В длину страна не превышает трехсот километров, в ширину — ста тридцати. Выстроенный из серого бетона пограничный переход Леушень пуст. Женщина в форме берет паспорта и исчезает минут на пятнадцать. Здесь проезжают только молдаване и румыны, и, пожалуй, никогда по собственной прихоти. Дальше, по правую руку, на обрыве — деревня. Некоторые дома покосились, от других остались одни развалины. Оползень унес несколько десятков дворов. На уцелевшем клочке почвы стоит церковь, на фоне неба виден ее силуэт. Холмы длинные, плоские и зеленые. Кое-где в долинах видны деревни. Издали они напоминают таборы. Дома одинакового размера, одинаковой формы, одинакового цвета, под одинаковыми этернитовыми крышами. Напоминают палатки из выцветшего полотна. Ничего отдельно стоящего. Одна группа, потом другая. Бесконечность зелени и седое пятно скученных хозяйств, снова зелень, зелень и зелень — и снова горсть цементных угловатых построек, выстроившихся вдоль незримой линии.
Средняя зарплата — двадцать пять долларов. Доллар — это примерно тринадцать молдавских леев. Молдавские купюры маленькие и блеклые. На лицевой стороне всегда изображен Стефан III Великий,[57] на обратной — какая-нибудь достопримечательность. Церковь или монастырь. Достопримечательностей в Молдавии около ста тридцати штук. Их перечень умещается на одной странице формата А4 в атласе Молдавии, который я купил в Кишиневе. Половина датируется XIX–XX столетием.
Купюры обычно ветхие. Довольно долго я гадал, как с ними управляются банкоматы. Они выдавали мне стопки замусоленных, протершихся, надорванных и захватанных бумажек, но ни разу не ошиблись. Раньше я думал, что банкомат умеет пересчитывать только новые или почти новые купюры, во всяком случае, они должны сохранять хоть какую-то жесткость. Есть еще мелочь, хотя она не очень в ходу. Однако пятьдесят бани очень красивы. На аверсе этой небольшой монеты цвета матового золота — две виноградные грозди, беспомощный намек на изобилие. Самые дешевые папиросы «Астра» стоят около двух леев; самые дорогие, «Мальборо», — около шестнадцати.
В Кагул идет автобус с Юго-западного автовокзала. Это уже окраина Кишинева — заканчиваются блочные дома, и начинается монотонность холмов. Под жестяной крышей стоит один автобус. Юг беден, как церковная мышь. Юг — это конец света, уехать отсюда можно разве что в румынский Галац.
Молдавия напоминает континентальный остров. Чтобы иметь хоть какой-то выход к воде, Украина недавно выделила ей пятьсот метров дунайского берега неподалеку от Джурджулештя на самом юге. А пока огромные грузовики, чтобы достичь вожделенного Берлина и Франкфурта, вынуждены тащиться через Украину и Польшу. Пассажиры автобуса в Кагул очень доброжелательны. Угощают фруктами. И сами охотно угощаются украинским пивом под названием «Черниговское» из литровой пластиковой бутылки. Расспрашивают обо всем и рассказывают о себе. Единственное, что недоступно их пониманию, — зачем ехать в Кагул или куда бы то ни было. «Ведь у нас ничего нет», — твердят они.
В тот день, когда Господь раздавал народам землю, молдаванин проспал. Проснулся, когда все уже закончилось. «Как же мне быть, Господи?» — спросил он печально. Господь Бог взглянул сверху на заспанного и расстроенного молдаванина и задумался, однако ничего путного не приходило ему в голову. Земля была уже поделена, и Господь не мог оспаривать собственные решения, а тем более заниматься переселениями. В конце концов он махнул рукой и сказал: «Ладно, ничего не поделаешь. Пойдем, будешь жить со мной в Раю». Так гласит легенда.
Когда едешь в Кагул или какое-нибудь другое место, начинает казаться, что именно так оно и было. Монотонность ассоциируется с вечностью. Повсюду зелено, повсюду плодородно, пейзаж волнится, горизонт поднимается и опадает, открывая глазу только ожидаемое, словно оберегает от разочарований. Виноград, подсолнухи, кукуруза, редкие животные, виноград, подсолнухи, кукуруза, стада коров и овец, порой сады и обязательно — ряды ореховых деревьев по обе стороны дороги. В пейзаже отсутствуют пробелы, внезапно оборванная непрерывность, не встречая подвоха, воображение вскоре погружается в дрему. Вероятно, что-нибудь здесь происходило сто, двести и триста лет назад, но события не оставили никаких следов. Жизнь впитывается в землю, растекается, разбавленная атмосферой, тлеет спокойно и медленно, словно убеждена в собственной бесконечности.
Остановка была в Чимишля. Запомнить это невозможно. Так, какое-то небытие, на мгновение попытавшееся прикинуться автобусным вокзалом. Бетонный майдан, с одной стороны простирается загородный пустырь, с другой — стоит здание. Серость, пыль и жара. Кран для пива в баре — трубка с резиновым шлангом, обвязанным проволокой, а дальше, в глубине, все слеплено по воле случая, прихоти наслаивающихся друг на друга предметов. Не то квартира, не то склад рухляди, темно, тесно и низко, приваренные друг к другу железные прутья, жесть, ламинат, все разом, все изначально порченое, дабы не беспокоиться и жить спокойно. Отчаяние отвергнутой материи. Люди сидели, ели, пили и ждали, но казались обнаженными — того и гляди, поранятся о какой-нибудь острый край.
На перекрестке ждал запряженный в тележку ослик. Вокруг было безлюдно, и только где-то дальше и ниже, там, где заканчивались кукурузные поля, серела бетонная деревня. Из автобуса вышла женщина. Она тащила за собой проволочную конструкцию на двух колесиках. К ней была привязана небольшая сумка. И то и другое, похоже, самодельное. Женщину встречала девушка. Они обнялись, точно после долгой разлуки. Потом уселись в тележку. Они были больше, чем вся упряжка вместе взятая. Коричневый осел направился к деревне. Казалось, они просто играют, потому что повозка была крошечная. Словно украденный где-то фрагмент детской карусели.
