Все ребята очень обрадовались, когда узнали, что нас раздадут крестьянам. Прямо как с ума все посходили: кричали ура, кувыркались по нарам, ходили по полу на руках.
Ведь у крестьян можно и на лошади научиться ездить, и с кошкой поиграть, и собаку заиметь, и в поле летом ездить, и чего-чего только нельзя делать.
И вот начали приходить к нам в барак мужики. Сперва зайдут к Петру Петровичу, поговорят с ним, потом выберут из нас, кто приглянется, и уведут. Самых маленьких сперва расхватали.
Из других сел и деревень приезжали на лошадях. Брали какие уж остались.
Недели через две в бараке оказались только я да Андрюшка.
— Никто не возьмет нас с тобой, — вздохнул он.
— Почему не возьмут?
— Я — рябой, а ты — раскосый, — говорит Андрюшка.
— Сам-то ты раскосый, — обиделся я.
— Нет, я — рябой, а раскосый — ты, — упрямо твердит свое Андрюшка. — Да еще лоб у тебя больно большой. Только котят бить об него!
Тут дверь отворилась, в барак ввалился бородатый чернявый мужик с мешком в руках и неожиданно весело заговорил:
— Здорово, молодцы! Чего не веселы, чего носы повесили? Или стужи испугались? До стужи сто лет — то ли будет, то ли нет.
Он сел к нам на нары, положил мешок на пол и повернулся к Андрею.
— Как звать-то тебя, пострел?
— Да ведь не возьмешь ты меня.
— Почему так?
— Рябой я, — вздохнул Андрюшка.
Мужик весело хехекнул.
— Рябой — значит дорогой! Ведь каждая рябинка стоит полтинку. А у тебя их вон сколько! Славно заживем мы с тобой. А имечко свое скажи мне все-таки.
— Андрюшкой его зовут, — говорю ему.
— Значит, Андрей? Тогда, парень, держи нос бодрей и не падай духом, а падай брюхом! Погляди-ка, милый, что я тебе привез-то.
Мужик полез в мешок и достал из него сапоги.
— Ну-ка, Андрюшок, померь их, враз ли будут? Сам наголавливал.
У Андрюшки глаза загорелись. Он спрыгнул с нар и торопливо начал обуваться.
— Не торопись, сынок. Поспешишь — людей насмешишь. Сперва надень шерстяные чулки, они в сапогах, мать связала, а потом и сапоги примеришь.
Пока Андрюшка пыхтел с чулками, веселый мужик доставал из мешка и приговаривал:
— Вот тебе рубашка, вот тебе штаны, есть у них кармашек с правой стороны. Это вот картуз, это вот кафтан — и станешь ты, как пан!
У Андрюшки и глаза разбежались. Он сбросил сапоги и сцапал картуз, потом стал напяливать на себя кафтанчик, а сам аж дрожит весь от радости и смеется от счастья.
А у меня от зависти слезы на глазах навернулись. Везет же людям!
— А тебя как кличут? — спрашивает мужик.
У меня к горлу комок подкатился, и я имя свое никак не выговорю.
— Петькой его зовут! — во все горло кричит довольный Андрюшка.
— Получай, Петя-петушок, золотой гребешок, гостинец. Хозяйка моя, тетка Матрена, тебе прислала.
Он достал со дна мешка узелок, развязал его и разложил передо мной. В узелке были сдобные кралечки, лепешки, пирожки с морковью.
Не раздумывая, начинаю уписывать гостинец.
Андрюшка в это время надел сапоги и стал выплясывать. Сапоги были ему велики, но он говорит: как раз!
— Так их, так!.. — подбадривал Андрюшку веселый мужик. — Бей, не жалей! Износишь — другие сошьем. Ведь я — сам сапожник и тебя, Андрейка, сапожничать научу. Я на все руки мастер: и шорник, и печник. А кому я передам свое ремесло, ежели у меня нет деток? Вот, коли приглянется тебе у нас, приживешься и станешь ты, Андрейка, моим сынком. По душе придусь тебе — зови меня тятей, а не хочешь — зови дядей Ваней, не обижусь.
— Буду звать тятей, тятей! — приплясывал Андрюшка. — Ты хороший, ты мне по душе!..
Дядя Ваня опять весело хехекнул в бороду.
