Глава 6

Так все началось.

Началось с приглашения на премьеру фильма Дугласа Фэрбенкса, куда надлежало явиться в вечерних туалетах. За день до премьеры по этому случаю в наш дом было доставлено длинное платье, но не от лица Чарли, чье имя на посылке могло вызвать подозрение, а от лица Charles Chaplin Film Corporation, что превосходно обезличивало подарок. Мама и дедушка были невероятно взволнованны. Дедушка осмотрел платье со всех сторон, сказал, что короткий лиф был бы лучше, и после этого неохотно одобрил.

Перед домом показался локомобиль Чарли, и к нашей двери направился шофер. Чарли не вышел, но предоставил возможность наблюдать его и Тельму Конверс через окно. Увидев Тельму, дедушка был удовлетворен. Меня поцеловали и благословили на мой самый важный первый в жизни прием. Я чувствовала себя совсем взрослой.

Чарли приветствовал меня, подвинувшись так, чтобы я села между ним и девушкой, и представил мне ее. Она улыбалась, хотя и слегка натянуто. Я призналась, что волнуюсь, и это заставило его рассмеяться. «Успокойся, — скомандовал он. — Я сопровождаю двух самых сногсшибательных красавиц сегодняшнего бала».

Возле кинотеатра блистала гламурная публика. Повсюду были кинозвезды, многие приветствовали Чарли. Некоторые — Лайонел Бэрримор, Мэри Майлс Минтер, Жан Хершольт и Мэй Мюррей — заметили, что нет нужды называть мое имя, что они и так уже знают обо мне из газетных публикаций, и были щедры на комплименты. Мэри Пикфорд увидеть никак не удавалось, но Дуглас Фэрбенкс, напомнивший мне красивого и беззаботного артиста цирка, обнял Чарли в переполненном фойе, словно огромный медведь. Чарли представил меня Тому Миксу, от него разило виски, и выглядел он совершенно нелепо в своем белом ковбойском наряде. Чарли был достаточно мил с Миксом, которого называл «соседом по улице», но когда актер оставил нас, и нам показали наши места, проворчал: «Не выношу этого парня. Он не перестает играть роль. Зачем делать это за пределами студии? И с какого, интересно, он Запада? Из западного Голливуда?»

Я не помню ничего о фильме Фэрбенкса, кроме того, что ужасно нервничала и была на седьмом небе от счастья. Мы закончили, когда уже зажглись фонари, и шофер отвез нас в маленький придорожный ресторанчик, тихий и недорогой, где люди кино были нечастыми гостями. Чарли заказал бифштексы для нас троих, и, не спрашивая о наших предпочтениях, проинструктировал официанта, чтобы их прожарили как следует. Лишь после этого он начал комментировать фильм. «Конечно, это пустячный фильм. Из тех, что скоро забываются, — сказал он. — Но ошибочно не воспринимать Дага Фэрбенкса всерьез. Он не очень хороший актер, но у него такое мощное обаяние, что даже самый нудный и безвкусный фильм с его участием не может провалиться. Я считаю, что критики, и вообще кто угодно, зря тратят время, распекая Фэрбенкса и Валентино — и даже Тома Микса — за то, что они плохие актеры. Если, оказываясь на экране в сценах с другими исполнителями, вы можете заставить зрителя смотреть только на вас, это уже искусство. А Фэрбенкс доминирует везде».

Они отвезли меня домой, и шофер проводил до дверей. Домашние ждали меня, чтобы услышать рассказы о вечере. Дедушка через пять минут уже отправился в постель, но, как я потом узнала, наутро в деталях обо всем расспросил маму.

Неделей позже мы вместе с Чарли и Тельмой пошли на званый ужин к мистеру и миссис Голдвин. Я чувствовала себя немного неловко в обществе Фрэнсис, жены Сэма Голдвина и некоторых гостей, но сам м-р Голдвин сразу же мне понравился. Чарли чрезвычайно любил его и всегда со смехом вспоминал, как тот коверкает английский язык. Он говорил мне и Тельме, когда мы шли на ужин: «Если бы Сэм делал эти ошибки умышленно юмор был бы потерян, а вместе с этим и шарм. Именно его простодушная наивность так подкупает».

Потом он припомнил один свой любимый голдвинизм:

— Как-то раз Сэм спросил молодого актера, откуда он приехал, и юноша сказал «Из Айдахо, сэр». Сэм посмотрел на него и сказал: «Прекрасно, молодой человек, но здесь это слово произносят „Огайо“».

Смеясь, Чарли добавил:

— Только не позволяйте его английскому языку вводить вас в заблуждение. У Сэма Голдвина безупречный вкус.

На следующий год мне довелось посетить десятки званых ужинов в доме Голдвина, и я хорошо его узнала, но его простота и теплота поразили меня в первый же вечер. Я очень отдаленно была осведомлена о его порядочности и как продюсера, и как человека, но мне приходилось много слышать об этом в последующие годы. И когда в 1950-е годы Чарли поливали грязью, многие влиятельные люди Голливуда сочувствовали ему молча, Сэм Голдвин был одним из немногих, кто открыто выступил в защиту Чарли.

