Ты знал меня лучше чем кто бы то ни было, но умер, так и оставшись в неведении о кое-каких не слишком красящих меня поступках. В семь лет, прежде чем «досрочно» осиротеть, я от тебя отрекся. Перед одноклассниками, учителями и кюре. Гримасничающий инвалид на костылях, упрямо ведущий свой «форд-таунус» со скоростью тридцать километров в час под возмущенное гудение других машин, был не самым импозантным из отцов. Кроме того, ты не придавал никакого значения своему благородному происхождению и придумал себе сокращенное имя «Ванко», в то время, как среди твоих бельгийских родственников, с которыми ты не поддерживал никаких отношений, за девять-то веков набралось немало графов и баронов.

Пока мои ровесники строили домики на деревьях, я изучал наше генеалогическое древо, увешанное епископами-миссионерами, министрами, бургомистрами и монашками, которых съели африканские каннибалы. Не древо — мечта! Моя фламандская родословная совершенно вскружила мне голову, и я сразу понял: ты не соответствуешь. Я метил выше.

Впрочем, прежде чем отречься, я дал тебе шанс, напечатав в «Монопри» — без твоего ведома — фальшивые визитки (граф Р. ван Ковеларт, международный адвокат, чрезвычайный посол Бельгии при Международном Гаагском трибунале) и, подделывая твой почерк, писал новогодние поздравления моему учителю, нашему кюре и родителям одноклассников. Но все эти псевдотитулы совсем тебе не подходили. Я выдумал аристократа с атташе-кейсом, а меня забирал из школы измученный болью фигляр, травивший анекдоты из репертуара ученика цирюльника.

— А он шутник, твой папаша, — замечали мои дружки.

Я ненавидел их снисходительный тон. Я так старался ради тебя, но ты был не достоин легенды. В конце концов однажды на перемене, прямо в школьном дворе я открыл своим приятелям под страшным секретом, что ты мне не родной отец и что я, на самом деле, внебрачный сын короля Бодуэна: сразу после рождения бельгийский адвокат Рене ван Ковеларт увез меня в Ниццу, чтобы защитить от убийственной ревности королевы Фабиолы.

Для пущей достоверности я предъявил письмо на бланке Лекенского дворца с королевской печатью, в котором шеф протокола благодарит ветеринара — члена нашей семьи, — за то, что тот вылечил его пса. Письмо произвело фурор, поскольку никто в школе не понимал по-фламандски. Я почерпнул обрывки языка предков из франко-голландского карманного словаря «Ларусс» 1935 года издания, который раскопал в магазине уцененных товаров, и подтверждал знание голландского, используя «обиходные выражения» типа «Извозчик, на вокзал!» или «Я хочу отослать письмо пневматической почтой». Это письмо я выдал за «Королевский указ», в котором якобы говорилось, что я передаюсь на попечение графа ван Ковеларта, дабы он защищал королевского бастарда и воспитывал его как родного сына, вдали от Бельгии.

Перед скептиками, находившими мою историю слишком похожей на приключенческий фильм, я инстинктивно разыгрывал печального фаталиста: да ладно, знаю, я никогда не стану королем, и это очень плохо для Бельгии, ведь у Бодуэна нет других детей, и королевство в конце концов станет республикой, как Франция, а виновата во всем Фабиола. Она была в ярости из-за измены мужа и, когда шпионы доложили ей о моем рождении, отправила в родильный дом наемных убийц, чтобы те уничтожили всех младенцев, появившихся на свет 29 июля. Как вы понимаете, я поведал одноклассникам подправленную версию истории избиения младенцев — мы изучали Библию на уроках катехизиса.

— Так кто же твоя настоящая мать? — Этот вопрос задал мой закадычный дружок Оливье Плон. Он был отличником и делал за меня математику, а я писал за него сочинения. Оливье Плон — вымышленное имя, поскольку мой друг теперь знаменитый психоаналитик и печатается в женских журналах.

На мгновение я растерялся, но быстро спохватился и нарочито возмутился:

— Ты же ее прекрасно знаешь, дурак ты эдакий!

— И она любовница короля Бельгии?

— Вот именно.

— Значит, он — не твой отец, а она — не его жена?

— Его, его. Ему пришлось на ней жениться, для отвода глаз. Но сам же видишь, она слишком красива для него.

Лицо будущего психоаналитика прояснилось. Все мои подлые придумки звучали вполне правдоподобно: ты был на семнадцать лет старше жены, а она с длинными, потрясающе красивыми волосами напоминала Джоан Кроуфорд в фильме «Женщина часто изменчива». Сын банкира толстяк Тозелли сокрушенно заключил:

— Значит, твой как бы отец — рогоносец.

Тут я вышел из роли, смерил отпрыска «Креди агриколь» высокомерным взглядом и сухо бросил:

— Граф — герой. Когда он согласился выполнить поручение короля, наемный убийца Фабиолы прострелил ему ногу. Сами видите, к каким последствиям это привело.

Мои приятели понимающе закивали. В один миг их отношение к тебе совершенно переменилось. Они взирали на тебя с молчаливым почтением, восхищались тобой, сочувствовали и жалели. И уж, само собой разумеется, не осмеливались смеяться над твоими шутками, и ты злился.

— Какие-то они зажатые, твои друзья. Я бы на твоем месте нашел других. Во всяком случае, этого Плона я больше в нашем доме видеть не желаю. Мне он совсем не нравится.

Тебе не нравились все те, кто вертелся вокруг твоей жены, даже если при этом они учились в начальной школе. А Оливье Плон бросал на нее пламенные взоры и норовил заглянуть в декольте, когда целовал руку, воображая себя бельгийским монархом, чем безмерно тебя раздражал. Слава Богу, ты и предположить не мог, что вдохновляет его фантазии. Ты так и не узнал, что я придумал себе другого отца, заменил тебя правителем страны твоих предков, чтобы исполнить в школе роль Его Внебрачного Высочества принца Дидье.

