Это был март, конец марта. Приемная мама семерых детей Вера Дробинская опубликовала в блоге фотографии. Нечеткие. Кладбище, только что освободившееся от снега, с зеленой нежной травой. Холмики в форме могил — без крестов, без надгробных камней, без имен. Вера утверждала, что так, безымянными, похоронены дети из Разночиновского детского дома-интерната. Написала — «некоторые могилы производят впечатление братских».
Разночиновка — это интернат для детей с умственной отсталостью[35]. Прокурорская проверка показала, что за десять лет в Разночиновке умер 41 ребенок.
Кажется, я сама попросилась в эту командировку.
Астрахань — это самый юг России. Степи, сухой ковыль выше головы. Волга приходит сюда в самой мощи и растекается на сто рукавов. Солнце светит так, что ходишь, сощурившись, ищешь тень.
Вера живет в маленьком деревянном доме. Там грязно и тесно. Я вижу всех ее детей. Надя, Рома, Маша читают. Тавифа переодевается в новое платье — «кокетка, четыре раза не переоденется — день, считай, зря прошел». Миша сидит у ног Веры, смотрит тревожно. Во дворе Коля и Максим по очереди катаются на скейте.
Все ее дети — «с патологиями умственного развития».
Надя, Рома, Миша раньше жили в Разночиновке. Коля, Максим, Маша жили в обычном детском доме, но их собирались переводить в Разночиновку, и Вера их спасла. Тавифу Вера сопровождала на операцию в Германию, а потом оставила себе.
Вера — врач-неонатолог. Рассказывает, что в Разночиновку впервые попала девять лет назад. Поехала вместе с итальянкой, которая не успела собрать документы на усыновление, и ребенка перевели в Разночиновку. «Он умер в ту же ночь. Ей так радостно сообщили… Нянечки повели нас на экскурсию. Суббота, начальства не было, да и непуганые они тогда еще были. Палаты для лежачих. Дети лежат на полу, на клеенках. Некоторые привязаны к кроватям, за ноги. Нянечки говорят: «Чтобы не убегали». Но они же лежачие, нет?»
Тогда Вера впервые увидела Мишу. Он был привязан капроновым чулком к кровати и грыз руки. Надю и Рому Вера усыновила заодно с Мишей — «про них нянечки говорили, что не понимают, зачем они здесь, нормальные совсем дети».
«Сначала было совсем тяжело. Дети говорили на смеси мата и жестовой речи. Учиться не хотели, кричали: «Мы дебилы, нам не нужно!» Руку поднимаешь, чтоб погладить, — закрываются руками, ждут удара. Воспитаны в жестокости. Мишка тогда не ходил, только ползал. Я попросила отвести его на кухню. И Ромка стал его ногами в живот пинать, выпинывать из комнаты. Я Ромку хватаю, кричу: так нельзя! Такое изумление в глазах!»
Вера говорит, еще и еще — что в волонтерство ее привел польский священник, что в отделении больницы, где Вера работала, младенцы умирали без правильных питательных смесей, что она собиралась взять восьмого ребенка из Разночиновки, но органы опеки ей отказали, что в детдоме ее Мишу кололи аминазином и она писала в прокуратуру, но прокуратура сказала, что аминазином снимали эпилептические приступы. «Аминазин эпилепсию не снимает. Аминазином их колют, чтоб они лежали тихонечко, только по этой причине». Моя ручка закончилась, я достаю следующую, продолжаю писать. Дети смотрят «Гарри Поттера», я думаю — не может быть правдой все, что она говорит, как-то слишком дико, много драмы, с другой стороны, она врач, врачи надежные, но она уже не работает врачом, она мама семерых приемных детей-инвалидов, нормальный человек такое на себя не взвалит. Может быть, что она мстит интернату за того, восьмого, которого ей не отдали? Все может быть.
Я говорю с Надей. Наде семнадцать, она оканчивает девятый класс. Учиться она начала в одиннадцать, после того, как Вера забрала ее в семью. Диагноз «умственная отсталость»[36] ей сняли.
Надя рассказывает про интернат. Распорядок дня был простой — утром «одевались, строились, завтракали», потом детей помещали в «игралку» — в игровую комнату. Обычно целый день «в игралке», но иногда детей выводили гулять. «Во дворе беседка большая, там и сидели». «Я неграмотная была. Зато нас учили вышивать». Рассказывает, как нянечка ударила ее по лицу за то, что она принесла в интернат котенка. «Ну, еще бьют, когда в трусы сделаешь… Еще если подумают на воровство — воспитательница одна кричала на меня «ты отняла мою ручку» и на пол толкнула… Если нападешь на воспитателя, таблетки давали, к кровати привязывали, и целый день спишь. Но я не нападала. Опасно. Ближе к вечеру воспитатели часто пьяные уже…»
Рассказывает: «Однажды свет выключили, а мы еще лечь не успели. А нянечка торопилась, у них там баян был, праздновали. Так она берет палку и махает. Мне по голове и по пальцам попала. Но она не виновата! Она же не видела, кого бьет, — свет выключен был. Может, она просто себе дорогу прокладывала».
— Мне участковый психиатр говорит: они же не нормальные, — Вера снова садится рядом. — Говорит: вы возьмите домашнего ребенка и поставьте рядом с ними, и сразу видно. А я говорю: вы возьмите домашнего и на девять лет отправьте в Разночиновку, а потом поглядим.
Вера сажает детей в «газель», и мы едем на Волгу. Дети бегут купаться. Маша плещется в воде у самого берега. Я вспоминаю: когда Вера взяла Машу домой, выяснилось — у девочки короткая уздечка языка, ей тяжело говорить. «Вот ее и записали в умственно отсталые. Вообще фактор случайности в судьбе этих детей — определяющий». Вот может быть такое? Я сижу на берегу и думаю, думаю. Потом оказалось, что я обгорела. Меня знобит и тошнит, кожа красная, не дотронуться.
Как я нашла Светлану, я не помню. Светлана сама отдала своего сына в Разночиновку. «От безысходности. Только от безысходности. Все сломано, все ломает. Трюмо вот это три раза на себя ронял. На балкон старается выбежать…» Мы ходим по раздолбанной квартире, и Светлана объясняет, как она возила сына на реабилитацию в соседний город и как по ночам вела бухгалтерию парикмахерской, чтобы днем следить за ребенком. Она хочет сказать: я хорошая мама, я не виновата. Никакой помощи семьям с такими детьми в России нет. Когда Светлана обходила врачей, ей говорили — ребенок неизлечим, сдавайте его в интернат.
В Разночиновке ей объяснили, что поместить ребенка в интернат можно, только если отказаться от родительских прав. «Поэтому я ему юридически никто сейчас», — говорит Светлана. Навещает его. Рассказывает:
— Похудел, как кощей. И весь покусанный, покарябанный. Мне говорят — они сами себя кусают. А мой себя никогда не кусал. Мой всех обнимает только. Может, они его кусают за это? Он очень изменился. Везде включает свет. Боится воды — а раньше любил купаться, из ванны не достанешь его. И плакать перестал, больше не плачет. Как я узнаю, что там с ним? Он не разговаривает у меня.
Я еду в Разночиновку. Это село в 35 километрах от Астрахани, вместо дороги месиво из застывшей, обожженной солнцем глины. Здесь живут русские, казахи, турки-месхетинцы, много смешанных браков. Есть животноводческий кооператив — но совсем маленький. Поэтому в селе в каждой семье кто-то работает в интернате. Интернат кормит все село.
Обсуждать интернат со мной местные не хотят — «работа как работа, зарплата только маленькая». Говорят — «наш интернат закрыть хотят, потому что наша земля им нравится, берег Волги же, вон сколько турбаз вокруг, льют грязь на нас». «Андреевна, директор наша, детям как мать родная. А как их кормят — мы дома так не готовим, как их кормят. Бить их? Вы с ума сошли, у кого рука-то поднимется на больных?»
Дальше я должна была идти на кладбище. Я уверена, что я была на кладбище, — но я не помню. На месте кладбища с детскими могилами — горячее белое пятно.
Интернат — это длинное здание на берегу Волги. Солнце отвесно лупит пустой двор, ни тени, ни одного ребенка на улице. Забор низкий, прозрачный. Прохожу в калитку, лишь бы не выгнали, улыбаюсь, улыбаюсь, улыбаюсь.
Директор Валентина Андреевна Уразалиева говорит: «Я проработала здесь тридцать четыре года. Первая санитарка тут была моя мама. Брат строил корпуса. Сестра на кухне работала. Вся семья моя служила интернату».
— В советское время была четкая граница между обучаемыми и необучаемыми. Не было требований прямо всех учить. Вопрос реабилитации сейчас шире стоит. У нас свыше ста человек адаптированы к труду. Старшие работают: подметать, убирать. Самостоятельно одеваться, разуваться, кровать заправлять умеет большинство. Дети все тяжелые — от легкой умственной отсталости до глубокой. Значительная часть имеет ДЦП. Пятьдесят человек — отделение интенсивного медицинского ухода, это лежачие дети. Сейчас я вам покажу.
В комнате — пятнадцать металлических кроватей с высокими бортиками, разноцветные, стоят одна к одной. На них лежат, сидят дети. Огромные или слишком маленькие головы, искаженные лица, невероятно худые тела. Директор смотрит на меня, я смотрю на детей. Что я могу понять? «Почему они худые?» — спрашиваю. «От заболевания. Мышцы атрофируются, — говорит нянечка за спиной директора. — Мы их кормим хорошо». «Вы знаете, какие диагнозы? — говорит директор. — Ужас, а не диагнозы. От диагнозов они и умирают». «Сейчас идет проверка», — говорю. «А она все подтвердит, вы не сомневайтесь. Дети эти очень больные. Вот мы в больницу недавно ребенка возили. Так там прямо удивились, что с таким поражением ЦНС и ДЦП ребенок так ухожен».
— Волонтеров мы к нам больше не пускаем. Волонтеры к нам пришли сами. Предложили сотрудничество. Мы показали обстановку в детском доме. Они прислали памперсы, своих шефов, буквари. Начали выуживать какую-то из детей информацию. Раздали им мобильники. Провоцирующие вопросы задавали…
— Какие?
— Ну, «вас бьют?». Это же больные дети, они чего только не скажут. А волонтеры принимают все их рассказы за чистую монету. Верят им, понимаете? И если мы раньше разрешали им беседовать наедине, то потом только с обслуживающим персоналом. Потому что персонал знает, чем характеризуется диагноз, как ведут себя дети в подобных ситуациях. И когда прокуратура сейчас приезжала, я на всех разговорах присутствовала. Я же официально опекун им, должна присутствовать на всех разговорах.
— А можно я поговорю с детьми?
— Можно, — говорит директор. — Настю приведите.
Воспитательница заводит Настю в кабинет. У девочки широко открыты глаза, текут крупные слезы. Она не всхлипывает, не утирается рукой. Ей больно? Страшно?
— Почему ты плачешь?
Настя смотрит на меня в упор и улыбается во весь рот.
Что спросить? Спрашивать ли?
— Тебе нравится жить здесь?
Настя поднимает большой палец кверху. Начинает быстро говорить руками. Я немного знаю жестовый, но не понимаю ни слова. Директор пытается обнять Настю, та вырывается, отходит в сторону, замирает.
— Уводите, — кивает директор воспитательнице. — Вот вы сами видите. Семнадцать лет девочке. Душевнобольной ребенок. Хорошо, когда беда семью обошла, что у большинства семей такого не произошло. Но важно помнить, что беда находится рядом! И основной костяк персонала это понимает. Дети ухоженные, у нас комфортно, красиво, уютно. Я так считаю — надо работать так, чтобы, уходя в ту жизнь, ты знала, что сделала для этих детей все.
Дальше она показывает вышивки — «дети все сами шьют». Показывает огород — «у нас богатая территория, и к столу, и к блюду идет петрушка, укропчик, салат».
Я думаю только о том, почему в интернате так тихо, здесь же двести детей, где эти дети, почему я не слышу их.
— Что будет дальше с этими детьми?
— Ну как что? ПНИ[37].
— Что такое ПНИ?
— Это тоже интернат, только для взрослых. Такие люди сами жить не могут.
Я еду в ПНИ. От волонтеров я знаю имя и фамилию девушки, которую только что перевели туда из Разночиновки. Ее зовут Света.
Я захожу в интернат и чувствую запах. Только спустя много лет я смогу понять, чем там пахло. Я не успеваю сделать и шага. Ко мне быстро подходит дежурная — крупная женщина в халате. «Вы к кому?» Я называю имя Светы. «Все встречи — только в беседке, беседка справа, подождите там». Она ждет, когда я выйду на улицу.
Свету выводит другая женщина. Я боюсь, что придется объяснять, кто я, но Света делает вид, что мы знакомы, — подходит, берет за руку. Когда санитарка уходит, она говорит: «Ты кто?»
Я представляюсь. Спрашиваю про Разночиновку.
— Ну били, да, мальчишек в основном. Была одна девочка — ее в наказание дежурные облили кипятком, она умерла. Но это давно было, до меня.
— Как ее звали?
— Я не знаю. А ты будешь ко мне приходить в гости? Ты принесла еды?
— Ты голодная?
— Я бы хотела кофе и конфет.
Из интерната выходят молодые ребята, человек двадцать. Они странно одеты, одежда кажется на них чужой. Половина из них бегут к беседке, облепляют ее, садятся рядом. Каждый хочет познакомиться. Света меняет тему — рассказывает, какие замечательные мастерские есть в интернате, что можно выпиливать из дерева или рисовать, а еще она участвовала в концерте.
Женщина в халате наблюдает за нами от крыльца.
Света придвигается ко мне и говорит:
— Деревенские с девочками спят. Некоторым аборты делают. Некоторых стерилизуют.
