Невыносимый, потерянный, отчаявшийся. Таким ты был в 1982 году. Полная противоположность тому, что двадцать три года спустя Мельхиседек советовал Аврааму твоими устами.
Роковая случайность — моя первая публикация в издательстве «Сей» совпала по времени с твоим уходом на пенсию. Я осуществил мечту твоей жизни, а ты, проведя полвека в суде, сложил оружие. Серьезная веха для человека, свято верившего, что он повторит судьбу отца и не доживет до тридцати. Но ты воспринял это как победу старости, спасовал, не желая справляться с административными, финансовыми и моральными сложностями, разрушающими профессию адвоката. Словом, отчаялся.
Ты во всеуслышание заявлял, что найдешь, чем заняться и помимо работы, что юные коллеги передерутся за твою клиентуру, но не нашел ни преемника, ни других дел, кроме как перебирать тонны архивов. Ты оказался наивен, как дитя.
Осенним днем я нанял грузовичок, и мы поехали в Сен-Поль-де-Ванс, чтобы сжечь в саду моего дяди папки с никому не нужными документами. Огонь не разгорался, ты злился на суетившегося с граблями шурина, отталкивал его жену, предлагавшую тебе освежиться оранжадом, и обзывал меня ослом и неумехой за то, что я не мог раздуть мехами угли. Ты был невыносим.
Твоя жена, кстати, осталась дома, хоть и помогла с погрузкой документов. «Не хочу вам мешать», — заявила она. И правильно сделала. Пламя гасло, слишком плотная бумага едва тлела; заключительные речи, протоколы и экспертизы окуривали нас, но куча папок не уменьшалась, пошел дождь, начало темнеть, денатурата было не достать во всей деревне, а ты мог подхватить простуду. «Юридическое барбекю», замышленное как праздничный костер, грозило обернуться крахом.
А потом налетел ветер, и пламя поглотило пятьдесят лет твоей жизни. «Наконец-то!» — воскликнул ты. Мистраль прибивал дым к земле, глаза у тебя покраснели, улыбка на серых от пепла губах напоминала оскал пиромана. Я хотел попросить тебя не плакать и не особенно веселиться, глядя, как разлетаются искрами из костра твои воспоминания. Я пытался и не мог найти нужных слов и убедить тебя, что это не аутодафе.
С каждой папкой пламя пожирало частичку тебя самого. С каждой папкой ты вновь переживал свои радости, сомнения, мировые соглашения, полузабытые победы, болезненные поражения. Как большинство людей, ты прошел в своей жизни через все: знавал и нужду, и удачу, и славу, и неблагодарность, и удары судьбы. И конечно, искушения.
В начале 50-х один твой старый клиент, крестьянин из долины Вара, умолил тебя спасти его дочь, которая по недоразумению оказалась в тюрьме. Малышка Мирей, которую ты качал на коленях, была арестована за приставание к мужчинам на улице, а ведь бедняжка, по словам отца, всего лишь предлагала прохожим клубнику. В действительности, как ты выяснил, девушка уже два года была официально зарегистрирована в Ницце как проститутка. Ты все уладил с комиссаром, поскольку задержавший Мирей полицейский был не при исполнении и арестовал ее не за торговлю телом, а за отказ предоставить его бесплатно. Ты прочел Мирей нотацию, и девица, естественно, поклялась здоровьем отца, что больше «ни-ни», что она все осознала и вообще главное — семья.
Три дня спустя в кабинет вошла твоя секретарша, поджав губы и сморщив нос.
— Мэтр, вас там спрашивают, — неодобрительно и с укоризной сообщила она.
— Что за люди?
— Сами увидите.
Перед тобой предстал мужчина в сером костюме в тонкую черно-лиловую полоску, компанию ему составляли две блондинки в обтягивающих платьях с глубокими декольте и на высоченных шпильках. Мужчина поблагодарил за то, как умело и деликатно ты уладил проблему с Мирей, и заявил, что будет счастлив поручить тебе ведение всех своих дел — на твоих условиях. И тут же выложил перед тобой на стол незаполненный чек.
Тебя раздирали сомнения. Репутация потенциального клиента была тебе известна. Ты знал, что он делает самые щедрые пожертвования городским больницам, а также контролирует всю сеть проституции и, по слухам, большинство казино и ночных клубов Лазурного берега. Твоих гонораров тогда едва хватало, чтобы прокормить семью: клиенты-крестьяне расплачивались овощами и фруктами, а первая жена как раз затеяла ремонт. «Несколько секунд я все же поколебался!» — признался ты однажды, хихикая. И все же не стал продавать свою душу дьяволу, не поддался искушению и отодвинул от себя чек. Твой собеседник его не забрал, и ты порвал заветную бумажку.