Один-единственный раз я хотел признаться тебе в совершенной низости. И сделал это по-своему, не напрямик. Мне было двенадцать, мы катались на надувной лодке по савойскому озеру, а когда причаливали к берегу, я засадил в пятку здоровенную занозу. За несколько минут моя нога раздулась в три раза. Не медля ни минуты, ты доставил меня в больницу, и врач, опасаясь заражения, принялся за дело, не дожидаясь, пока подействует анестезия. Я вопил от боли, сжав зубы. Ты стоял рядом, положив мне руку на лоб, и рассказывал мне смешной эпизод из «Приключений Энрике Сарага и Леона Рабишу», твоей саги в стиле Пьера Дака, под которую я засыпал каждый вечер, вдоволь нахохотавшись.

Впервые в жизни я всем телом ощутил то, о чем так часто думал, слушая твои импровизации: смех всегда побеждает боль. И если смеяться вместе, тебе нипочем никакие страдания — это раз и навсегда определило мой литературный стиль. Кромсавшему меня врачу наше веселье не слишком понравилось:

— Немедленно прекратите его смешить! Он трясется и мешает мне.

Ты покорно прервал рассказ о злоключениях шпиона Рабишу, искавшего микрофильм в зловонной выгребной яме, сжал мою руку и просто сказал:

— Я тебя люблю.

Я страшно распереживался, и нога опять ужасно разболелась.

— Я беру тебя в отцы! — выпалил я.

Ты, естественно, не понял смысла этих слов, просто улыбнулся не очень понятной шутке. Это был отчаянный вопль, он вырвался у меня прямо из души, такого со мной еще не бывало. Я думал, что умру из-за этой проклятой ноги прямо на операционном столе, но боялся не смерти — мной овладело суеверное желание немедленно смыть нанесенное тебе исподтишка оскорбление, восстановить между нами связь, которую я разорвал. Иначе, даже если после смерти меня примут в призраки, нас все равно разлучат навеки, потому что я захотел другого отца. Ты сочинял для меня головокружительные шпионские истории, стараясь попутно внушить важную истину: хорошенько обдумывай свои пожелания, ибо, если секретные службы Господа выполнят их, придется отвечать за последствия.

И я совершил ритуал, чтобы разрушить чары: взял тебя в отцы. Заплатил по счету. Одним махом уничтожил все свое вранье, признал родство с тобой, отказался от незаконных притязаний на бельгийский трон. В тот момент больше ничего не имело значения, лишь твоя рука поверх моей и невидимая неразрывная нить, соединявшая нас назло боли. Я признавал тебя своим отцом, хотя ты и так им был — по воле Природы. Я брал тебя в отцы при свидетеле, словно женился на тебе.

Ты так и не узнал подоплеки той сцены в операционной. Тогда это было ни к чему. Мы были друзьями, наши отношения были наполнены весельем, радостью, сдержанной мужской нежностью, и тебе бы и в голову не пришло, что я из мифоманского тщеславия публично отрекся от тебя, отверг наше кровное родство. Впрочем, покаяться никогда не поздно. Пожалуй, сегодня это пойдет мне на пользу: теперь, после твоей смерти, я снова взял тебя в отцы.


Я много месяцев оттягивал этот момент — не мог заставить себя описать на бумаге нашу с тобой последнюю ночь. Вернуться в физическую реальность того благословенного мгновения — я отдаю себе отчет в том, что говорю! — которое осталось в памяти как порыв, как могущественная сила, как тайна.

Два часа ночи. Твоя палата в больнице Монако с видом на море и княжеский дворец. Наступила моя очередь дежурить у твоей постели. Мама отказалась вернуться домой и спала на узкой низенькой кушетке рядом с твоей койкой. Я сидел с другой стороны, в обитом искусственной кожей ортопедическом кресле, вытянув ноги параллельно твоим, держа твою руку в своей и вслушиваясь в твое дыхание. Морфий погрузил тебя в непроницаемо глубокий сон, и лишь редкие хрипы указывали на то, что воспоминания и мечты вот-вот покинут тебя навсегда.

По словам врачей, ты уже сутки находился в коме. И все же… Читателям известно мое мнение о бессмертии души, и я не стану тратить время, приводя доказательства, в этом нет надобности. Но в конце того долгого дня я заметил, что ты впал в беспокойство, и спел тебе «Призрака» Жоржа Брассенса — самую забавную, самую фривольную и самую прекрасную песенку о смерти из всех, какие знал, и не важно, что не в силах сдержать слезы, я немного фальшивил. На следующий день из Вильнев-Лубе, что в сорока километрах от Монако, позвонила моя давняя приятельница Мари Франс. Она всю жизнь проработала медсестрой, вышла на пенсию, но продолжила свою благородную деятельность, помогая тем, кто ушел в мир иной.

— Твой отец умер сегодня в два часа ночи, так? С ним все в порядке. Он сказал, что песня ему очень понравилась.

— Песня?

— Разве ты не спел ему очень смешную похабную песенку? Он тебя благодарит. Такой веселый, просто прелесть…

Одновременно с Мари Франс, на другом конце света, в теплой лагуне, то же ощущение эйфории уловила Вероника — вы встречались всего раз, и она не знала, что ты при смерти. Она не поняла, почему твой образ возник в ее мыслях, но ощутила твое ликующее присутствие в каждом камне и каждом листочке на каждом из росших на горе деревьев. Видение длилось долго, целый час, но Вероника как истинная адептка картезианского учения не стала его интерпретировать.

Я ничего подобного не удостоился. Ни паранормального откровения, ни послания, ни видения. Единственное необычное на тот момент ощущение носило, на мой взгляд, сугубо человеческий характер.

В ту ночь с 29-го на 30 сентября без четверти два ночи твое дыхание внезапно стало прерывистым. Оно напоминало чихающий стартер автомобиля. Я придвинулся ближе и, терзаясь сомнением, прошептал тебя на ухо, что ты не должен бояться и бороться, если момент настал, не цепляйся за жизнь из любви к нам и не проси судью об отсрочке приговора.

— Что происходит? — сквозь сон спросила мама.

— Ничего, — ответил я. — Спи.