В течение ужина о кино особенно не говорили, это было необычно, поскольку в 1924 году и фильмы, и кинобизнес были почти единственным предметом разговоров в Голливуде. После десерта нам показали экранизацию книги Джозефа фон Штернберга «Охотники за спасением» (The Salvation Hunters), этот фильм стал дебютом для молодой актрисы Джорджии Хейл. Я сочла этот фильм тяжелым и претенциозным, большую часть времени камера снимала мусорные банки в темных аллеях. Я видела, как пару раз м-р Голдвин едва сдерживал зевоту.

Чарли, с трудом переносивший неумелое искусство с претензией на тонкий вкус, тем не менее, нашел немало добрых слов. «Этот Штернберг теряет время, — сказал он за кофе. — Но ему хочется верить. Он явно серьезно относится к камере. Он видит то, что немногим режиссерам хватает ума и сил видеть: что возможности кинокамеры практически безграничны. Любич — еще один из таких немногих. Он умеет, как никто, без всякой пошлости показать комичность секса».

Я боялась открыть рот, но остальные участвовали в разговоре — включая Тельму Конверс, которая бесила меня тем, что была такая хорошенькая и умела так хорошо говорить. Она выслушивала очередной приговор Чарли — большинство фильмов, выходящих в Европе и Голливуде, он считал подражательными, посредственными, не способными использовать художественные возможности — а потом спокойно называла этих людей и картины достойными уважения и объясняла, почему так считает. Чарли терпеливо слушал ее.

Чувствуя себя с каждой минутой все более ничтожной, в тысячный раз я гадала, что он может находить во мне, когда ему доступны такие сногсшибательные, блестящие и умные женщины, как Тельма Конверс. Я думала: почему, даже почтительно выслушивая ее рассуждения, он снова обращает ко мне этот свой особый взгляд.

Ужин и неразрешенный спор закончились рано, как и большинство вечеров в будние дни, когда назавтра предстояла работа над картиной. Дворецкий готов был подать мне жакет, но Чарли, видя, что Тельма болтает с Голдвином, взял жакет из его рук и сам выполнил его работу. Он сказал мне вкрадчиво:

— Ты мешаешь мне работать. Я не могу сосредоточиться из-за того, что думаю о тебе. Наше время пришло, Лита. То, чему суждено случиться, должно случиться скорее.

В дверях м-р Голдвин, широко улыбаясь, взял мою руку в свои:

— Работая с Чарли Чаплином, ты учишься у большого мастера. То, чего он не знает о кино, всем остальным можно благополучно игнорировать. Но и ему повезло с тобой. Ты — восхитительная девочка, Лена.

— Лита! — вскричал Чарли и рассмеялся так, что оступился и сел мимо стула.


Чарли очень напряженно работал сам и высмеивал псевдоартистов, которые заявляли, что им необходимо вдохновение. Но он был достаточно умен, чтобы понимать, насколько бесполезно подстегивать себя в те дни, когда он чувствовал себя совершенно опустошенным. Тогда он звонил в студию и приказывал распустить всех по домам.

В такие дни и в уик-энды он часто отдыхал в плавательном клубе «Санта-Моника». Иногда он брал с собой меня и Тельму, хотя независимая Тельма Конверс явно начала чувствовать, что Чарли использует ее как ширму. Она никогда не показывала мне этой осведомленности, но, хотя и продолжала видеться с ним, даже если при этом была я, постепенно становилась все менее общительной.

Этот плавательный клуб в моем представлении был пределом изыска. Здесь радостно резвились звезды в счастливом сознании собственного избранничества в Америке XX века. Здесь был Джон Гилберт, дружелюбный и общительный, всерьез заявивший о себе как актер после выхода фильма «Большой парад» (The Big Parade). Здесь была Глория Свенсон, яркая звезда, хотя и немного высокомерная, которая, как оказалось, что-то слышала обо мне. Здесь была Грета Гарбо, немного отстраненная, но тогда она была гораздо более общительной, чем стала потом (спустя год я время от времени встречала ее в Сан-Симеоне, в имении Уильяма Рэндольфа Херста, и с каждым разом ее отчужденность все больше довлела над всем остальным в ее облике). Здесь была Клара Боу, веселая девушка чуть старше меня, настоящая знаменитость, но прошедшая долгий путь, прежде чем стать признанной красавицей.

И всегда был Чарли, переменчивый в своих настроениях, то оживленный, то отчужденный, но неизменно в центре внимания. Он обладал редким даром оказаться в какой-то момент в гуще событий, а в другой — внезапно исчезнуть. Пару раз он исчезал вместе со мной, и мы блуждали по тихим закоулкам вокруг клуба, обсуждая сложные сцены, которые он пытался снять для «Золотой лихорадки». Мы оба знали, что я служила просто отражателем звука, но он уверял меня, что это тоже искусство, и ему хорошо, когда я с ним.

Мы неизбежно заканчивали тем, что сидели вместе на уединенном пляже. Иногда Чарли говорил без умолкла, а в другие разы мы могли не произнести ни слова. Тем не менее я остро сознавала, как что-то, пока еще не ясное, неуклонно нарастает между нами. Поэтому, когда как-то раз в сумерки он предложил мне пойти на наше местечко на побережье, я прекрасно знала, что все происходящее теперь — просто подготовка к дальнейшему.

