Нерусские


Англичанина, француза и русского похитили инопланетяне. Заперли в отдельных камерах, дали каждому по два стальных шарика. Говорят — вернемся через час, а вы нас удивите. Не удивите — разрежем вас для опытов. Через час заходят к англичанину. Он шар об шар кидает, говорит — это бильярд. Инопланетяне посмотрели, говорят — ничего удивительного. Расчленили его. Заходят к французу. Тот шариками жонглирует. Ничего удивительного. Расчленили его. Заходят к русскому, он спит. Инопланетяне его будят, спрашивают — где шарики? Русский отвечает: один сломал, второй потерял.

Ахаха. Расскажи еще.

Я русская. Родилась в России. Моя мама русская, мой биологический отец — тоже. Мое имя распространено среди русских. Иногда еще говорят — Алена, и я откликаюсь на Алену. Моя фамилия украинская, потому что досталась маме от первого брака. Наша фамилия — Малышевы. У меня голубые глаза и белая кожа, славянские черты лица. Длинные волосы я заплетаю в косу. Мой родной язык — русский, я говорю без акцента и выговора.

Я никогда не чувствовала, что я чужая в своей стране. Я здесь своя.

Про нашу соседку по лестничной клетке Марию Марковну говорили — осторожная. Я думала — трусливая. Приходят в дом газовщики, а она им не открывает. Боялась «государства» — любых чиновников, любых официальных лиц, полиции, военных. Она не ходила на общие домовые собрания, держалась отдельно. Меня она любила и пускала к себе в гости. Книги от пола до потолка, сияющие полы. Мария Марковна преподавала в университете латынь.

Мама рассказывает, как Мария Марковна однажды зашла к нам домой. Мама была еще ребенком, был Советский Союз, в газетах разоблачали врачей-убийц, которые все как на подбор евреи и связаны с международным сионизмом. Мария Марковна принесла эту газету и спросила: вы все равно будете считать меня другом? Хоть я и еврейка? Мамина мама сказала: да.

Когда я стала выходить на ЛГБТ-акции, Мария Марковна снова пришла к нам домой. Она была уже очень пожилая. Она сказала: остановите свою дочь. Она не знает, что такое быть врагом государства.

А я правда не знала. Я не знала, почему Мария Марковна, отучившись в Москве, вернулась преподавать в Ярославль. Евреев старались не держать в столичных вузах. Это называлось — борьба с космополитизмом. До Советского Союза была Российская империя. Там была черта оседлости — территория, на которой имели право жить евреи. Это кусочки Украины, Беларуси, Польши, Литвы, Латвии. Но если еврей был очень богат, отслужил в армии или имел полезную профессию, ему разрешали жить в любом месте, как русскому.

Хорошо быть русским. Живи где хочешь.

Мама поет колыбельную. Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Придет серенький волчок и укусит за бочок. Он укусит за бочок, унесет тебя в лесок, унесет тебя в лесок, под ракитовый кусток.

Я лежу, рука под щекой, и думаю, как волк несет меня в дремучий влажный лес.

Мама родом из деревни Ларино.

Оттуда родом ее родители, и их родители. Они все крестьяне.

Это маленькая деревня в Ярославской области. Мама рассказывает: двадцать дворов, одна улица вдоль реки.

Наш дом был в три окна. Из бревен. Комната с печью — на печи спали, в углу — темная икона Богоматери, лампадка перед иконой. Белые занавески, белая скатерть на столе, сундук с белой мукой. Сзади к дому пристроили скотный двор. Малышевы держали кур, гусей, уток, овец, козу. Коровы не было. Мама до сих пор говорит — вот бы мне корову. Я спрашиваю — ты ее что, в городе будешь держать? Мама вздыхает.

Говорит — корова пахнет и у нее глаза.

У деда были ульи, он добывал мед. Когда дед умер, невредимым вернувшись с Великой Отечественной (остановилось сердце), ульями занялась бабка. Уже городская, она приезжала в деревню по последнему льду (когда река разливалась, дорог не было) и оставалась там до мая. Мед, продаваемый на рынке, кормил семью.

Мама рассказывает — в доме жила ручная ласточка. И ручной еж. Ласточка улетела, а ежа заколол вилами сосед — за то, что он ел корм для куриц. «Ну сколько он этого корма съест, — говорила мама. — Уж не объел бы он его курей». Мама жалеет ежа.

Рядом с деревней течет река Пахма. Она делает сладкий изгиб. Река полноводная, с плотиной, с мельницей, люди ходили на лодках в соседнее село Богослов, где была церковь. В реке водились раки. На них охотились ночью. Мама боялась раков, которые скребли и ползали по дну лодки, — вдруг ухватят за ногу? В песчаном дне водилась рыбка вьюрок. Она смешно выворачивалась под босой пяткой, было щекотно.

Косили сено, ворошили сено, собирали в валки, потом в стожочки, потом в стога. Скотина была в каждом дворе, сена надо было много. «Ни одного неокошенного кусочка земли». Косили даже в лесу — и лес был светлый, с мягкой низкой травой. В лес бегали дети, собирали жимолость — ее в деревне называли вороняшки. Из нее делали кисель, с ней пекли пресные пироги. Был и малинник. Росли грибы маслята — их здорово собирать, но муторно чистить, потому что шляпка слизкая, скользит из рук, противно.

В лесу мама видела лося. «Посмотрели друг на друга и разошлись».

До Ларино добирались из Ярославля так — сначала автобус, потом два часа пешком через поля. Поля полные, разноцветные — растет овес, горох, пшеница, ячмень, капуста, лен. Ты никогда не один. Чибисы скачут по пыльной дороге, в небе поют жаворонки. У чибисов хохолок на голове и радужные крылья.

Мама возила меня, маленькую.

Я помню поля, заросшие сорной рыжеватой травой. Птиц не было.

Деревня уже умирала. Редко попадался кто-то на улице.

Бурьян заплетался выше моей невысокой головы. Сразу и не пройдешь.

Наш дом стоял без пола. Мамин первый муж решил спасти дом от гнили, поднять на фундамент — а потом они разошлись с мамой.

Дом гнил.

Вместо пола росла высокая трава. Было странно ходить по комнатам. Крыша была не везде, и стены обрывались в небо. Шел дождь, мы прятались там, где были развалины печи. Я пела: «Дождик лей, лей, лей, на меня и на людей, а на Бабу-ягу аж по целому ведру». Заклинала дождь, чтоб он быстрее перестал.

Мы ездили не просто так — шли девяностые, еды не хватало, и мама возделывала кусочек земли, пыталась растить овощи. Трава забивала нежные ростки, урожая было немного.

Дергали траву вокруг ростков, резали травой пальцы. Посыпали капусту пеплом, чтоб не заводились гусеницы. Ходили на реку за водой. Река Пахма лишилась плотины и совсем измелела. Я заходила в реку, и вода была мне, маленькой, по пояс. Я думала: река чувствует, что люди ушли, что она теперь ничья.

Покрестьянствовав, садились за старый деревянный стол в центре двора. Мама кормила меня борщом из банки. За банкой надо было следить — в деревне жила старая ворона, она воровала еду. Однажды мы видели, как она черным клювом шурует в банке, ищет мясо. Мяса не было. Ворона кряхтела и жаловалась.

За темным домом — брошенное поле, дальше лес. Серый ольховник вышел вперед, тянется к серому небу. С каждым летом лес подходил все ближе.

Я вижу, как он шагает.

Мы перестали ездить в Ларино — у мамы уже не хватало сил.

Но мама все пыталась в городе узнать, как можно оформить на нас нашу землю. Страна изменила название, и землю теперь отдавали в собственность. Надо оплачивать приезд специалиста. Но специалист все равно не поможет — по документам на участке стоит дом. А дом без печи не считается домом. «Стройте печь, хоть какую угодно». Денег у мамы не было ни на специалиста, ни на печь.

А через несколько лет дошли вести — деревня Ларино сгорела. Вся, до последнего дома.

И лес дошел до реки.

Мама боится туда приезжать.

У меня нет страха, а только тянущее чувство, как будто под ногами проваливается земля.

Когда мне исполнилось тридцать, мама подарила мне большую книгу. Она пустая. Туда надо вклеивать и подписывать фотографии.

«Мы все подпишем, — говорила мама. — И они останутся».

Фотографии — черно-белые, нечеткие — лежат, неназванные. Мама диктует — твой дед Федор, твоя бабка Евдокия. Твой прадед — Павел, но его фотографий нет.

Три года назад в Сеть выложили документы с Первой мировой. Там был поиск по населенным пунктам. Я вбила «Ларино» и нашла своего прадеда. Он был рядовым. От него остался только один документ — синий листок выбытия из действующей армии. 12 июня 1916 года его ранило у города Вильны. Сейчас это Вильнюс, столица Литвы. Черными чернилами написано имя — Малышев Павел Осипович. Рядом с отчеством фиолетовым карандашом подписано — Иосифович.

Мой прапрадед был Иосиф.

Я позвонила маме.

— Мы евреи?

— Конечно, нет, — говорит мама. — Мы русские, все русские, самые русские, что ни на есть.

Последние вертолеты


19 марта 2021 года


На берегу

Нина Дентумеевна Чунанчар сидит на берегу реки. Река зовется Авам, она широкая и серая, за спиной бетонная звезда с именами павших, перед ней — обрыв. Внизу лодки. Вдалеке дети проверяют сети. Тундра чернеет из рыжего. Снег еще не лег.

Нина Дентумеевна говорит:

— Боги наши. Сюдю Нгуо. Массовая болезнь — Сюдю Нгуо. Котура — это бог самоубийства, когда стреляются. Больше всего стреляются — вот Котура. Дёйба — ага, Сирота-бог. Бог сирот, наверно, сирота.

Богу молимся? Нет.