Прости, но в то мгновение я хотел владеть тобой единолично. Как законченный эгоист. Я не мог допустить, чтобы безграничная боль любимой женщины помешала нам сговориться в последний раз. Все последние месяцы она заботилась о тебе, зная, что надежды нет, ее силы были на исходе, но она не позволяла себе ни мгновения передышки и вела себя безупречно. Я знал: то, что другие, чужие назовут избавлением, она воспримет как личное поражение и горькая утрата обернется для нее потерей себя. Твое дыхание остановилось, пока мама вставала с неудобной кушетки.

И тут произошло нечто невероятное, нечто такое, к чему я совершенно не был готов. В тот момент, когда твоя грудь в последний раз поднялась и опустилась, я почувствовал, как сгусток некой энергии закрутился вокруг меня и проник внутрь. Есть такое выражение: «Принять последний вздох». Я пережил это в буквальном смысле слова. Могучая и спокойная сила вошла в меня и осталась навсегда. Волна ликования превозмогала боль, чувство гармонии и единения было сильнее чувства одиночества и опустошенности из-за твоего ухода.

С того дня я ощущаю внутри себя твои вибрации. Твое отсутствие гнетет и печалит, мне недостает твоего смеха, голоса — но не тебя самого. Ты не исчез.

Я закрыл тебе глаза. Они, конечно же, снова открылись. Я повторял свой жест снова и снова, и он утратил скорбную торжественность. Все было бесполезно: веки оставались приоткрытыми, как заевшие жалюзи. Погасить свет твоих орехово-карих, с яркими белками, глаз не было дано никому.

— Оставь… — прошептала мама.

И я вышел, позволив вам в последний раз побыть наедине, лицом к лицу, глаза в глаза.

Я был как в тумане — глупое выражение, но точное — и потащился на пост, чтобы сообщить сестрам о твоей смерти. Они попытались утешить меня, и в их улыбках было не только участие. При упоминании палаты № 6208 глаза у медиков загорались, губы растягивались в улыбке, а тот, кто не мог сдержать смех, начинал судорожно рыться в ящике или в мусорной корзинке, спина их при этом сотрясалась от смеха. Ты и на пороге смерти продолжал смешить людей. Неделю назад твое прибытие в отделение «интенсивной терапии» произвело настоящий фурор.

Случилось так, что острый токсический шок настиг тебя, когда у сотрудников подстанции «скорой помощи» был обеденный перерыв, твой врач вынужден был немедленно транспортировать тебя на машине спасателей в ближайшую больницу — Медицинский центр имени принцессы Грейс. Времени, чтобы переодеть тебя не было, в результате ты прославился на всю больницу.

Сейчас я все объясню. Рак спровоцировал хроническую анемию, и тебе были прописаны ударные дозы железа. Не обошлось без побочных эффектов, каждая ночь оборачивалась мучением. Сам ты вставать с постели не мог, полуживую от недосыпа маму терзать не хотел и потребовал, чтобы она купила тебе памперсы. Поскольку твои трусы были слишком узкими, чтобы вкладывать в них еще и памперсы, мама купила тебе комплект эластичных трусов, в них ты мог хоть несколько часов поспать спокойно.

Стиральная машина барахлила, грязное белье оставалось нестиранным, и в тот злосчастный день под рукой оказались только малиновые трусы, украшенные двумя переплетенными розочками из шелка-сырца. Обезумев от твоего плачевного состояния, застигнутая врасплох столь быстрым появлением спасателей, мама даже не подумала о том, чтобы одеть тебя не так… вызывающе.

Тем временем я вернулся с моря после часового заплыва кролем в бухте Вильфранша, где ты, до самого последнего времени, пока были силы, каждое утро нырял с маской и трубкой. Как раз когда мама объясняла мне, что произошло, глядя вслед удаляющейся машине спасателей, она наконец сообразила, возможно, по ассоциации с цветом машины, в каком, прямо скажем, экстравагантном виде ее супруг предстанет перед медиками княжества.

Мы помчались вслед за пожарными по дороге вдоль Нижнего Карниза, но догнать их не смогли. В машине мама перемежала рассказ о токсическом шоке причитаниями, смысл которых дошел до меня не сразу:

— Еще и с розочками! Он такой стыдливый… Боже, никогда себе не прощу, проклятая стиральная машина!

Врачи отделения скорой помощи мгновенно сделали все анализы и обследования. Вид у них был озабоченно-сочувствующий, но они с трудом сдерживали смех. Жителей Монако трудно удивить, но и тут не каждый день увидишь известного адвоката, отца лауреата Гонкуровской премии и ближайшего друга Анри Гафье, знаменитого эксперта по живописи, составившего личную коллекцию князя Ренье, в таком трансвеститском исподнем. Ходят упорные слухи, что один маршал Франции завещал похоронить себя в подвязках. Рене ван Ковеларт, похожий на Лино Вентуру и Спенсера Трейси одновременно, перенес последнее в жизни сканирование в женском белье, которое отлично смотрелось бы на гей-параде.

Бедная мама незаметно следовала за каталкой из кабинета в кабинет, судорожно сжимая лежавшие в сумочке белоснежно-белые трусы, и пыталась улучить момент, чтобы переодеть тебя.

— Я теперь понимаю природу вашей чувствительности, — шепнул мне санитар с тонкими усиками над красиво очерченной верхней губой. — Я осознал, что именно задевает меня в ваших книгах, мне близка ваша интерпретация наших проблем…

— Я не стал его разочаровывать, — сообщил ты час спустя, взбодренный капельницами и почтительной заботой медбрата, потрясенного тем, как естественно и просто ты демонстрируешь свои сексуальные пристрастия. — Читателей нужно беречь, — добавил ты и подмигнул мне.

И мы дружно рассмеялись — в последний раз, а потом появилась заведующая отделением — с результатами обследований и соответствующим выражением лица. Незаметным кивком она отозвала меня в коридор, в дверях я столкнулся с мамой: она прятала за спиной твои трусы и собиралась втихаря снять наконец с тебя нагло рдеющее женское исподнее.