— Что?
— Операция такая. Чтобы детей не было. Ты будешь про это писать?
— Да.
— А как ты докажешь?
Я не знаю, как это докажу.
Света записывает мой номер телефона, уходит в здание, и женщина в халате уходит за ней.
Прокурорская проверка показала, что все дети в Разночиновском интернате умерли из-за своих основных заболеваний и были захоронены по всем правилам. Других нарушений не нашли.
Я не написала текст.
Директор Валентина Андреевна Уразалиева мирно ушла на пенсию. Но через два года на нее завели уголовное дело. Выяснилось, что деревенский житель похитил и изнасиловал шестилетнюю воспитанницу интерната — а директор это скрыла. Она запретила подчиненным вызывать врачей. Но девочка выжила. У девочки была мама — и мама узнала правду. Был суд. Директору дали четыре года условно. Еще ей запретили на два года занимать должности, связанные с воспитанием детей.
Новый директор построил вокруг Разночиновского интерната трехметровый сплошной забор.
30 апреля 2021 года
Подходишь к забору и упираешься в забор. Он два с половиной метра высотой. Снаружи он покрашен в веселый голубой, с желтыми ромбами. Масляная холодная шершавая краска. У проходной выставлены бетонные емкости, летом там растут цветы.
Изнутри забор серый. Но это мы узнаем потом.
Снаружи к забору подступают серые многоэтажки. Там горят окна. Разноцветные занавески, движущиеся тени за ними. Ездят машины и автобусы. Светится стекляшка магазина.
Перед забором — широкий и глубокий ров с талой водой. Никто не помнит, давно ли тут этот ров, случаен ли он, но ров функционален, засыпать его не планируют.
Из-за забора высовываются березовые ветки. Они уже поменяли цвет, весна. Дальше — темнота, белые стволы.
Здание стоит в темноте, в глубине. Оно построено буквой Н. В нем три этажа.
Оно напоминает школу или чиновничью контору, какие бывают в маленьких городах.
Город N — немаленький, крупный. Но район, где расположено здание, отдаленный, промышленный, немножко как отдельный город. Те, кто работают в здании, обычно живут неподалеку, здесь же.
Если зайти за здание (заходить можно не всем), видишь еще несколько построек. Прачечная, котельная. В какой-то момент упираешься в металлические листы. За ними прячется пруд. Раньше к пруду можно было ходить — не всем, некоторым, но с тех пор, как в пруду утопилась девушка, пруд стал запретным, невозможным.
Впрочем, и березовые ветки видят не все.
Диаметр мира здесь определяется тем, как видят тебя другие.
Это — ПНИ, психоневрологический интернат. Здесь живут люди с психическими и неврологическими диагнозами, от которых отказались близкие.
Люди здесь живут до самой смерти, и на столе каждой медсестры лежит памятка «Действия в случае смерти проживающего».
Мы будем здесь две недели, мы гости, мы сможем уйти.
Нам выдают ключ — пластиковую ручку с четырехгранным металлическим стержнем. Им можно открывать двери и окна. Можно ходить между отделениями. Каждое крыло просматривается камерами и имеет букву и номер. 3-А, 2-Д, 1-Г, 3-ВГ. Ручки — главный символ власти здесь.
Первое, что ты чувствуешь, это запах. Он разный. Пища, моча, масло и хлорка, человеческий пот.
Здесь живут 436 человек. Лишь 42 из них — дееспособные, остальные дееспособности лишены. Людей зовут «проживающие» или «клиенты». Есть еще аббревиатура ПСУ — получатели социальных услуг. Их имена написаны на комнатах. Персонал к ним обращается на «ты». Между собой их обозначают по фамилии.
Сотрудников нужно называть на «вы» и по имени-отчеству.
Из-за пандемии сотрудники тоже живут в интернате — вахтами. Вахта длится две недели.
Пандемия сократила жизнь в интернате до минимума. Нет кружков, нет дискотек, проживающие в разных отделениях не видели друг друга год. Сейчас официальная пандемия заканчивается.
Все очень измучены.
Коронавирус здесь шел лесным пожаром. Было три волны. Первая шла с конца апреля до середины лета. Сто сорок один человек заболел, семеро умерли в больницах. Вторая вспышка случилась в декабре, но ее удалось локализовать поголовным КТ-обследованием, и зараженных оказалось всего восемь. Третья волна пришла 1 января. Заболели 57 человек, четверо умерли. В интернате появилась красная зона.
Тех, кто умер и кого не забрали родственники, хоронил интернат. Прощания не было. Зала прощания на территории не предусмотрено.
— Уу! Уу! — несется снизу, из-под окна. Высоко, протяжно, как экзотическая птица. Это кричит Тася из отделения милосердия. У Таси бритая голова и синие глаза. Подушечка среднего пальца стерта до мяса. Она коротко воет, и ее вой слышен на всех этажах.
Сегодня наступает первая дискотека, и все взволнованы. Возвращается нормальная жизнь.
Сегодня впервые за год женщинам и мужчинам можно увидеть друг друга. Смешанных отделений в интернате всего два — реабилитации и милосердия, остальные разделены по половому признаку, и двери между ними запираются на ключ.
В отделении реабилитации — самом свободном — подбирают туфли. Туфли приносит сиделка Елена Сергеевна — седая женщина в платке с добрым тихим лицом. Сейчас пост, и она постится: ест черный хлеб с солью, читает ребятам молитвослов.
Туфли выбирают Нине Баженовой — она будет петь. Она уже одета в фиолетовое платье из костюмерной и похожа на принцессу.
— Нет платьев, а юбки не лезут, — шепчутся в комнатах. — На живот не лезут.
— Кушать меньше надо.
— Колготки только со стрелками. Надеть?
В первом женском женщины натягивают черные шерстяные платья — как на похоронах. Тем, кому не хватило платья, надевают новенькие спортивные костюмы.
Зульфия неровно красит огрызком помады губы, и губы становятся красными. Люба надевает сережки с зеленым стеклом, которые подарила медсестра. Косолапый Саша из самого строгого отделения 3-А наряжается в серый костюм. Костюм Саше велик, но зато это настоящий костюм, как во внешнем мире. Внешний мир здесь называют — воля.
Елена Сергеевна уговаривает Аню надеть другие носки. «К празднику светленькое. Светленькие носочки». Аня хочет полосатые. Но Елена Сергеевна улыбчива и непреклонна. Идет дозором по отделению.
— Я не хочу, не хочу, — говорит Лиля. — Третье платье, все плохо.
— Сейчас мы подберем, — говорит Елена Сергеевна и лезет в шкаф. Она знает, что где лежит, потому что во время генеральных уборок (раз в две недели) сиделки пересматривают все вещи проживающих. Некоторые вещи выкидываются — на усмотрение сиделок и медсестры.
Елене Сергеевне, да и всем здесь, известно, что Лиля встречалась со Славой — а Слава женился на волонтерке и вышел из интерната. Славу не осуждают — такая возможность, конечно. Но Лиле сочувствуют. На дискотеку Лиля не хочет. Но Елена Сергеевна говорит, что мероприятие общее и надо идти. Выгоняют и Веру, которая наконец решила покрасить волосы.
В зал (проветривали, но все равно пахнет гнилыми полами) отделение реабилитации заходит первым. Ряды стульев. Стены выкрашены зелено-желтой краской, на самой большой — бумажные буквы «Приветствуем участников смотра-конкурса».
Подтягиваются другие отделения. Сиделки закатывают несколько колясок из отделения милосердия и ставят в первый ряд. Клоки волос торчат за ушами — обрили, но плохо, неровно.
Сотрудники легко отличимы: они одеты в маски и халаты.
Мужчины перемешиваются с женщинами. Сидят, взявшись за руки, говорят вполголоса. «Как я хорошо чувствую, что ты здесь», — говорит Оля Олегу.
Появляется энергичная блондинка с листочками в руке.
— Все помнят, как меня зовут? Наконец-то мы вместе! Давайте поаплодируем!
Она набирает воздуха и выговаривает:
— На календаре — весна. В душе — весна. Что же такое весна? Это — прекрасное время любви. Любви подвластно все! Любит каждая букашка-таракашка… Соскучились по танцам?
Но до танцев еще долго. Сначала выходит талантливый санитар с песней: «Здесь ГБУ! Здесь ПНИ! Семья большая, мы все свои».
Потом загадки: «По утрам поют — кто? Птицы! Бегут шумные веселые? Ручьи!» Нужно назвать весенние месяцы, сказать скороговорку («На поляне над ромашкой жук летал в цветной рубашке»), отгадать насекомых, которые живут группами.
Наконец, Нина-принцесса берет микрофон. Ее фиолетовое платье светится среди желтых стен.
Я давно уже тебя люблю.
Отчего ж любовь мою
До сих пор не замечаешь ты?
И не даришь мне цветы?
Цветет калина в поле у ручья!
Цветет черемуха, и только я
Скучаю без любви твоей!
Еще несколько выступлений — и наконец включается музыка.
Половина зала высыпает на танцпол. Половина остается на стульях — есть время побыть вместе и поговорить. Одна пара пытается выйти в коридор, но путь им преграждают санитары.
Люди отплясывают как могут. «Радоваться жизни самой! Радоваться вместе с тобой!» Невысокий парень обнимает девушку, водит руками над ее головой. Целует ее пальцы.
— Пандемия разлучила любящие сердца! — кричит блондинка. — Не у всех есть мобильный телефон! И — медленный танец!
Пожилая пара, он неспешно ведет ее. На ней умелый макияж и голубое платье, длинные серьги свисают до плеч, она идет королевой.
Девушка жарко шепчет на ухо другой. Парень целует женщину.
Ко мне подходит крохотная девушка. Берет за руку. «Я вас люблю. Как вас зовут?»
Медленный танец закончился. Но пары не расходятся. Танцуют под быстрое, дерганые движения. Успеть, успеть, музыка скоро перестанет. Пространство между парами одинокие танцующие деликатно стараются не занимать. Лишь блондинка-ведущая скачет между парами и аплодирует им прямо в лицо.
Девушка с синдромом Дауна в красной блузке вращает бедрами. Вместе с ней пляшет бритая девушка на коляске. Ее подругу увозят — коляска ей не подходит, болит спина, она больше не может сидеть.
— Перестань, Зайка, — говорит Саша Яне. Они сидят на стульях. — Не ругай меня.
— Иди чеши! Танцуй!
— Зайка.
— Медленный танец! — объявляет блондинка.
— Это не мой парень, мы просто так, — говорит Яна, выбираясь на танцпол.
Стриженый Дима танцует со стриженой Аней и не может оторвать от нее глаз.
Дискотека длится полчаса. Дискотека бывает по средам.
— Чтоб ты сдохла! Главное — чтоб ты сдохла! Сдохни, сдохни, сука!
Это из палаты напротив моей. Аглая — старуха с вороньим носом и темными глазами навыкате. Она всем желает смерти. Все привыкли.
Мое отделение — отделение № 1. Оно гигантское, разделено на два крыла — женское и мужское. В моем крыле живет 41 женщина.
Свет включается и выключается снаружи комнаты. Ручек нет ни на двери, ни на окне. Нет и розеток. Их нет и в других комнатах. Розетка — одна, у телевизора, под присмотром медсестры. Заряжать нечего: на сорок одну женщину приходится всего три телефона, и они хранятся у соцработника. Телефон выдают по вторникам и пятницам, после полдника, на полчаса.
Здесь встают рано — в семь уже все на ногах. Хочется курить. На стене — график курения: 9:30, 13:30, 16:30. В день раздают по пять сигарет. Мужчинам — десять, но зато у мужчин нет «раздатка» — комнаты с кипятком. Бойлер привозят и увозят. Поэтому, если им хочется пить после семи вечера, они пьют из-под крана.
Я выбираюсь к зарешеченному балкону. Там уже стоит Олеся — бывшая учительница русского и литературы. У Олеси темные волосы и льдистые глаза. У Олеси сегодня день рождения. У Олеси шизофрения. Она разговаривает поговорками и пословицами.
— Чего топчешься, давай быстрей, — меня толкают в спину. — Заметят.
Натягиваю куртку и выхожу. Холодно. Женщины курят в халатиках. Уловка-22: курить запрещено без верхней одежды, верхняя одежда закрыта на ключ под замком и откроется только по графику. Хранить верхнюю одежду в своей комнате нельзя. Курение вне графика карается. Можно лишиться сигарет на день, причем лишают не только провинившуюся, но и все отделение.
Закуриваю свое. Все остальные курят LD — вонючие сигареты из красной пачки. Сигареты есть не у всех, несколько бабушек топчутся в надежде, что им оставят затянуться. Они скурили свое, а запасать не хватает сил. Бабушек игнорируют. Сигареты не стряхивают — счищают пепел пальцами.
— Мы тут как политзаключенные, — говорит Олеся. — Потому что наша тюрьма без срока.
Она щурится на облака и говорит: «Я надеюсь, что на мой день рождения будет солнце».
Меню наклеено на двери бытовой. На завтрак — «Каша дружба молочная вязкая».
По телевизору в облицованном плиткой холле идет «Котенок Гав».
— Когда я вырасту, мне тоже подарят намордник.
— А зачем он тебе?
— Чтоб я не кусался.
За полчаса до завтрака все выстраиваются перед запертой дверью. Стоят. Бритая женщина — один передний зуб в провале рта — садится на корточки, смотрит в пол. Я наконец рассматриваю их. Длинные волосы только у Олеси. Потому что Олеся иногда выступает на сцене, длинные волосы — красиво и нравится гостям интерната. Пара каре, пара стрижек. Остальные, включая бабушек, обриты.
Женщины рассматривают меня.
— Какие у тебя красивые зубы. Какие красивые зубы бывают, — наконец произносит одна.