Ей семьдесят четвертый год. У нее было два мужа — они оба мертвы. Было шестеро детей. Мертвы — все.

Четверо умерли маленькими. Маленьким пришивают крылья гуся и хоронят на деревьях. Мертвые дети превращаются в птиц.

Раньше могила ее младшей девочки была видна из окна. Потом построили дом и закрыли могилу. Потом дом сгорел, и теперь Нина Дентумеевна может смотреть на дочь, сколько ей хочется.

Дольше всех прожил сын Леня. «У него имя нганасанское было Нготезия. Это как будто бы мы с его отцом разошлись, и как будто бы я его присвоила. Вот это Нготезия называется». Ему был 31 год, когда он повесился. Повесился, сидя на полу, у железной кровати мамы.

В изголовье у Нины Дентумеевны до сих пор болтается веревка — «но это не та».

Из кармана у Лени торчали деньги — он только что получил пенсию.

Почему повесился? Нина Дентумеевна говорит: «Не знаю. Выпил, наверное».

У Нины Дентумеевны было три сестры и три брата, но теперь все мертвы.

Она живет совершенно одна. Топит печь раз в три дня, кормит мохнатых собак каждое утро. Просилась в Дудинку[24] в дом престарелых, но там ей отказали — «состарься побольше».

— Не скучно вам будет в городе?

— Ха-ха! Зачем же нам сейчас тундра? Сейчас не надо.

Она последняя из своего рода.

Она нганасанка.


Нганасаны

Нганасан осталось 700 человек.

Это самый северный народ нашего континента.

Они никогда не были многочисленны. Но еще тридцать лет назад их было вдвое больше — 1300 человек.

Это потомки первобытных охотников на дикого северного оленя. Их культура по-настоящему древняя — так, большую часть нганасанского пантеона составляют не боги-мужчины, а «матери» — воды, подземного льда, огня, земли.

В самом начале XVII века русские обложили их ясаком — «налогом» из меховых шкурок.

Обкладывали ясаком так: брали заложников — тех, кто значим и уважаем, а за сохранение их жизни заставляли платить.

Нганасаны не спешили покоряться русским. Были восстания. Маленькому народу не хватало сил сопротивляться. Самое крупное восстание 1666 года закончилось убийством тридцати русских «служилых и промышленных людей» и четырех тунгусов. Виновных повесили.

Оседлость нганасан наступила директивно. Советская власть массово и повсеместно «оседала» племена и народы, чья «кочевая цивилизация» была «по своей природе несовместима» с идеей коммунистического общества. В 30-х для нганасан были заложены поселки — южнее, чем маршруты их кочевок, на земле другого малого народа, долган. И сейчас эти поселки смешанные — половина нганасаны, половина долганы. Русские здесь представляли и представляют власть метрополии — «мэр», участковый, фельдшер, учителя.

Нганасаны до сих пор живут в этих самых поселках — Усть-Авам и Волочанка.

Ловят рыбу, стреляют оленя.

Но рыбы в этом году нет, а олень ушел на чужие земли три года как.


Что такое Усть-Авам

Он укрыт от мира бездорожной тундрой и реками. До первого города, Дудинки, — три сотни километров непролазного «дикарья».

Четыре улицы — Ручейная, Солнечная, Набережная, Центральная. Дома с раскрошившейся штукатуркой, залепленные полосками жести. Жесть режут из бочек, поэтому на стенах отпечатаны бренды нефтедобывающих компаний.

Каждый дом поделен на четыре «квартиры». Квартира — комната в 13 квадратных метров и кухня-закуток. Это — на одну семью.

Канализации в поселке нет. Все нужды справляются в ведро, ведро выплескивается на улицу, подальше от крыльца.

Водопровода в поселке нет. Воду набирают из реки или берут от водовозки (50 рублей за бочку).

На берегу высится серая школа, обитая профнастилом. Школа гигантская. Здесь ее называют — «Космодром».

В школе есть вода и канализация.

Еще Усть-Авам — это мешки с углем. Гигантские белые, навалены грудами у каждого крыльца. Власть раздает по 10 тонн на семью, чтоб протопиться зимой (зима здесь семь месяцев). Уголь «сеют» — просыпают через панцирные сетки кроватей. Иначе угольная пыль и «мелочь» не даст разгореться огню. Это важно сделать, пока не лег снег. Все улицы усыпаны черным крошевом.

Ходят собаки, некоторые голубоглазые.

Дома подползают к вертолетной площадке — пустому пространству с огнями. За ней свалка — «поле чудес» — и морг. С другой стороны поселок ограждает Ручей. В нем постоянно тонут люди — но сейчас вода низкая, серая, безопасная.

Дальше раскинута тундра. Холмистая, рыжая, проволочная. У поселка она густо отмечена столбиками и крестами.

Это кладбище. Мы не дойдем до кладбища. На кладбище ходить нельзя.


Почему нет рыбы

Нганасаны рыбачат маленькими артелями — на реках Пясина, Авам, Дудыпта.

На реке Пясина рыба исчезла после разлива солярки. 29 мая 2020 года 21 тысяча тонн топлива вылилась из лопнувшего проржавевшего резервуара, принадлежащего «Норникелю». Еще летом «Новая» и экологи «Гринписа» зафиксировали исчезновение рыбы в Пясине.

С Авамом и Дудыптой, кажется, случилось иное.

Рыбаки говорят: рыба в эти реки приходит из озер, рассеянных в тундре. Весной и осенью озера соединяются ручьями с реками, и рыба выходит в Авам и Дудыпту — гулять и нереститься.

Нганасаны говорят: глобальное потепление. Весна в этом году началась на месяц раньше, быстро, ударом. Большая вода пришла и ушла почти сразу. Озера не успели оттаять. Рыба не вышла.

Летнюю рыбалку здесь описывают преимущественно матом. «Что-то» все-таки поймали. Что-то — это треть обычного улова.

Рыбу обменяли на бензин и еду.

Бензин — это тоже рыба, это охота, это свет в тундровых домиках-балках. К осени бензин закончился почти у всех.


Мэр

В квадратной белой комнате два окна. Люди сидят вокруг стола, единственная девушка в поношенной медицинской маске. По углам — красное знамя, портрет молодого Сталина, пулеметная лента и каска, иконы, кости мамонта (неценные, труха), рога и песцовые шкуры.

На уровне икон — портрет Путина. Путин смотрит вверх, на пиджаке подписано: «Северу — особое внимание!»

Глава поселка — его все называют мэром, он и сам себя называет мэром — говорит:

— Собака напала на троих. Давайте принимать меры.

Люди откликаются:

— Собака кусает, она охраняет свою территорию. У нее территория в голове.

— Если собака кусает одного человека, то еще под вопросом. А если трех!

— Собак должны выводить на поводке и только в наморднике. Если по-городскому.

Собирается экспедиция к хозяину собаки. За окнами воет и тявкает.

Мэра зовут Сергей Михайлович Набережнев. Русский, седой, с ног до головы в камуфляже, на Таймыре 37 лет. Раньше он был здесь участковым — «когда еще вокруг поселка стояли чумы». Говорит, что в мэры его «призвали». «Путин же не отказывается от поставленных задач. Вот и я не отказался».

Совещание продолжается. Главный пожарный Таймыра прислал требование усилить противопожарную безопасность. Еще в поселок прилетели сотрудники МТС — устанавливать сотовую связь. Это историческое событие. Прилетевших разместили прямо в администрации, прилетевшим нужны подушки.

Мэр говорит: «Не выпустим вертолет, пока все не сделают. Скажем — туман».

Мэра в поселке не уважают. Говорят — бессмысленный, болтает. Люди уверены, что он прячет в подполе стройматериалы — главную после бензина ценность здесь. Мэру ставят в вину новую баню за мэрским домом.

Разговаривая с нами, мэр закрывает локтями документ — «список ведущих асоциальный образ жизни в поселке Усть-Авам».

В поселке живут 359 человек. Рабочих мест — 54.

Своим главным достижением мэр называет сокращение смертей до 6–7 в год — с обычных 12–14.

— Но я посчитал. Если десять отходят, а двое рождаются, как сейчас, к 54-му году поселка нашего не будет.


Оля

Вертолет размахивает лопастями — вжих, плоский круг — садится на круглое брюхо.

К касанию железных лап о землю подтягивается весь поселок.

Люди стоят на кромочке поля. Черные квадроциклы зарылись колесами в уголь.

Толпа подходит к вертолету под вращающимся винтом. Вертолет выпускает из себя людей. Устьавамцы суют в чрево свертки и кульки-посылки, пилот затейливо ругается.

Сейчас он поднимется и полетит в Волочанку — следующий поселок, потом вернется и заберет тех, кто хочет в город.

Из вертолета выпрыгивает русская девушка в серой кофте. Рыжие длинные волосы ложатся на ветер. Она озирается, вытягивает губы трубочкой.

Ее вещи — две сумки — перегружают на квадроцикл. Позже ей устроят экскурсию по поселку.

Это учительница математики, физики и информатики. Ольга Андреевна Беспалова. Оля. Она впервые в Усть-Аваме.

Ей двадцать два года. Она только что окончила новосибирский университет. В ее семье — все учителя, теперь и она учительница.

Олю селят прямо в школе — комнатка без окна, туалет, душ.

Она достает книги («Философия хорошей жизни», «Норвежский лес», «Манифест двадцатилетних»), пишет расписание круглым почерком (7:00 — йога и дыхательные практики).

Цветные конвертики с письмами от друзей, на каждом подписано — «открыть на краю Земли».

Завтра — первый урок, математика. Завтра Оля обнаруживает, что девятиклассники знают таблицу умножения — но не всю.

В классе два человека — Ева и Степан.

— Прекрасная леди, можешь написать список класса?

Ева пишет три имени.

— Две трети класса пришло? Как интересно.

Оля нарядная — коричневые штаны, цветастая блузка, красная гигантская роза запутана в рыжих волосах.