— Не стану вас обманывать, — участливо-печальным тоном сообщила врачиха. — Готовьтесь к худшему.

Я ни о чем не стал спрашивать. За сорок пять лет совместной жизни ты и морально, и физически приучил меня к своим «объявленным» смертям и неожиданным воскрешениям. По части смертей тебе не было равных.

*

Через полгода после того, как тебя не стало, одна художница — вы никогда не встречались — сообщила мне странную новость:

— Думаю, я видела Рене.

Моя приятельница была способным медиумом, и я сразу ей поверил, но удивился ее замешательству и задал идиотский вопрос:

— Папа хорошо выглядел?

— Да, улыбался мне. Я чувствовала, что это твой отец, но…

Мы выдержали паузу, потом я спросил:

— Он с тобой говорил? Просил мне что-нибудь передать?

— Да вроде нет.

— Ты не заметила… ничего особенного?

— В общем-то, нет. Он, правда, был чуточку странный…

— Тебе, вроде, не впервой видеть призраков.

— Не впервой, но не в таком же виде. Не в трусах!

— В трусах?

— Вот именно. Малинового цвета. В малиновых женских трусах. Бред какой-то…

Она смутилась, заметив слезы у меня на глазах, и я поспешил улыбнуться.

— Не понимаю, причем тут трусы, — повторила она.

— Зато я понимаю.

В течение нескольких следующих недель — легенда о почетном трансвестите адвокатского цеха Ниццы тогда еще не вышла за больничные стены — три медиума (с одним я даже не был знаком) независимо друг от друга сообщили, что видели безмятежно улыбавшееся привидение в малиновых трусах.

Я воспринял это как добрый знак, как подтверждение, что твой дух жив. Сияя от счастья, я сообщил новости безутешной маме. Она покачала головой, поджала губы и произнесла тоном христианского смирения:

— Он весь в этом, твой отец…


По правде говоря, ты никогда с ней не миндальничал. Когда вы познакомились, ты разводился с первой женой, остался без гроша, был жалок, питался одним цикорием, выкуривал шесть пачек «Лаки страйк» в день и гонял ночами по горным дорогам, надеясь, что милосердный Господь столкнет твою машину в пропасть: как истинный христианин покончить с собой ты не мог.

Ей исполнилось двадцать два, она была одной из лучших студенток, кружила головы всем подряд на факультете права и военным морякам, сама платила за учебу, работая у судового поставщика, снабжавшего американские корабли, что стояли на рейде Вильфранша. Они с подругой приехали отдохнуть в Вальберг на каникулах и в ночь на 6 февраля 1954 года отправились потанцевать. В ту же ночь ты колесил без всякой цели, помышляя о самоубийстве, и случайно заехал на этот зимний курорт, где пятью неделями раньше вдребезги разбилась твоя предыдущая жизнь.

Сразу после свадьбы вы с твоим лучшим другом Полем начали ездить с семьями на уик-энд в Вальберг, где снимали смежные апартаменты в большом шале. Все рухнуло 31 декабря. За новогодним столом впервые царила леденящая душу атмосфера. Поль дулся без всякого видимого повода, его жена все сильнее раздражалась, а твоя супруга Клоди упорно молчала. Ты старался растопить лед, из кожи вон лез, как только не изгалялся, но все было напрасно. Ты разозлился, рявкнул, что их кислые рожи тебе осточертели, и вышел прогуляться. Шел снег, небо цвело фейерверками, гудели машины — все встречали Новый год.

Ты снова и снова прокручивал в голове мрачный настрой сотрапезников — уныние, по твоей классификации, было смертным грехом номер один — и наконец докопался до причин своей смутной тревоги, разложил аргументы по полочкам и увидел логику в совпадениях. Если Клоди и Поль распространяют вокруг себя такой холод, значит, они поссорились. А раз их «вторые половинки» ничего про это не знают, следовательно, они любовники.

Ты вернулся в клуб, где они сидели за столом — в китайских шляпах, обвитые серпантином, — и подошел к Полю:

— Я все понял. Ничего не говори, мне нужно поспать. Встретимся в семь утра у Креста Сапе.

И ты отправился спать, не сказав ни слова жене. Она почти сразу прибежала следом и была в полном ужасе. Ты уже принял снотворное.

— Ответь мне на один вопрос и уходи, не мешай спать, — сказал ты, не реагируя на ее слезы. — Сколько это продолжается?

— Это не то, что ты думаешь, Рене…

— Я ничего не думаю: я спрашиваю. Так сколько?

— Ты меня пугаешь…

— Ложись в гостиной и не буди детей. Спокойной ночи.

И ты натянул на голову простыню.

В половине седьмого Клоди встала в дверях, умоляя тебя остаться, клялась все объяснить. Ты оттолкнул ее и вышел из шале. С ней ты объясняться не желал. С обманом жены ты бы еще смирился, но мысль о предательстве лучшего друга была тебе невыносима.

Замерзший Поль ждал у столба, стуча зубами от холода. Занималась заря. Это было в твоем стиле — назначить свидание в семь утра на верхней площадке подъемника, но тебе не нужны были свидетели. Ты вскарабкался по тропинке, встал перед ним, достал пистолет, с которым не расставался и после войны, и объявил:

— Одно из двух. Если это банальный адюльтерчик, я тебя убью. Если любовь — я дам ей развод, и ты на ней женишься. Выбирай.

— Мы любим друг друга, любим! — растрескавшимися на морозе губами просипел Поль, стараясь быть как можно убедительней.

Вы, двое близких друзей, стояли и молчали. Поль в пуховике с капюшоном смотрел тебе в глаза. Ты сжимал посиневшими пальцами рукоять пистолета, сунув правую рукавицу под мышку левой руки, понимал, что Поль тебя не обманывает, и сожалел о таком ответе. Но раз они любят друг друга, тебе придется это принять.

