люди, листали конспекты. За крепким столом посредине кубовой заколачивали домино.
Одного человека среди доминошников Володя узнал — его фамилия была Петров, он был председателем студсовета общежития. Крепкого сложения, уверенный в себе, он даже смеялся отстраненно и с непритворной солидностью.
Почему-то, когда он изредка появлялся на танцах, обутый в охотничьи резиновые сапоги с отворотами — ботфорты, — за которые он стряхивал пепел от папиросы, Володя слышал, как приближенные называют его Пеликаном. Он был, судя по отчетливым морщинам на лбу, по всей его повадке, — старший, взрослый, видавший виды человек.
В нем заключена была тайна. Нечто такое, что Володе предстояло пройти, пережить в будущем, но что сегодня было скрыто от него. И взгляд его, безотчетно для него самого, при случайной встрече задерживался на Пеликане — притягательном, каком-то, казалось Володе, особенном. У Володи и в мыслях не было сблизиться с ним, слишком с разных они были планет.
Из оживленного разговора следовало, что Петров, сменив напарника, проиграл в очередной раз. Единогласно его избрали «почетным козлом». Все смеялись, и прежде всех виновник смеялся над самим собой весело, добродушно — и отстраненно.
— Пошли, — сказал Малинин. — Он на третьем этаже. Комната триста двенадцатая.
— Если это он.
— Сейчас увидим.
— Триста двенадцать?.. — спросил Володя.
Выходя из кубовой, он оглянулся на смеющегося Петрова; показалось, что тот провожает их глазами. Володя не подозревал в ту минуту, что последний его ненужный вопрос, быть может, спасает ему жизнь или, по меньшей мере, охраняет его от серьезного увечья.
Пока поднимались по лестнице, Володя вспомнил, как рассказывали о Петрове, будто он много лет жил на далекой Камчатке, заправский охотник, знает все приемы и повадки зверя и птицы, умеет делать необыкновенно красивые чучела, владеет арсеналом ружей и винтовок, и запрещенных тесаков. На летние каникулы уезжает на свою Камчатку с ее действующими вулканами и гейзерами, единственными в Союзе. Пьет неразбавленный спирт, лишь затем запивая водой, — ах, как все они были юны и хотели казаться взрослыми, также и себе самим!
Но самое удивительное, что Джон Гурамишвили, свободолюбивый и непобедимый Джон из Тбилиси, дебошир и пьяница, неустрашимый Джон был побежден и усмирен Петровым, и в прямом смысле физически — за мужским корпусом, куда они вышли потолковать, и словесным напутствием морально, когда после своего поражения Джон бросился обнимать противника, внезапно обратившегося для него другом, и они сели пить всерьез, по-мужски, надрезали каждый себе руку и смешали в стакане с вином кровь, и вместе выпили пополам стакан на вечную, нерушимую родственную связь. Причем, Джон сгоряча так полоснул себя, по-видимому, тесаком Петрова, что, говорили, достал до кости.
Но еще удивительнее и притягательнее были рассказы о любовных похождениях и победах. Правда, Петров в силу своего положения и более сдержанного, уравновешенного характера не афишировал ни количество, ни качество побед, ни свои личные мужские достоинства. Зато у Джона, по рассказам очевидцев, замеры показали ни много, ни мало семь спичек. В стоячем положении, разумеется. Все-таки не в ширину. Но и такой результат был довольно-таки выше среднего. И, кажется, это не было ложью, потому что приглашались любые желающие в комнату к Джону, и Володя также имел возможность лично наблюдать весь инструментарий, было бы желание, — но он не пошел, не захотел, в нем сохранилась юношеская чистота и брезгливость.
Володя не догадывался и не мог знать, что в последние дни обострился конфликт между группой экстремистски настроенных механиков и группой технологов. В общежитии не наблюдалось противостояния по национальному признаку. Правда, русские представляли разрозненную, аморфную массу, а нацменьшинства — азиаты, грузины, азербайджанцы — объединялись в крепкие землячества и зорко оберегали неприкосновенность каждого участника такого кружка. Но русских было подавляющее большинство — этим исключались какие-либо антирусские эксцессы.
Эстонец, во всякой фразе которого, во всяком слове будто слышалось злое шипение, так как независимо от темы разговора — хотя бы он решал у доски задачку по физике — он чувствовал ненавистное давление великорусского империализма, принесшего, как он полагал, на его землю советские порядки, советские тюрьмы и советскую лживую фразеологию, — был единственный подобный индивидуум на все общежитие, и поэтому был не в счет.
Остальные просто пили, дрались из-за девчонок, из потребности к самоутверждению, из ненависти, которая как известно сильнее любви, к кому-нибудь, кто возбудил зависть своим авторитетом, удачливостью или внешностью.
Занимались любовью, проводили время на танцах, соревновались в настольный теннис, в шахматы. Играли в карты. Прогуливали лекции.
И все-таки как-то так оно вышло, что когда человек пятнадцать механиков, в основном второкурсников, пришли в условленное место поддержать своих друзей, а навстречу им выдвинулись человек двадцать или двадцать пять технологов, — среди последних преобладали смуглые лица, скуластые, с прищеленными глазами, или горбоносые, темноволосые джигиты, красавцы на подбор. Технологов среди них было раз-два и обчелся, удивительно, что в этой группе многие славянские лица не числились в институте и общежитии, но были призваны на помощь из ближнего поселка Малые Вяземы.