Каким-то образом я поняла, что тревожное ожидание близится к концу, и я иду навстречу неизбежности без колебаний.

Я стояла у кромки воды, наблюдая, как океанские волны набегают на песок. Он подошел ко мне сзади, обнял за талию и сказал: «Как красиво в это время дня, правда?» Он поцеловал меня в плечо: «А ты прекрасна в любое время суток». Я не двигалась. Страх был не таким неуправляемым здесь и сейчас, в сравнении с тем, что было в Тракки. Не потому что теперь я знала его лучше — на самом деле это было не так — а потому что сам его подход радикально отличался от того ужасного нападения в отеле. Он был мягче, он еще не прикоснулся ко мне, а я уже знала, что не буду сопротивляться, что он будет нежным, чутким и добрым. Он слегка прижимался ко мне, и я чувствовала его возбуждение, но не уклонялась и не паниковала при мысли о том, что сейчас произойдет.

— Тебе нравится?

— Да, — выдохнула я.

Слово «нравится» едва ли передавало то, что я испытывала, когда он начал медленно, ритмично двигаться мне навстречу. Я была напугана, я трепетала, я задыхалась, слово «нравится» было бледным подобием того, что я испытывала, но я не смела сказать ему.

— С тобой уже было такое?

— Однажды… с вами.

— Да, со мной, — прошептал он. — Мне так приятно, что у тебя не было до меня мужчин, Лита. Я разбужу тебя. Теперь не будет так, как в прошлый раз, когда мы были вместе.

Его пальцы скользнули вверх от моей талии к округлостям груди.

— Тебе нечего больше бояться. Ты должна доверять мне. Я никогда не обижу тебя. Ты должна знать это. Ты всегда должна знать это.

Его губы щекотали мое ухо и шею, а пальцы тем временем спускали лямки купального костюма с плеч. Он заключил в ладони мои груди, и мне стало трудно дышать. Ноги перестали держать меня, и я едва не потеряла равновесие. Потом он нежно развернул меня, и я увидела, с каким обожанием он смотрит на мою грудь.

Мы опустились на песок. Я отметила с благодарностью, что прежде чем целовать грудь, он поцеловал меня в губы, это говорило мне о том, что я нужна ему вся, а не только мое тело. Парадоксально, но мое физическое желание к нему шло от сознания, что он целует меня целомудренно, чуть ли не почтительно, а не с животной страстью. Я стеснялась своей наготы, и все же решительно обвила его руками и прижималась к нему все сильнее.

После все более пылких объятий он почувствовал себя свободнее. Проворно, хотя и неторопливо он стянул с меня купальник и присел на коленях, чтобы рассмотреть меня обнаженной. Я инстинктивно стала прикрывать руками те части тела, которые прежде ни один мужчина не видел, но, взглянув на него, я увидела полное отсутствие похоти в его глазах, и внезапно стыд исчез. Мои руки опустились вдоль тела.

Я наслаждалась его восхищенным взглядом, обращенным на мое распростертое тело, и его почти неслышным бормотанием: «Прекрасная, невероятно прекрасная…» — и любила этого человека, который освободил меня от стыда и сомнений. Это было чудное время дня, смеркалось, но еще было достаточно светло, чтобы мы могли смотреть друг на друга, не испытывая стыда. Он оставался в той же позе, разглядывая меня так, словно изучал картину. Предвкушая, что он снова притронется ко мне, я почувствовала головокружение. Чтобы отвлечься, я не сводила глаз с его пальцев, таких неподвижных, что они казались вырезанными из коричневого дерева. Их покой не выдавал ни стремления доказать свою силу, ни желания обладать.

— Ты — Жозефина, правда? — спросил он. — Дева и самка, невинная и искушенная.

Он встал и начал снимать свой полосатый купальный костюм.

— Ты шокирована моим видом, юная Жозефина?

Я отрицательно помотала головой.

— Тебя это возбуждает? — спросил он, стоя во всей красе.

Я кивнула, не потому что это было так, а просто потому, что он явно хотел возбудить меня своим видом. Конечно, любопытство мое было очень острым, но еще больше было мое желание обнять его, человека, который любил меня, человека, которого я боготворила. Он встал на колени надо мной, и я с изумлением обнаружила, что не испытываю страха. Как все это произойдет — с легкостью, или этот акт любви будет нарушен чем-то, не имеющим к ней отношения? Одна из девочек в школе — не Мерна — предупреждала, что в первый раз бывает кровь и боль. Я не знала ничего — кроме того, что боль не может быть связана с таким совершенным существом, как Чарли.

Он опустился ко мне, и у меня сжалось горло от сознания, что это и значит заниматься любовью. Конечно, Мерна рассказывала мне об этом, но меня так захватывала мысль о сексе — не о посягательстве на мое тело, а о том, кто-то будет держать меня в объятиях и любить, — что до этой минуты я не понимала их рассказов. И меня сковал страх.

«Мы с тобой… оба…» — бормотал он, постепенно двигаясь все сильнее. Я схватилась за его спину. Я знала, он не хочет сделать мне больно, но сейчас он делал мне больно, и меня пронзил ужас. Но еще было не слишком поздно. Я не могла пойти на это. Я не могла дать ему войти в меня. Мне хотелось снова быть ребенком. Это было не для меня. Это для животных. Это для взрослых.