В столовую ходят не все. Восемь человек завтракают в отделении. Лежачие, слепая и те, кто поражен в правах за буйный нрав.
Двери открываются, поток течет по лестнице. Три женщины выстраиваются вдоль стеночки — ждать мужчин из крыла напротив. Их дверь тоже открывается, толпой выходят мужики. Пары быстро целуются, идут до столовой вместе. Короткое время, когда можно вместе. Еще прогулки в «садике» (если повезет и мужчин выведут одновременно с женщинами) и дискотеки — по средам.
Про отношения здесь говорят — «дружатся».
Мужчины и женщины передают друг другу кулечки и записочки. В кулечках — кофе (абсолютная драгоценность) и чай (вторая местная валюта, конвертируется в курево по курсу пять пакетиков за сигарету), записки. Те, кто дружатся, подкармливают друг друга.
Пытаюсь намазать масло, но масло оказывается не маслом. Съедаю другой кусок хлеба, выпиваю напиток бурого цвета — без запаха, но теплый и сладкий.
От каши отчетливо пахнет хлоркой. «Это запах чистоты и здоровья», — говорит главврач, проходя. Он, кажется, обиделся, что я не ем кашу.
Этот ПНИ гордится своей кухней. Полагается маленькая груша, и я вгрызаюсь в грушу.
Когда возвращаюсь, женщины одна за другой заходят в комнату и кладут мне груши на стол. Это способ подружиться. Со мной хотят дружить. Я из внешнего мира, у меня есть сигареты и телефон.
— Роза, жуй! Жуй пока кашу, мясо потом будешь жевать.
Роза — хрупкая неходячая старушка с прозрачными глазами — жует. Ее кормит Люба. До интерната Люба работала на скотном дворе. Люба перечисляет свои бывшие богатства: муж, дочка, мама, папа, свекровка, свекр, племянник, племянница, кролики, гуси, жеребцы Хорек и Лентяй и пять коров — Ночка, Марта, Кукла, Зорька, Зорька. Сейчас у нее есть бижутерия, которую ей дарят медсестры, кассетный плеер с севшими батарейками и пять кассет к нему, включая «14 недель тишины» Земфиры. Фото мужа и дочки. «Осталась только память и больше ничего», — говорит Люба, пихая ложку в рот Розы.
— Мало зубов, бывает, пальцы кусает. Куда за щеку!
Люба тыкает в щеку Розы.
— Она набивает за щеку, потом лежит и жует. Лежа не даю жевать. Подавиться может.
— Я тебя в могилу уведу! — завывает Аглая из коридора.
— Я так бы и за мужем ухаживала, чем за чужим человеком.
Ее муж умер несколько лет назад — после того, как навестил ее и передал телефон. Хоронили его друзья. О похоронах Люба узнала потом. Могилу мужа никогда не видела — «кто меня отпустит туда поплакать».
Медсестра уже раздает таблетки. Женщины выстраиваются в очередь. Открывают рот, как галчата. Если поймают на том, что ты не проглотила таблетку, в следующий раз ее разведут в воде. Если ты отказываешься пить разведенное, будут уколы. Если будешь выкручиваться — поедешь на К. или И., психушки.
Одна крупная женщина обходит очередь и встает вперед. Это Настя. Веселая, сильная — главная в отделении. У нее пульт от телевизора. Переключать каналы может только она и тот, кому она разрешает.
Еще она не пользуется своим шампунем — берет чужой, по выбору. Перед Новым годом она отобрала конфеты у самых слабых и продавала всем желающим за сигареты. Зато она лояльна администрации, и если надо кого-то скрутить и подержать — скрутит и подержит, Настя сильная.
Выясняется, что при мне сиделки вынуждены мыть полы сами, а не нанимать проживающих, как обычно, за сигарету. Лишняя сигарета — это отдраенный коридор и санузел. Сиделка зла и загоняет женщин к телевизору. «Мне что, в штаны ссать?» — объявляет Люба и скачет на пятках по помытому. «Дождешься сегодня укола!» — обещает сиделка худенькой женщине, не вовремя вышедшей из палаты, и та семенит, заходит в чужую палату. Она никогда не сидит у телевизора, она изгой.
Зато сегодня не будет обхода заведующей отделением — высокой и громкой, как гренадер. Когда-то она была директором этого интерната. Мне при знакомстве она объяснила, что Россия должна обороняться от Китая, а «мужчина Вайбер всех поймал в свои сети». Если заведующая не придет, можно не прятать иконки. Почему-то она не любит иконки и норовит их выкинуть.
Иконки раскладывают на подоконниках. Молятся тут, стоя на коленях перед окном, едва прикрыв дверь.
Одной остаться невозможно. В каждой палате — по три-четыре человека. В туалете — две кабинки, где все время кто-нибудь сидит. Двери в туалетах запираются — но их никто не запирает. «Мы привыкли».
Женщины ждут сигарет, нервничают. «Забыли про нас, забыли». Наконец приходит медсестра, исполняющая обязанности старшей. Женщины окружают ее кольцом. Она раздает по две сигареты в протянутые дрожащие руки.
Все бегут на балкон.
Окружают ведро для окурков. Нельзя, чтоб пепел упал на пол.
Курят быстро.
Старухи вырывают фильтры, чтоб крепче, — и Олеся говорит: уродуют сигареты.
Известно, что вчера Олесе пришла богатая передачка: чипсы, минералка, газировка, кофе. И настоящий торт. К ней тянутся ходоки — за кусочком.
Олеся уже разделила — треть торта любимому Жене, одиннадцать лет вместе. «Мы пели дуэтом на концерте в 2014 году, — говорит Олеся. — С тех пор, правда, не пели. У него была гитара. Так санитар эту гитару выкинул и сломал — потому что из нее таракан выполз».
Торт дает, конечно, не всем. Обиженные называют Олесю шалавой, но негромко — вдруг Олеся передумает.
Наступает время, когда мы можем выйти из здания. Пойдем ли гулять? Это решает старшая медсестра. Старшая медсестра не любит осадки, не терпит мокрую обувь и мокрые куртки. С утра шел дождь, но дождь прекратился, а лужи? Что медсестра решит про лужи?
Гулять идем! С мужчинами!
Небольшая давка в гардеробной. Курток столько же, сколько женщин, но не все из них исправны: где-то сломана молния, где-то нет пуговиц. Есть только одна куртка большого размера, а больших женщин три, в итоге одна вырывает куртку и уходит, остальные натягивают плащи и надеются, что медсестра не заметит и выпустит. Шапок тоже не хватает, и кто-то кутается в платок.
Все вещи с изнанки подписаны белым — ОО1, это номер нашего отделения.
Олеся выбирает между белыми нарядными сапогами и черными удобными. Решает — белые нарядные.
Ручкой-ключом открывают дверь на лестницу. Лестница ведет в «садик» — прогулочный дворик, замкнутый между ножками корпусов и перемычкой. Выход из дворика загорожен решеткой, закрыт на замок. Две беседки — одна курящая — и восемь берез. Сто двадцать четыре шага по периметру. Дворик наполовину покрыт льдом, наполовину залит водой. Скользко. Бабушки сразу направляются в беседку подальше и садятся, вытянув толстые ноги.
Кто-то решается ходить кругом.
Мы идем в курящую беседку — мы богатые. Из корпуса выходят мужчины. Женя не выходит, и Олеся в ярости. Обращается к Юре:
— Ты ему скажи — я с ним расстаюсь. Кофе дала ему! Чего, пьет кофе с мужиками? Дрочит, что ли? Думала, он воздухом подышит. Мне лично уже надоело через решетку на мир смотреть. Что он думает — я у него сигареты просить буду? А у меня свои есть! Сигарет пожалел, сигареты дороже, чем я. Вот Настя сказала: всем апрель — никому не верь.
Юра кивает и целует Марину. У Марины свинцовые волосы до плеч и красные щеки. Голоса ей говорили, что ее будут кормить, а она будет рожать и рожать. Голоса говорили ей, что вместо молока из ее грудей будет литься йогурт и сгущенка.
Юра засовывает руку ей между ног. Марина говорит:
— Давай лучше покурим.
Юра кивает и достает две сигареты — себе и ей. Я думаю, что у мужчин здесь, как и во внешнем мире, больше финансовых возможностей.
Смеюсь, и Олеся говорит: нельзя смеяться, если никто ничего не сказал, кончишь как мы.
Юра мнет Маринину грудь, Марина смущенно охает.
— Чуть ли не ебутся, — говорит Олеся. — А летом он тебя будет раздевать и ебать.
Марина и Юра целуются. Женщина сбоку уточняет, видела ли я драку из-за курток, и говорит, что куртки на складе есть, «но их жалеют на нас». «Зато перед вашим приездом раздали костюмы спортивные новые, а некоторым и платья достались».
Рядом одна старуха пытается занять сигарету у другой: «Я тебе отдам. Христом клянусь, отдам к ужину, выручи».
— Мы с Женей одиннадцатый год вместе, — говорит Олеся. — У нас и секс был, он ко мне проскальзывал в палату общего наблюдения. Он цыган, цыган настоящий! Цыганский язык знает, шпарит только так. Слушай: ту миро девел — ты мой бог. Ту миро рап — ты моя кровь. Нос — наг. Глаза — ягха. У меня склонность к языкам!
Каждая скамейка занята парочками. Те, кому не хватило места, гуляют по кругу, поскальзываясь на льду. Есть выбор: гулять по часовой или против часовой.
— Ладно, не говори, что расстаемся. Юр, слышишь? Скажи: Олеся обиделась, что он не вышел погулять. Я его крабовыми палочками с майонезом накормить хотела еще, Настя б насыпала майонезу. Думаешь, у меня нету сигарет? В сигаретах не нуждаюсь пока. Я ему и кофе дала, и колбасы дала, и чайку дала. С мужиками, наверное, празднует. А может, артрит. Может, обострение в связи с такой погодой?
Орут от двери — прогулка закончена. Пятьдесят минут внешнего мира истекли. Топаем по лестнице. Мужчина целует женщину — уже в отделении, и санитарка отталкивает мужчину, и он торопится уйти.
По телевизору показывают, как сумасшедший прижимает нож к горлу женщины, бабушки ржут. Реклама. Кофемашины. Красивые люди. Бижутерия. Новости.
Колченогая Катя (инженер на радиозаводе, шизофрения, 26 лет в интернате, пыталась покончить с собой, но только сломала ноги и лишилась дееспособности) спрашивает: «Лен, когда Путин говорит, он на всех смотрит? Мне кажется, только на меня. Это по болезни? Или может быть по-настоящему?»
Нас выпускают на обед. Олеся дожидается Женю. Спрашивает грозно:
— Чего, перепил кофе моего?
— Кефир давали холодный вчера. Горло. Прости меня, любимая, — говорит Женя. У него золотые зубы, и он совсем не похож на цыгана.
Обед. На обед — теплый суп, печенка, салат и макароны. Печеночное месиво, листики капусты и макаронины свалены в одну тарелку. Ковыряюсь под осуждающим взглядом главврача. Люди едят быстро, буквально заталкивают в себя еду. Потом я понимаю причину такой спешки: внизу есть бесплатный таксофон, к таксофону короткая нервная очередь. Звонить отсюда можно только на городские. Выходящие санитары загоняют непозвонивших обратно в отделение — пора запирать двери.
Полы моются во второй раз, сиделка в ярости работает шваброй. Ей придется мыть и в третий раз, на ночь.
Люба торопится кормить Розу, но из другой палаты доносится жалобное «Любочка». Лежачая старуха просит поменять памперс.
— Ой блядь, сука, накормлю говном, — приговаривает Люба, засовывая старухе руку между ног. — Где он мокрый? Он не протек даже.
На лежачих положено три памперса в день. «Если сильно мокро, меняю, или когда серут, меняю. И один раз вечером, после ужина, меняю. Они глупые, не говорят обычно. Проверять надо — утром, вечером и в обед. А она сухая, чего врет? Даже если и пописала, можно и еще пописать в него».
Девчонки потихоньку собираются на праздничный кофе у Олеси. Не все: избранный, отобранный круг, шесть человек. Есть проблема — ушла медсестра, закрыв раздаток с кипятком. Поэтому горячая вода наливается из-под крана.
— Мне тоже открой конфету, Олесенька?
Наводят кофе. Женщины пьют маленькими глоточками — одна кружка на двоих. Кружки одинаковые, их помечают наклейками от фруктов. В очередь берут чипсины из открытого пакета. Торта уже не осталось.
— Маленько чего-то грустно на душе от прожитых лет, — произносит Олеся. Но женщины сосредоточены на еде.
— Вот гранат — камень Весов, — продолжает Олеся. — А у меня самый лучший камень. Бриллиант, алмаз или горный хрусталь.
— Какой кофе душистый, ароматный, даже что в холодной воде, — откликается одна из женщин.
— Так это почти триста рублей стоит — «Черная карта»! Я такую банку пила, — говорит вторая.
— А вот знаете, что бывает? — говорит Олеся. — Мороженое «Гляссе Анжелика». Кофе, а сверху мороженое и взбитые сливки. В «Лабиринте» была сколько раз. Там кабинки отдельные, с мороженым. Приду, кофе закажу с коньяком. С бальзамом и сигаретку закурю. Музыка тихая играет.
— Таблетки пошли принимать! — кричат из коридора. Женщины разом поднимаются и выходят.
— День рождения — грустный праздник, — говорит Олеся. — Вот и все.
После таблеток раздаются еще две сигареты, и женщины бегут на балкон. Утреннего напряжения больше нет, и старухам оставляют покурить несколько затяжек.
Обсуждаются самоубийства и способы самоубийств. Убить себя наверняка в условиях интерната — задача не из простых.
По телевизору показывают Муз-ТВ — парень-альпинист обрезает веревку и падает в красиво прорисованную долину.