Что сказать о Кагуле? От Кагула несколько километров до румынской границы, а после надо ехать берегом Дуная до Галаца. Эта близость границы ощущалась на центральной улице Кагула. Проезжали гудевшие басом машины, за столиками перед кафе грелись печальные короли жизни. Они заказывали молдавский коньяк и пили его стаканами, с безучастным видом. Шевелились только губы. Все прочее оставалось неподвижным раз и навсегда. Они поправляли золотые цепи и оглядывались — все ли смотрят. Даже мотор не глушили, чтобы каждому было ясно — экономить бензин им ни к чему. Так выглядел Кагул. Пограничное захолустье, нервическая ленца различного рода пройдох и нарезание кругов от скуки.
В парке возле белой церкви мужик выдавал напрокат багги.[58] Он сидел за письменным столом в тени дерева и переворачивал стеклянные песочные часы. Дальше город незаметно превращался в деревню. Отличие было только одно — теперь деревья возвышались над домами. Козы щипали траву у памятника героям-партизанам с огромными бетонными лицами. В близлежащем магазинчике горел средь бела дня желтый свет. Вошли трое мужчин, и женщина за стойкой поставила перед ними рюмки с водкой. Тогда я сообразил, что это не магазин, а бар.
На площади перед гостиницей всю ночь грызлись собаки. Грызлись и выли. На рассвете начали подъезжать машины с товаром. Это был базар. Еще там стояли снятые с колес железнодорожные вагоны. Они служили складами и магазинами. С шестого этажа открывалась панорама безудержного изобилия. Все сверкало и переливалось на солнце. Полиэтилен, пластик, целлофан, стекло и металл. Огурцы и помидоры. Арбузы и дыни. Чуть позже я спустился вниз и, подойдя поближе, увидел, что у них есть все жизненно необходимое. Брючные ремни и золотистая кукуруза, банки для маринования и бочки для квашения. Музыка не умолкала. Женщины сидели над товаром неподвижно, сложив руки под передником. Словно у себя дома или на лавочке у калитки. Я заметил, что там вообще было мало жестов и много ожидания.
Хозяин синего «рено» не желал ехать за двадцать евро. Он сказал, что дороги плохие и машины ломаются. Требовал тридцать плюс бензин. Одет он тоже был во все синее, аккуратный.
Следующим стоял старый «жигуленок». Такой старый, что цвет я не запомнил. Водитель был крупный, толстый и о своем внешнем виде не слишком беспокоился. Сказал, что готов ехать и что зовут его Миша. Ему было около пятидесяти. Мы выехали из Кагула. Дорога плавно поднималась на холмы, вокруг лежали виноградники и кукурузные поля. Деревни начинались внезапно и кончались точно ножом отрезанные. Миша говорил, что жизнь стала совсем плохая. Поминал Сталина, хоть и не мог его помнить. Сталин заслуживал доброго слова, потому что расстреливал воров. Так утверждал Миша. Он полагал, что проблема сегодняшней Молдавии — воровство, ибо Молдавия целиком и полностью украдена у простого человека. При советской власти, когда все было общим и ничьим, проблема кражи не стояла. Как и все прочее, она была общим достоянием. Крали все, но никто ничего не терял. Сегодня крадут только самые богатые и очень следят, чтобы этого не делали бедные, потому что изобрели собственность. Ее изобрели во вред обычному человеку, у которого ничего нет. Так считал Миша — он говорил по-русски.
Я хотел поехать в Комрат, столицу Гагаузии. Кто такие гагаузы, не совсем ясно. В Молдавии их двести тысяч. Язык гагаузов относится к тюркской группе, они исповедуют православие, в район Комрат прибыли из Добруджи, когда Россия в 1812-м захватила Молдавию и, заметая следы, переименовала ее в Бессарабию. Возможно, это болгаризованные турки или отуреченные болгары, никто не знает. Как почти никто не знает об их существовании. И вот я отправился в Комрат по шоссе, пустому, как взлетная полоса.
Описать Комрат трудно, поскольку его трудно разглядеть. Едешь через едва различимый город. Есть дома, есть улицы, но все это лишь наметки, кое-как слепленная временность. Печаль материи, что застыла на полпути к цели, ослабла, не успев сформироваться. Памятник Ленину был выкрашен золотой краской. По центральной улице двигалась похоронная процессия. Открытый гроб стоял в кузове фургона. Рядом на стуле сидела старуха в черном. Было жарко. Над лицом покойника роем носились мухи. Женщина отгоняла их зеленой веткой. Движения ее были медленные, монотонные. Смотрелось это странно, потому что они ехали в полной тишине сквозь грохот повседневности, мимо прилавков с хлебом и овощами, среди велосипедов, повозок и машин. Протискивались против течения обыденной жизни.
Перед музеем Гагаузии стоял памятник героям-афганцам. Молодой парень с автоматом, выкрашенным серебрянкой. Я хотел посмотреть, а там, внутри, словно только того и ждали. Заведующая и две женщины. Начальница взяла деревянную указку и принялась рассказывать о великом переселении народов из глубин Азии. Она постукивала палочкой по картам, и получалось, что гагаузы — все-таки турки, которые вместо того, чтобы занять южное побережье Черного моря, забрели на север. Мы переходили из зала в зал, повинуясь течению времени. В какой-то момент из боковой двери вышел старичок и сказал, что он член Союза художников и скульпторов Гагаузии. Он родился в 1935 году в деревне Святкова Белька, километрах в пятнадцати от того места, где я живу. Звали его Анджей Копча.