— Нет, — скулила я и дико крутила головой, перестав обнимать его и пытаясь сжать ноги. — Я не могу, не могу!

Я почувствовала, как его тело, давившее на меня своей тяжестью, приподнялось. Возможно, он хотел выругаться или даже ударить меня, мне было все равно. Я повернулась на бок, и хотела дать волю слезам. Было чувство вины, жгучего стыда, и я хотела умереть.

«Ну, ладно, ладно, — шептал он, нежно обнимая меня. Он покачивал меня, целовал глаза и утешал: „Ну, все, Лита, все. Больше ничего не будет, успокойся…“

Наконец, я смогла взять себя в руки, но почувствовала, что мне нужна его помощь, чтобы встать на ноги и даже надеть купальник.

— Я пыталась сказать вам…

— Сказать мне что?

— Что я не просто девственница, но еще и напугана, и ничего не понимаю в этом.

Он засмеялся, без тени упрека. Мы вернулись к прерванной прогулке.

— Ты словно извиняешься, — сказал он, нежно беря меня за руку.

Я кивнула.

— Что-то в этом роде. Я хотела, чтобы вам было хорошо. А я вела себя, как наивная девственница.

— Прекрати употреблять это слово так, словно девственность это что-то страшное, — сказал он. — Ты думаешь, меня так неудержимо влекло бы к тебе, если бы ты была подружкой какого-нибудь моряка? В тебе есть много привлекательного, Лита, но самое волнующее — это твоя невинность. И еще долго после того, как ты перестанешь быть девственной, ты останешься невинной. Это тебя и отличает от кучи девиц вокруг.

Особенно стыдно мне было из-за моего полного неведения о самом любовном акте, и чем больше я старалась не признавать это, тем больше теперь чувствовала потребность высказаться.

— Хотите посмеяться? Хотите, расскажу, какая я была глупая? Можете верить, или нет, но пока вы не отодвинулись, я, честно, не знала, насколько глубоко вы могли поместить эту вашу, — я запнулась, — „штуку“.

Унылое детское слово, но те названия, которые давала этому Мерна, внушали омерзение, а слово „пенис“, как мне казалось, звучало бы слишком книжно.

Он был добродушно изумлен — не признанием, а самим словом.

— Разрыв девственной плевы действительно немного болезнен, — признал он, — но не мучителен. Насколько я знаю, ни одна женщина пока еще не умерла от боли. Если бы мы продолжили, сейчас уже все было бы хорошо, и всякий дискомфорт был бы забыт. После этого маленького дискомфорта, Лита, остается чистое удовольствие.

— Почему же тогда вы не продолжили?

— Ты была так напугана.

— Но вы говорите, что первая часть быстро проходит, — настаивала я. Зачем я опять сделала этот разворот? Зачем я винила его? Ведь он не сделал именно то, что я умоляла его не делать!

Он терпеливо объяснил:

— По очень простой причине. Я не насильник. Хотя, надо признать, иногда меня заносит и приходится сдерживать себя усилием воли. Но я не хочу просто использовать тебя, Лита. Если бы это был просто вопрос быстрого секса, у меня предостаточно возможностей в этом городишке… Это для свиней. Бесконечно радостнее строить такие отношения, которые будут у нас с тобой. И они у нас будут — самые прекрасные и самые запоминающиеся.

Мы вернулись в клуб, чего я очень страшилась. Я была уверена, что все немедленно обо всем догадаются, но насколько я могла заметить, никто не приветствовал нас со скабрезной улыбкой. Тельма казалась не слишком довольной, видя, что мы вернулись вместе с Чарли, но, похоже, она ничего не сказала ему об этом.


На студии мы успешно делали вид, что нас двоих связывает исключительно общее дело, работа над фильмом. Когда Чарли заговаривал со мной, казалось, он обращается со мной точно так же, как и с другими актерами, такими как Мак Суэйн или Том Мюррей, игравшими золотоискателей, — в прямой, профессиональной манере. Его тайные взгляды, обращенные ко мне, были не менее многозначительными, чем прежде, но теперь он больше следил за тем, чтобы люди не подумали, что он рассматривает меня иначе, чем актрису, играющую главную роль в его картине. Чем меньше дружеского участия он выказывал мне на съемочной площадке, тем более тепло держался с мамой. Их разговоры были короткими, но он явно очаровывал ее так, чтобы она считала его полностью благонадежным в отношении ее дочери. И судя по тому, как она говорила о нем мне, пока мы шли из дома в студию, он в этом преуспел. Он так тонко и умно манипулировал ею, что она была убеждена в его совершенной безопасности для меня.

Этому способствовали и газеты. Раз или два в неделю трио из Чарли Чаплина, Тельмы Морган Конверс и Литы Грей фотографировали во время посещения кинопремьеры, концерта и ресторана — мастер, его невеста и его протеже. На фото мы всегда были улыбающимися, а в подписях неизменно упоминались две женщины в жизни Чаплина: одна — девушка-подруга, а другая — просто девушка. Даже дедушка, который поначалу с неодобрением относился к моим съемкам в „Золотой лихорадке“ — мол, ей нужна нормальная жизнь подростка, а не вся эта мишура, — признавал, что на фотографиях я выгляжу очень мило и что мне хватает ума не выпендриваться.

