Поездка в автобусе из «Гранд-Отеля» до здания, где заседал Нобелевский комитет, оказалась долгой, хотя путь был недалекий. Казалось, мы едем в какой-то иной город. Все было как в хороших книгах, где значима не цель — женщина как предел желания для мужчины, но путь, который приводит мужчину к ее красоте. Мы петляли по стокгольмским улицам, скользили вдоль строгих фасадов по направлению к Академии, и это походило на путешествие в стиле Диснейленда. Ни бродячей собаки, ни бездомной кошки, рыбаки, наверное, ушли далеко в море, в открытое море, — единственные, кто после викингов возвращается с богатым уловом. Все бы так и было, если не вспоминать трилогию Стига Ларссона, который писал о связи между полицией, политиками и мафией в стране, давно переставшей быть социал-демократическим раем. Ларссон вроде бы умер, но кто-то утверждает, будто он бросил вызов государственной мафии и в конце концов его убили. За обедом в ответ на мои слова о том, что нам, юным студентам, в семидесятые годы попавшим в Прагу, Швеция представлялась социал-демократическим раем и территорией охоты на женщин свободных нравов, один усатый издатель сказал:
— Демократии у нас хватает, а прогресс осуществляют бандиты, бывшие социал-демократы, которые теперь зовутся неоконсерваторами. Что касается женщин, то сегодня дела обстоят лучше, чем во времена вашего студенчества, предложение огромное, а спрос ничтожный, мир встал вверх тормашками.
В витринах книжных магазинов Стокгольма висят плакаты, с которых Петер взирает на редких прохожих. Здесь уместен вопрос, который чуть раньше возник у меня из-за холодного северного ветра, заставившего вспомнить Чехова и Алана Форда: что может быть лучше в мороз, чем сидеть у жаркой печки? Ничего не может быть лучше. По автобусу растекается тепло, пассажиры дремлют, и слышен только голос водителя, который, надев наушники, как того требуют правила, разговаривает с кем-то по телефону. Спорим, говорю Майе, — он наверняка охмуряет какую-нибудь девицу, и моя жена, «вот ведь странно», со мной не соглашается.
— А может, он диктует кому-то кулинарный рецепт?
— Дамский угодник?
— Как знать, а вдруг у него и нет никакой дамы?
— Думаешь, у него на связи паренек?
— Я бы не исключала.
Пробираюсь к водителю и спрашиваю по-английски, не надиктовывает ли он, случайно, по телефону рецепт яблочного пирога.
— Вы знаете шведский?
— Нет!
— С ума сойти, речь шла именно о еде, как вы догадались? Умираю от голода и как раз отправил приятелю голосовое сообщение, чтобы он приготовил нам на ужин авокадо со спаржей под фруктовым соусом с миндалем и кунжутом.
Вернувшись к Майе, шепотом делюсь:
— Так вот, говорил он не о яблочном пироге. Но все-таки о еде, и не с женщиной, а с мужчиной.
— Вот видишь!
Она смеется, совсем не казнясь из-за того, что опять одержала верх, и я принимаю решение: до самого конца поездки заключать пари только с собой. Есть ли надежда увидеть хотя бы старушку в окне, которая, поставив локти на подоконник, подперла ладонями подбородок и наблюдает за жизнью, что течет снаружи? Однако в окнах ни одной старушки, и на улице ни души. Возможно, жизнь здесь скрыта, прячется от посторонних глаз и на улице ее не разглядеть, но вдруг кто-то все же смотрит из окна в окно дома напротив? Вместо живых душ — отблеск большого автобусного зеркала заднего вида, закрепленного на фасаде между двух окон без штор: наверное, чтобы ловить солнечные лучи и отправлять их в комнату. Будь я солнцем — послал бы через это зеркало свои лучи, все до единого, персонажам фильмов Бергмана «Фанни и Александр», «Сцены из супружеской жизни», «Земляничная поляна», Биби Андерссон, Лив Ульман…
Странные это края, где окна не занавешивают, а солнце светит лишь изредка. Неслучайно здесь рождаются люди с крутым нравом, вялые битники, как тот Уве из бестселлера Бакмана «Вторая жизнь Уве», чахлые, но при этом мистики, подобно Сведенборгу; тут мало кто страшится голода, ведь в море изобилие лосося и сельди, и поэтому встречается меньше хмурых лиц, чем на юге. Когда много солнца, люди щурятся и уже в раннем возрасте обретают морщины, а здесь, как при открытой диафрагме фотоаппарата, у всех расширены зрачки — не только от марихуаны[10]. Каждый с нетерпением ждет весны, когда можно будет погреться на солнышке.