— Не решайте так сразу, подумайте, — улыбнулся на прощание «полосатик».
Через двадцать секунд мадам Вандром пришла за забытыми в кабинете девицами. Покровитель Мирей согласился с твоим выбором и больше тебя не беспокоил. Ты никогда не хвастался своим отказом, но предпочел впредь держаться подальше от одного своего коллеги, вполне уважаемого адвоката, который предложение принял и ничуть об этом не жалел.
Вторым искушением была работа в суде присяжных. Преступления посолидней, внимания прессы побольше. На моей памяти ты единственный раз участвовал в процессе по делу об убийстве: выступал адвокатом истца, защищая интересы давней знакомой. Гомофоб-некрофил, который убил ее сына, расчленил тело и разложил по мешкам для мусора, оказался человеком со связями и нанял одного из лучших парижских адвокатов. Тот появился в зале суда с опозданием, раскрасневшийся и всклокоченный, а защиту построил на безупречном алиби клиента на предполагаемый момент преступления. Перед тобой стояла нелегкая задача. Когда пришел твой черед, ты сделал виноватое лицо, как у Лино Вентуры, и заговорил голосом Жана Габена из фильма «Президент».
— Уважаемые дамы и господа! Надеюсь, мой досточтимый парижский собрат — судя по всему, он пожаловал к нам прямо из-за стола — извинит меня за то, что сейчас воспоследует.
И ты рассказал блестящую сагу, обратившись к жизни червей: описал их нравы, способ размножения и систему подсчета смены поколений, позволяющую судебным медикам точно устанавливать время смерти, если только пополнение рядов не нарушается фактором холода. Ты опроверг выводы патологоанатома, доказал, что убийство было преднамеренным и части трупа хранились в холодильнике. Я ловил каждое твое слово. Ода личинкам мясной мухи, этим доблестным помощницам правосудия, звучала восхитительно, как поэзия Лотреамона.[31] В семнадцать лет я переживал мерзкий период, восторгался мрачным лиризмом «Песен Мальдорора» и теперь восхищался тобой, как никогда прежде: мне казалось, что ты выступаешь исключительно для меня одного.
Уважаемый парижский собрат из последних сил боролся с дурнотой и тщетно протестовал против нарушения судебной процедуры, после чего отправился в аэропорт, ни с кем не простясь. Убийца-маньяк был приговорен к смертной казни и не попал на пир к червям только потому, что был помиловал президентом. Пресса широко освещала твою «червивую» победу над самым раскрученным адвокатом Франции, а ты получил множество заманчивых предложений, но не захотел блистать в суде присяжных, несмотря на яркий артистический талант и умение играть на публику. Ты ненавидел саму идею суда присяжных, подменивших профессиональное судопроизводство. И тебе казалось отвратительным, что ты должен понравиться, чтобы выиграть дело. Ты брался за уголовное дело, только если оно касалось кого-то из твоих давних клиентов. Не желал делать карьеру «на костях» убийц или их жертв. Ты хотел видеть свое имя только в колонке театральных рецензий «Ревю дю Пале». Других вырезок я в твоем альбоме не нашел.
Не прельщала тебя и работа со знаменитостями. Когда внук Ренуара поручил тебе защищать его интересы, ты выиграл процесс против знаменитого эксперта-искусствоведа, но тебя бесили светские пересуды, фальшивые улыбки и слишком гибкая мораль торговцев картинами. Ты передал клиента моему брату Тьери, и его победы стали для тебя лучшей наградой.
Профессиональная добросовестность для тебя была важней любых амбиций. Ты любил сложные дела, но предпочитал защищать простых людей — водителей автобусов, крестьян и рыбаков, являвшихся в приемную со своей клубникой, цыплятами или свежевыловленной дорадой, а если вдруг какой-нибудь президент компании или богатый наследник выражал недовольство таким соседством, ему предлагалось поискать другую контору, почище и пошикарнее.
В работе ты не самолюбие тешил, но исполнял долг, а чем действительно гордился, так это успехами детей. Когда консалтинговое агентство Клода исправляло ошибки руководства крупного предприятия, ты распускал хвост, как павлин. Всякий раз, когда ядерный физик Катрин отправлялась инспектировать полигон в Бурже, ты места себе не находил от беспокойства. Ты почивал на лаврах Тьери, когда тот выигрывал процесс. Успех моих книг был в первую очередь твоим — и кто бы тебя за это осудил? Неудачи и провалы мы старались от тебя скрывать, что получалось далеко не всегда, но ты не подавал вида и переживал за нас молча.