Единственным человеком, кроме Чарли и меня, понимавшим, что все это — обман, была Тельма. Однажды вечером за ужином она понаблюдала и послушала, как Чарли нежно разговаривал со мной, отодвинула от себя тарелку, откинула свои черные волосы и резко бросила: „С меня хватит!“ И зашагала прочь из ресторана. Чарли кинулся за ней, но ее уже и след простыл.

— Бедная Тельма, думаю, она раздражена, — отметил он, как всегда, явно что-то не договаривая.

— Я бы хотела, чтобы вы ее догнали и вернули.

— Ты хочешь, чтобы она вернулась?

— Ну, не совсем, — призналась я.

— Но она выглядела ужасно рассерженной. Я не хочу никому причинять неприятности.

— Разве? — спросил он с дьявольской ухмылкой.

— Я хочу сказать, она же важна для вас.

Он кивнул.

— Ты права, Лита. Тельма была важна — для нас. Если она не ответит на мои телефонные звонки, а у меня есть подозрение, что она может не ответить, — ее глаза горели, — у нас будет небольшая проблема с появлением на публике. Уверен, что газетчики с их грязными мыслями прекратят публикации, если хотя бы на минуту заподозрят, что я люблю тебя. Или кого угодно твоего возраста.

— Я правильно расслышала вас? — спросила я. — Вы сказали, что любите меня?

— Боже правый, ты же и так знаешь!

Еда осталась на столе нетронутой. Мы едва прикоснулись к ней. Когда мы вышли из ресторана, локомобиль ждал нас. Пока швейцар открывал заднюю дверь, Чарли воспользовался моментом и что-то сказал Фрэнку, чего я не могла слышать. Потом он присоединился ко мне, и как только дверь закрылась, и машина тронулась, он потянулся вперед и повернул кронштейн, фиксирующий черную штору, отделяющую нас от Фрэнка.

— Фрэнк знает, где ты живешь, и мы отвезем тебя домой, — сказал он, — но пока еще рано, а вечер такой прекрасный. Поедем длинной дорогой.

Я бывала в этой большой машине и раньше, но никогда не знала, что можно задвигать шторы.

— Вы обо всем подумали, — сказала я.

— Абсолютно обо всем, — усмехнулся он и откинулся назад.

Я считала, что знаю Голливуд хорошо, но не прошло и двух минут, как мы оказались на таких неосвещенных улицах без названий, словно были далеко за городом. Я смутно догадывалась, что произойдет дальше: когда Чарли решит, что наступил подходящий момент, он затащит меня на свое широкое мягкое заднее сиденье. Меня не слишком волновало, что подумает обо мне Фрэнк. У этого человека не было возраста и лица, все, что я знала о нем, это то, что он умел водить машину, и что у него есть загривок.

Над задним сиденьем был светильник, но Чарли не включил его. Наоборот, он занялся тем, что задернул занавески на своем окне, а потом потянулся, чтобы проделать то же самое с моим. Мы оказались почти в кромешной тьме.

— Ну, как, уютно, почти как дома? — спросил он, играя моими волосами.

Я не могла ему сказать, что чувствую себя, будто еду в катафалке.

— Мне хорошо, потому что я с вами, — ответила я.

На этот раз, когда он поцеловал меня, я ответила сразу же и со всей полнотой чувства. Страх и тоска из-за того, что он собирался делать со мной, все еще не отступали, но теперь я знала, что люблю его и нуждаюсь в нем. И он сказал, что любит меня… Я не только позволила ему поцеловать меня, я прильнула к нему, а мои губы приготовились к поцелую.

Его мягкая рука проникла за корсаж платья и угодила в капкан лифчика. Я слегка застонала и еще сильнее прижалась к нему.

— Как снять всю эту проклятую сбрую? — спросил он неожиданно хриплым голосом.

— Это вроде не так просто. Тут все надо расстегивать как бы вместе.

У него вырвался звук отчаяния. Другая его рука трудилась над моей юбкой и плясала над моим бедром, пока не нащупала ткань моих трусов. „А это еще что такое? Это часть ансамбля?“

Трусы можно было спустить, но я опять испытывала тревогу. В Тракки Чарли был обезумевшим животным. В плавательном клубе в Санта-Монике — спокойным и властным. Сейчас он был между тем и другим — ни диким, ни спокойным, — а я была встревожена. „Я — ваша, вы знаете это, — сказала я. — Только, пожалуйста, не делайте этого здесь. Здесь так уныло. Пожалуйста… не здесь“.

Не говоря ни слова, он нащупал путь к вершине трусов на эластичной резинке и молча стянул их вниз, я бормотала, чтобы он прекратил, но не слишком настойчиво, поскольку он снова целовал меня. Потом он сражался с собственной одеждой и затаскивал меня поверх себя. Я слышала его затрудненное дыхание и холодно осознавала безумие этой новой попытки — не в кровати отеля в Тракки, не на побережье Санта-Моники, а на неосвещенном заднем сидении автомобиля с водителем, сидящим почти в метре от нас…

И снова я закричала от боли, и снова он остановился. Он вернул меня на сиденье и покрывал поцелуями. „Я понимаю, дорогая… Все, все, больше ничего не будет“, — шептал он.