Крик несется от туалета. К туалету спешит медсестра, но не успевает — выходит довольная Настя, а за ней выскакивает худенькая женщина, которую утром гоняла санитарка.
— Так это Парамонова, — выдыхает медсестра. — Парамонова! Сейчас я тебя врачу показывать буду!
— Завизжала, как будто режут, — смеются старухи.
Настя смеется, вокруг нее — кружок из девочек.
— Я в туалете сидела. Эта мне перед лицом начала руками крутить. Вот и ебнула ее! Она еще днем ко мне подходила. Я тебя когда-нибудь урою, эй! — говорит Настя.
— Начала меня бить по лицу! — говорит Парамонова медсестре и плачет.
— Да ты всех провоцируешь! И никто тебя не бил, — отвечает медсестра, хотя хвалящуюся Настю слышно на весь коридор.
— Черные вороны заклевали белую! — говорит Парамонова и взмахивает руками.
— Иди-ка к себе! — говорит медсестра и уходит.
Возвращается с другой медсестрой, у той в руке шприц. Парамоновой собираются «ставить укол», так как она «возбуждена». У каждой в листе назначения указано, что колоть при возбуждении. Парамоновой будут колоть аминазин.
— Это витамины, — говорит медсестра.
— Я не буду делать укол, я уйду!
— По назначению врача, — говорит медсестра. — От твоего основного заболевания.
— У меня нет заболевания! — говорит Парамонова и выскакивает из палаты. Забегает в туалет.
— Позови санитара, — говорит медсестра сиделке. Та кивает.
Санитар — здоровый детина — встает перед дверью туалета и косится на меня. «Я ж не пойду в туалет за ней».
— Да не будет она вечно там сидеть. Подождем, — отвечает медсестра со шприцом и тоже встает у стены.
— И в столовой плохо вела. И Настю ударила, — говорит вторая. — Потом (она обращается ко мне) весна, обострение, а у нее при обострении начинается экзема. Ноги себе расчесывает.
— Тут же как детский сад. Терпения надо очень много. Не все выдерживают. Вот я вижу — вам жалко. А с ними надо построже.
Парамонова выходит из туалета. Оглядывает санитара и медсестер.
— Я сама пойду. Я сама пойду, — говорит.
Идет сама. За ней идет женщина со шприцом. Санитар остается стоять в дверях.
Когда я заглядываю в палату, Парамонова лежит, укрывшись одеялом, лицом к стене. Она не шевелится.
По телевизору показывают новости из внешнего мира. На ужин картофельно-морковное пюре и рыбная запеканка.
Я захожу в свою палату, но не остаюсь одна. Ко мне по одной заходят женщины — звонить своим близким. Им страшно — звонить с чужих телефонов запрещено. Набирают номера с истертых бумажек. Желают здоровья. Ахают на их беды. У Любы брат оказывается в больнице, и Люба плачет в трубку: «Пусть он не умрет». Олеся уговаривает дочку, что та может тратить всю ее пенсию, если она ее заберет из интерната. Дочка говорит, что вначале ей нужно разобраться с работой и долгами.
«Пожалуйста, приди ко мне на Пасху с Сонечкой. Я тебя два года не видела», — просит Олеся.
Крохотная женщина пытается дозвониться (сбрасывают) и просит написать смс.
«Ваня, это мама, ответь».
«Я на работе. Не могу».
Все женщины уходят непойманными.
В семь вечера в отделении гасят свет. По телевизору идет «Голос. Дети». Вечером говорить не хочется. Я выбираюсь на балкон. Там тихо стоят женщины. Мы курим и молчим. Светящиеся окна домов за забором кажутся такими же далекими, как звезды.
В дверь залетают медсестра и санитарка. Они орут, перекрикивая друг друга.
— Полураздетые!
— Курение согласно графику!
— Вы чего творите, а?
— А если температура?
— Завтра не получите сигарет!
— Это кто там сидит? Без колготок!
— Я одетая была, — одна из женщин торопится на выход.
— Одетая это как — вот так вот?
— Это кто там сидит? Кто в халате? Быстренько! Заканчивайте!
— Спать!
Женщины не торопятся выходить.
— Оставь мне сигарету? — просит одна.
— Мы как звери за решеткой.
— Нельзя курить голыми. Сами понимаете! — несется от двери.
— Совсем обнаглели! Страх потеряли!
— Сейчас же может быть и коронавирус, и гинекология! Врачей не хватает, в больницы не попадешь! А их тем более не берут, они психические!
— Екатерину Борисовну приведу! Вот вы попляшете!
— Завтра не получите сигарет!
Женщины аккуратно бычкуют сигареты и бочком выбираются в коридор.
— Сейчас добрая смена, они не скажут, не бойся, — успокаивает одна женщина другую.
— Какой волнительный сегодня день, — говорит Олеся. Она спокойна — ей сегодня подарили целую пачку. Ей точно будет что курить.
Я просыпаюсь от чужого взгляда. Ночь. Кто-то копается в моей куртке на подоконнике. Седые обстриженные волосы светятся от фонаря.
Я узнаю ее со спины — это бабушка, из тех, кто стоит в курилке в надежде перехватить окурок. Она никогда не говорит, только смотрит.
Я встаю и дотрагиваюсь до ее плеча.
Она оборачивается и отскакивает на середину комнаты.
— Простите. Простите меня. Я забылась. Забылась. Не говорите. Я забылась, — и все больше скашивается на бок, щупает пальцами воздух, пытается опереться рукой на мою кровать. Никак не уходит.
Я не понимаю и пугаюсь.
Понимаю и пугаюсь.
Она пытается встать на колени.
В связи с участившимися побегами клиентов Санитарам смен сопровождать санитарок на прачку в утренние часы. Клиентов без надзора из отделения не выпускать!!! Нарушения отражаются в з/плате.
Мальчик с гигантской фиолетовой гемангиомой на лице пишет большими печатными буквами на листке:
ПЕРЕВЕДИТЕ МЕНЯ ХРИСТА РАДИ В ДРУГОЙ ИНТЕРНАТ
ИНАЧЕ Я ВАС ЗАМУЧЕЮ.
ЭТО СТО ПРОЦЕНТОВ
ВЫ МНЕ СЛОМАЛИ ЖИЗНЬ.
ВЫ СПРОСИТЕ СЛОМАЛИ?
КОНЕЧНО СЛОМАЛИ!
Я ВАС ЗА ЭТО ПРЕЗИРАЮ ЗАПОМНИТЕ!
ЗДЕСЬ ГЛУПЫЕ ЛЮДИ.
Я ХОЧУ БЫТЬ СВОБОДНЫМ И НЕЗАВИСИМЫМ.
ЗДЕСЬ РАБОТАЮТ МОРАЛЬНЫЕ УРОДЫ.
МНЕ ВСЕ НАДОЕЛО В ЭТОМ ДУРДОМЕ.
Его способность писать на листке считается забавной. Его сосед по комнате может читать вслух «Евгения Онегина» — правда, не понимая смысла. В их комнату приводят комиссии, чтобы показать талантливых ребят.
Это единственное отделение, которое не открывает общий ключ, — его можно открыть только изнутри. Отделение 3-А пахнет мочой. Нам объясняют, что здесь самые тяжелые клиенты: «бегунки», агрессивные, возбужденные. Они не ходят в столовую, но некоторым позволено выходить на прогулку. Нам говорят не поворачиваться ни к кому спиной.
Я иду с Катей Таранченко, директором «Перспектив» — волонтерской организации, работающей с интернатами. Железная дверь — первая из многих, две дужки соединяет незащелкнутый замок.
На двери маленькое пластиковое окошко.
Катя заглядывает в окошко. Снимает замок и заходит внутрь.
Волна затхлой вони сбивает с ног.
Посредине комнаты стоит абсолютно голый парень. Худой, стриженный почти наголо, с синяками от уколов на попе. Он смотрит сквозь нас, но я почему-то не могу рассмотреть его лица. Изо рта стекает ниточка слюны.
Кроме парня, в комнате две кровати, одна с матрасом.
В углу — ведро.
Парень подходит к ведру, мочится и снова встает в середине комнаты. Он вытирает пах рукой, проводит рукой по волосам.
Медсестра вполголоса рассказывает: Артем Ш., тяжелый, жил с соседом, но сосед в больнице, живет один. «Он все рвет и ест. Съел подоконник, смотрите!» Угол окна расковырян.
— Как часто он выходит отсюда? — говорит Катя.
— Артем не гуляет, — подумав, отвечает медсестра.
— Где его одежда?
— Сейчас, — говорит медсестра и исчезает.
Артем раскачивается. Мажет взглядом по Кате, смотрит вверх.
Подходит к кровати, поднимает матрас. Достает трусы и носки.
— Спасибо тебе, Тема. А что, если ты оденешься? — спрашивает Катя.
Тема одевается. Я наконец могу рассмотреть его лицо. У него лицо волчонка из мультика. Бледный. Карие, глубокие глаза. Оттопыренные уши. Кажется, что ему пятнадцать лет.
Возвращается медсестра, приносит штаны и майку. «Мы отбираем, потому что он все рвет. Даже простыни рвет. А простыни — это госимущество».
— Мы хотим с Темой погулять, — говорит Катя. — Когда у вас прогулка?
— Это только с разрешения врача. Я позвоню.
Она звонит и дает трубку Кате. Я слышу: «Грубодефектный. Он находится в наблюдательной палате. Не эндогенная — экзогенная. Слабоумие врожденное. Бывают периоды длительных ремиссий. Вот так вот, к сожалению». Врач отказывает.
Катя возвращает трубку медсестре.
— Тогда мы походим по отделению. Тема, у тебя есть обувь?
Тема забирается под кровать и достает сланцы. Обувается.
Мы выходим. Тема идет к двери в отделение. Дергает за ручку. Говорит: ы!
— Да, — говорит Катя. — К сожалению.
Мы проходим мимо других камер — там люди, люди, люди. Выходим к столам — здесь едят. Дальше комнаты — режим посвободней, те, кто живет без запора. В нас видят комиссию, и парень говорит, что у него выкинули пластиковые ложки. «Грязные!» — говорит медсестра. «Чистые были! Чем я буду чай мешать — пальцем?» Позже мне объяснят, что в прозрачном контейнере для личных вещей на подоконнике может быть только расческа, платочки, зубная щетка, паста и туалетная бумага — все остальное лишнее и выкидывается. «Но они постоянно пытаются что-то притащить, сохранить: то маску использованную, то бумажку, то листик с прогулки. Такие уж они».
Тема идет быстро, большими шагами и доходит до двери балкона. У Кати появляется идея.
Но вначале надо увести Тему в комнату и запереть за ним дверь. Тема идет следом за нами, снимает и прячет носки, ложится на кровать, отворачивается к стене. Катя молча выходит, и мне приходится самой продевать замок в дужки двери.
Назавтра мы идем к Семикрылому — лечащему врачу Темы. Семикрылым его зовут за приговорку «у вас одно отделение, а у меня семь крыльев!». На врача-психиатра приходится по сто пациентов, но во время пандемии — все четыреста. Выясняется, что Семикрылый работает неделю, Темы совсем не знает. Зачитывает из карты: «Поступил в ПНИ из детского дома-интерната. Мать была лишена родительских прав, отец умер. В возрасте полутора лет упал из коляски. С трех лет изменилось поведение: стал от всех прятаться за кресла, под одеяло, бегал по кругу, непрерывно смотрел рекламу по телевизору.
Стал меньше говорить, а затем совсем перестал, выдавливал содержимое всех тюбиков, перегрыз все провода. Во время занятий бегал по классу, рвал одежду на себе, ел цветы, тетради. Кричал, кусался».
Нам удается выпросить разрешение вывести Тему на балкон. Врач раздражен. Он хочет спросить, зачем нам это, несколько раз начинает «а вот вы» — но не спрашивает.
Тема встречает нас одетым.
— Здравствуй. Ты молодец, Тема, что оделся. Я рада тебя видеть, — говорит Катя.
Мы идем к балконной двери. Катя натягивает на Тему куртку — и Тема помогает, вдевая руки в рукава. Катя дает ему шапку — и он натягивает ее на лоб, почти закрывая глаза.
Мы выходим на балкон.
Солнце. Многоэтажки, деревья касаются неба. Оглушительно пахнет талой водой.
Тема встает у решетки и дышит.
Оборачивается и смотрит на нас — впервые смотрит.
— Хочешь, я включу музыку? — говорит Катя. — Ты как к музыке, Тем?
Она включает «Зеленую карету» — колыбельную про то, как приходит весна. Тема садится на лавочку, а затем ложится, подтянув колени к груди. Он смотрит в небо сквозь решетку, дышит ртом.
Назавтра мы идем к Семикрылому снова. Мы говорим, что Тема себя очень хорошо ведет и можно попробовать выпускать его на улицу. Что мы будем рядом, и санитар будет рядом, и двор все равно зарешечен. Мы готовим много аргументов — но Семикрылый внезапно соглашается. «Под вашу ответственность. Я вам сказал, что я думаю».
Тема одет и ждет нас. Он тоже взволнован. Катя говорит: «Мы на улицу собираемся гулять. На улицу. Вниз, там, где земля. Сейчас пойдем. Но сначала съешь конфеты, чтоб побольше сил», — и протягивает Теме конфеты.
Санитарка приносит одежду прямо в камеру и качает головой.
— А можно тут проветрить, пока нас не будет? — говорит Катя.
— Да. Сейчас, — санитарка достает ключ и открывает окно.
Катя хочет одеть Тему, но Тема уже одевается сам — натягивает штаны поверх пижамы, залезает в свитер. Катя показывает ему, как застегнуть молнию на куртке, и Тема вспоминает, как застегивать молнию. У него тонкие длинные пальцы.