— Вы помните, что такое квадратные корни? Тема урока — «значение выражения и корни». Степан, вы написали? Ева, ты помнишь, что такое значение выражения?

Размашисто пишет: 2х + 4 = 0

— Что является значением выражения?

Тишина.

Пишет: 24 + 3 = 27

— Что такое 27 в нашем выражении?

Тишина.

— Ответ лежит на поверхности. Я пытаюсь установить контакт.

Степан смотрит в стол, Ева прямо перед собой. Оля ходит перед доской.

— Ответ — что это?

— Ответ — это жизненное, — говорит Степан.

— Исходя из темы нашего урока? (Тишина, тишина, тишина.) Так. Сейчас мы вспомним, что такое корни. И давайте запишем. Ручки на взлет!

Оля трогает розу в волосах.

— Ты будешь дальше учиться, Степа?

— До девятого и все.

— А куда дальше?

— Не знаю. Научился уже. Хватит уже, что ли.

— Надо учиться всю жизнь, проходить переподготовку, чтоб быть более востребованным специалистом!

Ева опирается на руку, в глазах — вселенская тоска.

— Твои умные глаза сверкают, Степан, — настаивает Оля.

Следующим уроком приходит единственная одиннадцатиклассница Евдокия, и Оля расцветает. Евдокия — лучшая ученица Усть-Авама. У Дуси выбеленные волосы и зеленые длинные ногти. Девушки склоняются над учебниками и переговариваются все живее.

— А помнишь фишку с отрицательными степенями?

— Да. Мне нравится вот это и это. И уравнения сами по себе тоже нравятся.

— Насколько ты помнишь, график — это зависимость, — говорит Оля. Она первый раз улыбается.

— И все в этом мире можно описать функцией, — говорит Дуся. — Совершенно, абсолютно все.


Неводят

Лицо Артема пересекает шрам от ножа. Он говорит, что и тело истыкано, девятнадцать ножевых, но «Бог хранит почему-то».

Он уезжал из поселка. Служил на карело-финской границе, был механиком самолетов. Не остался по контракту — «не оставили». Семь лет жил в Норильске, работал на комбинате, с гигантскими топливными резервуарами. Уехал обратно — «хвосты оленям крутить».

Говорит, что люди достали ныть, «надо жить и радоваться, а не вот это все».

Про его напарника Игоря Фалькова говорят — «Бог дар дал, а ума нет». Темное лицо проломлено внутрь, глаза смотрят тускло. Расписывал домики-балки вдоль рек и даже рисовал картины, но перестал рисовать, когда его мама умерла.

Солнце касается тундры, и тундра загорается, затем темнеет. Артем и Игорь выходят в ночь неводить.

Невод достался Артему от отца — длинный, серый, латаный. Неводов два на поселок.

Большой рыбы в реках нет. Реки пустые. «Только налим, сучий корм».

Но ночью маленькая рыбка тугунок подходит к берегам.

Тугунка не продают и не хранят. Это пища на день. Жарят, солят, едят сырым. Жирное, сладковатое мясо.

Небо тихо гаснет следом за черной землей. Игорь ведет лодку вдоль берега. Выкладывает сетку в темную воду.

Невод хватает кусок реки. Ребята лезут на берег, включают налобные фонари, берутся за края невода, медленно, медленно сходятся.

Кажется, что в мелкую сетку кто-то бросил горсть монеток. Рыбок туго вытягивают, с хрустом выламываются плавники.

В сетке путается ерш-шабан — бесполезный, невероятный; радужный, полупрозрачный, весь в стеклянных иглах. Его выковыривают и кидают в холодный песок — «чайки сожрут». Ерш маленький, меньше пальца. Я несу его обратно в реку. Артем хмыкает. Хватает ближайшего колючего и опускает в воду — «вдруг и мне что-то хорошее за это будет».

К полуночи небо темнеет окончательно, но берега различимы. Белый свет от поселка восходит заревом.

Артем рассказывает историю устьавамского маньяка Туглакова Кости. Костя расстрелял двух парней из ружья, отлечился, вернулся, убил женщину, отлечился, вернулся опять. «Но мы ему сказали, чтоб в поселке не появлялся более. Где он сейчас, знать бы?» «Разобрать бы на органы», — говорит Игорь Фальков. Он мало говорит.

Лодка тяжело идет вдоль берега. Отталкиваясь от близкого дна, Игорь ломает весло — и начинает грести сидушкой из пенопласта.

Рыбалка закончена. Ребята правят домой.

Артем притормаживает на невидимых камнях, ориентируется в разнообразной темноте. Тычет в небо. «Вот. Полярная. Остальные шевелятся».

Когда идешь на моторе, звезды дрожат и движутся.

Ночью у поселка выставлены лодки. Поселок ловит налима, китайские фонарики на головах оборачиваются навстречу, и каждый рыбак сидит в куполе из света.

Собаки ждут хозяев на берегу, топчут лапами черный мокрый песок.

Пес Малыш — бурый и большой — встречает нас у подъема, просит рыбу и получает рыбу.


Дети

Сторож смотрит на мобильник и звонит в медный колокол. Перемена, и дети бегут к старому зданию администрации. Сейчас там сидят коммунальщики, там же установлен спутниковый интернет. В Усть-Аваме есть вайфай. Подсоединиться почти невозможно, но у школьников получается.

Что смотрят? Тикток. Лайк. Битва Бэтмена против Пеннивайза. На экранчиках дергается иллюминированная жизнь.

Мальчик скрючился в углу, закрывшись дверью, большие наушники закрывают полголовы. Он смотрит только фильмы ужасов — один за другим. Его зовут Саша.

У школы есть детская площадка — там гуляют маленькие.

Можно сходить на свалку — «поле чудес», поискать интересное. Можно залезть на Лысую гору — мягкий холм позади поселка, но надо обойти кладбище. Девочки собирают бруснику, мальчики угоняют взрослые лодки и ловят налима. Можно сидеть на берегу, пить энергетик и кидать банки с обрыва. Можно курить то, что украл, пока твои родители спят пьяным сном. Можно кружить по поселку, улица, улица, поворот. За большими увязывается малышня. Темные ночи наполнены по горло детскими голосами.

Ночью загораются бочки с мусором, дают свет. В угольной пыли чертят квадрат, обозначают углы — король, принц, валет, говно. Спорят до одури, пересек ли мяч черту. Высокая девочка грозится «напинать как следует». Мальчик верещит, что справедливости нет. Проклинает.

— Извинись!

— Она все равно не простит.

— Ради себя извинись!

— Дура тупая! — говорит пацаненок и уходит в темноту.

Другой говорит — правда у нас большой поселок? Ну, если с кладбищем считать?


Дочь шамана

Евдокия Демнимеевна говорит: «Был такой народ — нганасаны. Выносливый».

Она слепая. Темные глаза с белой точкой на месте зрачка. Она немножко различает свет.

Для нганасан жизнь начинается с глаз. Землю называют — Мать всего, имеющего глаза. Глаза даются взаймы. После смерти они возвращаются к матери. Мертвые глаза на живом лице смотрят за черту, куда смотреть не следует.

Евдокии Демнимеевне 82 года. Ее нганасанское имя — Дюзымяку. Она дочка шамана.

На дверном косяке — черно-белая фотография: молодая женщина смотрит без привычного нам выражения. Ее не принимали в комсомол. Она хотела. Училась на зверовода — не доучилась. Участвовала в оленьих гонках и побеждала. В 27 лет сшила коврик из оленьего меха с космическим кораблем «Восток-2». Благодарила Родину.

Ее дом самый последний в деревне — дальше ручей, холмы, кладбище.

Она самая старая нганасанка в Усть-Аваме. Ее отец — шаман Демниме — был предпоследним шаманом нганасан. Сидел. Не вступил в колхоз. Жил не в поселке — на промысловой точке. Шаманил больше для семьи, иногда своей волей ломал мотор у лодок, которые проплывали мимо «без угощения».

Вершиной его мастерства стало воскрешение утонувшего ребенка. Говорят, мальчик ожил, но у него навсегда перестали двигаться глаза.

Его брат Тубяку Костеркин тоже был шаманом и тоже сидел. Вернувшись из ГУЛАГа, объявил, что поменял себя на Сталина.

«Он вернулся из тюрьмы в феврале и камлал около Волочанки. Там, камлая, он сказал:

— Сегодня, в этот день, вы бы не увидели меня. Когда я был в тюрьме, Дёйба-нгуо мне сказал, что, если я хочу вернуться домой, вместо себя, вместо своей головы, большого человека должен отдать, и тогда увижу своих детей.

Если бы я не отдал того человека, я бы не освободился. Отдав того человека, я пришел домой. Никакими врачами он не будет спасен.

Тогда мы дожили до марта и услышали: Сталин умер. Никто, никакие врачи не смогли его спасти».

Шаманский род не должен прерываться. После смерти Демниме дар должен был перенять внук Игорь (Нгучамяку — «никуда не пущу»). Игоря готовили. Демниме забрал его из третьего класса школы, воспитывал. Учил. Игорь не стал шаманом.

«Дедушка умер, что-то не приходит. Никаких духов я не вижу. Нет никаких шаманов настоящих. Нигде нет».

Жил в поселке, рыбачил, пек хлеб и раздавал даром тому, кто попросит. Был водовозом, разнорабочим. 17 июля 2012 года у Евдокии Демнимеевны был день рождения, и Игорь поехал за рыбой. Его нашли лицом в озере, мертвого.

Шаманский род — Нгамтусуо — заканчивается на правнучках Евдокии Демнимеевны. Правнучки живут в городе. «Они не знают себя».

Когда шаман камлает, ему нужен помощник — тот, кто стоит между ним и людьми. Обычно это жена или дочь. Так женщины выучивают, как говорить с духами. Евдокия Демнимеевна начинает ритуальную песню, но голос сбивается. Откашливается, говорит: «Я ведь и в Париже была у Сены-реки. Пела там ансамблем».