Потихоньку его дыхание стало ровнее. Он отдернул черную штору в сторону и сказал что-то шоферу. Он баюкал меня, как ребенка, и приговаривал: „Все, Лита, ты едешь домой, дорогая. Не дрожи ты так. Все будет хорошо“.


Я плохо спала и почти ничего не ела. Мама встревожилась, но я свалила все на нервозность из-за съемок, и она приняла объяснение.

До некоторой степени я говорила правду. В роли девушки из дансинга я делала все, что мне говорили, и Чарли осыпал меня комплиментами; даже Ролли Тотеро улучил время и уверил меня: „Ты прекрасно держишься перед камерой, деточка. Она передает всю твою живость и подъем“. Но я не испытывала оживления или подъема. Я чувствовала себя нескладной среди этих профессионалов, мямлей, понятия не имеющей, как добиваться непринужденности перед камерой. Десятки раз мне хотелось удрать, но я не смела сказать подобное, я боялась, что если Чарли заподозрит мои сомнения, он начнет пересматривать свое отношение к моим актерским способностям.

Что удручало меня больше на съемочной площадке — это глаза Чарли, беспрестанно преследующие меня, постоянно напоминающие мне — словно я нуждалась в напоминаниях — о том, что осталось незавершенным. Потом, в течение трех бесконечных дней после той поездки в машине, он поймал меня, когда я была одна, и сказал: „Я не могу больше выносить этого наказания, Лита. Завтра в полдень я собираюсь сослаться на мучительную головную боль и распустить всех на целый день. Мы с тобой отправимся ко мне домой. Можешь организовать так, чтобы у твоей мамы были другие дела?“

Я ответила без тени сомнения: „Придумаю что-нибудь“, — но во рту у меня пересохло.

Когда на следующий день заявление о головной боли было сделано, я обнаружила, что избавиться от мамы не проблема. Я просто сообщила, что хочу сходить на дневной сеанс с подружкой, и все. А ей как раз нужно сделать кое-какие покупки, сказала она.

Был разработан детальный план встречи с Чаплином на определенном углу в определенное время. Я увидела, как приблизился и замедлил ход локомобиль, и впрыгнула в него. „Нам нужно снимать шпионский фильм с тобой вместе“, — сказал с ухмылкой Чарли, когда шофер с шумом помчал нас прочь. Я кисло улыбнулась в ответ, чувствуя, что не способна взглянуть ему в глаза.

Поездка в его владения в Беверли-Хиллз была долгой и странно спокойной, теперь, когда я хотела и нуждалась в том, чтобы он был рядом, он сидел тихо в дальней части сиденья, уставившись на разделительную штору. Едва ли было бы лучше, если бы он шутил и подтрунивал надо мной, но его серьезность причиняла мне боль. Выглядело это так, словно мы едем к зубному врачу, а не на любовное свидание. Мне хотелось броситься к нему в объятия, но это явно могло удивить его. Чарли испытывал подлинную бурю эмоций, но, как я догадывалась тогда, а потом и убедилась в этом, если на него обрушивались неожиданные эмоции, это повергало его в шок.

Облегчение наступило, когда большая машина приблизилась к внушительному особняку в георгианском стиле. Дом стоял на плато, возвышаясь над Беверли-Хиллз со всеми прилегающими селениями и тихоокеанским побережьем. Крутой подъездной путь образовывал идеальный круг на вершине плато, покрытом буйно цветущими розовыми кустами.

Окончательную остановку машина сделала перед крыльцом. Молодой японец в белом пальто и черных брюках сбежал по ступенькам и открыл дверь машины, кланяясь при появлении Чарли и помогая мне выйти. Мы продолжали молчать, пока японец сопровождал нас на лестнице, а машина умчалась прочь.

Коно, секретарь, редко покидавший Чарли, принял нас с немного притворной улыбкой, улыбкой, показывающей, что он точно знал, зачем меня сюда привезли. Он взял мою верхнюю одежду, вручил Чарли почту и спросил: „Позвоните, когда захотите чай?“

„Да, да“, — сказал Чарли, с нетерпением ожидая, пока он удалится, а когда Коно исчез, начал сортировать почту. В ожидании я с любопытством осматривалась вокруг. По первому впечатлению дом являл собой невероятное сочетание английского, французского и американского „контемпорари“ со странной примесью китайского и японского декора. Общая атмосфера была ориентальная, от изобилия нефрита до лиц слуг. Комната, в которой мы находились, походила на кинотеатр. Справа от нас была клавиатура органа, а слева, на первой лестничной площадке ступенек, ведущих наверх, — окошко проекционной будки. В дальнем конце комнаты располагался киноэкран, спускавшийся с потолка. Это была огромная комната; потолок высотой в два этажа крепился с помощью огромных дубовых балок, а массивная мебель была обита тяжелым выгоревшим оранжевым бархатом. К центру дома прямо от нас шел коридор, покрытый ковром в черно-белую шашку.