Стокгольм выглядит как большой европейский город, но не как мегаполис! Впрочем, во времена викингов здесь хватало места для добычи, награбленной в долинах Сены, Волги и Темзы, и для торжищ, на которых ее сбывали. Позже под влиянием протестантской культуры с ее культом умеренности и простоты, неприятием излишеств и верой в то, что труд является этической ценностью, на этом месте были построены внушительные здания и произошли важные социальные перемены. Москва тоже, как и Стокгольм, страдает от недостатка солнца, но она сильно разрослась вширь, по мере того как цари определяли, где проляжет новая дорога, а вот древний Стокгольм явно строился по более скромным королевским меркам.
Верчу головой, осматриваюсь. На улицах и правда ни души, но я по-прежнему верю, что хотя бы за окнами домов есть жизнь! Чего ждут эти люди? Быть может, Виктор Шёстрём сидит сейчас в своей библиотеке, словно в раю, ведь именно так представлял Борхес посмертную жизнь достойных людей! Профессор из «Земляничной поляны» Бергмана на самом деле ждет Ингмара, чтобы выпить чаю и поговорить — прежде всего, о женщинах, а уж затем и о прочих напастях. Может быть, они тоже ждут вестей из насквозь продрогших краев! Но им придется потерпеть до лета.
Таксист родом из Косьерича, Мирич Здравко, воспевает летний Стокгольм. Сегодня с утра он отвез нас на аудиенцию в австрийское посольство и отказался брать плату. Каждый раз, приезжая в отпуск в Сербию, он навещает Мечавник. Он из числа тех моих соотечественников, которые рады проявить щедрость. Пожалуй, и Петер с удовольствием познакомился бы с ним.
Австрийское посольство встретило тишиной, Петер сидел в кресле у большого окна, из которого струился свет, будто созданный Свеном Нюквистом, мягкий и рассеянный, и в этом свете немногие морщины, что пролегли на лице Петра Апостола Спелеолога, утрачивали свою резкость. Его профиль вырисовывался так четко, что казалось, в кресле сидит отец из фильма «Фанни и Александр». На Петере был пиджак, лацканы которого он расшил узорами. Собственноручно. Нельзя было определить — то ли все происходившее лишь утомляло его, то ли наводило скуку. Победителям приходится тяжело и до победы, и после. Радость триумфа — антигравитационная сила. Если это так, то моя небесно-голубая крышка-спутник с незапамятных времен движется триумфальным путем. Она появилась невесть откуда, и я, чтобы не смущать знакомых — в мои-то нынешние годы! — беседой с ней, вышел в коридор к лестнице, ведущей наверх. Голубой спутник парил за окном. Поднявшись на пару ступенек, я открыл фрамугу.
— Нелегко ему, — сказал спутник, — он ведь думает о нас не переставая, а эти тут на него давят!
— Чего еще им надо от Петера?
— Чтобы отрекся от нас!
— Тогда придется отречься и от себя самого.
— Этого он не сделает, но сейчас его мысли устремлены в прошлое, ему вспоминается австрийское посольство в Сараево!
Петер переступил порог австрийского посольства в Сараево четырнадцать лет назад; тогда его принимал дипломат Валентин Инцко. Это было время настойчивых попыток открыть правду о войне в Боснии и Герцеговине. Петер назвал ее братоубийственной и на страницах «Цайта» обвинил Германию в том, что она разожгла этот конфликт, выступив на стороне Хорватии. Он не высказывался ни против боснийцев, ни против хорватов, ему нужна была истина, и он не предполагал, чем поплатится впоследствии за свои слова. Ему удалось добиться приема у Инцко через сестру посла, за которой он ухаживал еще студентом.