Ее сын Олег сеет уголь — бросает на сетку кровати, смотрит, как сыплется.

Просит шестьсот рублей на продукты «для бабушки». Шестьсот рублей — это цена бутылки водки в поселке.


Урок нганасанского

Нганасанского один урок в неделю, суббота. И тот чуть не сорвали — мальчик взял ручку и вычеркнул нганасанский из расписания, и полкласса поверило, разошлись по домам.

А английского два в неделю, и когда учительница Александра Сайбовна Момде просит повторить нганасанский алфавит, девочка начинает — A, B, C, D.

Третьеклашки вспоминают числительные, и учительница путается сама, 5, 6, 7 — что это, как сказать? Говорят — это моя мама, это моя бабушка. Но английские mother и granny пролезают все равно.

«А что? Английский им хоть пригодится. Сейчас старики, которые живут, уйдут, и все, — говорит Александра Сайбовна. — Эти-то за лето все забыли, чему учили их прошлый год. И дома никто не разговаривает».

Дети произносят хором: «Я — мэнэ, ты — тэнэ, мы — мынг».

Внутри нганасанского прячется еще один язык — кэйнгэирся. Он иносказательный — каждое слово имеет второе значение. На нем сочиняются и поются песни — парень признается в любви отвергшей его девушке (говорится про реку, расходящуюся в две стороны — плохую и хорошую), подруги обсуждают, за какого из братьев выходить замуж (какого песца запрягать в санку), охотники соревнуются в остроумии. Любая ошибка — грамматическая или смысловая — приводит к отмене всего высказывания и понижает статус говорящего. Какие-то из песен русские успели записать.

Невозможно поверить, что еще сорок лет назад, в 79-м году, 90 % нганасан называли нганасанский родным.

Лингвист Валентин Гусев объясняет, что язык истребила система воспитания детей в интернатах. Там запрещали говорить на нганасанском, наказывали за каждое нганасанское слово — били указками, выгоняли из класса. Проклятие сработало не сразу — через поколение. И если дети 60-х еще говорили со своими родителями на родном, то их дети уже совершенно русскоязычные. Этнограф Попов пишет про языковой пуризм нганасан — запредельное, почти религиозное уважение к своему языку — и называет его одной из причин, почему пожилые нганасаны перестали учить своих внуков, растущих внутри советских школ. Искаженный нганасанский был большей болью, чем чужой, иной — наш язык во рту детей их детей.

Нина Дентумеевна иногда говорит на нганасанском с соседкой Елизаветой Барбовной. Это единственные разговоры на нганасанском, которые звучат в Усть-Аваме.

— У нас до свидания нет, можно сказать — до завтра, — заканчивает урок Александра Сайбовна. Но не произносит слово.


Магазин

— Ну продай мне, Машенька?

— Нет.

— Я потанцую. Я потанцую тебе! Попляшу! Смотри-смотри.

Женщина изгибается и притопывает. Кружится. Прыгает. Маша отворачивается.

Женщина пляшет, плачет, уходит.

Магазин принадлежит предпринимателю Саламатову, известному на Таймыре сетью супермаркетов «Жар. Птица». Авамским ларьком он поставил управлять своего пасынка Германа Шаповалова. Герману тяжело.

Продукты завозят летом — баржами и зимой — по раскатанным зимникам в тундре. Но вперед продуктов надо завезти уголь и бензин. Четвертая, последняя баржа не дошла — капитан отказался вести корабль сквозь мели, его уволили.

Закончилась мука и соль. Маша звонит Герману каждое утро, но идей у Германа нет. Вода низкая, снег близко.

Маша Бархатова, продавщица, «хозяйка» — крупная, красивая, выбеленные короткие волосы, густо подведенные темные глаза. «Наполовину долганка, наполовину не знаю». Ее предок шаман Роман Бархатов возглавлял последнее восстание против русских. Маша здесь пришлая — сбежала из Волочанки, как только исполнилось шестнадцать. Ее растили бабушка и прабабушка, про детство рассказывает страшное. Пила, но вышла замуж и «вместе бросили», годами жили на северных балках — «мы вместе поднялись из ничего». За этот путь жалости в ней не осталось.

Чтобы работать продавщицей в Усть-Аваме, нужно знать все про всех. У кого какая пенсия, есть ли кредиты, кто пьет, кто охотится, у кого есть бензин, чтоб моторка вышла на воду, кто с кем в ссоре и больше не рыбачит вместе.

У Маши есть тетрадка. Там расписаны долговые обязательства устьавамцев.

Абсолютное большинство поселковых живет от долга к долгу. Пенсии и пособия привозят вертолетом в первых числах — и это время идти в магазин, закрывать старый долг, открывать новый. Пару дней по улицам ходят «сплошные зомби» — так здесь зовут пьяных.

Цены здесь ровно в два раза выше московских.

Самый ходовой товар — конечно, водка. Водку завозят второй баржой, вместе с углем, и она никогда не заканчивается. В подсобке — ящики до потолка с непривычными названиями «Деревенька», «Ямская», «Русская валюта».

Бутылка стоит шестьсот рублей. Если с рук и ночью — тысяча. Но ночью Маша не торгует, нет.

Предыдущую продавщицу убили ночью прямо в магазине. Она жила в комнатке, где сейчас хранится водка. В Усть-Авам она приехала из Украины, с двумя детьми. Боролась с раком, носила платок. Поселок не помнит ее имени. Но помнят, что, когда насиловали и убивали, она не кричала — боялась разбудить детей. Это трогает, вертолет с ее телом провожали. Она открыла на стук знакомого — Кости Туглакова, авамского маньяка. Ночная торговля выгодна.

Тем, кто берет водку в долг, Маша выдает «нагрузку» — то, что не получается продать. Консервированный борщ, детский шампунь, кукурузу в банках. Сует молча. Люди берут ненужное, Маша записывает в тетрадочку.

Баржи и машины не уходят из Усть-Авама пустыми. Добытчики — охотники и рыбаки — сдают мясо, шкуры, рыбу в тот же магазин. Взамен им дают продукты. Но чтобы уйти на точку на несколько месяцев, артели набирают в долг еду, чай, кофе, крупы. За это придется расплатиться всем, что добыл.

К окошку пришпилены расценки: щука — 50 рублей килограмм, крупный муксун — 140, очищенные рога — 500 рублей килограмм. «Вот так и получается, что мы в рабстве», — говорит поселок.

Маша — самый влиятельный человек в Усть-Аваме. Куда там русскому мэру.


Как воспитывали нганасан

У историка Юрия Слезкина — в книге «Арктические зеркала» — подробно описано, как менялось отношение российской власти к северным племенам. Их статус менялся — от дикарей, откупающих заложников, до новых подданных — «младших», чьи обязанности (те же шкуры) оговаривались отдельно. С русскими их никогда не равняли — сходились на «недостаточности нервно-мозговых способностей». На рубеже веков, перед революцией, на короткое время «добрые дикари» захватили умы интеллигенции. Народники искали в Сибири «молодую и мощную землю» — неразвитую и потому неиспорченную, некультурную и потому нелживую, возможный пример для будущего русского «коллективизма», который непременно настанет. «Нравственность инородцев, — писал мыслитель Шишков, — представляет странную смесь отвратительных пороков и патриархальных добродетелей». В туземцев смотрели как в зеркало, пытаясь разглядеть через чужое себя. Публицист Ядринцев написал целую книгу о русских как о хороших колонизаторах — «не хуже испанцев и англичан».

Большевики приняли существование малых народов как вызов.

Был сформирован Комитет Севера, и задача перед ним была поставлена поистине историческая. Провести племена из первобытных форм хозяйства к сияющему коммунизму, минуя рабовладение, феодализм, капитализм.

Новая власть в полной силе пришла на Таймыр только в 1920-м. В тундровых стойбищах формировались родовые советы и исполнительные комитеты. Леонов в книге «Туземные советы» (1929) описывает начало переговоров нганасан с большевиками. Нганасаны пытались выяснить, «обязаны ли мы подчиняться беспрекословно инструктору, как раньше подчинялись приставу». «Инструктор» пояснил, что не обязаны, но на первые возражения объявил: «Вы, старики, имеете в уме старый закон, богу молитесь и идете против советской власти, если вы еще будете так говорить, то придут из Красноярска сюда солдаты с винтовками и запрут вас в железную коробку». «Мы тогда испугались и замолчали, и собрание так и кончилось в молчании».

Классовая теория о нганасан спотыкалась.

Большевики искали кулаков. Но кулаков у нганасан не было. Их богатством были олени — свои и дикие. Волчья стая, болезнь, пурга могла «исчезнуть» любое стадо. Поэтому везучий оленевод страховал невезучих, расширял круг тех, кого он кормил, нанимая в помощники тех, кому не повезло.

Тем не менее кулаки были выделены и репрессированы.

Большевики запретили поколки оленей на реках — как хищнические. Домашнее оленеводство превратили в колхозное, затем в совхозное. В 1973-м обобществленного оленя подкосила болезнь копытка. Многотысячное стадо — целиком — пришлось забить.

Этот год в Усть-Аваме помнят как «чернейший».

Случайна ли болезнь? Этнограф Николай Плужников из Российской академии наук объясняет: нганасаны столетиями успешно регулировали численность и соотношение домашнего и дикого оленя. Таймыр — единственное место, где гигантские домашние и дикие стада сосуществовали. С фактическим запретом охоты нганасаны перестали следить за маршрутами диких стад, что ослабило всю популяцию и привело к исчезновению оленеводства на Таймыре.

Вместо забитых подчистую оленей власти открыли госпромхоз. Охотники сдавали меха, мясо и рыбу — «советский ясак», женщины шили из шкур обувь и сувениры.