— Не торопись, коза, в лес… Лучше перекуси вот малость на дорожку, а ты, Петя-петушок, не скупись: угощай дружка.
— Пускай ест, жалко, что ли, — говорю не прожевав.
Андрюшка подсел и принялся уплетать за обе щеки.
— Петьку тоже возьмут? — мычит он набитым ртом.
— Вестимо! — отвечает дядя Ваня, расправляя бороду. — Ваши отцы погибли за Советскую власть на гражданской войне, а мы, бывшие бойцы Красной Армии, нешто оставим вас без приюта?
— Ты тоже воевал?! — взвизгнул от радости Андрюшка.
— Было дело, сынок! Столько пороху нюхнул, что и теперь голова болит. Контузию имею, и ранам счет потерял. Об этом обо всем я расскажу тебе дома. А сейчас пойду покалякаю с вашим заведующим Петром Петровичем.
Только мы успели умять с Андрюшкой все гостинцы, и дядя Ваня вернулся, да такой довольный.
— Ну, сынок, попрощайся с Петром Петровичем и пойдем домой. Адресок он нам дал свой. Как только в школе научишься писать, так сразу и настрочишь ему письмецо про свое житье-бытье.
Они ушли, и я остался один-одинешенек. Мне сделалось так грустно, так обидно, что хоть караул кричи. И я бы, наверно, разревелся от тоски, но вижу: дверь потихоньку отворилась, и в барак несмело вошла молоденькая тетенька. Испуганно посмотрела на пустые нары, потом увидала меня, обрадовалась. Подошла ближе, робко села на краешек нар.
Сама она худенькая, носик востренький, а глаза синие-пресиние и большие, будто испугалась чего.
Смотрим друг на дружку и молчим. Я молчал от удивления, что пришла тетенька. До этого к нам только одни мужики приходили, а она — не знаю, отчего молчала. Потом спрашивает меня боязливо:
— Ты пойдешь к нам в детушки жить?
Голосок у нее тихий, и спросила так, будто упрашивала меня пойти к ним в эти самые «детушки». Я готов был пойти жить во что хочешь, только бы не торчать одному на этих проклятых нарах. Да и тетенька мне сразу полюбилась: такая не обругает и уж, конечно, взбучку не станет давать.
— Пойду, — отвечаю.
Она облегченно вздохнула, повеселела. Поправляя на голове белый с синим горошком платок, торопливо заговорила:
— Вот и слава богу… Тебе хорошо у нас будет. Мы только двое с самим живем… Хозяйство свое… Одежонку тебе справим, в школу проводим. Звать-то тебя как?
— Петькой. А тебя?
— Меня Груней, а самого Прошей зовут; он в поле сейчас, зябку поднимает, ужо приедет домой ночевать. Ты побудь тут, а я зайду на минутку к вашему набольшему. С глазу на глаз хочет он со мной потолковать. Все тревожится: в добрые ли руки приемыши-то идут.
Она вышла и вскоре вернулась за мной. Потом я со всеми распрощался. Петр Петрович часто шмыгал носом. Анна Ивановна кончиком платка вытирала слезы. Бабушка Агафья тоже плакала, а дед Потап только молча теребил свою бороду.
И мы ушли. Шли очень быстро, почти бежали. До села было версты две, может, и больше. А на дворе стояла хмурая с холодным ветром погода, и меня в трусиках пробирало до костей.
— Экая непогодь стоит, — говорила Груня, искоса поглядывая на хмарное небо, — в эту пору сроду такого холода у нас не было. Пойдем задами, через переход, тут ближе.
Мы свернули в проулок и через огороды по узенькой тропинке пошли к речке. Вслед нам почти от каждой избы зло лаяли собаки, большие и маленькие.
Переход через речку был узкий, в две доски, но на высоких сваях и с перильцами только по одну сторону.
Груня шла впереди и наказывала мне:
— Смотри, не упади, перильца-то ветхие, того и гляди сломаются.
Я шел, не притрагиваясь к шатким перилам. На речке стоял птичий гам. Горланили гуси, крякали утки…
Но тут ко двору вышел сам поп, и попенок сразу притих.
Мы опять свернули в проулок.
— Куда же мы? — спрашиваю Груню. Мне уж надоело петлять по разным переулкам да закоулкам.