Щадя детей, ты подал на развод, выставив причиной несовместимость характеров, но председателю суда рассказал все, как есть, и тот пообещал свести процедуру к двум месяцам. Моим братьям и сестре ты сказал, что вы с их матерью перестали понимать друг друга, и не стал искать иных оправданий, но так торопился разрушить прежнюю жизнь, что выглядел человеком, жаждущим начать новую. Ущемленная гордость и природное великодушие подталкивали тебя к самопожертвованию во имя счастья других, но решение уступить место другому мужчине выглядело как бегство из семьи. Ты читал это в глазах детей, резонно полагая, что они встанут на сторону матери и отвернутся от тебя.

В сорок лет ты подвел итог жизни, словно сдал выпускной экзамен. Остался один-одинешенек в целом мире, прослыл ловеласом, забросил работу, считая свою жизнь конченой. Ты хотел одного: заснуть за рулем на пустынной дороге и разом со всем покончить. Через месяц ты встретил мою мать.

6 февраля, в Вальберге, пребывая в состоянии «полного аута», ты влюбился с первого взгляда. Раскаяние и самоуничижение погнали тебя в тот самый ресторан, где на тебя снизошло новогоднее «откровение». Ты потягивал двойной виски и вдруг заметил среди буйных весельчаков высокую фантастически красивую брюнетку. Вид у девушки был осоловевший, потому что она конвейерным методом поглощала крутые яйца. Подобные конкурсы были тогда в большой моде. Брюнетка вышла в финал и опережала соперницу в схватке за главный приз — часы. Стоило вам встретиться взглядами, и ты почувствовал, что оживаешь.

Ухаживание как прирожденный скандалист ты начал с наскоков: ужасно безответственно заниматься столь опасными глупостями, тому, кто подавится крутым яйцом, грозит трахеотомия или смерть! Никто никогда не разговаривал в таком тоне с Поль Гигу. Она продолжила опустошать корзинку, чтобы побить рекорд, а когда хронометр остановили и под аплодисменты присутствующих ей вручили награду и присудили титул «Мисс Пожирательница яиц 1954 года», дала отворот поворот надоеде, который пытался вежливо представиться и угостить ее стаканчиком вина. Провал казался окончательным и бесповоротным, но ты уже решил, что она станет Женщиной твоей жизни, и настаивал, чтобы девушка назвала свое имя. Она снизошла, назвалась и вернулась за столик.

Поль Гигу пришла на вечеринку с подругой Симоной: ты пригласил Симону танцевать, чтобы расспросить о Мисс Пожирательнице и выставить себя галантным, здравомыслящим и по уши влюбленным. Ты вальсировал с таким виртуозным изяществом, что Симона не догадалась о твоем коварстве и уговорила подругу быть полюбезней с прекрасным Зорро, явившимся из вальберганской тьмы. Вообще-то, бедняжка надеялась, что твой выбор пал на нее. Она дала задание Поль прозондировать почву, и недоразумение рассеялось не сразу.

Не сразу, но довольно быстро… Тебе помог случай: в ту самую ночь, когда ты танцевал с девушками, в их квартире случился пожар из-за короткого замыкания. Это позволило тебе взять их «под крылышко» уже на следующее утро. Тут-то и выяснилось, что опекать ты собирался Поль, а не Симону.

Ты прямо заявил, что хочешь увидеться с ней после возвращения в Ниццу. Она послала тебя к черту. Но твое обаятельное упрямство, печаль в глазах и обезоруживающая ирония произвели нужный эффект, и она в конце концов согласилась с тобой пообедать.

Ты повел ее в «Золотую Козу», этот роскошный ресторан, что на горе, над городком Эз и побережьем Средиземного моря, на самой верхотуре. Тут ты выложил ей все про свою разбитую жизнь: отчаяние, бессонные ночи, мысли о смерти, виски, сигареты, цикорий. А потом — без перехода — сделал предложение, приведя один-единственный довод: любовь с первого взгляда спасла тебе жизнь и вывела на прямую дорогу, с которой ты больше не свернешь. Ты даже не ухаживал за ней, а произносил речь, как в суде. Она поверила, полюбила тебя и приняла без всяких оговорок.

Когда неделю спустя Поль объявила родителям, что намерена выйти замуж за сорокалетнего разведенного мужчину с тремя детьми, достигнутый тобой успех был поставлен под сомнение. Мать, заведовавшая парфюмерным отделом в «Ла Ривьер», расплакалась. Отец, наборщик в газете «Пти Нисуа» (теперь она называется «Нис-Матен»), напомнил, что ее руки просил Жак Медсен, сын и преемник мэра города.

— Не он один, — спокойно ответила Поль, — но я люблю Рене и выйду за него, как только будет оформлен развод.

Мои бабушка и дедушка, неутомимые труженики, люди гордые, но мягкосердечные, ценили счастье дочери выше надежды на восхождение по социальной лестнице. Они с тревожным нетерпением ждали знакомства с необыкновенным человеком без гроша в кармане, сумевшим до того заморочить голову их младшей дочери, что она отказала трем молодым миллионерам. Ты показал себя во всем блеске. Появился с опозданием, был дурно одет, повез их на прогулку в горы, но забыл заправить малолитражку, и всем пришлось толкать ее.

— Ну что же, — с тяжелым вздохом констатировал мой дед, когда они вернулись домой, — он славный малый.

Дед налил себе вина, а бабушка побежала ставить свечку святой Рите, покровительнице безнадежных дел, чтобы та отвратила ее дочь от брака с придурком. Святая Рита решила не вмешиваться: через полгода после встречи в Вальберге мужчина, питавшийся одним цикорием, женился на чемпионке провинции по поеданию крутых яиц.

Первые годы в браке оказались непростыми: денег не хватало, терпения тоже. После развода ты почти сразу снова женился и мгновенно воскрес, а у твоей первой жены Клоди все сложилось совсем не так, как хотелось. Ее возлюбленный так и не решился уйти от жены — развод мог убить его мать. Клоди уехала с детьми в Париж, так что видеться с ними ты мог только на каникулах. Вы с Поль очень хотели завести малыша, но договорились подождать и терпели целых шесть лет, пока твои старшие дети не подросли.