Мы выходим в коридор, в коридоре полно мужиков в шапках. Они похожи на троллей — большие, неловкие, нестрашные. Когда я их перестала бояться? Почему? Санитар открывает дверь ключом, и толпа спускается по лестнице, мы идем последними.
Тема неуверенно переступает со ступеньки на ступеньку, но спускается быстро, очень быстро.
Дверь открывается.
Перед нами замкнутый двор в сто двадцать четыре шага.
Солнце. Последний снег.
Косолапый Саша задирает голову на окно второго этажа. Там живет Яна — Сашина любовь.
— Конфет? Чего хочешь, зай! — кричит Саша.
— Я пошла купаться, — говорит Яна, но не уходит.
— Давай, моя!
— Я пошла топиться, — говорит Яна и не уходит.
Саша смотрит на нее и смеется.
— Утоплюсь! А я утоплюсь!
— Иди, иди, иди! — кричат мужики. Они задирают головы в одинаковых черных шапках, похожих на гномьи. «Ты куда с бычком пошел, ты!» — гаркает санитар.
Тема обходит двор. Обходит еще раз.
У него лицо глубоко разочарованного человека. Он натягивает шапку поглубже на глаза, шагает все шире. Останавливается. Оборачивается к Кате.
— Ы! — говорит Тема. — Ыыыыыыыыы!
— Я понимаю тебя. Зато смотри, — говорит Катя и подводит его к решетке. Там, за решеткой, скалами высятся серые многоэтажки, розовые на свету.
Они стоят вдвоем. Потом Тема берет Катю за руку и ведет обратно к двери. Они поднимаются по лестнице. Дверь в отделение уже закрыта, но у нас есть свой ключ.
Тема заходит в отделение. Идет в свою камеру. Раздевается и укутывается с ног до головы.
Мы сидим рядом. Потом выходим.
На следующий день Тема ждет нас, стоя под самой дверью камеры. Он выглядывает в пластиковое окошко. Он одет.
Открывшая нам медсестра говорит Кате: «Вы, наверное, гипнозом владеете или чем-то таким. С тех пор как вы к нему ходите, он ничего не рвет, не ест, что нельзя. Удивительно, как это у вас получается. Это же дар».
Катино лицо перекашивает. Я пугаюсь. Но Катя ничего не говорит, просто молча заходит в камеру.
Открывает своим ключом окно — и в проссанную духоту врывается весенний ветер.
Катя оборачивается. Ее лицо уже спокойно.
— Здравствуй, Тема. Я так рада тебя видеть. Ты рад? Ты готов? Давай попробуем еще раз погулять?
Тема подходит к Кате, заглядывает ей в лицо. Протягивает руку.
— Да, я принесла, — говорит Катя. — Это сникерс. Ты ел сникерс? Это когда с орешками.
Тема выходит на улицу и сходит с тропинки, проходит по голой земле. Последний снег рассыпается кусочками. Тема садится на лавочку. «Смотри, Тема, какое там солнце горячее-прегорячее», — говорит Катя. Тема щурится на солнце из-под шапки, сглатывает. Я уже давно не видела слюну у него изо рта. Идет в беседку. Мужики двигаются, и Тема садится рядом. Катя говорит: можно я включу музыку?
Мужики кивают.
Катя включает «Кардиограмму» Гребенщикова.
Что-то соловьи стали петь слишком громко.
Новые слова появляются из немоты.
Такое впечатление, будто кто-то завладел моим сердцем —
Иногда мне кажется, что это ты.
Губы забыли, как сложиться в улыбку.
Лицо стушевалось — остались только черты.
Вдруг что-то хорошее стало происходить с моим сердцем.
Ты знаешь, мне кажется, что это ты.
«Мне кажется, что это ты», — поет Катя Теме. И Тема улыбается. Сначала неуверенно, потом широко.
«Так приятно смотреть, как ты улыбаешься», — говорит Катя. Они улыбаются вдвоем.
Солнце плоско освещает летящий, кружащийся мир.
На следующий день Катя уезжает из города.
Баня происходит раз в неделю. Перед баней нужно одеться в байковый халат. Женщины берут с собой шампунь, у кого есть.
В предбаннике надо раздеться. Отсюда выпускают группками. Халаты и трусы скопом складывают в мешок. Олеся не хочет сдавать халат — новый, хороший, но халат отбирают.
Мы проходим в облицованное кафелем помещение. От входа смотрит медсестра.
— Кто помылся — выходите!
Душа два, голые женщины становятся в очередь. Под душ надо зайти два раза: промокнуть, затем подойти к санитарке, подставить ладошку под зеленое, пахнущее травой мыло из бутылки без маркировки, взять мочалку (мочалки общие и дезинфицируются), намылиться, намылить голову. Отстоять очередь, зайти под душ снова. По щиколотку плещется пенная грязная вода.
Женщины трут промежности, высоко поднимают груди. Я достаю бритву, и по залу проносится шепот. Бритвы запрещены. Те, у кого есть, их прячут. Вот так принести — наглость, такое тут впервые.
Тела, тела. Крупные, худые. Бритые головы, большие животы. Рассматриваем друг друга.
— Выходим! Встали! Еще пять человек!
На скамейке моют тех, кто не может мыться сам или кто моется слишком медленно. Их поливают из черного резинового шланга. Обычно это делают сами проживающие — но сегодня тут я, и мыть заставляют санитарок. Санитарки мокрые и злые. Намывают, как кусок мяса.
Мыло попадает женщине в глаза, женщина плачет как ребенок, санитарка говорит «ну чего ты».
Колясочников пересаживают на пластиковое сиденье на колесиках и, окатив из шланга, закатывают под душ.
— Коляска, моя коляска! — причитает бабушка. — Верните коляску! Я сама не встану! Сама не дойду! — ее продолжают мыть.
Роза сходила под себя, дерьмо смывают в общий сток.
На выходе надо поднять грудь — показать, что хорошо промыто и нет сыпи. Медсестра осматривает женщин. Сведения о помывке будут занесены в специальный журнал.
Дают полотенце, халат, трусы. Трусы берут из общей кучи. Они застиранные и серые, не подходят по размеру, но женщины безропотно натягивают на себя то, что дали.
Теперь надо в предбанник — ждать, когда отведут назад в отделение.
— С легким паром, девочки! — говорит Олеся. — Душа радуется, когда.
Свету Сказневу я встретила в отделении милосердия. Это отделение расположено на первом этаже, и рано или поздно тут оказываются все — обычно перед смертью. Здесь много лежачих и колясочников. Кафель, железные двери, есть даже свои изоляторы с замками снаружи.
Света Сказнева обрита почти налысо. Во рту — единственный зуб, поэтому ее лицо кажется почти круглым. Карие веселые глаза, широкая улыбка. Ее тело корежит спастика — бесконечные выкручивающие судороги. Руки закинуты за голову, она не может их опустить. У нее ДЦП. Ее родители отказались от нее давно. Она жила с бабушкой, потом с тетей, но, когда Свете исполнился тридцать один год, тетя заболела, и родственники сдали обеих: тетю в дом престарелых, Свету в интернат. Сейчас Свете сорок семь лет.
Чтобы сказать одну фразу, Свете надо преодолеть чудовищное сопротивление тела. Поэтому Света говорит медленно, с паузами, во время которых ее тело скручивается и выгибается — а я слушаю. Смотреть на это тяжело.
— Вам тяжело со мной говорить? Вы устали?
— Нет. Будем говорить. Я хочу говорить.
Рядом со Светиной кроватью на самодельной каталке — табуретке с колесиками — сидит Юля, ее соседка и ближайшая подруга. Юля кормит Свету, подносит судно, помогает одеваться. Юля считается неговорящей, но Света понимает ее и бегло переводит для меня. «Мы как сестры. С ней не разговаривают, — говорит Света. — И со мной. Никто. Одна разговаривала. Медсестра. Уволилась. Она записала».
— Что записала?
Юля хлопает меня по руке и подкатывается к тумбочке. Извлекается пакет. В пакете — две тетрадки.
В тетрадках — стихи.
Отец наш небесный, ответь мне,
Зачем я на свете живу
В страданьях, болезни и бедности?
Ведь я не нужна никому.
О Боже, в чем я виновата?
За что мне такая судьба?
Всю жизнь я терплю муки ада.
Ты слышишь, как плачет душа?
Мир стихов шире, чем стены интерната. Шире, чем возможное настоящее.
Стоит деревня на пригорке,
Дома в деревне в два ряда.
Живут там люди-работяги,
И я у бабушки жила.
Однажды была любовь. Он тоже жил в отделении милосердия. Они полюбили друг друга — но счастья не случилось. «Такую влюбленную пару врачи не хотят принимать. От горя мозги помутились — и парень решил убежать. Пришел он домой рано утром. Охрана найти не смогла. Больная несчастная мама сама беглеца привезла. И парень опомнился сразу — какую беду натворил, любимую девушку бросил, свободу и счастье сгубил».
Парня отправили на 3-А, в отделение для «бегунков» и проблемных, через два непреодолимых этажа. И больше вместе им не быть. «И об этом любовном романе знают все в интернате давно. Только жить им в одном отделении запрещают врачи все равно!»
— Это все надиктовали?
— Сначала — да. Потом. Подарили телефон. Я писала. Пишу.
Света утыкается лицом в матрас и согнутой рукой достает из-под подушки красный кнопочный телефон Alcatel. Тыкает мизинцем левой руки по кнопкам. И в черновиках открываются новые строчки.
— Сколько вы учились писать — так, не глядя?
— Полгода.
Потом Светлана напишет мне в смс: «Я отношусь к своим стихам бережно и с особым вниманием. Если в тексте будет хоть одна ошибка, я сразу же заставляю исправлять эту ошибку — ведь одна неправильная буква или слово испортит все стихотворение».
— У вас есть «Колыбельная дочке». У вас есть дочь?
— Нет. Я мечтаю — так.
Жизнь Светы ограничена кроватью. Стандартная коляска ей не подходит, но именно она вписана в ИПР (индивидуальная программа реабилитации. — Е. К.), а значит, Света может получить только ее. В углу комнаты есть телевизор, который не работает два года. «Юля смотрит телевизор — в холле. Рассказывает — мне. Но я хочу сама».
До окна слишком далеко. Единственное, что она видит, — стену напротив. На стене картина. Бегут лошади.
«По широкому чистому полю скачут лошади рысью, стрелой, развевая роскошные гривы, только пыль по траве молодой».
Я иду к Семикрылому — поговорить про коляску и телевизор. Поговорить про спастику. Принимает ли Света препараты от спастики — они же существуют?
Оказывается, что нет, не принимает. Почему? «Не знаю, я же всего неделю тут». Врач открывает медицинскую карту, и я вижу:
«ДЦП, органическое поражение головного мозга, глубокое слабоумие. Олигофрения в степени выраженной дебильности. Речь отсутствует. Общается с помощью мимики и жестов. Выполняет простые инструкции. Примитивна. Демонстрирует значительное снижение когнитивных функций. Образ жизни вегетативный».
— Это что, про Свету?
— Да.
— Что такое вегетативный?
— Когда человека интересует питание и отправления физиологические. Все.
— Она пишет стихи.
— Какие еще стихи?
— У нее есть тетради, и там — стихи.
— Вы что, видели, как она пишет? Послушайте, это смешно просто. Она даже в школе не училась. У Пушкина запас двадцать тысяч слов. А у нее нет и не может быть словарного запаса изначального, чтобы она выражала свои мысли, свои чувства.
— Я говорила с ней.
— И она читала вам стихи? Так, пойдемте, пойдемте сейчас, пусть она мне их тоже почитает!
Семикрылый зол.
— Вы что, думаете, мы в картах всякую чушь пишем? Это даже не я писал! Ее институт Сербского осматривал, там — эксперты!
— Давайте завтра — вместе — пойдем и поговорим с ней.
— Хотите завтра — давайте завтра, — бурчит Семикрылый. — Очень интересно мне ее послушать.
Назавтра Семикрылый встречает нас в палате Светы. Он очевидно растерян.
— Я вчера думал над ней. Спрашивал ее вчера — сам. Не получилось. Покажите, как вы это делаете.
— Света, здравствуйте. Как ваши дела сегодня?
Света утыкается лбом в подушку, левой рукой выталкивает телефон. Тыкает мизинцем, не попадает, тыкает снова. Я замечаю, что спастика сегодня сильнее.
Наконец, открывается текст.
«Родилась я в городе N. В семь месяцев я заболела менингитом. До 9 лет я жила в деревне с бабушкой и дедушкой…»
— Кто это писал? — спрашивает Семикрылый.
— Света, это вы писали?
(Судорога, судорога.)
— Я.
— Когда вы это написали?
(Длинная судорога, врач смотрит в потолок.)
— Сегодня ночью.
— Пусть напишет сейчас, — говорит Семикрылый. — Что угодно. Предложение.
— Света, напишите, как вы себя чувствуете. Пожалуйста.
Свету бьют судороги. Наконец, она утыкается лицом в подушку и пододвигает к себе телефон.
Я беру тетрадь, нахожу «Обращение девушки к Богу» и даю врачу. «Прочитайте, пожалуйста». Он начинает читать.
Света тыкает в телефон мизинцем. Мои руки дрожат, и я складываю их на груди.
Я смотрю на Юлю. Юля выпрямилась на своей табуретке насколько это возможно. На ее лице — спокойная, гордая, уверенная улыбка. Она кивает мне.
Света пододвигает телефон маленьким движением к краю кровати.
Я беру его, показываю Семикрылому.
«Я очень волнуюсь».
Семикрылый смотрит на Свету.
Света смотрит на Семикрылого, потом — на нас.
Света говорит:
— Вы меня выбрали. Почему?