Миша все время плутал. Отдалившись на пятьдесят километров от родных краев, он заблудился. Я показывал ему карту. Миша боялся дорог, по которым никогда не ездил. Они были обозначены на карте, но он не верил в их существование. «Там живут только турки, не стоит…» «Там одни болгары…» Он не хотел выходить из машины, не хотел кофе, не хотел обедать. Он не мог взять в толк, как можно столь бессмысленно тратить время и деньги, как можно приехать сюда без определенной цели. Разве это цель для здравомыслящего человека — деревня Альбота де Сус? Или деревня Софиевка? Так что Миша из машины не вылезал. Он смотрел на расползшийся по зеленому пейзажу серый постсоветский лишай, я смотрел на него, и мы ничего друг в друге не понимали. Он тосковал по минувшему и ненавидел его останки. «Я советский человек», — заявил он в то утро. А ведь ничто другое не могло остаться, поскольку ничего другого не было и раньше. Убожество и печаль временно слепленной материи просто делали свое дело. Пожирали реальность. Все это пространство казалось бесхозным. По пустой дороге ехал трактор с прицепом, и мужчина сбрасывал вилами только что скошенную зелень. По паре охапок перед каждым двором. Трудно сказать, была ли это своего рода милостыня или законная доля.
В Баурчи мы прибыли в сумерках. Миша взял деньги и уехал. В Баурчи живут одни гагаузы. Нам нужна была Елена. Мы познакомились два дня назад в автобусе в Кагул. У нее рыжие волосы, робкая и красивая улыбка. Елена сказала, что работает в Стамбуле, но сейчас приехала домой, навестить детей. Она пригласила нас в гости, и теперь мы искали ее в огромной десятитысячной деревне, раскинувшейся на пологих холмах в центре безлесной возвышенности. «Это та, у которой было двое мужей, второй турок», — так говорили в деревне, и в конце концов мы отыскали нужный дом. Он стоял в длинном ряду себе подобных. Мы вошли и оказались в тенистом дворике, небольшом, прикрытом вьющейся лозой. Елена снова улыбалась. Вокруг стояли дети. Вышел ее отец. Все смутились. «Вот так мы и живем», — повторяла она. Елена хотела показать все сразу. Мы пошли в сад. Рассматривали овощи, рассматривали виноград… Вот капуста, вот помидоры, вот огурцы, повторяли хозяева. Мы ведь прибыли издалека и могли ничего этого не знать. Мы рассматривали тощего рыжего теленка, стоявшего на короткой цепочке по ляжки в навозе. Свиньи сидели где-то в темноте, так что мы только ощутили запах. Все было скучено, стеснено, плотно лепилось одно к другому. «Земли мало дали», — объяснила Елена.
Постелили нам в самой большой комнате. Она была заставлена всевозможными вещицами. Стеклянные, пластмассовые, фарфоровые, металлические фигурки, статуэтки, украшения, сувениры, коврики, всякая невинная фигня, бледные танцовщицы и дешевые часы, стеклянные шарики, красота без изысков, без претензий, музей безделиц, восточное изобилие, оргия бренности и мечты, материализовавшийся сон. Мне вспомнились дома моих деревенских теток и бабок, но они являли собой лишь бледный отсвет комнаты в Баурчи.
Утром нам показывали деревню. Все вместе. Елена, дети, ее отец, ее сестра, шурин Илья, посмотревший мир, — он служил в ГДР и работал на московской стройке. Фронтон дома культуры украшала мозаика в народно-социалистическом стиле. Бетонный бюст Ленина стоял на двухметровом цоколе. «Самый лучший человек», — сказала Елена и улыбнулась своей улыбкой. Тогда до меня дошло, что больше у них тут ничего нет, что память Баурчи исчисляется несколькими десятилетиями, а раньше просто ничего не было. Осел вез тележку. Погонял ребенок. Внутри, в бездонных пустых недрах дома культуры, грохотала мертвая музыка. Мы нашли источник звука. Бледная восемнадцатилетняя девушка копировала движения и жесты, увиденные на телеэкране. Музыка звучала из магнитофона, а она пела механическим голосом, забывшись в печальном нервозном танце. На завтрак в то утро нам подали местный деликатес — вареную свиную кожу. «Раньше кино привозили», — сказала Елена. Под деревом сидела старуха в черном. Рядом стоял мешок с подсолнечными семечками. На ветке висели ржавые весы. Женщина сидела прямо, неподвижно, сложив руки под передником. На улице на железных воротах мы увидели эмблемы Московской олимпиады: стилизованная высотка, увенчанная красной звездой. Они были сделаны из проволоки, приварены и покрашены. На каждом втором-третьем доме.
Баурчи — вот истинный финал Революции. Так нам казалось. Здесь не осталось ничего полезного, ничего ценного. Семьдесят лет псу под хвост. Карикатурный монумент злодея перед пустым зданием, в котором грохочет отчаянная имитация музыки гнилого Запада. Только ослиная повозка казалась осмысленной и реальной. Честно говоря, я был беспомощен. Люди ведь знают, что для них хорошо, и сердца их не лгут, когда тоскуют. Что-то тут не сходилось, что-то было не так. Я чувствовал себя чужаком и идиотом в мире, понять который не умел.
Новое здание в Баурчи было только одно, зато очень большое. Может, даже больше дома культуры. Кремовые стены, большие окна, красная крыша, простота, функциональность, и вообще он как-то вызывающе светлел на фоне утомленного деревенского пейзажа. Нечто подобное можно увидеть в американских фильмах — герои вступают там в брак. «Это протестанты», — объяснила Елена. Я спросил, велик ли приход, но она не знала. Знала только, что прозелиты «ничего не делают и непонятно, откуда у них столько денег». Внутри светлые сосновые лавки, сосновый алтарь и немного похоже на «ИКЕА». Потом я увидел дом одного из прихожан. Он ничем не отличался от остальных, только во дворе стоял подержанный японский внедорожник. «В Кишинев ездит», — сказала Елена, и в ее словах прозвучал упрек.