Густел привычный сараевский туман, и город жил без звукового образа, созданного Андричем в «Письме, датированном 1920 годом». Тогда с одинаковыми интервалами слышался звон колоколов православной церкви, вслед за ним гудели колокола католиков, а потом наступал черед отрывистого боя городских башенных часов. В многонациональном городе все звуки перекрывались голосом муэдзина, транслировавшимся с минарета. Эхо его призыва распространялось, как туман, а утреннее солнце все не решалось пробиться сквозь мглу и показывалось лишь изредка. С вершины Требевича внезапно падали яркие лучи и, врываясь в окно посольства, касались лица Петера.
Петер сопоставлял сведения посла о трагедии в Боснии и Герцеговине с фактами, собранными им самим как очевидцем событий. И хотя он знал, что точка зрения Инцко на человеческие страдания должна отчасти отражать официальную политическую позицию Австрии, он тем не менее хотел оспорить эту точку зрения свидетельствами, добытыми им в районе Сребреницы:
— Как могло случиться, что в Кравице погибло больше трех тысяч сербов, в Скелани — пятьсот и об этом нигде даже не упомянуто? Равно как и том, что сараевские сербы стали жертвами побоища в Казанах? И что тысячи мирных жителей убиты в многонациональном городе. Упомянуты ли где-нибудь эти тысячи? Сараево подверглось блокаде, но не осаде, и волонтеры беспрепятственно снабжали людей продуктами.
Посол отвечал в основном фразами вроде «не уверен», «возможно», «у меня нет таких сведений…» Петер понял, о чем говорил учитель немецкого из Баина-Башты: аргументы здесь под стать сараевскому туману, который спускается на город, следуя законам природы, а потом вдруг рассеивается, но даже тогда истина остается скрытой во мгле. До Истины здесь доискиваются чужаки! Осажденный город, похоже, стал символом, инструментом воздействия на общественное мнение, оправданием бомбардировок, к которым в конце концов прибегли США — быть может, не только чтобы покарать сербов, но и доказать, что в Европе всем продолжают заправлять американцы?
Когда туман рассеялся, взгляд на город подарил совсем новое ощущение. Улочки, зажатые меж домов, казавшихся копиями византийских построек в Стамбуле — с той лишь разницей, что стамбульские дома окружены палисадниками, — спускались по крутым склонам, набегая друг на друга, и вели к небоскребам и многоэтажкам, построенным во времена Югославии Тито. Там, где теперь струится река, раньше бежал бурный поток, он мчался через ущелье, — тут-то и возник город, сквозь центр которого петляли лишь две улицы. Дальше, в Марьином Дворе, сохранились постройки годов австрийской оккупации, а рядом высились небоскребы — одни выросли в мирное время, другие после войны девяностых и появления первых боснийских миллионеров. Позади теснились дома под стать этим небоскребам, довольно высокие, и они тоже спускались с двух холмов, где раскинулись Кошево и Горица, и так до самого центра города, который напоминал сироту, выраставшего на обломках Османской, а затем Австро-Венгерской империи. В таком городском ландшафте и сам Петер походил на сироту, был один-одинешенек.
Во время войны девяностых город обступали не только холмы и сербские отряды. Сараевская долина широка. Пересекая ее, можно доехать из района Грбавица до аэропорта. Какая сила способна была задержать сорок тысяч солдат, завербованных Алией?[11] Если им не удалось пробраться через близлежащие горы, то как могли они не пройти, грохоча, по сараевской долине? Кто-то остановил их? Так же странно то, что режиссер Адемир Кенович смог поехать в Париж на свадьбу актера Жана-Марка Барра и вернуться обратно в Сараево… Почему тот, кто доставил этого сараевчанина в Париж и привез его обратно, не смог прорвать блокаду? Наверное, страдания замкнутого в кольцо города напоминали катарсис на театральной сцене, с которой блокада должна быть снята лишь в урочный час? Как в этом хаосе могли погибнуть три с лишним тысячи сербских мирных жителей и более пятнадцати тысяч покинуть город? Некоторые утверждают, что так происходило «этническое самоочищение» — этот термин придумали газеты «Ле Монд» и «Нью-Йорк Таймс», говоря о хорватских преступлениях и злодеяниях в Краине. Тем утром в резиденции австрийского посла прозвучало мало ответов.
— План сербской армии состоял в том, чтобы очистить территорию и оттеснить мусульман на сто километров от Дрины! — сказал Петеру Инцко.
— Вы видели этот план?
— Нет, но так говорят.