Ожидание Клоди растянулось на двадцать лет, прежде чем мужчина ее мечты, похоронив мать, смог наконец сдержать обещание, данное тебе в 1954 году на горе у подъемника. Они были счастливы, как и вы с мамой, что сняло груз с твоей души: гармония была восстановлена. Ты снова стал общаться с Клоди, познакомил нас, и она мне понравилась: при сводных братьях и сестре я по дипломатическим соображениям называл ее «моя почти мама». Клоди это веселило, чего нельзя сказать о законной обладательнице высокого звания.

В начале восьмидесятых у Клоди обнаружили рак, и ты часто навещал ее в больнице, чтобы отвлечь от печальных мыслей.

— Я тебя отвезу, — каждый раз говорила мама.

Из деликатности или женской солидарности, (разумно предполагая, что твоя первая жена вряд ли захочет показаться второй без волос), мама ждала в машине, но потом могла проявить легкое недовольство:

— Ты сегодня долго…

Так мать журит заигравшуюся с подругой дочку.

У мужа Клоди Поля развилась опухоль мозга, и он бывал неадекватен. Когда Клоди умерла, старшие дети отговорили тебя ехать на кладбище, опасаясь, как бы Поль на тебя не бросился. Ты уступил и передал через них письменные соболезнования. Поль ответил изумительным, прочувствованным письмом. На старости лет вы неожиданно снова подружились, как в детстве.

— А я ведь собирался его пристрелить, — сказал ты мне со слезами на глазах, вернувшись с его похорон.

Моральные принципы не позволяли тебе ясно сформулировать эту мысль, но в глубине души ты всегда понимал: не случись у Клоди романа с Полем, истинная страсть прошла бы мимо. Ты был бы верным мужем и хорошим отцом, как и положено доброму католику. Стал бы, попросту говоря, очередной жертвой обстоятельств.

Вы с Клоди начали встречаться в 1940 году, когда Франция осознала, что вот-вот проиграет войну. Она тебе нравилась, хотя у вас было мало общего, и связывать с ней жизнь ты не собирался, но вторжение в Финляндию все изменило. Ты с детства был убежден, что умрешь молодым, как твой отец, и не удивился, узнав однажды утром, что приписан к отряду альпийских стрелков, которому предстоит преградить путь советским танкам. Семья Клоди бедствовала, и ты принял решение жениться перед отправкой на фронт, чтобы после твоей гибели ей досталась офицерская пенсия. Иными словами, чтобы от твоей смерти хоть кому-нибудь был прок.

На следующий после свадьбы день ты прибыл в казарму за обмундированием и был ошеломлен, не найдя себя в списках. Твое имя каким-то волшебным образом исчезло из приказа, а в штабе тебе никто ничего объяснить не смог.

— Знаешь, как я отреагировал? — спросил ты однажды, в порыве откровенности. — Не возблагодарил Небо за спасение от неизбежной гибели, а подумал: ну ты и кретин!

Деваться было некуда, и ты постарался сделать счастливой женщину, которую полагал оставить вдовой. Жена родила тебе троих замечательных детей, благодаря которым вы тринадцать лет были счастливы и до самой смерти Клоди относились друг к другу с большим уважением.

В твоем характере удивительным образом сочетались нежность и сила, ты обращал в гармонию все выпадавшие на твою долю испытания и продолжаешь в том же духе, уйдя в мир иной. Ты наверняка радуешься, видя, что Клод, Катрин и Тьерри служат утешением твоей вдове, случается, она видится с ними чаще, чем с единственным родным сыном. Твои старшие дети, когда-то считавшие мою мать разлучницей, теперь воспринимают ее, как оставшуюся с ними частичку тебя.

В тринадцать лет ты убил человека. Именно так ты воспринял свой поступок и так его переживал. Однажды, субботним вечером, ты рассказал мне об этом таким будничным тоном, что от изумления у меня дух перехватило.

Ты читал «Убийства на мессе», мой первый триллер, печатавшийся с продолжением в богословском журнале колледжа. Мама прочла первой и, как обычно, навела критику: слишком много персонажей, слишком много прилагательных и точек с запятой, слишком много крови и сисек. Я и впрямь уделил много внимания соскам героини, розовеющим под платьем в день ее первого причастия, но все описания оставались в рамках приличий, так что даже «церковники» не подвергли меня цензуре. Итак, мама нашла мое произведение многообещающим, но пустым. Мое писательское самолюбие вибрировало от злости всякий раз, когда к ней в руки попадал очередной текст, но в душе я ликовал, что мама третирует меня, как Гастон Галлимар Сент-Экзюпери: я прочитал об этом в комментированном издании «Маленького принца». Снисходительность окружающих превращает большинство вундеркиндов в дрессированных собачек, я же, благодаря маминым придиркам, ощущал себя проклятым поэтом. Ее оценки отрезвляли и уравновешивали твои неизменные восторги.

Обидчица отправилась за покупками, и мы остались в гостиной одни. Тебя переполняла гордость, ты с вожделением ухватился за маленький ротапринтный журнальчик, где на первой странице стояло наше имя. Я уговорил главного редактора аббата Феликса сделать следующую пометку: «Детективный роман с продолжением Дидье ван Ковеларта. Журнальный вариант. Полностью роман будет напечатан в Париже». Редактор счел необходимым добавить «5-й класс А», дабы определить мое место в системе Национального образования, и написал частицу «ван» с большой буквы, но всем остальным я остался доволен. Ты смеялся, был возбужден и растроган этой мрачной историей, а я был на верху блаженства. Начинался роман с убийства святоши, которую отравили облаткой, а заканчивался фразой «Продолжение следует» на самом интересном месте, в тот момент, когда кюре переворачивает страницу пропитанного цианидом требника, облизывает палец и умирает в страшных судорогах.

— Мы можем обвинить его в плагиате, — сказал ты десять лет спустя, когда Умберто Эко выпустил роман «Имя розы», описав точно такое же преступление.

В суд подавать мы не стали: вероятность того, что итальянский прозаик читал наш «Жалон»,[5] была, прямо скажем, невелика.