Госпромхоз пережил Советский Союз на десять лет и закрылся в 2000-м. Так капитализм наконец пришел на земли нганасан.

Вместе с ним пришли странные смерти.


Котура Нгуо

Евгений Чуприн выехал из Усть-Авама 9 апреля. Полярная ночь закончилась. Он ехал к жене и к дочери в Дудинку. Ехал сам. Сани, привязанные к снегоходу, богато нагрузил оленем.

«Опытный был охотник, не рыбачил практически. Тундру знал хорошо. Мог с закрытыми глазами ехать».

«Первую добычу всегда старикам раздавал. Такой обычай — старикам, немощным, одиноким женщинам. Следующая охота на себя».

Чуприн доехал вдоль реки до стойбища Кресты — там, где заледеневшая Дудыпта соединялась с заледеневшей Пясиной. Попил чаю. Выехал от Крестов в сторону города. И тут настала пурга.

Говорят, в ту пургу в поселке не было видно домов. Говорят, снег был мокрый и мгновенно образовывал наледь.

Чуприн продолжал путь.

Его снегоход сломался.

Чуприн попытался пешком вернуться в Кресты. Подошел близко. Но забрал вправо, не вышел к домам. Замерз.

«Это чисто нелепая смерть, — говорит мэр. — Собрались на следующий день ехать искать, и пурга. На три дня пурга. Пурга кончилась, хотели вертолет — теперь в Дудинке пурга. Потом летали, искали там, где примерно он мог быть. Искали около Крестов. И почему не увидели снегоход? Не могу сказать почему. Километра два-три стороной пролетели».

19 апреля Чуприна хоронили в тундре за поселком. Разделанный олень, которого он вез жене и дочери, пригодился на поминки.

Смерть Евгения Чуприна — это хорошая смерть, про нее здесь любят рассказывать.

Про остальные — нет.

Как выглядит смерть в поселке Усть-Авам? Каждый год здесь умирают шесть человек. Одна из этих смертей — естественная. Двое или трое замерзают или гибнут по пьяни. А двое или трое — убивают себя.

В поселке на 300 человек происходит два самоубийства в год.

Обстоятельства вызывают оторопь.

Отец семейства. Позавтракал, пообедал, повесился.

Муж уехал в город, не сказав жене, жена повесилась.

Отец и сын вместе выпили, разошлись по соседним комнатам. В какой-то момент отцу кажется, что сын сидит слишком прямо. Отец подходит и видит, что сын не сидит, а висит.

Тундровик сплавлялся по реке, сломался на лодке мотор. Попробовал завести — не получилось. Застрелил себя, истек кровью.

Самоубийства не вызывают здесь ни размышлений, ни чувствования. Они есть в каждой семье. Они обыденны.

Галина Дуракова рассказывает, как потеряла мужа, с которым прожила четырнадцать лет.

«Тем летом, июнь, да. Повесился. Не знаю, из-за чего. Утром вроде нормальный был. Спокойно все утром. Днем уже… Я пошла в гости. Пришла… ну, позвали меня. Галя, говорят, иди домой быстрее, там случилось. И врач побежал, участковый побежал. Пришла, его уже сняли с петли. Было ему сорок пять. Трезвый совершенно. Ну так, выпивал, но он не пил в этот день. Даже и не говорил ничего. Трое детей у нас. Две девочки и старшая девочка не от него, от другого мужа. Тот тоже у меня погиб, утонул».

Единственная, кто пытается выговорить потерю, — Татьяна Ткаченко. Таня сирота. Ее старшая сестра Людмила Попова растила ее как мама. Четыре года назад Людмила убила себя. Похоронив сестру «по-нганасански» (с закрытым лицом, перешагнув через три огня на пороге дома), Таня обратилась в христианскую веру. «Потому что мне потребовался ваш Бог».

Она не говорит про самоубийство — не принято, но пишет стихи, «которые немногие поймут». «Хочу я закричать, чтоб все затихли! И чтоб ответ дала ты мне… За что, за что и почему ушла? Оставила сыночка своего. А говорила — сильно любишь. И вырастет сыночек твой, и спросит у меня: Где ж мамочка моя? А мне все больно, молчать и врать. Я говорю: жди, скоро придет. А он и ждет, но понимает сам…»

Сына Людмилы зовут Саша. Теперь Татьяна растит его вместе с двумя своими.

Саше только что исполнилось одиннадцать, из города заказывали торт. Саша бесконечно смотрит ужастики.

Мы уже видели его у бывшей администрации, забившегося в угол в больших наушниках.

Татьяна объясняет: «Просто это страх у него, фобии. После мамы началось. Он сидит за компьютером, бывает, он не хочет смотреть, но все равно хочет победить свой страх, смотрит этот фильм. Первое время он мне писал записки, сердечки вырезал. Рисунки, маму на небесах. И пишет мне: «Таня, я вас люблю». И подкидывал мне в косметичку. А я начинаю его обнимать, целовать, и он стесняется как будто бы меня. Саша думает, что мои ребята ревнуют, думает, что мы его недолюбили как будто. Мы всех детишек любим. Сейчас у него это прошло с записками. У него еще было — как будто бы он в другом мире. Начинает стрелять, падать вот так вот, и даже мог в школе встать и как будто стреляет, уходит. Как в игре».

…Маша Бархатова кричит вслед покупательнице: «Вот и иди! На водку находишь денег, а на курево и на еду не находишь!»

— А много самоубийств в поселке?

— Больше. В Волочанке, в Усть-Аваме больше суицидников, чем собственных смертей. Ломаются люди, молодежь вообще ломается, больше среди молодежи умерло суицидников. Сейчас же работы нет, ничего нет. Вдаль смотришь — пустота.

Вот Вася умер, повесился весной. Из тюрьмы пришел, пожил-пожил, похулиганил-похулиганил, никто заявлений не написал, пришел домой и повесился. Пожалели его — а он и повесился. Наверное, хотел, чтобы посадили опять. Там-то хоть что-то, и еда вроде есть.

Тут за свет же надо платить, за еду надо работать. Еды нету, работы нету, денег нету, чтобы свет не отключили, папа пьяный все время, родня пьет, родня не помогает, не принимает, и все.

Мы, как могли, помогали, не захотел этой помощи — все.

Андрей Сотников. Тот вообще непонятный случай — повесился, вроде все у него было, и оленей стрелял хорошо, охотником был. Там из-за мента вроде, хотел оружие отобрать. Ага, а чем кормить семью? Чем питаться? Он только этим способом и зарабатывал.

Кто сильнейший — выживает. Кто сломался — уходит. В городе вон сколько наших местных спились. И померли. Некоторые до сих пор — без вести пропавшие. Не умеют в городе жить половину народа. Тут как: пошел — сосед дал соль, сахар, а в городе — у кого ты так попросишь. Половина в тюрьмах, половина — без вести пропавшие.

У нас хоть легче, мне кажется, здесь.

— Чем легче?

— Выжить в поселке. Тут квартплата маленькая — 200 рублей, 300 рублей. В городе ты квартиру оплати, а тут квартира бесплатно, ты только за свет платишь. Садик тут — 300 рублей, а в городе 6–12 тысяч, потому что там все условия. Тут поехал — поставил сетку, а на материке не поставишь сетку, разрешения нет — штраф. Где ты возьмешь на этот штраф деньги? На материке надо разрешение даже на щуку. Там даже на зайца пошел — и то лицензию надо покупать, чтоб ты зайца убил. На материке чужие люди, никто ничего просто так не даст. Если здесь вырос, тогда, может, выручат, а если туда поехать жить — там тяжело жить будет.

У Маши в городе повесилась младшая сестра Оля — но сначала отпраздновала новоселье и день рождения.

Мэр говорит: «Мы сократили смертность с 12–14 человек до 6–7. И то я считаю, что 6–7 много. Вот два человека — это нормально, без этого, естественно, не деться никуда.

Самое страшное, что молодежь. На десять мертвецов у нас один старик, который умирает по старости».

Сотрудница администрации Галина Туркина бегает топиться на реку каждый раз, когда ее поругает мэр. «Опускает лицо в воду и булькает». — «А зимой?» — «А зимой не бегает».


Марьяна

Из поселковых самоубийц выделяют Марьяну. Ей было двадцать семь. Говорят, она была красивой — но фотографий не сохранилось. Она погибла 19 января 2017 года. Общее мнение — Марьяну довел мэр.

Ее мама Роза Тимуровна ходит по поселку — красная шапочка с ушками, слезящиеся глазки, крохотное личико. Ей наливают. Она не приглашает нас в дом — в нем нет стекол, окна затянуты пленкой, как предположить, что внутри?

Роза Тимуровна говорит: «Вот она с садика пришла, ребенка забрала. А я думаю — ну чего она какая грустная? И больше не видались». Говорит про мэра: «Я с ним не разговариваю!» Говорит: «Мэра надо убирать».

Покружив по поселку, Роза идет по общему маршруту — просить водки в долг. Маша отказывает, и Роза безропотно выходит из магазина. Маша говорит ей в спину:

— Сколько жалела ее. Дочка умерла — я и похороны оплатила, жалела ее, дурочку, а она плевала в меня, неблагодарная. У нее же пенсия маленькая, государственная. Дочка у нее хорошая была. Марьяна. Хорошая была, но пила, мне жалко ее было. Девочка веселая, никогда не унывала, танцевала, а решили ее ребенка отобрать. Она и повесилась. В трезвом виде. После этого в поселке перестали отбирать детей.

Так-то несколько раз у нее отбирали — пытались отобрать, она пугалась сильно. По поселку бегала. Я не знаю, что к ней пристали, это у других надо было отбирать. Она никогда не попрошайничала, у нее и муж живой, хорошая она была, хотя выросла всю жизнь в этом всем. Даже телефон у нее был! Другие же пьют — все пропивают. Марьяна, хоть и пила, своему сыну по интернету заказывала все. Она хорошенькая была, и на маму злая не была, хоть та всю жизнь пила.