Обернувшись, наконец, чтобы взглянуть на меня, Чарли был изумлен зачарованным выражением моего лица. „Пойдем, Лита, я покажу тебе тут все“, — сказал он, беря меня под руку. Мы спустились в шахматный холл и вошли в жилую комнату. Тут и там в этой откровенно мужской комнате можно было видеть множество вещиц из нефрита, преимущественно обнаженные фигурки. Чарли любовно взял одну из них и показал мне. „Этот херувим — мой любимый“, — объявил он, и меня немного смутило его предпочтение статуэтки, не имеющей фигового листа. Он подошел к нескольким фигуркам рыб, восточных богов и миниатюрных сооружений, продолжая не выпускать из рук херувима. „Я неравнодушен к херувимам, — пояснил он. — В них есть и знания, и любовь, но нет греховности или коварства“. Улыбаясь, он добавил: „Я думаю о тебе, как о херувиме, Лита“.

Я снова вяло улыбнулась, но не смогла придумать ответа.

Над книжными полками висела пара гравюр, изображающих Лондон в тумане, голые и меланхоличные стволы и ветви деревьев. Пока я рассматривала гравюры, я ощущала рядом его присутствие. Его лицо было печальным и задумчивым. Впервые мне пришла в голову удивившая меня мысль, что, возможно, этот знаменитый, обожаемый всеми человек так же одинок и внутренне бесприютен, как и я.

Он повел меня в обшитую ореховыми панелями гостиную. Мебель была соответствующая. За массивным резным столом могли разместиться восемь человек, но стулья были такими огромными, что их было только шесть вокруг стола. Кресло хозяина имело исключительно высокую спинку, богатую резьбу и оранжевые бархатные подлокотники, все это делало его похожим на трон. Чарли проводил меня к креслу поменьше напротив и отодвинул его назад со словами: „Присаживайтесь, моя королева“. Я села и увидела его одобрительную улыбку.

— Превосходно, превосходно! — воскликнул он. — Ты — превосходная Жозефина — царственная, но раскованная. Императрицы — воплощение внутренней свободы.

— Это не обо мне, — возразила я. — Я далеко не расслабленна…

— Не спорь, — сказал он, вновь улыбнувшись. — Если я говорю, что ты — Жозефина, значит, ты — Жозефина.

Он пересек столовую и подошел к тяжелой бархатной драпировке, кайма которой почти касалась потолка, потянул шелковый шнур, и открылось огромное окно.

— Иди сюда, — скомандовал он, и я повиновалась.

Вид был потрясающий. Передо мной террасами расстилался необъятный, ухоженный газон, обе его стороны были густо усыпаны клубникой.

— Подожди, ты еще увидишь эту картину сверху! — сказал он с воодушевлением. — Отсюда даже не видно бассейна. Он под нижней террасой. Но сверху панорама захватывающая!

Шторы закрылись так же быстро и легко, как и открылись, и он взял меня за руку, чтобы провести по другим комнатам на первом этаже. Следующими после столовой были яркое, веселое помещение для завтрака с кованой мебелью и кухня — по размеру превосходящая, по крайней мере, вдвое нашу с мамой спальню. Мне были показаны туалетная комната, застекленная терраса и киноаппаратная. Хозяин повел меня в сад, где нашему взору открылись теннисные корты и бассейн. Мы гуляли по узким тропинкам под сводами, увитыми виноградом, а он говорил и говорил, словно мальчишка моего возраста, освоивший непостижимую профессию и не вполне уверенный, что заслужил все эти материальные блага, дарованные славой. Это была еще одна его грань, которой прежде я в нем не наблюдала.

Поднявшись с ним на третий этаж, я была потрясена его нервозностью подростка, которая, казалось, нарастала с каждым шагом. Он продолжал повторять, какой замечательный вид из верхних окон, словно пытаясь заморочить мне голову и заставить поверить, что мы поднялись сюда исключительно по этой причине. Я была тронута его волнением, и на самом деле это помогало меньше нервничать мне самой.

Спальня была обставлена так же дорого, как комнаты на втором этаже, за исключением ковра; он был с цветочным рисунком и выглядел заурядно и дешево, ничуть не украшая комнату, которая в противном случае была бы роскошной и изысканной. „Этот ковер не подходит для моей китайской спальни, — сразу же сказал он, словно обороняясь, хотя я и словом не обмолвилась. — Но мне он нравится“. Потом, в своей обескураживающей непоследовательной манере добавил: „Знаешь, он стоит всего три доллара за метр!“

Комната выходила на две стороны. Мы подошли к окнам, обращенным на Запад. Возле одного из них, наверху типично мужского комода стоял флакон одеколона Guerlain's Mitsuko.

— Это и был тот запах, который я все время чувствовала? — задала я вопрос… — В вашей раздевалке, в вашей машине, от вашей одежды, от вас?

— Тебе нравится?

— Да! Я ни от кого, кроме вас, не ощущала этого аромата.

Я не совсем верно выразилась и начала объяснять, что имела в виду. Чарли улыбнулся, взял флакон и вынул пробку.

— Вот, — сказал он и помазал мне руку экзотическим одеколоном. — Замечательный запах, правда?

— Ммммм, — кивнула я, нюхая свою руку. — Он всегда будет напоминать мне о вас.

Это тоже прозвучало чересчур. Но пока я могла смотреть в окно, а не него, мне казалось, я могу позволить себе нечто подобное, хотя бы на время.