В тот вечер мы тоже отправились в столицу. До автобусной остановки было десять километров. Отвез нас Илья на своем «жигуленке». С утра мы пили то пиво, то вино, но Илью все это не смущало. В Кишинев так в Кишинев — пожалуйста! Если автобус не приедет. Так он говорил. Невысокий, жилистый, бесстрашный — еще бы, ведь он повидал на своем веку и Дрезден, и Москву. Но автобус пришел, и мы крепко обнялись на запыленной дороге в Конгаз. Обещали друг другу, что обязательно встретимся вновь. Это были замечательные люди. Они сказали: «Вот так мы и живем», раскрыли перед нами все свое существование с такой непосредственностью, с какой другие показывают квартиру. Сестра Елены встала в четыре утра, зарезала кролика и курицу, чтобы приготовить нам завтрак. Мать двух сестер была парализована. Она сидела в кресле в тени винограда и с улыбкой наблюдала, как мы пьем вино. Отец угощал сливовицей, подкрашенной малиновым соком. На тарелках лежали ломти арбузов и дынь. Теперь мы обнимались с Ильей на запыленной дороге в Конгаз, обещая друг другу, что еще обязательно встретимся, хотя никто из нас в это не верил.
Ах, Кишинев, Кишинев! Белые блочные дома на зеленых холмах. Они видны с севера, с юга, с востока и с запада. Громоздятся скалистыми утесами. Сверкают на солнце. Памятник геометрии посреди волнистого асимметричного пейзажа. Самые большие и высокие здания во всей Молдавии.
Гигантские надгробия, воткнутые в рыхлую плодородную землю. Каменные таблички эгалитаризма. Термитники всемирного прогресса. Новый Иерусалим на стадии технической смерти. На выездах из города стоят грузовики, нагруженные пластиковыми бочками, бутылями для вина, банками для консервирования, тысячами сосудов, в которые Молдавия упаковывает в преддверии зимы свои богатства, чтобы выжить. Она заквасит, замаринует, законсервирует, пастеризует, засолит содержимое своих садов и огородов. В центре на бульваре Стефана Великого и Святого, мимо салонов японской электроники и итальянской обуви, сновали люди, навьюченные стеклянной посудой. Они несли по десять, по двадцать штук хитроумно уложенных новеньких банок для консервирования. Или блестящие оцинкованные ведра. Или сумки, набитые огурцами и помидорами. Катили фургоны, нагруженные арбузами, и тянулись прицепы, полные дынь. Старый Кишинев был, в сущности, деревней, только немного повыше. Отойди чуть в сторону от центральной улицы — начинаются одноэтажные или двухэтажные дома, утопающие в зелени, разгороженные деревянными заборами, прогуливаются кошки, и сидят на ступеньках люди. Таков старый центр, не больше двух десятков улиц и сохранившаяся атмосфера сонной имперской провинции. Убери автомобили — и все станет как когда-то, как сотню лет назад.
Итак, Кишинев. Я провел много часов под зонтиком в «Грин Хиллз Нистру» на бульваре Стефана Великого и Святого, на углу улицы Эминеску. Публика в кафе была довольно интернациональной. Говорили по-английски и по-немецки. На вид — служащие, спускающие здесь европейскую и американскую валюту. Кроме того, нарождающийся молдавский средний класс: золото, темные очки, вульгарность, что-то среднее между валютчиком, альфонсом и итальянским героем-любовником. Женщины, словно сошедшие с телеэкрана. Почти у всех на шее висели на цепочках маленькие серебристые мобильники. Нечто подобное я наблюдал в Румынии. Пиво, кофе и все прочее я пытался заказывать по-румынски, но официанты делали вид, что плохо понимают, и отвечали по-русски. Разумеется, они понимали, но русский был для них признаком изысканности и великосветскости. Возможно, они принимали меня за мужичка из бессарабской глубинки или плохо подготовившегося шпиона.
Странный город. Испуганные восемнадцатилетние менты, вышагивающие по трое, ребята в «лендкрузерах», хозяева улицы, мужики у почты, торгующие импульсами с телефонных карт, люди, навьюченные сосудами, бритоголовые малолетки в широких штанах и с потупленным взором, словно исповедующие робкий францисканский вариант бандитизма, барышни с голыми животами и на высоченных шатких каблучках, прохаживающиеся по главной улице, словно по подиуму, смешанная романско-славянская красота, изуродованная бордельным макияжем, крестьянская робость в эстрадных костюмах и ощущение, что все что-то изображают, имитируют собственные представления об ином каком-то мире. Так что в конце концов мы с Кишиневом расстались.
Коля сказал, что за тридцать евро он готов катать нас целый день. У него был старый «рено-вэн» с «космической» пластиковой отделкой салона. При советской власти он был инструктором по самбо. Грузный, усатый и добродушный мужик. В Старый Орхей? Пожалуйста. Он никогда там не бывал, но это ничего. Мы поехали прямо на север. Где-то на выезде, может, в Чореску, неподалеку от проезжей части стоял под сенью дерева старый письменный стол. За ним сидел жирный мент и наблюдал, как менты помоложе в больших круглых фуражках останавливают очередных жертв и молча взимают по двадцать леев. Но мы ехали в Старый Орхей. Кто-то нам посоветовал. И оказался прав. Река Рэут вгрызалась в землю, словно намеревалась пробить ее насквозь. Узкий язык суши был высотой несколько десятков метров. Город основала здесь в свое время Золотая Орда. У них был хороший вкус. Пейзаж до сотворения человека. Ландшафт начала начал. Всего лишь набросок, первый эскиз того, как должна выглядеть Земля, некая абстракция, синтез простейших форм. Вертикальный обрыв, плоское, как стол, дно долины и медленная река, пробивающая себе русло в тектонике. Так же как сто тысяч лет назад. Вода опускалась все глубже в землю. Она была бурого илистого цвета.