Должно было быть собрание поселковское. Решили, что надо сделать собрание по ее поводу. Кто знал, что она решится на такое? Она взяла веревку и в старом доме, где они раньше жили, повесилась.

Прибежал на собрание сын, сказал, что мама пошла с веревкой туда. Папаша побежал, но уже поздно.

Мэр говорит:

— По Марьяне суда не было. Опека приняла решение направить материалы в суд. Я подговорил нескольких человек, ну, как это делается? Что выступлю я, скажу — да, было, пили. В настоящее время не пьют, все нормально. Давайте просить отдел опеки продлить период наблюдения еще на полгода. Просим опеку не направлять материал в суд, а продлить срок наблюдения за Марьяной для проведения воспитательной работы. Все, мы были готовы к этому, идем на собрание, я иду на собрание, мне говорят — повесилась.

А объявление о собрании было такое. Такие-то вопросы, и один из вопросов — рассмотрение информации отдела опеки о ненадлежащем воспитании ребенка Костеркиной Марьяны Александровны.

У нас была программа «Поселок — наш дом», и Марьяна работала, благоустраивала Усть-Авам. Она очень хорошо работала. Она выполняла роль секретаря, сидела на компьютере. Она мне как помощница была. Она мне такой порядок навела, сделала список поселковый. Человек грамотный. Потом был момент — она избила свою мать. Избила сильно. Когда протрезвела, мы с участковым ее пригласили в кабинет. И она вот там сказала — я повешусь. «Марьян, у тебя ребятенок. Ребятенок Алешка».

И у меня с ним добрые дружеские отношения. У меня от внуков, внуки подрастают, то машинка останется — ему в детдом несу, шоколадку как-то.

Иду в Дудинке года два тому назад. «Дядя мэр!» Меня все мэром. Я оглядываюсь, смотрю — Лешка, за ним воспитательница, я ей говорю — да не бойтесь, не беспокойтесь. Мы с ней переговорили. Я говорю — даю тысячу рублей, купите торт на всю группу. Она взяла. Пацаненок очень хороший. А Сергей, муж Марьяны, специалист на все руки. Все практически умеет. Но — как только стакан увидел, как зашел в магазин — взгляд только на водку. Он говорит — Сергей Михайлыч, пить брошу, заберу Алешу. Я ловлю пьяным — Сергей, ты мне слово дал! «Все, все, больше не буду». Уже три года Марьяна погибла. Алеша все в детском доме.

Естественно. Все сразу — ах! Виноват мэр. Мэр виноват, что она повесилась.

Что они пьют, виноват мэр, да? Попробуй я запрети водку.


Водка

Водка появилась здесь вместе с русскими. Казаки, принимая дань шкурками, выставляли хлеб и водку. На водку и «государевы подарки» — олово, масло, табак — приманивали кочевых, которых надо было «объясачить», — гнаться за племенами по тундре было невозможно.

Позже, когда в Сибирь пришли первые коммерсанты, купцы переняли тот же обычай. Слезкин пишет: «Надлежащим угощением была водка, без которой не могла состояться ни одна коммерческая сделка, — как из-за страстных настояний звероловов, так и из-за трезвого расчета купцов. Торговля спиртным теоретически была незаконной, но практически — повсеместной». Путешественник Поляков в 1877 году писал, как происходила торговля в низовьях Оби: «Дайте сначала остякам по чашке водки хорошей — даром; первую бутылку — за 1 рубль; две вторые, наполовину с водой, — по полтора рубля за каждую; следующие три бутылки чистой воды по два рубля, и остяки уйдут совершенно пьяные».

Товары продавали втридорога, часто «негодные», в уплату брали рыбу, шкуры, мясо. В обмен на обеспечение туземцев и выплату их дани купцы имели исключительное право на всю их продукцию и арендовали большую часть их угодий. На Енисее купец Кобачев официально просил правительство легализовать подобный порядок и предоставить ему исключительные права на весь Туруханский район. Кобачеву отказали — земли, реки и сами племена принадлежали Российской империи.


Связь!

Гигантскую антенну отковыряли от здания почты и привинтили к клубу. Трое русских в окружении зевак днями колдовали над углом, искали спутник. Ожидание связи с внешним миром нарастало в поселке постепенно, пока не начало переливаться через край. Люди заказали из города сим-карты, их передали вертолетом. И устьавамцы ходили, поглядывая в экранчики.

Это случается в среду, в 22:20. Между домами проносится вопль.

Люди кричат и смеются.

Связь раскинулась по всему поселку, но все привычно выходят к старой администрации. В темноте светятся лица, обращенные к телефонам.

Звонят друг другу. Сказать нечего, кроме восклицаний. Девочка по громкой связи просит отца положить денег на счет, и оба смеются.

Распространяется слух, что Илья Турдагин — муж Маши Бархатовой — положил своим детям по пять тысяч на мобильный телефон.


Юра-художник

Дизельная — сердце поселка. Электричество — жизнь. Три цистерны обклеены датчиками, гнутся трубами, масляная зеленая краска, перемалывающий шум. Высоко — две нитки с лампами, лампы светят белым прямо в бетонный пол. «Подогреватель охлаждающей жидкости включать за 3 часа до запуска двигателя!!!»

Перед машинным залом — крохотная комнатка с желтоватыми стенами, стол с чашками, чайник, кусок трубы под пепельницу, чай.

Парень в синей спецовке горбится над листком. На листке встает тундра.

Он проводит синим сочно через лист. Маленькими штрихами трогает небо, и пятна превращаются в воздушные движения. Он не задумывается. Добирает красной краски. Шестнадцать квадратиков акварели становятся речкой, быстрым лесом, воздухом над ними. Рыжая тундра пульсирует, серые тучи на секунду загораживают свет и двигают тени по земле.

Юра Костеркин — дизелист Усть-Авама. Его жена Бэдти (хотели Бетти, но паспортистка не знала, как пишется) в детском садике учит с детьми названия фруктов. Фрукты в поселке бывают зимой, зима не скоро.

— Что вижу часто — то рисую. Здесь получилось у меня лето. Лето уже уходит, скучаю.

Он создает воздушную перспективу. Прорабатывает полоски на воде, и река становится опасной.

Обычно он старается не рисовать на работе. Он рисует с пяти до девяти утра, когда жена и дети спят — на лежаках, на полу. У них 13 метров на пятерых, и Юра уходит в закуток, который называется кухней, включает «Многоточие» в наушниках.

Он нигде не учился. Точнее, после школы поступил в художественный колледж в Дудинке, но его оттуда попросили уйти через полгода — «раздолбайничал, гулял». «А Бэдти как раз беременная была, вернулся к ней».

Он никогда не подписывает работы — «я и так помню». Раздаривает, оставляет у друзей. И вот теперь, когда московский фестиваль попросил привезти диких акварелей, их недостаточно. Пришлось принести краски в дизельную.

Три птицы, одну немножко ведет ветром в сторону. «Что-то живое».

На один рисунок у Юры уходит полчаса. Смена длится 12 часов. Дневная, ночная, двое суток отдыха. «Заправляем, следим за датчиками — либо затушить дизель, либо выключить. Давление, вольтаж, частота. Уровень топлива — подливаешь солярку постоянно. А если разбирать, ремонтировать — весь в мазуте». Пять дизелистов — два молодых, три старика. «Работа не бей лежачего», стабильная, лучшая в поселке.

— В первое время голова болела. Грохот. Прихожу домой, начинаю кричать.

Он работает пятый год. Раньше пьянствовал. В поселке Юру спрашивают:

— Почему ты не пьешь?

— Потому что не умею.

— А ты научись.

«Я пил в Дудинке с ребятами. Пять дней был отпуск, и я все пил. За пять дней три раза в милицию попадал. На четвертый день и пить не хочется, просто забыться чтоб. Уже радости нет. Бэдти меня забрала на квартиру. Постирала все вещи, чтобы я не ушел. А очень хочется выпить. Надел мокрые джинсы, иду к двери, она закрыта. Бэдти говорит — я с тобой разведусь, если ты уйдешь. Я говорю — давай ключ. Она ничего, дает, я к двери — а дверь не открывается. Не могу открыть. Я суеверный, что дверь не открылась. Не просто же так все. Поехал в Норильск, закодировался».

«Отношение к непьющим тут у нас не очень. Говорят, гордый стал».

«Она, наверное, спасла мне жизнь».


Дискотека

Зеленые вспышки, красные вспышки.

«Звук поставить на всю! И соседи не спят! Кто под нами внизу! Вы простите меня!» Диджеят старшеклассницы, ставят из «ВКонтакте». Иногда песня прерывается почти сразу — не нравится, включают следующую.

В углу топчутся подбухнувшие мужики в камуфляже — тундровики, вернулись с реки, гуляют. Улыбки перечеркивают лица, большие руки гребут горячий воздух.

Выбежать, отдышаться. Забежать обратно! Выбежать снова. Шушукающаяся темнота в предбаннике. Под высоким фонарем паркуются ребята на квадроциклах, сидят картинно.

В зале образуются три круга — тундровики, дети, взрослые.

Учительница Оля отплясывает со взрослыми. Сегодня мальчик ей сказал — вы приехали сюда деньги зарабатывать, за что мне вас уважать. Она говорит — накоплю денег и уеду с подругами в Грузию, увижу горы. Ее сторонятся, дети исподтишка снимают на телефон. Ей совсем невесело, и она быстро уходит.

Дети толкаются в танце. Крохотная девочка дергает Еву за волосы, и Ева обещает ее убить.

Перед клубом дерутся две девочки лет одиннадцати.