— О столь важных вещах нельзя просто говорить. Если этот план и в самом деле был, то как могло случиться, что в первые три месяца именно из Сребреницы исчезли сербы — одни бежали, других перебили, причем после истребления сербов в Зворнике?
Это век злодеяний, правда о которых признается лишь для того, чтобы потрафить Выгоде, а не доказать Истину; это эпоха смонтированных страданий, а когда приходят страдания настоящие, они становятся лишь звеном череды подстроенных событий, где главные жертвы — народы, втянутые в военные игры. Так на протяжении долгих лет гибли сербы в Косово и Метохии.
В Великой Хоче, что в Косово и Метохии, Петер не завел ни с кем знакомств. После того как он несколько раз побывал в Сербии, его приезды сюда стали частью обязательной ежегодной программы: он упорно придерживался сербских меридианов. После того как Срджан Петрович, у которого Петер остановился в Великой Хоче, узнал из теленовостей, что его друг получил Нобелевскую премию, он стал с гордостью показывать всем комнату на первом этаже, где ночевал лауреат.
— Он просыпался раньше всех нас, — говорил Срджан, — в пять утра, и писал, пока не светало. Мы все еще спим, а он тем временем успевал написать все и отправлялся на поклон к нашим святыням, ходил по монастырям, ставил в церквях свечи, рассказывал о том, как его поразила икона Богородицы Левишки.
О своем знаменитом госте Срджан рассказывал со всей серьезностью и ни разу даже не улыбнулся в телекамеру, хотя сербам свойственна улыбчивость. Мало где на свете люди приходят в такой восторг, когда в их доме гостит человек, уважающий их народ, и мало где незнакомцев принимают так радушно, как в Сербии.
У Петера всегда есть множество причин отправиться в Сербию, и он пообещал приехать сюда снова; наверное, при очередной встрече лицо Срджана озарит улыбка. Правда, после известия о присуждении Петеру Нобелевской премии «шиптары», то бишь албанцы, запретили ему въезд в Косово.
Между тем сербские анклавы в Косово превратились в настоящие гетто, так что лицо Срджана будет лишено улыбки до тех пор, пока в Космете не наступят лучшие времена. Однако перемены не придут, если не возобладает истина: Грачаница и Дечани, церковь Богородицы Левишки, затопленная фреска с изображением Елены Анжуйской — не только наше дело и не просто невидимые свидетельства прошлого, сокрушенные пушечными ядрами, погубленные временем и людским равнодушием.
Косово и Метохия связаны со всеми уголками света, это не малозначимые отметки на карте, но места, где время останавливается, так же как его останавливает и великая литература; ничего подобного не сделать даже ветрам, прилетающим отовсюду, веющим миллионы лет и редко меняющим нрав.
Домочадцы Срджана еще не успели проснуться, а Петер уже побывал в церкви Богородицы Левишки; но все обстояло совсем не так, как Срджан рассказал потом журналисту с «Радио и телевидения Сараево». Петер действительно был в церкви, но затем следы его затерялись. Никто не знал, куда он подевался. Никто, кроме небесно-голубого спутника, который, подобно Петру Апостолу Спелеологу, все время следил за воздушными потоками и радовался, открыв правду о том, как их невидимые глазу завихрения и слои соприкасаются и сталкиваются друг с другом. В мире ветров холодные потоки и теплые массы по-разному влияют на общую температуру воздуха, холодные течения стремятся вниз, а тепло, наоборот, поднимается — так же воспаряет душа художника, охваченная божественным трепетом. В такие моменты внутреннему взору Петера всегда представали картины Казимира Малевича, который видел в красках, как соприкасаются и расходятся разноцветные воздушные потоки. Они не выстраивались параллельно, один за другим, но, кружась, взмывали и скатывались со склонов гор, текли вниз, и только в долине Косово успокаивались, коснувшись плодородной земли, и, замерев, ждали ночи.