Как? почему? Технологи чем-то привлекли их. Может быть, подружились, на манер: русский с китайцем — братья навек.
Показались железные палки и камни, ножи.
Случаю было угодно, чтобы в группе механиков оказался Петров Борис, а в группе технологов Джон Гурамишвили — два побратима, соединившиеся кровно. Они предотвратили побоище.
Надарий Гордуладзе, высокий красавец, с наглым, скользким, словно бы липким взглядом, крикнул Петрову:
— Председатель!.. я твою маму е-!.. Иди я тебе пасть порву!.. Законно порву!.. — Он его остро ненавидел, так ненавидел, что выступил в компании технологов. Но сам он был механик, второкурсник, и с Петровым они учились в одной группе.
Он еще не пробовал на себе кулаков Петрова. Услыхав о поражении Джона, который играл в прошлом за мастеров тбилисского «Динамо», Надарий высокомерно решил, что Джон слабак, недаром из-за головной травмы его вышибли из большого спорта. К тому же он как технолог заслуживал презрения.
Надарий верил в свою звезду. Он считал неотразимыми два-три приема, которыми владел. Петрова он хотел втоптать в грязь, уничтожить. Во-первых, он мечтал о ком угодно на месте председателя студсовета, взамен Петрова. Мнилось, что это мог бы быть он, Надарий. А почему нет? Но пусть будет кто угодно, лишь бы не этот казак с пшеничным чубом! С дурацкой походкой враскачку, тяжело опирающийся на ногу при каждом шаге, широко махая рукой, с наклоненной головой и внезапным как молния взглядом, резким, пронзительным, будто снизу-вверх, который пробуравливает насквозь. И заставляет опускаться глаза других.
Во-вторых, он мечтал о Фаине. Крупная, пышнотелая Фаина, исчезающая в чужих объятиях, манящая, ускользающая, — стоило ему вечером перед сном представить ее, или утром сразу после пробуждения, и острая, сладкая судорога пронизывала от шейных позвонков до копчика. Острая, дикая ненависть туманила голову. Утешение с доступными девками, а таких было полным-полно, не утешало. Хотелось большего — уничтожить ненавистного Петрова! Сдавить в объятиях Фаину. Лечь с нею рядом, на нее. О, какая горячая кровь струилась по жилам, ударяла в сердце. Он вскакивал и бегом бежал на станцию.
Уезжал в Москву — к девкам.
В общежитии их хватало, но здешние, знакомые-перезнакомые — слишком было пресно. Он сидел в «Арагви», брел по ночной московской улице. Искал новых. Большая записная книжка была исписана женскими именами и номерами телефонов. Он редко возвращался по второму разу, еще реже по третьему, и никогда — в четвертый раз.
В предыдущем году они частенько объединялись для таких мероприятий с Джоном. Затем Джон в очередной раз задержался на первом курсе, отстал. Заделался домоседом, сидел в своей комнате, крутил музыку. Его пластинки и магнитофон были большой роскошью для 1955 года; к нему набивалась вечерами избранная публика, весело трепались, слушали до одиннадцати часов, когда по всему общежитию отключали электричество. Днем он усаживался в институтской столовой, в подвале под церковью, или у себя в общежитии и пил вино. Иногда он зажигал свечу в память о каком-нибудь умершем родственнике, сидел один молча, на столе перед ним стояла бутылка вина или коньяка. Для остальных это было в диковинку; на него смотрели издали, не беспокоили его. Уважали. Побаивались.
В последнее время он полностью осел в общежитии: прилепился к Ленке, худющей как доска, высокой, стройной девице с его же потока — из какой-то там Рязани. Или Воронеж? хрен догонишь. Никакой разницы. Она смотрит в лицо ему с покорностью собаки, и ловит малейшее шевеление его брови. Ну, и он тает от счастья — этот бывший спортсмен, свободолюбивый и бесстрашный.
Он прилип, попался.
И эту девку, обычную, здешнюю, повезет в Тбилиси? Введет в дом? Не постыдится покажет родным, друзьям?
Позор, позор!..
После того как Надарий крикнул Петрову свои оскорбительные слова, тот сделал рывок навстречу.
Но забежал и преградил дорогу маленький, низенький Ромка Циркович из Минска, мастер спорта, штангист.
Шпиндель, с презрением подумал Надарий, не умея различить налитости, крепости мышц под одеждой, свинцовой тяжести приземистого и широкоплечего тела.
— Иди на место!.. — Циркович обеими руками толкнул Петрова в грудь, отбрасывая назад. — Без тебя разберемся…
Подвижный, стремительный, он подлетел молниеносно к Надарию, не успевшему вспомнить о своих приемах, схватил его поперек туловища, без труда крутанул на сто восемьдесят градусов и швырнул об землю головою вниз. Так цирковой атлет крутит и подбрасывает тяжелую палицу, ловит, перекидывает из руки в руку, с кажущейся легкостью и изяществом.
Надарий встал на четвереньки, покрутил осторожно головою, проверяя ее сохранность.
Обе компании разошлись по-хорошему.