Толпа науськивает, но драка уже иссякла. Одна кричит звонко: «Мартышка!» Вторая встает с земли, отряхивается от угольной пыли и орет: «Сама мартышка со свалки!» Мальчик говорит рассудительно: «В ссоре все проявляется». Девочка плачет: в нее плюнули. Другая гоняется за мальчиком Сашей — он тоже что-то не то сказал.

Замечают меня. «Русская, русская!»

Дети расходятся.

В черных домах горят окна, темнота спустилась с Лысой горы и залила поселок.


Угарная

Поселковые приписывают друг друга к промысловым точкам, чтобы получать «кочевые» — пособие «ведущим традиционный образ жизни», государственный откуп за колонизацию. Сейчас это шесть тысяч рублей.

Но сколько тех, кто на самом деле живет от тундры?

Точка Угарная в 50 километрах от Усть-Авама, три часа лету по рекам, по холодной воде.

Тундра мелькает мультиком, ветер хлопает по одежде.

Круглоголовый Костя-Котик везет работника на точку — подрядил соседа на осеннюю рыбалку. Помощники так-то не нужны, «нанял, чтоб не спился».

Их лица в лодке совсем другие. Расслабленные, собранные, точные — как будто ты именно там, где хочешь, и делаешь то, что знаешь.

У нганасан есть глагол «аргишить» — двигаться караваном санок следом за оленьим стадом. Раньше аргишили все. Они жили в вечном движении, и мы остановили его.

Заяц бежит низкими кустами. Птица падает отвесно. Котик молча ведет рукой — вот плеснула рыба, вот чайка нависла над сетью, вот здесь день назад прошел человек.

У воды Костю встречает Леха — младший брат, главный рыбак Угарной. Лехе тридцать два года, но он всем говорит, что двадцать девять. Стыдно, что взрослый, а ни жены, ни детей. В поселке над ним посмеиваются — он смотрит «Слепую» по ТВ3 и соблюдает телеприметы. Он говорит про поселковых: «Балаболы. Рюмку поднимать легко, а уголь тащить тяжело».

Он единственный из встреченных мной молодых, кто держит нганасанский во рту. Он не говорит — не с кем, но знает слова — двести слов, и повторяет: «Колы — рыба, кобтуаку — девушка, лапсэкэ — ребенок, туй — огонь». «Кодюму тэйнгу? — спрашивает меня. — Жених есть?» Смущается.

В реку Угарную не заходит вода из Пясины, и это счастье — майский разлив солярки Угарную не задел. Костя говорит — Пясина все. Рассказывает, как ехал в город моторкой и видел на мелях мертвую рыбу, лежащую ковром. «Телефон сел, а то были бы вам доказательства».

Единственный дом, черный, широкий, стоит на высоком яру. Раскидистая русская крыша, полоски жести вдоль стен, рядом чумик — вялить рыбу. Под ногами бесятся два щеночка. Перед домом высокая белая трава, в траву опущена синяя железная лодка. У горизонта ветер несет стаю птиц, и птицы кажутся брошенными бусами. Из-за дома вытекает Угарная и вливается в Дудыпту. Вода поднимается третий день, мутная, бурливая, сетки грязнятся илом, и рыба видит сеть, уходит от человека.

Леха готовится проверять сети. Надевает ярко-рыжий костюм, люминесцентный, чтоб было заметно со всех сторон.

Его двоюродный брат утонул прямо здесь, на Угарной, и Леха его не спас — не нашел в мутной воде.

Река горит под ним.

Он выбирает сети рывком, перебирает умными руками. Иногда из-под воды блещет. Золотые чиры, серебряные сиги, щуки с хитрыми мордами. Рыбина гнется буквой «у», лодку заливает кровь, мешается с золотом. Медленное северное солнце белит и Леху, и лодку, и воду.

Под ногами Лехи рассыпаны мертвые и умирающие рыбы.

Рыбья кровь ярче, чем человеческая.

Ледник, сияющее царство, тоннель в земле, поделенный на секции. Леха сортирует рыбу, кладет трепещущую на кучи уже замерзшей. За лето наловили всего две тонны. Тонну сдали в магазин Саламатову. Купили бензин. И деньги закончились.

Половину рыбы припрятали.

По зиме на Угарную приедут черные перекупщики. Их цены не в пример выгоднее. Рыба на леднике тоже ждет зимы.

Дома Леха рубит жирного чира, мешает с солью и луком. Горелый чайник булькает на печи. Мужики запускают дизель, укладываются у телевизора.

Телевизор сообщает, что ульяновца осудили за фотографию Гитлера, размещенную на сайте «Бессмертного полка»[25]. Скорость электросамокатов ограничили — не больше 20 километров в час. Агропромышленный форум в Самаре прошел успешно, губернатор наградил пастуха.

Мужики лежат.

— Зачем нужен Путин? — говорит Котик. — Мафия сраная. То Путин, то Медведев.

Ночь гораздо больше, чем дом. Чем мы. Над яром бесконечно звезд. Через них встает северное сияние — зеленое солнце мертвых. Глаз на полнеба, рядом полосой размазан невозможный город. Снег близко.

Лехе снится утонувший брат.

— Если смотрит — заболеешь, — скажет Леха утром. — Здороваться нельзя. Но я не поздоровался.

«Посуду фартуком не вытри — счастья не будет», — говорит Лехе Слепая.


Старое стойбище

Витя-Амба, или Амбассадор, живет с другой стороны дома на Угарной. В его комнатушку отдельный вход. Рыбачит на веслах, готовит на всех. У него бритая налысо голова и щетка усов под носом, круглые глаза смотрят весело. Спрашивает, есть ли в городе вампиры — в фильмах же показывают вампиров. Леха и Котик Костеркины считают его сумасшедшим.

Он долго отказывается вести нас. Говорит — болит нога. «Чего вы там увидите».

Мы уговариваем. Амба размалывает в мясорубке мороженую оленью печень. Потом садится в лодку и начинает разбирать мотор. «Луна растет, поэтому будет ветер», — говорит Амба нараспев и ржет.

Чтобы выйти на старое стойбище, нам приходится пересечь реку Угарную.

Пройти по растрескавшемуся песку. Подняться на гигантский холм.

Холм зарос ягодой — черная водяника, брусника красными капельками, Витя сует горстями в рот, бормочет в траву.

Он идет быстро — мы едва поспеваем.

Холмы похожи на шерстистых зверей. Холмы пусты.

Ветер дует в мир как в раковину.

Внизу Угарная неровно льется в широкую Дудыпту.

Из травы белой веткой торчат оленьи рога. Когда приглядываешься, видишь — тут и там из тундры выглядывают предметы. Чайник. Детская санка («Это могила, не подойди», — говорит Амба). Деревянные седла для оленей.

— Вот тут мой чум стоял. Тут мы бегали. Во втором, третьем, в четвертом классе. Тут жили мы. Вот туда я бегал отсюда — босиком, в трусах. Дождь идет, а я бегу.

Чумы стояли по всему холму. Вот тут два старика и жены их жили, бабули. Бабушка Валя. «Что хотел, сынок?» — «Сахар мама просит». А дети бегают, кричат: «Попрошайка, попрошайка!» Бабуля им: «Молчи, молчи».

Амба садится в траву.

— Вот бы здесь построить дом, — говорит Амба. — Здесь и жить. Высоко, все видно, оленя увидим, если олень вернется. А вода не дотронется.

У Амбы в поселке замерзла жена — вышла пьяная на улицу, упала. После этого у него отобрали детей. Говорит, что старшая дочка должна быть уже взрослая. Она живет в Красноярске, и Амба спрашивает, сколько стоит билет в Красноярск.

Под холмом на сером песке растет трава деравлю с белыми пуховыми метелочками. Амба тыкает в песок под ногами.

— Тут горностай ходил. А тут песец ходил. А тут я пошел.


Как хоронят у нганасан

Нина Дентумеевна рассказывает, как нганасаны становятся мертвыми.

Человек попадает под землю. Идет по темной тропинке. И выходит туда, где живут мертвые. Он видит реку, красную от крови. За ней — земля мертвецов. Человека в мертвецы сразу не примут — три года он живет отдельно, на другом берегу реки. Он для них нечистый. Только через три года перейдет туда к ним. Его переправляют на лодке. Перед тем как сесть на лодку, надо вымыться красной водой.

Как живут в царстве мертвых? «Почти как мы здесь». В чумах только. В каждом чуме очаг. Мертвые занимаются своими делами. Женятся тоже. Но больше не стареют. Они какие были, такие и есть.

«Лучше в этом мире состариться. Тут я хочу состариться», — говорит Нина Дентумеевна.

Мертвых нельзя навещать — только если через три года после похорон, перед путешествием за красную реку. О мертвых не стоит говорить. Граница должна быть закрыта.

Границу берегут. Когда приходят с кладбища и нужно зайти домой, перешагивают через три огня. Одна женщина специально остается, готовит огни, у собаки вырывает мех. Мех бросает в огонь. В чем разводят огонь? Летом — железный лист, а так — в посуде ненужной или в тазике для собак. Живые возвращаются, перешагивают пламя. Руки моют, садятся за стол.

Мертвого надо собрать в дорогу. Мертвому нужно три парки — одну на него, одну под голову, одну под ноги.

Женщине с собой собирают — два невыделанных камуса — шкуру с ног оленя, скребок, иголку, наперсток. Иголку ломают, наперсток сминают. На земле мертвых женщина сошьет себе обувь.

Мужчине — топор, ствол от ружья. Теперь вместо ружья оставляют лук и две стрелы — все ружья зарегистрированные.

Нож оставляют и мужчине, и женщине — «воевать с крысами, которые сразу налетают».

Сейчас хоронят по-русски — в земле. А раньше мертвого оставляли в тундре. Чумик делали, если лето, и заносили в чум на плечах. Зимой оставляли на санках, выпрягали из них оленей.