Каприз реки образовал здесь что-то вроде длинного обрывистого полуострова. В скалистых стенах был выдолблен монастырь. Несколько маленьких окошек глядело на этот извечный пейзаж, на прекрасное небытие в поисках формы. В кельи можно было попасть лишь со стороны обрыва, поднимаясь на цепях по отвесной скале. Затем монахи убирали цепь, оставляя одиночество и пустое пространство. Как в египетском Скитисе, где монахи-отшельники вызывали демонов на поединок. Позже я видел еще другие монастыри, но они выглядели каким-то импортным товаром. Впрочем, так оно и было, потому что их выстроили русские в помпезном имперском стиле. Орхей представлял собой просто выдолбленные в скале пещеры, попытку сбросить проклятие времени. Опыт жизни в вечности. На низких сводах келий, в которых можно было только лежать или стоять на коленях, виднелись отпечатки раковин, извилистые орнаменты моллюсков, знаки первых семи дней творения, когда вода еще не до конца отделилась от суши, а тьма — от света. Я пытался себе представить, как они ползают во мраке, ведут звериное существование в пещере, на четвереньках и немыслимым для нас образом преодолевают свою телесность, свою человечность. Покидают смердящие и завшивленные оболочки, потому что зримое и осязаемое существует лишь затем, чтобы истина открывалась не всем.
Но это было давно. Теперь немногочисленные монахи просто жили в деревне у подножья обрыва. В маленькой, выдолбленной в недрах земли часовне мы застали одного. Худой, бородатый любитель поговорить, он, видно, поездил по миру, потому что принял нас за словаков. Монах рассказал нам историю монастыря, показал пустые, дочиста выметенные кельи без окон, где приходилось опускаться на корточки, и тут же переключался на трех офицеров из русской, молдавской и украинской армии. Они чудно выглядели в этом месте, в форме, без оружия и с фотоаппаратами. Русский в большой фуражке был старший по возрасту и, видимо, по рангу. Украинец был самый молодой, красавец, в черных зеркальных очках похожий на голливудского актера, исполняющего роль солдата. Да, они странно выглядели в этом извечном пейзаже с монахом-экскурсоводом. Потом мы видели, как они фотографируются на фоне обрывов и меандров реки Рэут. Они передавали друг другу аппарат и замирали напряженно, словно перед ними был не безлюдный ландшафт, а по меньшей мере батальон. Это миротворцы, миротворческие силы. Они стерегли границы несуществующего государства, стерегли границы Приднестровья. А эти, видимо, получили увольнительную.
Итак, формально Приднестровья не существует. Приднестровье не признано ни одним государством. В длину оно насчитывает около двухсот километров, но узенькое, точно европейское Чили. В самом широком месте — чуть более тридцати километров. Ехать туда было страшновато. Нас предупредили — если что, не очень понятно, к кому обращаться. Призрачное государство, и правила поведения в нем довольно призрачны. Однако мы все же рискнули. Повез нас Валерий на десятилетней «вектре». Валерий не боялся ничего: вчера Киев, завтра Москва, послезавтра Вена, так что можно и в Приднестровье — пожалуйста. При коммунизме, когда он работал инженером-агротехником, жизнь была, правда, получше, но и теперь сносно, просто приходится прилагать больше усилий. Да, Валерий не тужил и ничему не удивлялся. Мы хотели въехать в несуществующее государство через самое захолустье, через Рэскэець, где Днестр разделяется на два рукава, петляет, вьется, — на карте он напоминает небрежно брошенную голубую ленточку. Сначала был длинный и пустой мост через реку. По нему с приднестровской стороны ехали только двое мальчишек на велосипедах. На багажниках они везли вязанки хвороста. Потом начинались кукурузные поля, посреди которых стояла будка с одиноким молдавским таможенником в черной форме. Молдавия, разумеется, не признает сецессию этого «государства», предоставив ему только статус своеобразной автономной области, не признает границ, так что паспорт предъявлять не нужно и все такое. Но на всякий случай молдавские таможенники там дежурят. Все-таки в Приднестровье, в Кобасне, находятся крупнейшие в Европе оружейные склады. Предполагалось, что отсюда, из Тирасполя, Советский Союз может двинуть войска на Балканы, Грецию и так далее.
Но таможенник ничего от нас не потребовал. Даже не соизволив надеть фуражку, он вместе с нами изучал разложенную на капоте карту, все эти разливы, повороты, излучины, болота, эти днестровские воды, порой текущие вспять, просто-напросто против течения, постукивал по ней пальцем и говорил, что в самые интересные места на нашей «вектре», пожалуй, не проберешься. Ни фотоаппарат, ни камера его не заинтересовали. Парню было лет двадцать с небольшим, и шпиономания не успела отравить его мозги. Он помахал нам на прощание, мы тронулись и через мгновение оказались на приднестровском посту. Там ситуация была совсем другая. Тоже обшарпанная будка, но пограничников в ней сидело штуки четыре. Какие-то расхристанные — вроде в форме, но такое ощущение, что мы вытащили их из постели, сонных. Шнурки вполне штатских ботинок волочатся по пыли, постсоветский дизайн мятой формы и какая-то внезапная суровость. Они взяли паспорта, и мы моментально ощутили себя врагами. Они смотрели не в глаза, а куда-то в небо, поверх голов, в беспредельность прежнего всесоюзного небосклона. Черт его знает, может, впервые видели чужака? За эти четверть часа проехала фура с сеном и прошла женщина с мотыгой. Их ни о чем не спросили, и они сразу исчезли в кукурузной пустоте. Наконец пограничники велели нам ехать обратно и отправляться в город Бендеры, к начальству, которое сообразит, как с нами быть.