— Скоро придем. Наш домик во-он на отшибе стоит, — сказала Груня виноватым голосом, наверно, потому, что избушка их была за огородами, а не на улице, как у всех крестьян.
Но мне понравилось, что я буду жить в стороне от села. Вокруг росли высоченные ветлы, и озерцо под боком. Хибарка была саманная, покрытая почерневшей от давности соломой. К маленьким сенцам приткнут крохотный сарайчик с плетневыми стенами, обмазанными глиной. Дворишко огорожен низким плетнем.
— В хлеву у нас и скотина и топливо на зиму, — пояснила мне Груня, — а сенцы заместо амбара служат. Но на лето мы обязательно амбарушку сложим, — торопливо добавила и потянула меня за руку, — в избу айда скорее, а то закоченеешь! Вон как посинел весь.
Мы вошли в тесные и темные сенцы с малюсеньким оконцем без рамы. Груня торопливо отворила обитую старой дерюгой дверь, и я шагнул через высокий порог в избу.
— Полезай скорее на печку греться, — подтолкнула меня Груня. Большая русская печь стояла рядом и была жарко натоплена. Быстро забрался на печь и лег на старую попону.
Груня куда-то вышла. Я немного отогрелся и стал разглядывать свое новое жилье.
Пол в избе земляной и застлан соломой. Потолок из круглых жердей, обмазан глиной и побелен. В переднем углу стол без скатерки и две скамейки. Вверху, под самым потолком, божничка с маленькой никудышной иконкой.
В углу, слева от двери, неуклюжая деревянная кровать, а справа — печь, с которой я мог дотянуться рукой до спинки кровати. Перед печью, в простенке, стояла голландка. В этом четвертом углу, между печкой и голландкой, приткнут маленький столик, а на стене над ним приделана полка для посуды. Там что-то вроде «кухни» с одним окном, а здесь «зал» с двумя окнами. У голландки приютился небольшой сундучишко.
Было очень тесно, но зато тепло, и поэтому мне казалось, что я попал в рай.
Со двора вернулась Груня.
— Ну, как, согрелся?
— Согрелся.
— Тараканов не боишься?
— А чего их бояться?
— Вот и будешь на печке спать. А теперь слезай, покормлю тебя. Небось, проголодался? — заботливо спросила Груня, сама разделась и сняла с головы платок. Темные волосы у нее гладко причесаны на прямой рядок.
Спрыгнул с печки и сажусь за стол.
Груня испуганно смотрит на меня своими большими синими глазами.
— Чего ты? — спрашиваю ее.
— Чай бы, перекрестился, — робко предлагает она.
— Я не умею.
— Долго ли научиться?
— В коммуне нам не велели молиться, и я не буду учиться, — говорю решительно.
— Ну, как хочешь… Только ладно ли будет так-то?
— Ладно.
Груня положила на стол ломоть ржаного хлеба, деревянную ложку. Потом поставила передо мной глиняную миску постных щей.
— Ешь на здоровье.
Принимаюсь усиленно работать ложкой. Щи мне понравились, и я их все дочиста умял. А Груня сидит рядом, глаз от меня не отрывает и все гладит по голове. Потом в ту же миску из горшка наклала картошки.
— Ешь, на молоке жарила.
Жареная на молоке картошка показалась мне еще слаще, и я тоже всю ее убрал.
От такой еды весь разомлел, меня потянуло ко сну. Едва забрался на печку — сразу уснул, как убитый.
Проснулся вечером, когда на дворе начало смеркаться, а в избушке с тремя маленькими окошечками и вовсе стало темно. Приехал с пахоты хозяин. Груня зажгла висячую керосиновую лам-пешку.
Прошка был небольшого роста. Все лицо у него заросло густой черной щетиной, густые волосы на голове взъерошены, а черные глаза грустные, грустные. Мне казалось, что он, того и гляди, расплачется. Ни мне, ни Груне он в глаза не смотрел, словно боялся нас. Голос у него тихий, разговаривал он совсем мало, а со мной вовсе ничего не говорил.
— Вот это наш сынок Петя, — сказала мужу Груня, подталкивая меня вперед.
Прошка вздохнул тяжело, молча погладил меня по голове и все.
За ужином Груня опять заговорила про меня:
— Одежонку бы надо Пете справить поскорее.
— Как отпашемся, поеду на базар, куплю, — ответил Прошка и опять тяжело вздохнул.