Совсем маленьких хоронили на деревьях. Разлапистое дерево завязывали проволокой или веревкой. Гробик приматывали на дерево. Если младенец, можно без гроба. На одежду маленького мама нашивала крылышки от гуся, небольшие. На одежде и на гробике ребенка делали отметку — такую же, как на родительских оленях. «Кирбир» — клеймо — чертили остывшим углем. Это нужно, чтобы ребенка узнали по клейму старшие родственники или отец, «если он уже мертвый».

Мертвые дети не попадали под землю. Они превращались в птичек дямаку — маленьких, как воробушки. Иногда они летели на небо, где сидят семь сестер, усыпляли их и развязывали мешок младшей. Оттуда приходило лето.


Как мэр боролся с пьянством

— Я попробовал на 9 Мая. Запретить продажу своей волей. В 14-м году. Праздник в двенадцать у нас, магазин открывался в десять часов. Ну где-то часов в одиннадцать ко мне пришла делегация.

Я, оказывается, тут русские оккупанты.

Что мы такие нехорошие, что мы ущемляем их права. Нажаловались на меня в прокуратуру, что я запрещаю. Прокурор сказал: «Сергей Михайлович!» И я узнал от него — оказывается, у нас водка точно такой же продукт, как хлеб, сало, огурцы и помидоры. Мы не имеем права запрещать.

— У вас руки не опускаются?

— Вам честно сказать? Если бы я знал, что здесь вот такое творится. Я когда работал участковым, было одно. У меня была определенная задача, определенное направление. А тут направлений масса. И мое желание, мои желания не совпадают с возможностями. Оторвать их от пьянства я не знаю как. Мы все пробовали. Ловлю перед магазином. С каждым говорю — Валера, вот посмотри, ребятенок твой идет. Я тихонечко ребятенка к нему подзываю, ребятенок подходит. «Пошли в магазин?» Заходим в магазин, я на продавца — дайте нам на 500 рублей конфет ребятенку. Ей подмигиваю, она меня понимает. Взвешивает мне, и на него — Валера, рассчитывайся! Он кряхтит, ворчит — я не знаю, чего он там за глаза сказал про меня. Но деньги отдал, остался без водки.

Маша сама торгует ночью. Мы с ней разговаривали. Она — Сергей Михайлович, у меня большая семья, мне надо их накормить. С торгашами на эту тему говорить бесполезно. Все продавцы, все до одного. Все торгуют. Оля Дуракова, Наташа Барсукова, Юля Степутенко — завозят и с рук продают по поселку. И самое главное — люди их поддерживают.

Мы пробовали сделать контрольную закупку. Мы должны отправить человека, дать ему денег. Никто на это не идет. «Сергей Михайлович, а мне больше никто никогда не продаст». Мы даже изменить законодательство по контрольной закупке пытались. Чтобы, например, мы задерживаем человека [ночью], и если визуально мы видим, что он идет из магазина, что у него в руке или за пазухой спирт, мы составляем акт, и этот акт является основанием. Город нас поддержал, район нас не поддержал. А с таким вопросом давно надо выходить на Законодательное собрание Красноярского края. Но посчитали, что это неуважительная причина — из-за нас закон менять.

Я пытался провести вечер отдыха для молодежи, с чаепитием. «А че, а спиртное? Не пойдем». День пожилого человека проводим. «А че, не могли водки взять?» На 9 Мая раздаем кашу, гречневая каша, и за свой счет скидываемся с завклубом, покупаем с ней тушенку, гречку, сахар. Примерно третья-четвертая бабулька подходит и с таким фырканьем, знаете: «Могли бы вместо чая водки с чайника налить».

Не переубедить. Каким путем? Палкой? Нельзя. Запрещать — нельзя. Только мы запретим — сразу спиртоносы. На лодках ездиют, привозят.

Ну хоть на машинах по зимнику не привозят, участковый и я, мы с ними крепко переговорили. Я говорю — слухи все равно дойдут, что вы привезли. Мы вас за водку не будем, мы вас за техническое состояние машины хлопнем, или подловим, что вы выпьете, заберем права. Поняли? Поняли. Говорит: я привез две бутылки шампанского на Новый год. Ну шампанское — как бы еще более-менее. Но когда привозят по двадцать ящиков водки! Я говорю одному высокопоставленному человеку, жалуюсь — а его жена мне потом: «Я им и продаю эти ящики, не мешай».


Дочь хозяина Зеркального чума

Нина Дентумеевна поет:

Хозяин Зеркального чума

На другую сторону чума (через огонь)

Два глаза обратил,

Бросив взгляд,

Гортанным голосом

Сказал:

«Дочь-хозяина-зеркального-чума,

Дочка моя,

По-моему,

С тех пор, как уехал Белого Яра хозяин,

Хозяина сын,

Мостообразный Лук,

Маленький мальчик,

Которого не было,

По оленьим тропам

С веревкой ходит».

Услышав это,

Дочь его,

Надев походную одежду,

На двойной лук,

Два лука друг на друге, оперевшись,

Подпрыгнув вверх

В дымовое отверстие чума,

Как подброшенная,

В сторону запада

По воздуху полетела.

Две полы ее парки

Похожи на крылья самых больших орлов,

Два ее глаза —

Как будто две звезды,

Полярные Звезды,

Горят.

Когда рассвело,

К Белому Яру,

К яру приблизилась,

Достигнув чумов,

Потихоньку-потихоньку

В дымовое отверстие чума

Бросила свой взгляд,

Обитателей чума

Стала разглядывать:

Мостообразный Лук

Давно нашел,

Другую нашел,

Жену нашел

Мальчик,

Тоже заимел,

Рядом с матерью

Девичья люлька

Видна.

С улицы ото входа

Ее (прилетевшей) топот послышался,

И тогда она говорит:

«Белого Яра хозяина,

Сын хозяина,

Ну давай, готовься —

Я пришла

К тебе на поединок,

Давай сразимся

На смерть,

На жизнь!»

Мостообразный Лук

На улицу вышел,

Недалеко от чумов

Одними луками

Стали стреляться.

С первого выстрела

Две их стрелы,

Соприкоснувшись друг с другом,

Грозовой ветер,

Которого не было,

Грозу подняли,

Молнии,

Которых не было, появились.

Опять выстрелив,

Прямо в грудь

Друг другу попали,

Ранив друг друга,

Ранив,

Потихонечку

Друг к другу двинулись,

Встретившись,

Взявшись за руки,

Упали на колени,

Встав на колени,

На бока,

Как морошка,

Упали,

Вдвоем упали.


Пора улетать из Усть-Авама

Билеты на вертолет покупают в бывшей больнице. Врача больше нет — поселок вымирает, съеживается, теперь это фельдшерский пункт. Спрашиваю завхоза Юлю Степутенко: «Правда, что вы торгуете спиртом?»

— Правда, — говорит она просто. — По тысяче бутылка. Муж болеет. Дочка в университете. У нас кредит миллион. Я на трех должностях работаю, и все равно. Иначе не выжить.

Синеглазый русский парень — он разводит электричество по всему Таймыру — говорит: «А я дошел до кладбища втихаря. Там странно. Перекрученные кресты, столбы. На них садят птичек из жести. Столько этих птиц».

Мэр обнимает меня у вертолета. Шепчет на ухо: «Не пишите про нас плохо. Нам и так тяжело».

Мне суют младенца и пакет с документами. Его надо доставить в Дудинку, к маме.

Ребенок спит тяжелым, ненастоящим сном.

Я держу ребенка. Подо мной летит серая тундра. Она ждет снега, который глубоко и надолго укроет ее. Кроме нее, больше ничего не было и нет.


Снег

Он выпал в октябре и сразу лег сугробами. Встала река. В декабре пришли 50-градусные морозы, и поселок замер в домах, топился углем, грелся у печей.

В декабре донеслась весть — «Норникель» выплачивает коренным компенсации за убитые реки. 250 тысяч рублей каждому, кто записан в рыболовецкие общины, кто стоит на кочевых.

Люди летели вертолетами в Дудинку, добирались до Норильска. Везли детей и стариков. Открывали новые счета (у многих карты оказались заблокированы приставами — кредиты). В офисе «дочки» «Норникеля» НТЭК люди подписывали «договор о возмещении убытков».

Третий пункт договора говорит:

«Выплата компенсации прекращает обязательство по осуществлению любых выплат в связи с разливом дизельного топлива на ТЭЦ-3 в городе Норильске, в том числе по компенсации любых убытков, в чем бы они ни выражались».

Четвертый пункт договора говорит:

«Стороны признают и подтверждают, что каждая из них имеет равные переговорные возможности».

Документы подписывали не глядя. Почти никто не понял, что значат третий и четвертый пункты. Что за 250 тысяч по своей воле отказываешься от возможности суда и возмездия, навсегда соглашаешься с твоими убитыми реками. Договор подписали 700 человек — и Усть-Авам, и Волочанка, и городские, и готовится дополнительный список — на май.

Почти все купили снегоходы — «Ямаха-пятерка» и на снегоходах доехали до поселка.

В поселок пришли деньги, и настало пьянство.

Первым умер Максим Порбин. Он захлебнулся рвотой, остановилось сердце.

За ним умер Толик Попов. На его теле нашли синяки и начали расследование, но прилетевший судмедэксперт подтвердил — побои давнишние, сердце встало из-за спирта.

Андрей Большаков порезал Павлика Столыпина — но не насмерть, так.

Теперь в Усть-Аваме ждут двух самоубийств — «у нас обычно весной или летом» — и одну естественную смерть, по болезни или старости.

Долбить могилы в вечной мерзлоте — тяжело. Если верить Нине Дентумеевне, дальше будет трехлетнее ожидание и красная от крови река, и другой мир, где все еще стоят чумы и пасутся живые олени, где дышит рыба, где нет русских, где нганасаны останутся навсегда.

Загрузка...