Я несу какую-то стыдную чушь. Что-то про талант.
— Есть другие, — говорит Света.
— Других много, — говорит Семикрылый в пространство. — Тонкости не на всех хватает.
Он выходит из комнаты. Он говорит:
— Возможность наша в кадрах резко ограничена. В Испании, чтобы открыть хороший дом-интернат на тысячу коек, надо пять тысяч сотрудников. А у нас одна медсестра на сорок человек! Интеллект — функция сложная, определяется психологическими тестами. Соматически она вегетативна. Мы как дом милосердия должны осуществлять уход. Стихи пишет — но интеллект и память снижены, и волевые расстройства. И восприятие, и мышление, и воспроизведение — все снижено. Она дееспособности лишена! Дееспособность — это машина, это государственная машина, не я ее лишил дееспособности. Там была малая комиссия, институт Сербского, суд! Вы лучше по поводу коляски ее свои связи подключите!
— Сейчас вахты двухнедельные. Сегодня села в обед, сижу в кресле, а сама сплю, вырубаюсь, потому что две недели практически не спамши. Коридоры надо три раза мыть, туалеты три раза надо мыть — в день.
Вот мы встаем в полшестого утра, моем коридоры, обед на час, они покушали, опять — коридоры, туалеты. Вечером, пока они гуляют, комнаты намыли. Это по СанПиНам. И еще генералка у нас каждый день — по три комнаты. Каждый божий день. Генеральная уборка — это часа четыре. Там сначала раствор нанести, оставить на час. Через час опять смываешь чистой водой. Потом уже кварц ставить, проветриваешь полчаса. Целый день не присядешь.
С утра опять — памперсы, коридоры, комнаты. Мыть их всех, переодеть. Нас двое на отделение, на нас двоих все. Нам мальчишки проживающие помогают — помыть, подержать кого… Если бы не мальчишки, то вообще какой-то нереал.
Вот эти подоконники мы бы вообще каждые пять минут терли, если б у нас была возможность. Но успеваем только три раза в день. Мы бы и сами рады, чтобы тут чисто было, как нам хочется, как дома. Иной раз мальчишки курят здесь, мы им раз объяснили: курите, пожалуйста, там. Даже нашлепали их. Потому что чужой труд уважать надо.
Швабры заставляют красить. Швабры, тряпки, это все мы красим. Подписываем краской каждую тряпку — из какого отделения. На вахту пришли и сначала тряпки все накрасили. Сначала стираем, потом сушим, потом красим. Причем у нас нет краски, я уже из дома принесла кисточки, чтобы тряпки подписать. Медсестра приходит, тут же проверяет. Если какая-то буква стерта, то все, лишат. Мы каждые три дня сушим по одной тряпке. И опять подкрашиваем. Вот на днях эту подкрасили, а сейчас там, на батарее, другая висит — готовится, тоже по расписанию. А еще заставили пришить на тряпки такие кармашки. И на них ручкой писать. Но их в воду окунули, и все сразу же стерлось. Если это увидят, тоже попадет нам, что не подписаны. А когда подписывать? Они постоянно тряпки сырые, всегда. Не успевают у нас высыхать. Потому что мы постоянно с этими тряпками.
Боимся всего, вообще боимся.
В ту вахту каждый день генеральной уборки у нас принимала старшая медсестра. И она приняла — все нормально, все хорошо. На следующий день она пришла в четыре часа вечера, а Влад Н. — рыженький мальчик — сидел чего-то доедал на подоконнике. За всеми не уследишь. И все, и вот за это! Вот — грязно. Ну покушал бы он, ну вытерли бы мы этот подоконник, ничего такого. А нас лишили.
Пять тысяч — очень много! Это очень много, это треть зарплаты! Я, как увидела, я плакала дома. У меня дети. Деньги-то. А Инна вообще одна живет, у нее ипотека. Она одна воспитывает ребеночка, и чего? Ей на что жить, одиннадцать тысяч она получила — еще меньше, чем я.
Тем более без объяснений. Приказ бы какой-то был! Сказали бы! Поговорили бы. За что, если генералки были приняты! Я понимаю, когда за дело. А я за ту вахту похудела на пять килограмм. Мальчишки болели, не помогали мне. Все-все-все терла, вот все прям: все потолки, все кабеля, всю паутину, все везде намыли — и на тебе. Хоть бы тысячу сначала сняли, там, как-то, попугать.
— Вот я — медсестра. Я должна наблюдать за состоянием клиентов. Так? Знаете, сколько журналов мне надо заполнять? Смотрите. Журнал передачи дежурств. Листы врачебных назначений. Листы врачебных назначений на препараты, закупленные с личных средств. Журнал учета консультаций клиентов врачами-специалистами. Листы учета банных дней. Журнал учета однократной выдачи медикаментов. Стрижка и бритье клиентов. Журнал выдачи сильнодействующих препаратов. Журнал учета выдачи нейролептиков по назначению врача. Журнал учета выдачи медикаментов общего списка по назначению врача. Журнал учета дезинфицирующих средств. Журнал противопожарного состояния. Табель учета клиентов. Табель учета гигиенических процедур клиентов. Табель учета прогулок клиентов. Журнал учета температуры и влажности. Врачебные назначения. Журнал регистрации и контроля ультрафиолетовой бактерицидной установки — отдельные для холла, коридора, двух туалетов, душа, дежурного кабинета, бытовой. Гигиенический журнал сотрудников. Табель учета измерения температуры клиентов. Журнал регистрации визуального контроля за выполнением санитарно-гигиенического и противоэпидемического режима в отделении. Учет зарядки фонаря. Журнал mens — это журнал учета менструаций. Журнал регистрации генеральных уборок — отдельные для всех помещений. Журнал заявок на медикаменты. Журнал учета эпилептических припадков. Еще есть журнал смены фильтров установки «Кронт», но там только по восемнадцатым числам меняется, слава богу.
Я не могу пропустить ни одной записи, меня лишат зарплаты. Теперь вопрос. Когда я должна наблюдать за состоянием клиентов?
— Прогулки со стольки-то до стольки-то. Формально — по желанию. Но чем больше они на улице, значит, меньше здесь лазают, медсестры отдыхают, все отдыхают, врач отдыхает. То есть их чем больше выгнать на улицу, тем лучше. Я-то не выгоняю, а вот Наташа тут есть такая, любительница выгонять. И один спрятался, а она его шваброй тычет: давай, иди гулять. Он эту метелку у нее из рук выхватывает и ей по голове три раза. Ну и все. Его обкололи какими-то наркотиками, а потом отправили в К. (психиатрическая больница. — Е. К.). Хотя он извинился. А Наташа себе производственную травму написала.
— Почему мы не выводим всех на прогулку? У нас один санитар. Когда у нас шестьдесят, шестьдесят четыре человека, мы выводим максимум двадцать пять. У нас же половина — бегунки, и если один побежит, побегут еще пятеро за ним, а этих нужно еще с кем-то оставить, а санитар один. Он не может и этих бросить, и бежать за теми. Поэтому мы не можем их чисто физически выводить большим количеством.
Они перепрыгнут через забор, они даже через эти заборы перепрыгивают. Перепрыгивают, знаете, сколько раз бегали? И ловили их. У нас один Миша Е. только выделяется. Его в больницу, а он оттуда пешком к нам. Все отсюда, а он сюда. Он как бы считает, что это его дом, и возвращается назад домой.
Они сначала входят в доверие. Они хотят помогать. Мы их тоже хотим реабилитировать, типа, чтоб помогали. Один вошел в доверие, помогал месяц, помогал полтора… Все, пошел с сиделочкой на прачку. Говорит: я сейчас покурю вот здесь за дверью. Две минуты, даже меньше, она выходит — все, нету. Его потом искали, через полтора месяца нашли.
«Мы хорошие, мы не бегунки, мы все прям клянемся-божимся», — и бегут.
А потом за это лишают санитарочек. Санитаров, медсестер. Кто был на смене. Да могут ползарплаты лишить. Потому что бегунок был в их смену. Еще плюс объяснительная. А за объяснительную — опять. Три объяснительных, потом идет выговор к директору — и на увольнение. Без всяких уже разговоров.
Поэтому мы не можем просто их чисто физически выводить большим скопом. Потому что не хочется лишаться зарплаты, ее, нашей великой. Потому что дома сидят дети, как галчата, просят кушать.
Если они, например, поступают из больницы или из каких-то других интернатов и у них уже были побеги — это отражено в истории. А если они приходят из дома — мы за ними наблюдаем. Был один побег — все, он бегун. Потому что если один раз побежал — значит, побежит и второй раз. Какие у него там будут голоса в голове? Чего они ему скажут? Cшибет и побежит — на волю.
— Бывает, было, да при мне даже было. У нас С. душил А. Он простынь взял и… Ты же услышал? Вот санитар проходит по коридору — хрип из изолятора. А он его прям опрокинул. Вот кровать. Душит он его. Простынь по шее, и на себя тянет, чтобы тот не орал, не шевелился, а сам его шпилил. Того потом лечили, потому что у него разрывы были.
В реабилитации с этим попроще, там мальчик с девочкой. А здесь они свою сексуальность никуда не выпустят, как животные. И у девочек обломы, да?
Одна кричала в ту смену: когда вы меня отвезете на К. (психиатрическая больница. — Е. К.), хочу сосать. Там, видимо, послабление с этим идет. Вот она хочет мужика. И она знает, что у нее здесь этого не будет. И они начинают лезть к своим же соседкам. Расковыривают друг другу все дырочки. А мужики — непосредственно к другим мужикам. Некоторым нравится то, что к ним лезут. Некоторые, конечно, брыкаются.
Были и добровольные. У нас был Саша — Даша его все звали между собой. «Вон, Дашка пошла». Он даже сам не сопротивлялся. Но он все время пытался сбежать. В столовую идешь — Саши нет. Где? В подвале. Он там сидит, спрятался, ждет, когда все стихнет, чтоб попытаться выбраться.
Ну, врача вызываем, если поймаем за таким. И уже все решает врач. Если, например, нападение было сексуальное — то стараются на лечение отправить. А если по обоюдному — в принципе, просто поговорят. Чтоб в следующий раз такого не было. Иначе будет уже по-другому как бы разговор. На уколы, чтобы не было таких возбуждений лишних…
— Мне их очень жалко. Я жила год с вахтами в интернате и сейчас понимаю, каково им. Тут реальный режим. На зоне, видимо, лучше, чем у нас. У них жизнь по звонку: есть по звонку, спать по звонку, пить таблетки, под конвоем прогулки… Рот откроешь — укол.
Больной скажет что-то не так — медсестры пугают уколами. Скажет еще в ответ слово — они реально ставят уколы. А в журналах описывают, что было изменение состояния. Чего только не пишут в журналах.
Даже если человек ругался, даже если махался руками — значит, довели его. Но кто будет разбираться, кто их послушает, кто им поверит? А медперсоналу все можно — и тапкой может стукнуть, и словами унизить. И попробуй только ответь.
Одна медсестра вообще всех, кто косо посмотрит на нее, колола. Психическая, господи прости. Она в декрете сейчас, слава богу.
Я сама редко колю — только при эпиприпадке или если вижу, что уже идет психоз, или женщина сама говорит «уколи меня», потому что голоса пришли. Но я не всегда решаю. У нас одна есть исполняющая обязанности старшей медсестры — вот она ходит крутит всех, потом она заведующую крутит. Мы отвечаем за крыло, нам вроде бы решать — но она лезет всегда. «Эту коли, ту коли». Я, бывает, не слушаюсь. Но она следит и доносит заведующей.
Эта медсестра перед выходом из вахты оскорбила Таню. Я была в дежурке. Слышу, Таня говорит: «Так хочу домой». А она ей в лицо, перед всеми: ты кем была раньше, бухала, пила. Таню так трясло. Потом она мне — коли ее. Я ей говорю — не буду. За что? Человек сказала — хочу домой. Я позвала врача. Как раз хороший врач дежурил, назначил не укол — таблетки. Там уколы ставить некуда, все попы в рытвинах от уколов.
Поэтому это на уровне министерства надо решать, чтобы прям приказ был и не бить их, и не вспоминать прошлое их, и не напоминать им, что было до.
Нужны люди работать — те, кто переживает за них. Чтобы не держать в страхе. Многие их считают сбродом — хотя за счет них у нас зарплата. Они видят в них психов, видят своей целью, чтобы по струнке ходили. Я чай перестала с коллегами пить. Мат, «ебнутые», «как они жили раньше», и кости начинают им промывать. А что люди заболели — мозгов думать не хватает. Что каждый может заболеть.
Тут нет сострадания, нет жалости к ним.
— Где им еще жить, да? Родители не справляются. Психозы, нервозы. Все они бьют, ломают, грызут.
Некоторые такие сексуально озабоченные, а родители им пятки глодают, нежничают. Нет, ну вот вы как думаете? Где лучше жить? В интернатах или дома?
Я с вами не согласна. А как будут родители справляться, если родители работают? Вот даже меня касается, имею в виду — вот мои близкие люди, сестра, сын ее. Сестра работает. Сыну тридцать лет. Лежит в больнице неделю, выходит из больницы и начинает маму колотить. Я спрашиваю, как помочь такому ребенку? Социальная служба приедет, что она скажет? По голове погладит, когда ему надо тумаков хорошенько дать? И в страхе держать. Такие агрессивные — они понимают, только когда крикнешь на них. Кричать не будешь — сестра-то обычно спокойная, — вот он ее и колошматит!
А я ей говорю: место ему вот здесь вота. В изоляторе. Закрыли — все по расписанию. Кушать, гулять. Если человек не понимает, в семье не хочет жить, что остается? Изолировать. Он очень агрессивный. Вы чего сделаете, вы чего поможете? Вы зайдете в квартиру, если сама мать боится? Когда скорую вызывают, приезжает полиция, дяди вот такие вот! Чтобы его как-то успокоить!