На пограничном переходе в Бендерах царил бардак. Бараки, фанера, шифер, крошащийся бетон, временность и шлагбаум. Атрофия и печаль, сквозь которую просвечивала смутная угроза. Они сразу углядели камеру, и в них пробудился архаический страх людей, которым есть что скрывать. Они утверждали, что мы снимали пограничный переход. Разумеется, мы его снимали, но все отрицали. Они забрали паспорта и втроем или вчетвером удалились в фанерную будку. Мы остались стоять на солнцепеке. Я видел, как А., покрывшись испариной, присаживается на край открытого багажника и медленно, почти незаметно вынимает из камеры кассету и подменяет ее чистой. Никто не обратил на это внимания. Пограничники выходили по очереди, молча нас рассматривали, делали, словно роботы, несколько шагов и опять исчезали в будке. Да, мы для них были врагами. Вне всякого сомнения. Мы угрожали всему, что они имели. Они держали в руках наши паспорта, в которые даже свои печати шлепнуть не могли, за отсутствием оных.
Никто их не признавал, так что ставить печать они не имели права. В конце концов Валерий зашел в будку. Через минуту он вернулся и сказал: им известно, что мы снимали, а это серьезное нарушение — снимать категорически запрещено, но если мы заплатим сто леев, то можем ехать. Мы заплатили. Они даже кассету не потребовали. Мы были врагами, но при деньгах. Нам выдали клочок бумажки, обрывок какой-то квитанции. На обороте они написали от руки: один автомобиль, четыре человека и камера. Такой была приднестровская виза.
Приднестровье откололось от Молдавии в 1992 году. Вспыхнула настоящая война, которая унесла несколько тысяч жизней. На самом деле исторически Приднестровье никогда не входило в состав молдавского государства. Когда после Второй мировой войны Советский Союз отбирал у Румынии земли между Прутом и Днестром, превращая их в очередную союзную республику, Сталин прилепил к Молдавской ССР эту узкую полоску на левом берегу Днестра. Там были индустриализация, энергетика, оборонка и, разумеется, русские, наложившие на все это лапу. На другом берегу остались сельское хозяйство, кукуруза, виноград, деревня, скот и румыноязычные молдаване. Не исключено, что грузин все предвидел и спланировал. Распад своей злополучной империи он спроектировал так, чтобы тот обернулся возможно большим хаосом. Просто он не знал другого способа остаться в истории. В общем, в Приднестровье было слишком много оружия и слишком много русских, так что независимой, зеленой и нищей Молдавии и мечтать о нем не приходилось.
От пограничного перехода до Тирасполя — километров десять. Есть пейзажи и города, которые невозможно удержать в памяти. Вроде бы что-то видишь, но расплывчатое и мутное, словно подсматриваешь чужой кошмар. То есть просто-таки ничего. Какое-то двухполосное шоссе, серые угловатые дома, убогий кумач советских лозунгов вдоль дороги, ржавый «жигуленок» с новыми номерами, идеально имитирующими немецкие, стопроцентно одноэтажная фантазия. Такими были подступы к столице. Мы остановились у базара. Мне не терпелось узнать, как выглядят их деньги. У ворот стояли будки-обменники. Подходишь и протягиваешь молдавские леи куда-то в темноту. Лапу с золотой цепью я разглядел, а лицо — нет. За один лей давали два приднестровских рубля. Пятирублевая банкнота была размером пять с половиной на тринадцать сантиметров. С одной стороны, разумеется, Суворов, с другой — четырехэтажный панельный монстр в стиле шестидесятых годов: надпись внизу гласила, что это «завод Квинт», то есть местная фабрика коньяков, вполне, впрочем, приличных. Так что, с одной стороны, история, захваты, резня Праги, слава российского оружия — главным образом за границей, — а с другой, как ни кинь, выходит водяра в качестве государственной или национальной святыни.
В общем, Валерий взял сумки и пошел за покупками. В Тирасполе все должно быть значительно дешевле, чем в Кишиневе. Он накупил дынь, арбузов и персиков. Мы стали искать, где бы пообедать. Ничего не нашли. Это больше напоминало окраины, чем собственно город. Такое ощущение, будто что-то пыталось, но не умело начаться. Наконец нам показали, где центр. Широкая улица, обсаженная старыми деревьями. Изредка по ней проезжала машина. Обычно допотопный «москвич», убогий «жигуленок», а рядом время от времени появлялись гигантские джипы с затемненными стеклами, как правило, черные. Тирасполь к себе не располагал. То и дело мелькала военная форма. В нее была одета, наверное, половина жителей города. Мы обнаружили большой книжный магазин, но книг в нем почти не оказалось. Зато имелись портреты Ленина и бланки наградных дипломов, тоже с его изображением. В открытом кафе пили пиво бритоголовые мужики в спортивных костюмах. Порой кто-то выходил, но вскоре возвращался, ведь идти в Тирасполе некуда. Они словно ждали, авось что-нибудь произойдет, кто-нибудь их призовет и они наконец кому-то понадобятся. Этакие хорошо накачанные сиротки.
Да, именно, в Тирасполе казалось, что все тут лишние, все выглядели довеском к чужим, масштабным и загадочным, интересам, выглядели довеском к армии, оружейным складам, стоящей здесь российской XIV дивизии, черным джипам и вездесущей фирме «Шериф», принадлежащей Смирнову — «президенту» этого «государства». Если во всем Приднестровье было хоть что-то новое и неразрушенное, то оно именовалось «Шериф». Так назывались все бензоколонки и супермаркет в Тирасполе. Желтая звезда из вестерна проливала на постсоветский заповедник свет абсурда. Тут все было возможно. Старый аппаратчик переодевался американским шерифом и срывал банк. Край мрачных чудес, да и только.