С наступлением темноты количество перевязанных бечевками папок уменьшилось, и дело всей твоей жизни развеялось, как дым. Мы граблями сгребали в костер последние разводы, тяжбы арендаторов, протесты профсоюзов, склоки соседей, груды спасенных жизней и присвоенного имущества. Огонь уравнял воспоминания и химеры, обратив их в единую гору пепла. Тебя удалили с поля, а я выходил на площадку. Ты был счастлив видеть мою книгу на прилавках и наше имя на страницах газет, и все же ощутил, сам того не понимая, болезненный укол, и детские мечты, от которых тебе пришлось отказаться, ожили в последний раз.
В 1993 году я описал эту сцену, в романе «Шейенн», слегка ее приукрасив: «Он смеялся — как всегда, — чтобы никто ничего не заметил. Но я чувствовал, что у наших ног догорают его мечты о военно-морском флоте, театре и литературе, его бесконечные уступки, без которых, возможно, он не стал бы светлым и веселым человеком. Жизнь отняла у него слишком много, потому он и не захотел ничего сохранить для себя».
На самом-то деле ты вовсе не смеялся. Тетя Сюзи и дядя Андре никогда не видели тебя таким. Вы не всегда и не во всем сходились, но им нравились твоя неуемная энергия, вечное комедиантство, оптимизм и умение скрывать страдания от окружающих. В тот день ты выставлял свою боль напоказ. Не владел собой, был подавлен и зол. Они тебя не узнавали. Их дом, где вы так увлеченно репетировали спектакли «Лайонс Клуба» в костюмах Первой Империи, Персеполиса[32] или «Безумных двадцатых»,[33] стал для тебя олицетворением аутодафе. Сюзи и Андре ни в чем не были виноваты, они всего лишь предложили место для погребального костра, денатурат, спички, грабли и помощь.
Ты не мог простить им, что они стали свидетелями единственного момента нашей жизни, когда я видел тебя не в форме, и меня это ужасно огорчало. Но срок давности истек, и сегодня дядя с тетей тоже на пенсии.
Мы сожгли твои архивы, и я вернулся в Париж. Телепередачи, договоры, сценарии… Ты хотел быть в курсе всего и звонил мне каждый вечер, расспрашивал о графике, встречах, контактах, проектах, переговорах и грядущих поездках. Некоторое время спустя я узнал, что ты заносил мое расписание в старый ежедневник. 12.30: обед с Фредериком Даром, 17.00: фотосъемка для «Экспресс», 20.30: программа «Апострофы» (грим). Ты жил за мной по пятам. Или в ногу. Словом, растворился во мне.
Ты не желал мириться с вынужденным бездельем и все время подыскивал себе занятия — устраивал заплывы в море, играл в теннис, катался на лыжах, а все остальное время проводил в видеолаборатории, которую, к ужасу жены, оборудовал рядом с кухней, в чулане, между шкафом и морозильником. Обмотавшись проводами видеомагнитофонов, ты записывал с телевизора все мои выступления, копировал их, а потом монтировал полный вариант интервью, вырезая ведущего и других участников, после чего наговаривал на магнитофон исчезнувшие при монтаже вопросы и комментарии. Порой ты так увлекался, что случайно стирал мой голос и дублировал меня, стараясь в точности воспроизвести интонацию. Впрочем, это напоминало скорее чревовещание, чем дубляж. Ты подменял мою жизнь своими мечтами, вкладывал свой текст в мои уста.
«Видеоинженером» ты был неопытным, но старательным, поэтому приезжая на выходные домой, я чаще всего заставал тебя за переделкой отснятого материала. Я целовал тебя в лоб, а ты, едва взглянув, возвращался к экрану, где среди помех и полос проступало мое лицо.
— Сын хочет с тобой поздороваться, — раздражалась мама.
— Погоди, я его «пересаживаю», так что не торопи меня.
Мне нравилось это словечко, уместное скорее в устах садовода, чем видеоинженера, но временами сердце у меня сжималось от жалости. Отказавшись от своего призвания еще в детстве, ты примерял мой публичный образ на себя. Ты хотел все знать о моих планах, но я больше не слышал от тебя никаких историй: ты считал, что уже рассказал все самое интересное. Я жил и взрослел, словно плющ, обвивающийся вокруг могучего дуба. Теперь мы поменялись ролями — я стал твоим опекуном.