Тем утром Петр Апостол Спелеолог, помимо прочих важных вещей, сделал заметку о том, что выживание Косово — показатель способности к выживанию всей христианской культуры и что Косово — это европейский Иерусалим, священное место и памятник истории, пусть даже крестоносцы уже не ходят этими путями! Они построили в Косово военную базу. Косово связывает со всеми уголками мира сеть тайных извилистых троп длиной в тысячи километров. Подобно Ницше, Петр Апостол Спелеолог полагал, что времени нет, а есть только вибрация, вспышка мысли, каких было много в жизни Петера; его мысль обосновывала необходимость очередной поездки. Когда ветер успокоился и лишь цветки тысячелистника еще дрожали, покачиваясь из стороны в сторону, а высокая трава и бурьян поникли вдоль дорог, в жилах Петера забурлила кровь. Он вмиг оказался на середине каната, который на этот раз тянулся в прошлое.
В газетах Призрена писали, что местный почтальон заметил издалека стройную фигуру человека, шаг за шагом преодолевавшего расстояния меж деревянных столбов и электротрансформаторов.
Почтальон едва не упустил руль своего мопеда, кое-как выправил его, чуть не скатившись в овраг, и нажал на газ; ему казалось, он удирает от призрака. Он рассказал эту историю Срджану, но канатоходец был уже далеко, и в тот вечер, когда они все вместе в доме Срджана потягивали белое вино, почтальон не узнал Петра Апостола Спелеолога. Ему даже в голову не пришло, что он сидит рядом с тем самым призраком, по вине которого утром едва не свернул себе шею. И Срджану тоже не пришло в голову, что почтальон мог повстречаться с его австрийским другом.
Эта странная выходка и невероятное происшествие в Космете произошли как раз тогда, когда на первом этаже дома Срджана готовился завтрак. Софи безмятежно пила кофе, и ей не у кого было спросить, где Петер. Ушел — придет. Хозяин не говорил ни на одном иностранном языке, но, когда жена Петера указала на бутылку ракии с крестом внутри и Срджан привел ее в свою мастерскую, расположенную на повороте дороги чуть выше дома, слов и не понадобилось. Пинцетом он опустил в бутылку выточенные бруски тисового дерева и сложил из них крест. Все было понятно: сперва в бутылке оказывался крест, а потом уже ракия.
Убежденный, что солнце над Косметом тем утром всецело принадлежало ему, Петер воскресил в памяти образы, которые История скрывала на протяжении веков: он знал, что во времена императора Стефана IV Душана Метохия была связана с Афоном и с монастырем Хиландаром. Петер увидел все, что хотел увидеть.
Он увидел римских легионеров, сына императора Константина и его двоюродного брата Юлиана — тот спешил на помощь разбитым галлам, которых готы после падения Рима вытеснили с земель к востоку от Рейна. И в тот же миг перед его глазами простерлась тундра, заполоненная османскими всадниками, которые идут на Буду в союзе с Соколлу Мехмед-пашой. Лента времени продолжает развертываться, и ничего уже не прочесть на ней, она бежит, словно река из образов.
Тем утром Петер не увидел лишь братьев своей матери на Восточном фронте, после того как солдаты Красной армии штурмовали Берлин. Время — это чудо, однако дорожные знаки не лукавят: неожиданно они указали ему затопленный дворец Елены Анжуйской и пыль, летящую из-под копыт конницы Фридриха Барбароссы. Петер увидел то, чего нельзя было не увидеть. Его мучило сомнение: войти ли в разрушенные ворота Константинополя после того, как в 1204 году там побывали крестоносцы, и после страшнейшего разорения, какое совершили западные христиане, вышедшие в поход, чтобы помочь своим братьям, христианам Востока. Быть может, как раз тогда зародилась идея, воспринятая современными крестоносцами, которые под знаменем гуманизма разорили полмира? Точно так же в 1204 году под предводительством венецианского дожа Дандоло крестоносцы разграбили Константинополь, убили своих восточных христианских братьев и забрали у них все до последней унции золота. Но тем утром Петер был не в силах переварить зрелища таких злодеяний. Зачем ему открывать ворота Константинополя, когда здесь, прямо у него на виду, в Косово и Метохии современные крестоносцы творят то же самое? И чем еще объяснить его приезд в Косово и Метохию, если не стремлением быть свидетелем разорения, неприкрытого насилия и вынесения приговора сербскому народу?
На какие дорожные знаки смотрел Петер, когда срастался душой с нами? Это не важно; в этом путешествии он понял, что имел в виду Гёте, говоря Вуку Караджичу: «Народ, слагающий стихи о том, как разговаривают звезды, заслуживает лучшей участи в Истории!»