Итак, в тот осенний день 1973 года я вдруг увидел, что твои глаза наполнились слезами, решил, что это от восхищения изысканностью моего литературного стиля, который не оценила мама и возгордился. Но я ошибся. Ты опустил журнал на колени и сказал:

— Ты все это сочинил… А я в твоем возрасте именно так и поступил.

Выяснилось, что речь идет об эпизоде, когда мальчик из хора угрожает пистолетом грабителю, укравшему деньги из кружки для пожертвований.

И ты открыл мне свою самую большую тайну, трагедию, которую пережил в одиночку. Сегодня, по прошествии времени, я понимаю, что мучило тебя сильнее всего: ты ни в чем не раскаивался.

Про твое детство я, кажется, знал все. Твой отец Эжен, талантливый изобретатель и промышленник, разработал метод производства огнеупорных кирпичей и погиб через три месяца после твоего рождения — остался лежать в траншее на одном из пресловутых «полей славы». Твоя мать Сюзанна провела семь ужасных лет в монастырской школе, в шестнадцать с половиной вышла замуж за друга детства и овдовела в девятнадцать. Твоя бабушка Гортензия возглавляла подпольную ячейку и сразу узнала о смерти зятя, но скрывала это до перемирия 1918 года: она сочиняла хорошие известия, писала письма дочери от имени Эжена, чтобы оттянуть развязку, позволяя ей сохранять надежду до самого конца войны. У тебя обнаружили рахит в тяжелой форме, и твоя вдовая бабушка Гортензия в один день продала свое дело в Рубе и увезла тебя выздоравливать в солнечную Ниццу. Твое детство прошло между двумя отшельницами — благородной тираншей и окаменевшей от печали по утраченной любви и так и не повзрослевшей девочкой-подростком.

Я знал, что, уезжая на юг, Гортензия все потеряла и поправить финансовое положение могла только обещанная Сюзанне компенсация за военные убытки. Бомбардировки сравняли с землей завод твоего отца во Френ-сюр-Эско (в то время крупнейший во Франции), и вам должны были возместить ущерб. Вы жили в маленькой квартирке на улице Бюффа, и ты с восьми лет был главным кормильцем — мастерил миниатюрные машинки и продавал их в школе.

Дети и взрослые с ума по ним сходили: в то время только у твоих автомобильчиков с наступлением темноты зажигались фары. Ты ловил светлячков, соскребал перочинным ножом фосфор с крыльев на стеклышки, после чего отпускал страдальцев, а стеклышки прикреплял над решеткой радиатора. Фирма «Рене Мобиль», позже переименованная в «Ковеларт-Тойз» ради проникновения на американский рынок, кое-как поддерживала семью на плаву, а ведь могла принести тебе солидный капитал, получи ты товарный знак. Итак, Сюзанна с нетерпением ждала выплат, чтобы купить патент. Твой отец в восемнадцать лет изобрел огнеупорные кирпичи — чудо XX века; ты стал всемирно известным изобретателем фар для игрушечных машинок в тринадцать; вполне понятно, почему в семь с половиной я мечтал подхватить эстафету и стать самым молодым писателем в мире.

Я знал о твоем нелегком детстве, о честолюбивых мечтах, о производстве автомобильчиков на семейной кухне, вот, пожалуй, и все. Дело о выплате военной компенсации продвигалось туго. Сюзанна ничего не говорила ни властной матери, ни талантливому сыну, но от ее парижского нотариуса приходили тревожные вести.

На призыв в армию и реальную опасность погибнуть на фронте Эжен отреагировал, проявив благородство, как и ты двадцать шесть лет спустя. Он позаботился о своем единственном брате, бездельнике и заядлом игроке: чтобы тот ни в чем не нуждался, Эжен поделился с ним акциями и назначил на какую-то должность, более или менее фиктивную, но обеспечивающую ему приличную зарплату. Уверенный, что его жена никогда ни в чем не будет нуждаться, поскольку спрос на огнеупорные кирпичи в Европе неуклонно рос, и не подозревая, как, впрочем, и Сюзанна, что она уже носит тебя под сердцем, будущий отец со спокойной душой отправился на убой.

Война закончилась, прошло тринадцать лет, завод лежал в руинах, а ущерб так и не был возмещен из-за вмешательства твоего дяди, который заявил о своих претензиях на эти деньги. Когда однажды ты вернулся из школы, бабушка сообщила тебе, что Сюзанна срочно выехала в Париж.

— Я должна поговорить с нотариусом, — вот все, что она ей сказала.

Прошло три дня, от нее не было никаких вестей. Ты позвонил нотариусу — другу семьи, не раз державшему тебя на коленях. Очень удивленный, он сказал тебе, что не виделся с Сюзанной. Тот же ответ ты получил от ее кузины Гайде, она жила на Монмартре, в Париже мать всегда останавливалась у нее.

Забеспокоившись, ты бросился на вокзал узнавать, не было ли в эти дни аварий на железной дороге. Служащий все проверил, успокоил тебя и, записав приметы Сюзанны, послал запрос.

На следующий день ты узнал, что подходящая под описание молодая женщина была задержана двумя контролерами в Савиньи-сюр-Орж после того, как в припадке безумия разорвала на себе одежду и уничтожила удостоверение личности. В Париже ее сдали в полицию. Больше ничего выяснить не удалось.

Ты скрыл все это от Гортензии, потому что сильное волнение всегда имело для нее катастрофические последствия, сказал только, что должен подписать какие-то бумаги. Начальник вокзала и отзывчивый комиссар полиции помогли тебе отыскать мать: она оказалась в больнице Сальпетриер, в общей палате, среди вопящих, привязанных к прутьям кроватей психов.

Сюзанна кричала вместе со всеми, но, увидев тебя, мгновенно успокоилась.

— Ах, Рене, как славно, что ты здесь! Как будешь уходить, берегись деревьев! Платаны воюют с каштанами, и ты попадешь между двух огней. Берегись веток, дорогой!