Мы двинулись вдоль украинской границы на север. Повсюду росла кукуруза, и в этой кукурузе, поперек полевых дорог, стояли красно-белые шлагбаумы и посты. В этом было нечто сюрреалистическое, но, с другой стороны, и своя печальная прелесть. По сути, они стерегли пространство как таковое, надзирали за пустотой, защищали границу, представляющую собой идею геометрии в чистом виде. На карте это выглядело весьма угловато, словно вычерчено по линейке, без прелести, плавности, свойственной территориям, где история смешивается с географией, человеческой натурой, неким древним хаосом. С поправкой на масштабы эти линии напоминали африканские границы в Сахаре. «Это бывшие границы совхозов и колхозов», — объяснил мне потом один знакомый, который немного разбирался в Молдавии. И теперь они перегораживали этими своими шлагбаумами песчаные дороги, по которым двигались скот, лошади, свиньи, парни повидаться с девушками, фуры на резиновых колесах, бабы посплетничать, пьяницы надраться, воры украсть, родственники в гости, да и просто люди — с кем-нибудь встретиться. Мы ехали по совершенно пустому шоссе, и люди в форме среди этой кукурузной беспредельности напоминали чучела. Скорее всего, у них были какое-то оружие и какие-то приказы, но в этой аграрной бесконечности они выглядели абсолютно несерьезно. В самый раз, чтобы пугать подлетающих птиц, обыскивать мальчишек, везущих вязанки хвороста, пропускать возы, нагруженные сеном, и возвращать заблудившихся животных.
Ни одного автомобиля. Не встретив ни души, мы проезжали разрушенные бензоколонки. Местами этот край напоминал декорации к неведомому фильму. Так было где-то между Малештем и Бутором. Кто-то проложил широкое шоссе, по которому никто не ездил, кто-то построил бензоколонки, которые теперь рассыпались на глазах. Все выглядело брошенным, отвергнутым и бесполезным, не имеющим никакой ценности. Люди сидели по домам, каждый сам по себе. За дверью, за калиткой начиналась ничейная территория, пустота. Быть может, поэтому Валерий повез нас к своим родственникам в Григориополь — в нормальный дом с садом. Хотел показать нам обычную жизнь. Мы оказались за высокой стеной, в холодной виноградной тени. Нас встретил Миша. Огромный, пузатый и голый по пояс. Он говорил без умолку, точнее, произносил цветистые куртуазные речи. Сразу повел нас в глубь сада, демонстрируя очередные грядки и воздавая хвалу самодостаточности и урожайности молдавской земли. Действительно, растительность была зеленой и буйной, точно в тропиках. Зелень поднималась, стелилась, сплеталась, ползла, выплескивалась из укромных уголков, в этой гуще просто некуда было поставить ногу, под этой плодовитостью не было видно земли. А Миша ступал легко, точно балерина, меж огурцов, помидоров, фасоли, паприки, дынь, тыкв, шагал, подобно грузной молдавской Помоне. Он объяснял, зачем нужны огурцы и все прочее, и это немного напоминало наш визит к гагаузам: нас снова принимали за дикарей, прибывших из краев, где ничего не растет. Затем нам пришлось спуститься в подпол. Довольно большой, высокий и холодный. Все, что росло в саду, здесь можно было увидеть закрытым в банки, бочки, бутылки и бутыли. Миша то и дело подливал нам красного вина и говорил, говорил, говорил. По-прежнему полуголый, он совершенно не мерз. Среди этой подвальной роскоши он вспоминал, как в мрачную эпоху начала восьмидесятых посетил Варшаву вместе с молдавско-советским ансамблем песни и пляски. У него было полно денег, так что он пил шампанское и коньяк, ездил на такси и в обнищавшем городе чувствовал себя кум королю. Сопровождал его поляк — партсекретарь, бедный, как церковная мышь. В очередной раз наполняя стаканы, Миша просил нас найти его знакомого — кланяться, передать привет. Я послушно выпил и обещал отыскать в двухмиллионном городе бывшего партсекретаря.
Все это было лишь прологом к приему. Мы пошли в дом. Отец Миши праздновал день своего ангела, то есть, по-нашему, именины. На столе стояли вино, коньяк и виноградный самогон. Нас безостановочно кормили и безостановочно поили. Нам не хотелось кого-нибудь обидеть. Таков закон гостеприимства: я напился и обожрался. Миша не умолкал. Хозяева были русифицированными украинцами. На стене висели их портреты в молодости. Именинник с супругой были запечатлены в советской военной форме. То и дело вносили новые блюда. Молдавский эдем: сад, пир, тосты, родственники и друзья. Миша вспоминал времена, когда работал тюремным охранником. Его мать вспоминала времена, когда работала учительницей румынского языка. Валерий твердил, что румынского народа не существует. Все соглашались, что раньше было лучше. Да и я, собственно, начинал потихоньку соглашаться.
Но все же сопротивлялся и с нетерпением ждал мгновения, когда Валерий даст отмашку, что пора.
На мосту через границу в Вадул-луй-Водах стояли бронетранспортеры. Никто к нам не цеплялся, и спустя несколько минут мы увидели блочные дома Кишинева.
В город Сороки мы поехали с В., которому надо было туда по делам. Сороки расположены на севере, на берегу Днестра. Через реку — Украина. Когда едешь на север, из пейзажа постепенно исчезают виноградники, их место занимает кукуруза, которая в конце концов заполоняет все. В Сороки мы поехали посмотреть на цыган. У них там что-то вроде собственного мини-государства.