Он молчал, и хотя стоял близко, не притрагивался ко мне. Потом сказал: „Пойдем, посмотрим восточную часть дома. По дороге я покажу тебе предмет моей особой радости и гордости“.

Я последовала за ним через узкий проход и застекленную дверь в ванную комнату, всю в белом кафеле и белом мраморе. Поначалу она выглядела, просто как ванная — роскошная, разумеется, но все же ванная. Но тут он показал помещение со встроенной мраморной плитой и сказал: „Моя парилка“.

Я была поражена: „Парилка? Я слышала об одной актрисе, принимающей ванны из шампанского, но собственная паровая баня! Мой дедушка ходит в парную иногда …“ Я осеклась, поняв, что говорю что-то не то.

„Здесь можно расслабиться, императрица Жозефина“, — сказал он мягко. — Процедура очень простая, даже херувим может делать это». Он указал мне на рукоятки на одной стене: «Поверни рукоятку с обозначением „пар“. И заходи. Больше ничего не требуется. А, ну конечно, надо оставить банный халат на крючке. Уверен, твой дедушка говорил тебе об этом».

И, внезапно закруглив тему, сказал: «Пошли». Он проводил меня в другую комнату, гостевую. Эта комната отличалась от всех остальных в доме тем, что была явно предназначена для женщины. Изящные занавески из тафты на окнах, пастельные оттенки розового и голубого, изысканная мебель цвета слоновой кости. На туалетном столике было выставлено множество женских туалетных принадлежностей, а на кровати, на розовом шелком покрывале лежал женский махровый халат.

В шоке от увиденного, но пытаясь сделать вид, что мне это безразлично, я двинулась в сторону окна. Отсюда открывался вид на всю восточную часть Беверли-Хиллз, на крутые багровые холмы Голливуда, и на виднеющийся вдали силуэт снежной горной вершины на фоне голубого неба. При этом я не переставала остро осознавать предназначение этой комнаты и к чему он меня подводил.

Он вынул из кармана пиджака письма, которые дал ему Коно.

— Мне нужно просмотреть их, — сказал он. — Пока ты ждешь, почему бы тебе не опробовать парную? Здесь есть все, что тебе понадобится, а в стенном шкафу полно полотенец.

— Как скажете.

— Тебе понравится! Когда у меня бывает трудный день в студии, достаточно провести пять минут в парной, и я готов на подвиги! Чувствуй себя, как дома. Не смущайся.

С этим он заспешил прочь.

Уже имея некоторое представление о том, как функционирует его мозг, я не без основания была уверена, что меня никто не побеспокоит — по крайней мере, слуги. Если он еще этого не сделал, то наверняка предупредит их теперь. Я просто диву давалась, насколько я изменилась со времени поездки в Тракки. Собираясь постучать в его дверь тогда, я чувствовала себя словно перед клеткой с тигром, но мой страх смягчала детская уверенность, что ничего плохого со мной не случится. Здесь же, в особняке в Беверли-Хиллз, всего месяц спустя я без тени стыда и сомнений готовилась предложить этому человеку все, чего он захочет.

Стараясь не смотреть в зеркала гостевой комнаты, я быстро сняла одежду, надела махровый халат, и направилась в ванную. На минуту я задумалась, не испугает ли меня струя пара. Я повернула рычаг, который мне показал Чарли и сразу же послышался шипящий звук. Я сняла халат, повесила его на крючок, перешагнула кафельный порог и оказалась в маленьком помещении. Я ждала, но, казалось, ничего не происходило, пока внезапно пар не пополз на меня со всех сторон, заволакивая стены и воздух. Глазам стало больно, я боялась дышать полной грудью, но вскоре тепло стало мягким и нежным.

Пар клубился, становился гуще и гуще, пока, наконец, не заполнил каждый сантиметр пространства. Я ничего не видела. Нежно ласкающий меня пар навевал сон, я легла на мраморную плиту и закрыла глаза. Передо мной стояли все виденные мною картины и фильмы о царицах и принцессах в королевских банях и рабынях, осушающих и умащивающих их тела. Я положила руки на лоб и скрестила лодыжки, гадая, что произойдет дальше.

А дальше был Чарли, вытянувшийся подле меня и покрывавший мою шею быстрыми легкими поцелуями. «Так нам будет легче, — сипло произнес он. — Мы не сможем видеть друг друга».

На побережье и в его машине, он определенно властвовал, но довольно нежно. Теперь же он неожиданно вновь стал мужчиной из Тракки, скорее грубо использующим меня, чем любящим. Но это уже не имело значения. Я неистово прижала его к себе. Потом я почувствовала острую пронзительную боль внутри и закричала, но не ослабила объятий. Боль слепила меня сильнее, чем пар, но я извивалась, словно в экстазе, чтобы показать, что принадлежу ему.


Позже он ушел, а я осталась лежать на мраморной плите. Пар начал рассеиваться. С потолка капала холодная вода, а влага со стен стекала ручейками в отверстие на полу. Наконец я смогла подняться. Я едва стояла, пораженная видом крови. Я была опрокинута. У меня все болело.

Надо полагать, я стала женщиной. Мне было пятнадцать, а чувствовала я себя еще более юной. Было безумием, конечно, считать, что теперь у меня будет ребенок. Чарли велел мне не беспокоиться.

Загрузка...