Произнеся это странное предостережение, она присоединила свой голос к общему хору. Ты смотрел на нее, совершенно потрясенный, и главный врач увел тебя в свой кабинет. То, что произошло, сказал он, это просто замечательно, он на такое и не надеялся. Ты задыхался от слез и ничего не мог понять: твоя мать потеряла рассудок, а мужчина в белом халате потирает руки, радуется и подносит тебе стакан воды.

— Она вас узнала, молодой человек! Вы не понимаете: четыре дня полного безумия и амнезии, наше лечение не помогало, мы потеряли надежду. Оказывается, все не так плохо. Приходите сюда каждый день, в одно и то же время, сначала на две минуты, потом на три, на пять… Пусть ждет свиданий, и она вернется в реальный мир. Все будет хорошо: глядя на вас, память ее начнет восстанавливаться, и она придет в себя.

Ты поселился на Монмартре, у кузины Гайде, ездил автобусом в Сальпетриер и каждый день все дольше сидел у постели матери, а она все чаще разбавляла рассказ о войне растений в больничном парке мелкими деталями из жизни вашей семьи в Ницце. Спрашивала тебя, сколько будет шестью двенадцать, кто написал «Спящую красавицу», что ела на обед Гортензия и как дела с твоими светящимися машинками.

Ты не давил на нее, и однажды, как и обещал врач, она вспомнила — все, кроме происшествия на вокзале в Савиньи. Рассказала, почему так внезапно уехала и каким ударом стало пришедшее из Парижа письмо.

Когда она умолкла, ты поцеловал ее в лоб и пообещал:

— Я этим займусь.

Ты снова отправился на Монмартр, но к кузине не вернулся, а зашел в популярный бар на площади Пигаль, где было полно головорезов в лихо заломленных набок кепках и шлюх, умилившихся при виде юного провинциала. Ты выложил на стойку свои карманные деньги — месячную выручку за «ренемобили» — и сказал, что хочешь купить пистолет. Патрон прикрыл купюры блюдечком, сделал знак одному из подручных и провел тебя в подсобку.

Через несколько минут ты вышел — без денег, но с пистолетом среднего калибра в кармане — и отправился прямиком к дому господина Б., вашего семейного нотариуса. Дверь открыла его жена и с искренним волнением воскликнула: «Мама нашлась?»

— Мне нужно видеть Этьена.

Ты сказал это таким мрачным тоном, что она тут же предположила худшее и немедленно провела тебя в кабинет мужа. Нотариус оторвался от дел и воскликнул, сама любезность:

— Рене, малыш, как ты вырос! Есть новости от Сюзанны?

Ты закрыл за собой дверь, повернул ключ в замке и повернулся к нему. Да, новости имелись. По его вине твоя мать сошла с ума, и ты пришел его убить. Перепуганный нотариус вжался в кресло, а ты достал пистолет и прицелился ему в сердце.

— Подожди, Рене, это недоразумение!

Нарочито спокойно, приблизительно так, как рассказывал это мне, ты заверил его, что никакого недоразумения быть не может и тебе все известно. И слово в слово процитировал письмо, в котором он предлагал Сюзанне подписать отказ от компенсации за военные убытки. Брат отца официально признан компаньоном — немыслимое решение, если только противоборствующие стороны не договорились за спиной твоей матери. Ты знал наизусть все детали дела. Ты ночами изучал бумаги, лишавшие твою мать покоя, и понял, в чем твое призвание — стать защитником вдов и сирот и начать с вас самих. Ты мог доказать, что нотариус утаил некоторые документы, подтверждавшие волю твоего отца: Сюзанна была единственная законная наследница. Ты мог доказать, что господин Этьен Б. предал твою мать. И теперь он умрет.

Ты спустил курок. Нотариус взвыл и схватился за сердце обеими руками. Но выстрел не прогремел. Ты жал на курок, пока друг семьи не повалился на ковер: от страха он лишился чувств. Ни одна пуля не вылетела из пистолета, хотя продавец зарядил его у тебя на глазах. Кабатчик с Монмартра был канальей, но проявил человеколюбие и спас от тюрьмы отчаянного парнишку, продав за немыслимую цену незаряженный пистолет. Такое объяснение подсказали тебе твой проницательный ум и оптимистичный взгляд на мир, не покидавшие тебя до последнего вздоха.

— Боже, Рене, что происходит? — кричала Раймонда Б., барабаня кулаками в дверь.

— Спроси у него, — ответил ты, выходя из комнаты.

Она бросилась к распростертому на полу мужу, а ты ушел, чувствуя, себя мстителем и убийцей. Став адвокатом, ты не раз говорил присяжным, что человек не есть сумма поступков и действий, потому что с тринадцати лет свято верил: мы несем ответственность за свои действия в куда большей степени, чем за их последствия.

*

Нотариус не только не подал жалобу, но и никому не рассказал о случившемся. Он поспешил передать дело коллеге, и много лет спустя оно решилось в нашу пользу.

Твое виртуальное преступление осталось тайной. Никаких последствий, кроме душевных терзаний, оно для тебя не имело, но через десять лет судьба-искусительница подкинула еще один шанс поквитаться. Ты был молодым, начинающим адвокатом, и к тебе обратилась та самая женщина, которую ты едва не сделал вдовой.

Они как обычно приехали с мужем отдыхать в Ниццу, и мадам срочно потребовалась твоя помощь. Ты принял ее с учтивой холодностью. Госпожа Б. разрыдалась у тебя на груди, призналась, что ее брак был сущим адом, она чувствовала себя несчастной, стала клептоманкой, и ее поймали с поличным в «Галери Лафайет». Магазин подал иск, и муж убьет ее, если узнает, а потом покончит с собой. Он болезненно щепетилен в вопросах чести, добавила она, видимо, забыв, с кем говорит.

Ты смотрел на плачущую женщину и размышлял. Жизнь мерзавца, предавшего твою мать, снова оказалась в твоих руках. Ты взял дело, добился оправдания клептоманки, и нотариус ничего не узнал.

Ты заключил свой рассказ поэтичной и простой фразой, которую я помню с тринадцати лет:

— Месть — блюдо, которое подают холодным. Я его разогрел, но есть не стал.

Загрузка...