А потом случилось невообразимое: пробездельничав десять лет на пенсии, ты вернулся в профессию. Твоя старинная знакомая-адвокат оказалась в безвыходной ситуации: против ее компаньона Жоэля было выдвинуто обвинение, и он был отстранен от дел. Одна она не справлялась и умоляла тебя о помощи. Ты согласился, не раздумывая. Выключил все видеомагнитофоны, положил меня «на полку», достал из чулана портфель и отправился в контору.
Так начался, по моему мнению, лучший период твоей жизни. Жоэль, один из самых известных адвокатов страны, местный депутат, либерал и ярый противник всяких компромиссов, оказался в тюрьме по доносу, в результате искусной провокации — совсем как ты после войны, когда кучка коллаборационистов попыталась реабилитироваться за твой счет. Моралисты, правые и левые политики и оппортунисты всей мастей набросились на него, друзья предпочли отстраниться — мол, дыма без огня не бывает, а Дисциплинарный совет наложил временный запрет на адвокатскую практику.
На свидание к нему тебя не пустили, ты ведь уже был пенсионером, а не практикующим адвокатом.
Жоэль провел в предварительном заключении шесть недель, заработал нервный срыв, а выйдя, нашел тебя прочно обосновавшимся в своем кабинете. Ты вел все его дела, принимал клиентов, составлял заключения, готовил речи для суда и громогласно, на всю Ниццу, утверждал, что он ни в чем не виноват, а чиновников, которые не верили, вообще перестал замечать. В 1945-м за тебя точно так же вступился Эдмон Набиас. С нами ты никогда об этом не говорил — я перерыл все архивы и только тогда узнал, с какой извращенной изобретательностью гнусные негодяи-коллаборационисты пытались замарать твое имя. Ты по доброй воле разбередил свою рану, чтобы излечить чужую. Значит, твои страдания были не напрасны и помогли твоему другу пережить едва не убившее тебя испытание.
Я попросил у Жоэля дозволения описать этот трагичный эпизод его жизни, и он сразу согласился.
— Я ощущал поддержку Рене ежесекундно, ежечасно, он был, как скала. Рене рядом — значит, все будет хорошо. Благодаря ему я снова поверил в себя, он примирил меня с ремеслом и собратьями по цеху. Мы вместе разрабатывали хитроумнейшую стратегию ведения дел моих клиентов, ведь он был юристом от Бога, а работоспособностью превосходил всех адвокатов на свете вместе взятых. А еще нам было весело. Он умел рассмешить меня несмотря ни на что. Когда Рене был рядом, случившееся не имело значения, казалось дурным сном. Рене был воплощением реальности, настоящей жизни.
Польза была обоюдная: ты восстанавливался сам, помогая Жоэлю выкарабкаться. Ты понял, что в свои восемьдесят не растерял ни профессиональных навыков, ни авторитета, и снова обрел вкус к жизни. Ты чувствовал себя полезным, нужным, жизненно необходимым. Истинное великодушие всегда подпитывается эгоистической восторженностью — иначе оно оборачивается самоотречением, а это куда менее действенно.
— Не проходит и дня, чтобы мы не вспомнили о нем, — продолжал Жоэль. — «А что бы на это сказал Рене? А как бы он поступил?» Мы вспоминаем его с улыбкой и с уважением, но без грусти. Невозможно грустить, говоря о нем, это противоестественно.
Жоэля тоже реабилитировали, на пятьдесят лет позже, чем тебя. Справедливость непременно торжествует, если хоть кто-то в вас верит. Почувствовав, что Жоэль справился, ты собрал вещички и освободил кабинет. Сказал ему, что в твоем присутствии больше нет необходимости. Жоэль и все остальные дружно запротестовали, и ты еще пять лет «прогуливал» пенсию, работая за четверых в окружении хорошеньких секретарш и жадно внимавших твоим советам стажеров.
Ты выиграл несколько безнадежных дел, заплатив за победу бессонными ночами, после чего вторично решил уйти на покой и посвятить все время семье и видеозаписывающей лаборатории. На сей раз все прошло как по маслу, но, к великому неудовольствию моей матери, ты продолжал загромождать обеденный стол папками. Делая вид, что ушел от активной жизни, ты всего лишь не вставал в семь утра, не клал в портфель завтрак и не садился в автобус, в остальном ничего не изменилось.
На поминках каждый хотел поделиться особо запомнившейся историей из твоей жизни, и мы с братьями и наша сестра были совершенно потрясены рассказом Жоэля. От тебя мы никогда об этом не слышали. Профессиональная этика — понятие святое. А уж дружба — тем более.