Некоторые-то ведь живут, потому что им идти некуда. Когда были пропиты квартиры, простите меня, где им жить? На улице? В подвалах лучше? Я считаю, интернат вот этот — он спасение ихнее. Я так думаю. И начинают на тебя бросаться. Чем себя обезопасить, надо пойти быстренько закрыть дверь на замок. Потому что чего у них там, в уме-то? В ум-то не влезешь, согласны? Вот у нас больные, просто больные люди. Все действия ихние контролируются. Если ты им дай волю, они еще не знай как себя поведут. Я имею в виду, вот так разрешить все на свете.
Одна женщина жила в интернате. Когда-то давно она ходила, пусть и на костылях, но теперь она может передвигаться только на коляске. Как и всем в интернате, ей было очень одиноко. Но она была везучая, потому что ее навещала мама. Мама была старенькая. Они вместе гуляли — и не в садике, а по внешней стороне здания и даже могли обойти его (обычно это запрещено). Иногда мама брала на прогулки еще одну девочку из отделения — тоже неходячую, с синдромом Дауна и со смешными лысинками на голове. Женщина спрашивала маму: зачем ты это делаешь? И мама отвечала: я потом расскажу.
И однажды мама сказала: это твоя сестра.
«Родная?» — спросила женщина. «Да, — ответила ее мама. — Самая что ни на есть. Я сначала родила тебя, потом ее. У вас разные фамилии, потому что я родила ее от другого мужчины. Но это твоя родная сестра, заботься о ней».
Женщина начала заботиться о своей сестре. Кормила, меняла памперсы, стирала ее одежду, обнимала и целовала. Потом начала заботиться о других таких же, как ее сестра. Она попросила сотрудников — и в ее комнату перевели четырех девочек с синдромом Дауна. Им от 24 до 29 лет, но они совсем маленькие, ростом с 3–4-летних детей. Потому что люди с синдромом Дауна не растут без любви. Ее комнату начали называть «детским садом». Так в жизни у женщины появилась любовь. А девочки начали потихонечку расти. Женщина заботится обо всех четырех, но больше всего любит свою сестру, потому что «она единственная моя на земле».
Сотрудники интерната видели документы и понимают, что история про сестру — выдуманная. Но никто не говорит об этом. Маму женщины не спросить — она умерла, перед этим оставив дочери родного человека. На похороны мамы женщина не попала: во-первых, она не ходит, во-вторых, кто бы ее отпустил, недееспособную?
Одна женщина жила в интернате. Когда-то давно у нее был муж-военный и трое детей. Она жила в воинской части, где служил муж, работала поваром и была очень счастлива. После первых родов у женщины началась эпилепсия. Однажды приступ случился на полковой кухне, и она опрокинула на себя чан с кипящей водой. Ее тело изуродовали ожоги. Приступы случались все чаще, и муж отказался от нее. И дети отказались от нее. И женщина оказалась в интернате.
Она замужем, но не видела мужа шестнадцать лет. Ее дети выросли, у них появились внуки, которых она не видела. Жизнь шла мимо. Женщина существовала будто бы в полусне и ждала чуда.
И чудо случилось. Однажды ей написал американский военный. Он был немолод, разведен и пользовался онлайн-переводчиком. Женщина жила в отделении реабилитации, поэтому у нее был свой телефон. Она переписывалась днем и даже ночью, рискуя, что телефон отберет медсестра. Но ей везло снова и снова.
Однажды она поняла, что влюбилась. Она попросила соцработника помочь оформить развод с мужем — ведь они давно не живут вместе. Американский военный писал, что тоже любит ее. Что сразу понял, что они родные люди. Он называл ее «моя дорогая жена». И никакие огрехи онлайн-переводчика не могли испортить его письма, полные самой настоящей нежности.
Однажды он ей написал, что едет в Сирию с очень важной и опасной миссией. Но после этого он приедет в Россию, чтобы жениться на ней. Он даже отправил свои вещи, включая все свои деньги, военной почтой. Ей нужно было перевести небольшую сумму денег, чтобы оплатить таможенный сбор.
Женщина ответила, что не сможет заплатить, потому что она живет в интернате и у нее нет доступа к своему счету.
Он не ответил. И больше никогда не отвечал.
Вероятно, он погиб в Сирии. Его миссия была очень опасной. Но он не остался неоплаканным.
Одна девочка жила в детском доме. Это был особенный детский дом — для отсортированных детей. Перед тем, как отправить детей в детский дом, их смотрит специальная комиссия и задает им вопросы. Если неправильно отвечаешь на вопросы, попадаешь в детский дом специального типа, а оттуда, когда вырастешь, — в ПНИ.
Девочка знала, что у нее был брат, но не видела брата со своих пяти лет. Брат был старше и успешно прошел сортировку на нормальность, а она — нет. Через некоторое время она забыла его лицо. Еще ее мучило, что она не помнит имени мамы, и не у кого спросить. Ее жизнь до детского дома ускользала от нее, и вскоре ей стало казаться, что она тут жила всегда.
В детском доме был живой уголок с крысами, морскими свинками и кроликами. Девочка очень любила животных, особенно морских свинок. Больше никто не любил их, и девочка ухаживала за ними сама, хотя над ней за это смеялись.
Однажды она пришла в живой уголок, и оказалось, что она там не одна. Там был еще один парень, старше ее. Но он не посмеялся и не побил ее, а попросил показать, как ухаживать за животными. Она показала. Они стали вместе ухаживать за детдомовскими зверями. Через некоторое время они поняли, что любят друг друга, и объявили всем, что теперь они встречаются.
Они встречались три года. Но парень был старше, и, когда ему исполнилось 18 лет, его отправили в интернат. Он обещал писать, но написал только одно письмо. После этого он повесился в лесочке за корпусом — исхитрился, вышел, смог. Новости между интернатами и детдомами распространяются быстро, и девочка узнала о его смерти.
И как только она узнала о его смерти, она забыла, что было в этом письме.
Она не может вспомнить, что было в этом письме. Что он ей сказал перед тем, как уйти от нее насовсем. Но она помнит его лицо — и не встречается больше ни с кем и не будет встречаться ни с кем. Потому что любовь бессмертна.
Женщин три. Мы сидим в комнате и боимся, что зайдет медсестра.
Женщины задирают кофты, спускают штаны и колготки.
На животах — белые шрамы. У одной — поперечный и тонкий, какой бывает при кесаревом, у двух — продольные, грубые, широкие, со следами стежков.
Все они были беременны. Их детей абортировали. Самих женщин стерилизовали.
Алина, Вера и Оля.
Алина и Вера были на пятом месяце беременности. Оля не помнит — ее нарушения тяжелее, ей сложно ориентироваться во времени. Ее стерилизовали родственники во время лечебного отпуска, в соседнем городке, когда выяснилось, что Оля беременна. «Хотела понянчить ребеночка, но ребеночка не было. Мне там медсестра хорошая попалась. Валентина Сергеевна ее звали. Она помогла в больнице. Бабушка была моя. Мама приезжала, помогала мне в больнице. Хорошие там люди были».
Алину и Веру стерилизовал интернат.
Алину — в 2007-м, Веру — в 2016-м. Алине был 21 год, Вере 30 лет.
Беременеть в интернате запрещено. Объясняется это так: в уставе учреждения не прописано содержание детей. Дееспособная женщина должна уйти из интерната, если хочет воспитывать ребенка. Но большинство женщин, живущих здесь, недееспособные. По закону они не могут сами воспитывать детей — и дети автоматически попадают в детский дом.
Но до родов не доходит. Детей абортируют.
Как интернат узнает о беременности?
Прокладки женщинам на руки не выдают. Чтобы получить прокладку, нужно подойти к медсестре. Медсестра делает пометку в специальном журнале учета менструаций. Использование прокладок периодически контролируется: сиделка или медсестра заходят в туалет после женщины, которую подозревают в скрытности, и проверяют, выкинула ли она использованную прокладку.
Если женщина не подходит за прокладками второй месяц, ее направляют к гинекологу. Гинеколог осматривает. Берут кровь на гормоны. Если женщина беременна, ее направляют на аборт. Несмотря на то, что по закону согласие женщины, если она может выразить свою волю, обязательно, его не спрашивают.
Зато проводится беседа: женщине объявляют, что от ребенка надо избавиться. Это может объявить лечащий врач или главный врач, или завотделением. На беседе обязательно рассказывают местную страшилку, как в незапамятные времена одна из проживающих выкинула новорожденного ребенка в окно.
В случае с Алиной и Верой система дала сбой. Беременность обнаружилась поздно, и их направили на малое кесарево сечение. Стерилизацию провели «заодно» с кесаревым. У Веры пересекли и коагулировали маточные трубы. У Алины уточнений в меддокументах нет — просто «стерилизация».
Сами женщины о предстоящей стерилизации ничего не знали. Их никто не спросил — ни в интернате, ни в больнице. О том, что они больше не смогут иметь детей, им объявили медсестры по возвращении.
Алина говорит:
— Я хотела детей. Любая женщина хочет. Это вопрос душевный.
Я приехала в интернат в 2005 году, а весной 2007-го обнаружили беременность.
Были бы мы дома, сами хозяева были бы. А тут начальство. «Ты сама мучаешься. Ты инвалид. Вот в новостях — детей выкидывают. Ну и зачем это надо, детей по детдомам, интернатам…» Это терапевтка мне говорила. Она же объявила, что будет аборт. «Ты, когда с мужчиной была, не боялась, а гинеколога забоялась».
Отправили в больницу. Сделали УЗИ, но мне даже не сказали, девочка или мальчик. Одна говорит: ну все, пойду тебя сдавать на аборт.
Их главный врач говорит: «Вам не жалко ребенка?» Говорит: «Девчонка еще молодая». А акушерка говорит: «Они психи, они ненормальные». Это про меня.
У меня вообще ничего не спросили. Никто. Ничего я не подписывала.
На палец что-то надевали, в вену капельницу — и я уснула. Чего они там делали? Проснулась уже с заклеенным швом. Ребенка не показали.
Потом одна медсестра там хорошенькая была, говорит: мальчик, лежал как обычно, когда рожают, пуповиной перемотан.
Та акушерка пришла на другой день. Я говорю: выйди отсюда, ненавижу я тебя. У меня злость такая была. За что такое вот?
А уже в интернате мне сказали, что трубы перевязаны и детей не будет больше.
Я люблю детей. Люблю нянчиться с ними. У подружки дочка родилась, и я нянчилась. Мамка ее качает — никак не уснет. Я взяла, покачала — ребенок спит. У меня бабушка, мамина мама, она… С рождения и до года приносили младенцев, плачут и плачут, никак не могут успокоить. Приносят ей, она Богородицу читает три раза — все дети спят. А мне не передался такой дар. Или передался?
Шрам болит к перемене погоды.
Можно я не скажу, что я чувствую?
Вера говорит:
— Конфеты ела, сладостей хотелось. И на соленое тянуло. Иногда тошнило, думала, отравилась просто. Работала в бане, помогала мыть людей, тяжести поднимала, с большим, оказывается, сроком.
У нас по плану осмотр делают. Раз в год. Я была беременной.
Главный врач тогда был другой. «Делай кесарево, здесь нельзя».
Отправили в роддом. Со мной отправили Таню — тоже проживающую, следить, ухаживать после операции. У меня врачи спрашивают: «Сами будете рожать или кесарево?» Я говорю: «Не знаю». Заведующая говорит: «Не пожалеете об этом? Убивать ребенка?»
Мне деваться некуда было.
Я уже под наркозом была, я не чувствовала, только когда в реанимации очнулась. А мне заведующая говорит: «У вас родилась девочка, пятимесячная». Я говорю: «Я хочу ее увидеть». Меня повели. Она лежала маленькая. Вся с трубками, проводами. Она мне губками улыбалась. Ручками махала.
Я имя придумать не успела.
Я там лежала неделю. К выписке мне говорят: она умерла. Не выжила. У меня истерика была. И мне ее показали. Аппараты были отключены. Мне дали попрощаться.
Где ее похоронили, мне не сказали.
Я упокоиться хотела. Руки наложить. Но за мной следили.
Мои соседки в палате говорили: еще родишь.
Что я стерилизована, мне здесь сказали. Медсестра Аллочка. «Трубы перевязаны, больше не родишь».
Развязать трубы можно потом на воле? Здесь не говорят.
Шрам у меня не на животе, под животом. Уже почти не видно, аккуратно все.
Моя душа разорвана. Но я никому не показываю. Нельзя показывать. Потому что меня отправят в психушку. Если орать и плакать, будешь в психушке.
Отсюда мне как выйти, из этого ада.
По закону «Об основах охраны здоровья граждан», решение о стерилизации недееспособной может принимать еще и суд — обязательно с участием самой женщины.
Но суда не было ни в одном из случаев.
Зато в личном деле Алины лежит «ходатайство». Директор интерната просит провести «кесарево сечение со стерилизацией» и ссылается на ранее действовавший приказ Минздрава № 302 «Об утверждении перечня медицинских показаний для искусственного прерывания беременности» — там перечислены и психические расстройства. Приказ ничего не говорит о стерилизации — но ни интернат, ни врачей это не смутило. К ходатайству приложили решение суда о лишении Алины дееспособности. Этого оказалось достаточно.
Санитарка говорит:
— Ну, например: два шизофреника или, там, умственно отсталых… Произошло у них сексуальное сношение — все, у них же будет ребенок сто процентов такой же. Заполонять детский дом…
Им как бы и запретить нельзя, а с другой стороны — понимаешь, что сто процентов инвалид, вот сто процентов. Там даже одного процента нормальности не будет, если и этот, например, умственно отсталый, и этот умственно отсталый. Там где взять другое?