Его было видно еще издали, с прибрежного бульвара: наверху, над городом, на обрывистом берегу Днестра раскинулся цыганский район. Еще издали становилось очевидно, что это не Молдавия. Жестяные крыши сияли на солнце, точно рыбья чешуя, и отсюда казалось, что это барочно-византийско-татарско-турецкий табор — мягко говоря. Крыши громоздились, топорщились, словно надуваемые ветром паруса, они точно отпочковывались одна от другой, подобно живой материи. Так это выглядело издалека. А вблизи производило впечатление американских горок, которые несут тебя через столетия и континенты. Викторианские дворцы, мавританские резиденции, китайские пагоды, классические греческие фронтоны, румынский ренессанс и слегка уменьшенная копия московского Большого театра с тремя пластмассовыми скакунами наверху, вероятно, прежде трудившимися на какой-нибудь карусели. Перед павильоном с двадцатью окнами по фасаду среди зеленых джунглей громоздился шестиметровый фонтан из белого камня в стиле строгого рококо. У его подножия покоился мраморный же крокодил в натуральную величину. Двое молдаван заканчивали работу над монументом, приглаживая последние острые углы. За ними наблюдали цыганки с папиросами в золотых мундштуках. Я спросил Роберта, кто все это проектировал. У Роберта были черно-золотая визитница, пекарня, недостроенный дворец и БМВ-700 со словацкими номерами во дворе. Кроме того, в Сороках он был чем-то вроде серого кардинала. «Мы сами, — ответил он. — Игра воображения».
Кроме того, Роберт владел еще и кафе. То есть оно было общим, но главным образом Роберта, потому что идея принадлежала ему. Мы сидели на веранде, а внутри кроме столиков и бара стоял десяток компьютеров. Перед ними сидели ребята. В основном, цыганята, но было и несколько молдаван. Папаши могли спокойно поговорить, выпить, приглядывая за шурующей в Интернете детворой. Мы пили коньяк и закусывали арбузом. Роберт говорил, что времена изменились и за детьми нужен присмотр, чтобы их не затянула улица. А в остальном все хорошо, границы, в сущности, открыты, были бы паспорт, идеи да связи. Если у кого есть желание, можно ехать к чукчам и продавать им китайское белье. Никаких ограничений. Раньше тоже было неплохо, но возможностей поменьше. Так говорил Роберт, потягивая коньяк. Появился Артур, и Роберт пригласил его к столу. Артур был королем, то есть бароном. На его визитке стояло: «Gipsy Baron of Moldova».[59] С седой бородой до пояса, длинными седыми волосами, стянутыми в конский «хвост», он немного напоминал святого из далекой Индии. И вполне отдавал себе в этом отчет, потому что рассказывал, что гитлеровцы перед тем, как уничтожить, брали у цыган кровь. Она, должно быть, представляла для них исключительную ценность, поскольку была стопроцентно арийской. Он произносил это с каменным выражением лица, свято веря в то, что и мы тоже в это верим. Чертил на листочке какие-то знаки, показывая, что русский алфавит восходит к санскриту. Вскользь упомянул, что этим летом к нему приезжали польские студентки-этнографы. Да, Артур — это была колоритная фигура. Во дворе своей виллы он держал коллекцию советских «чаек». Два запыленных лимузина стояли на спущенных шинах. У одного в ветровом стекле имелось пулевое отверстие. Закончив лекцию об арийцах и санскрите, Артур попрощался, встал, погрузился в зеленый «БМВ икс пять», за рулем которого сидел его сын, и отправился исполнять свои баронские обязанности. Другие тоже стали потихоньку подниматься. Это вам не молдавское гостеприимство. Вежливость и любезность, не более того. Они выпили с нами две бутылки коньяка, съели три арбуза, посвятили три часа времени, показали из своей жизни столько, сколько сочли нужным, а теперь нам предстояло каждому вернуться в свой мир.
Обратно мы ехали на маршрутке. Я сидел рядом с шофером. Он что-то мухлевал с билетами. Продавал, а при выходе отбирал. Покрикивал на пассажиров, чтобы их не роняли. Я ничего не понимал. Где-то в чистом поле села женщина. Поднимаясь по ступенькам, она поранила ногу об острый край. Потекла кровь, а водитель заорал, что смотреть надо лучше. Он был тощ, хамоват и — псих. Вел машину напряженно и как-то остервенело. Через тридцать километров был пост. Мент махнул полосатым красно-белым жезлом, и мы съехали на обочину. Водитель вынул из бардачка двадцать леев, вышел и подошел к постовому. Без единого слова отдал ему деньги, тот кивнул головой в огромной фуражке — мол, проезжайте. До Кишинева было примерно полторы сотни километров и нас останавливали еще три раза. Все происходило одинаково — молча, открыто и официально. Морды у ментов были застывшие и тупые. Водителя переполняли ненависть и отрешенность. Он трогался с места и шепотом ругался. Я собственными глазами увидел, как выглядит замкнутый круг. Наконец я спросил, всегда ли так на этом маршруте. «Да, — ответил он. — Всегда, с тех пор, как закончился Советский Союз».
Когда я уезжал, пограничный переход в Леушен был так же пуст, как две недели назад. Я ждал приятеля с румынской стороны. Он опаздывал. Никто не ехал ни туда, ни обратно. Вероятно, незачем, некуда. Не было видно даже велосипедов с вязанками хвороста. Ничего, кроме пустоты, оцепенения и жары. Я простоял час или полтора и все смотрел на краешек маленькой и одинокой страны. Она была похожа на остров, окруженный сушей. Даже на границе все было неподвижно. Пограничники сидели в зданиях, кабинетах и будках и маялись от безделья. Такое ощущение, будто они ждали, чтобы что-нибудь произошло и переменилось. Не хватало только ветра, несущего пыль и песок из глубин континента.
Наконец приехал Александру и остановился с румынской стороны. Я помахал ему и двинулся к будке. Увидев меня, пограничники обрадовались, потому что помнили, как я въезжал две недели назад. Я представил себя единственным путешественником, которого они досматривали за последнее время. Бросил рюкзак в багажник, сел, и мы поехали. Через двадцать минут миновали Хуси.