Здравствуй, дорогая Света!
Ты прости нас, что мы не можем к тебе приехать. Дядька все болеет, да и сейчас мало на машине ездиет. После смерти Ивана он очень сдал, ведь он теперь изо всей семьи остался один. Лида сменяла квартиру на меньшую. Катька выходила замуж, родила дочь, но муж ее застал с армяном и выгнал ее. Теперь она с ребенком живет с матерью. Лешка живет в Н., у его жены большой дом. У них родился сын. Он очень похож на Ивана.
Тая тоже болеет, как два года схоронила Сашку, так и болеет.
Летом Ленка из О. с Катюшей жили в Л. Сейчас они опять уехали. Катя учится в 11 классе, хочет поступать на стоматолога. Леша уехал из О., сейчас живут в П., у него двое детей, дочь и сын. У Иринки родились две дочки, Соня и Даша, двойняшки, им по году и 7 месяцев. Татьяна все одна, работает, кончила еще один институт. Живет в Н., домой редко ездиет.
В деревне никого не осталось, только на лето дачники приезжают. На 2 деревни одна наша баба Анна, коренной житель. Ленка тоже приезжает на дачу. С нами не общается. На кладбище к матери совсем не заезжает, да и в деревню тоже не ходит на кладбище. Пока мы везде ухаживаем за могилами.
Ну вот вроде и все новости. Прости нас. Если сможем, может, приедем, но обещать не буду. Как здоровье будет.
Дядька Володя и я, тетя Нина. Сама я тоже 2 операции перенесла и микроинсульт. Организм не железный, все на себе тащить. Прости нас.
Недееспособность — это неспособность гражданина своими действиями приобретать и осуществлять гражданские права, создавать для себя гражданские обязанности и исполнять их. Так написано в законе. Недееспособны дети. Взрослый человек, который из-за психического расстройства не может понимать значения своих действий или руководить ими, может быть признан судом недееспособным. Суд назначает психиатрическую экспертизу и чаще всего соглашается с ее выводами.
Присутствие самого человека на суде обязательно. Но достаточно справки «по своему психическому состоянию участвовать в заседании не может», чтобы судьбу человека решили без самого человека.
Над недееспособным человеком устанавливается опека. Он лишается некоторых прав: права распоряжаться личным имуществом, участвовать в выборах, вступать в брак, воспитывать детей, подавать заявления в органы власти, завещать имущество, совершать сделки, быть усыновителем. Без его согласия может быть произведено расторжение брака, усыновление его детей, обработка его персональных данных.
Все остальные права сохраняются.
Что происходит с недееспособным, находящимся в ПНИ?
Интернат одновременно является и опекуном, и предоставителем услуг. Интернат — и заказчик, и исполнитель. Это дает потрясающие возможности.
Начнем с денег. На личных счетах 404 недееспособных, которые живут в интернате, находятся 98 956 665 рублей. Это примерно 245 тысяч на человека. Недееспособные, как правило, получают пенсию по инвалидности, эта сумма растет. 75 % пенсии интернат забирает себе — за «обслуживание клиентов». Остальными 25 % пенсии интернат может распоряжаться во благо опекаемого — с разрешения органов опеки.
Почему тогда у Любы в плеере нет батареек? Почему люди вынуждены мыть пол за лишнюю сигарету?
Все просто: действительные потребности опекаемого по факту определяет тоже интернат.
Выход во внешний мир для недееспособного на самом деле запрещен. Я встретила женщину, которая своей самой большой мечтой назвала поездку до ближайшего рынка (три квартала от интерната) для того, чтобы померить и купить обувь.
Недееспособный не может покинуть интернат. Только если найдется другой, внешний опекун.
По мнению главврача (он новый и считается прогрессивным), интернат вправе определять за недееспособного буквально все. Потому что недееспособный не может давать полный отчет своим действиям, опекуну видней.
Во всех медкартах проживающих есть прекрасный пример такого подхода — согласие на лечение, подписанное директором интерната.
Директор «проинформирован о характере психиатрического расстройства, целях, методах и продолжительности лечения, а также о болевых ощущениях, возможном риске, побочных эффектах и ожидаемых результатах» и согласен буквально на все. Это незаконно — информировать надо человека, но этого не происходит. Людям необязательно знать, какие таблетки им дают и какие уколы делают. Женщин не спрашивают, согласны ли они на аборт, и даже не уведомляют о стерилизации. Многие не знают (и боятся спрашивать), какие диагнозы записаны у них в медкарте. Я встретила девушку, у которой в 26 лет прекратились месячные, — ее обследовали и сделали запись в медкарте, но ей не объяснили ничего, а спросить страшно. Почему боятся спрашивать? Вопрос может быть интерпретирован как недовольство. Любое недовольство может быть расценено и, скорее всего, будет расценено как обострение — укол или 3-А, или психиатрическая больница, в зависимости от тяжести проступка.
И это отдельный ад: невозможность быть не в духе, невозможность разозлиться или расплакаться, невозможность назвать подлость подлостью, а жестокость — жестокостью. Если хочешь сохранить себя, нужно улыбаться или хотя бы быть «ровным» — равнодушным, спокойным, несмотря на все, что делают с тобой и с другими.
Трактовки недееспособности сотрудниками встречаются самые широкие. Недееспособный не может определять длину своих волос — по мнению парикмахера интерната (милая, улыбчивая женщина, без вопроса бреющая налысо других женщин и мужчин). Недееспособный не может решать, что хранится у него в тумбочке, — по мнению сиделок. Недееспособный может мыть полы или разгружать продукты, но не может получать за это зарплату— по мнению юристов интерната. Недееспособный не имеет права на то, чтобы обратиться к директору интерната, своему непосредственному опекуну, — по мнению соцработников, пугающих жалобщиков тем же «походом по этажам».
За последние три года интернатом было подано 47 заявлений в суд о лишении проживающих в нем людей дееспособности. В большинстве случаев суд просьбы интерната удовлетворил. Заявлений на восстановление дееспособности за этот же период было подано четыре.
Нина Баженова лишилась дееспособности во время одной из госпитализаций. Она говорит: «Мне один мужчина объяснил, что такое дееспособность. Я поняла, что потеряла все. Смысла жизни никакого нет. Я всех человеческих прав лишилась.
Это был удар. Страх появился. Стало страшно, что тебя за человека не будут считать. Что любой человек может сказать: «Ты кто такая? Ты никто». Так я его поняла. И в общем-то он правильно все объяснил».
Здесь живут 49 человек, которым очень повезло.
Это самое свободное отделение интерната. Дверь в отделение запирается на ключ только на ночь. Поэтому можно ходить в интернатскую библиотеку (самим, без сопровождения, и пользоваться компьютерами), ходить в спортзал, играть в теннис. В отделении есть душ, открытый для всех, есть кухня, и можно попросить посуду для готовки. Сигарет выдают целую пачку на два дня. В аквариуме живут три живые красноухие черепахи — пусть и кусачие. Завотделением — не психиатр, а психолог, и с ней можно поговорить. Реабилитация гуляет не в замкнутом дворике в сто двадцать четыре шага, а перед зданием. Здание длинное. Получается настоящая прогулка.
Отделение — смешанное, пусть и поделенное на мужские и женские комнаты. Можно сидеть на диване, обнявшись, можно целоваться — главное не на глазах у медсестры, можно даже «поймать момент».
У счастья есть оборотная сторона: постоянный и неоплачиваемый труд. Девчонки намывают коридоры по всему зданию, работают в прачечной, парни разгружают ящики с продуктами, возят и моют колясочников. В реабилитацию могут прийти и «попросить себе ребят» сотрудники любых отделений. Немногие дееспособные трудоустроены на четверть ставки, остальные работают — точнее, «проходят трудовую реабилитацию» — за право быть в раю.
Само отделение реабилитации было создано указом губернатора в 2001 году. Это отделение должно готовить людей к выходу из интерната.
За все это время (20 лет) «на волю» вышли четверо. Одна запила и погибла, с одним потерян контакт, еще двое женаты и работают.
Ваня живет в интернате два года. Ему двадцать шесть лет.
«На воле» он выучился на газоэлектросварщика, работал.
Я подробно перескажу его историю. Граница между волей и интернатом тонка до невозможности.
Когда Ване было пятнадцать, у него умерла мама. Через два года умер отец — запил после смерти жены. Следом умерла бабушка. Так Ваня остался один. Ему принадлежала доля квартиры, в которой он жил, однушка отца и трешка бабушки. Недолго.
В дело вступила мамина сестра — риелтор.
Тетя попросила его перевести долю в квартире на нее — ее дочка хотела взять ипотеку, нужна была «помощь по-семейному». Ваня согласился. Затем потребовалось продать трешку, чтобы сделать ремонт в однушке. Ваня согласился и на это. Дальше была сложная история с покупкой дачи, продажей дачи, продажей однушки и переходом новой квартиры в собственность тети.
Ваня движение недвижимости едва замечал. После смерти всей семьи он «сбился — курил спайсы, нюхал соль». Вспоминает, как танцевал под солями, как разбил чужую машину.
«Потом посмотрел «Гарри Поттер и Тайная комната». И подумалось — вдруг василиск есть на самом деле? Прямо загнался. Ну и попал на И. — в психбольницу. И потом периодически туда попадал. То вампиры почудятся, то еще что. Поставили шизофрению. А в больнице врач был. Тетя с ним общалась. Он ей говорит: «Лишай его дееспособности и отправляй в интернат». Она так и сделала. Я вначале попал на 2-Д. Как посмотрел, насмотрелся. Говорю ей: «Ты чего делаешь, забери меня». А она мне: «Я боюсь ответственности. Вдруг чего-то натворишь, сяду за тебя в тюрьму». Навещает меня иногда. В квартире? Вроде квартиранты. А почему вы про квартиру спрашиваете?»
С тех пор как Ваня не употребляет наркотики, галлюцинации ушли. Он все равно продолжает принимать препараты: циклодол, половинку галоперидола и на ночь две таблетки сонапакса. От препаратов он часто моргает, но «уже привык». Врачи интерната сомневаются в диагнозе Вани. Но пересматривать шизофрению и ходатайствовать о возвращении ему дееспособности не спешат — с тетей-риелтором проще судиться, когда Ваня недееспособный.
Ваня встречается с Ниной — это та, которая пела в платье принцессы, та, которая «потеряла все», лишившись дееспособности. Она в интернате вечность — пятнадцать лет. За это время она потеряла ребенка — тоже аборт, к счастью без стерилизации, ранний срок, чистка, «меня не разрезали». У Нины есть мечта, что однажды они будут жить в своем доме. «Уехать к себе в сад и просто там жить. Чистый воздух, дом с русской печкой. Земля шесть соток, баня своя. Я за пятнадцать лет не знаю, что там. Конечно, потребуются мужские руки. Ваня молодой, не сможет, конечно. Или сможешь, Вань?» Я успеваю подумать, что и тут бывают обычные, обычнейшие мечты.
…А вечером тихого Диму (он скучает по маме и бормочет на вскрике «мама, мама») переводят из реабилитации на 3-А — за то, что обругал сиделку сукой. Он плохо говорит, но сиделка расслышала. Сиделка — та самая верующая Елена Сергеевна — позвала медсестру. Диме сделали укол и с согласия психиатра Д., сменившего Семикрылого, отправили в изолятор с ведром в углу и замком снаружи. В медкарте, не особо стесняясь, написали «неправильно себя вел».
Елена Сергеевна, как православный человек, конечно, переживала, что так получилось. Говорила, что хотела Диму только напугать и не ожидала, что медсестра будет колоть, — но медсестра, оказывается, уже была зла на Диму. Говорит, что всегда поминает «Димитрия с сиротами» в своих молитвах — и будет поминать, несмотря на то, что он ее оскорбил.
В реабилитации нет графика курения и можно взять любую из висящих на вешалке курток.
Через решетку балкона, через темный двор, через забор я вижу серую полоску, по которой едут спины машин. Я вижу огни магазина и тени людей внутри. Вижу подъезды многоэтажки. Из одного выходит мужчина в черном пальто. Останавливается и не спеша закуривает. Кажется, у него в ушах наушники — он пританцовывает под музыку. Делает движение рукой — и у одной из машин загораются фары. Он садится внутрь. Отъезжает.
Я знаю, что я для него тьма, слитая с тьмой. Я неразличима, мы неразличимы.
Что объединяет людей, оказавшихся в ПНИ? Что объединяет Тему и Свету, Ваню и Диму, женщин из первого отделения, женщин, лишившихся возможности иметь детей? Не диагнозы — они разные и, очевидно, не все из них верны.
Их объединяет то, что от них отказались их близкие. Их социальные связи оборваны или ослабли до неразличимости.
Когда исчезает человеческое, остается только государство.
Мое государство — это ПНИ. Не вакцина «Спутник V», не Олимпиада, не космические корабли. Мое государство — здесь, я вижу его лицо.
Что я думаю после двух недель в ПНИ?
Что я лишь поскребла по поверхности ада.
Мы находились в интернате на специальных условиях. Мы попали за забор, с лицевой стороны выкрашенный веселыми ромбиками, на специальных условиях. По договоренностям, которые заключила «Новая газета» с руководством ПНИ, я не могу написать ни название учреждения, ни регион. Имена людей, которые там заключены или которые там работают, должны быть изменены.
Этому интернату недавно исполнилось 50 лет. По мнению волонтеров и местного министерства социальной защиты, этот интернат не плохой и не хороший. Средний. Обычный.
В психоневрологических интернатах России сейчас содержится 155 878 человек. В специальных детских домах-интернатах — 21 тысяча детей, обреченных на ПНИ. Каждый 826-й россиянин проживет свою жизнь — так и закончит ее — там.