В полшестого было еще совершено темно. Я вышел на набережную Прешерна и пошел направо, на северо-запад. Вода была темно-синей и почти гладкой. Горели фонари. Каменные плиты набережной блестели после вчерашнего дождя. Я приехал сюда, чтобы увидеть западную оконечность славянской Европы.
Из узких просветов между домиками тянуло кошачьей мочой. Маяк на мысе посылал во тьму последние лучи света. Через полчаса он должен был погаснуть. У его подножия стоял одинокий красный «рено». Довольно обшарпанный на вид. Видимо, дела у служителей маяка шли не очень хорошо. Я миновал маяк и вышел на другую сторону полуострова. Море здесь было тяжелее, шумливее и подвижнее. В нескольких десятках метров от берега вода соединялась с темнотой, но где-то бесконечно далеко, в недрах тьмы, я видел белые тучи. Там, должно быть, было светлее.
Набережная закончилась, и мне пришлось прыгать по камням. Справа вертикально поднималась рыхлая сланцевая скала. Кто-то поставил табличку, что гулять здесь можно только под собственную ответственность. Я приехал только на три дня, и целиком и полностью полагался на судьбу. Менее чем в двадцати километрах на северо-восток был Триест, в восьмидесяти на запад — Венеция. Я все думал, что воздух там такой же холодный и влажный. Со стороны порта доносилось стрекотание дизельных моторчиков. Вскоре я увидел первую рыбацкую лодку. Маленькую и расплывчатую на темном фоне водяного зеркала. Мотор смолк. Человек на корме сидел неподвижно, словно ждал, пока рассветет как следует.
Это были не тучи. Час спустя я стоял во дворике собора Святого Георгия и с высоты нескольких десятков метров глядел на залив, на белые вершины Юлийских Альп и, возможно, сам Триглав. Что значит сотня километров в такое утро, когда солнце сияет ослепительно, словно в июльский полдень, а предметы отбрасывают тяжелые смоляные тени, подобные самой черной ночи? Горы пылали красным и оранжевым, угасая, делались фиолетовыми и серо-бурыми, по мере того как свет скользил по перевалам и долинам. Стеклянистый воздух нивелировал расстояния. Казалось, рыбацкие лодки плывут в глубь залива лишь затем, чтобы спустя час или полчаса пристать к подножью гор. Мне пришлось расстаться с этой картиной, уж слишком она была нереальна.
В соборах Святого Стефана, Святого Франциска, Девы Марии в снегах звонили колокола. Красные крыши домов образовали причудливую мозаику. Из труб поднимались вертикальные полоски голубого дыма. Пахло смолой и ладаном. Здесь топили дровами. Наверное, мне показалось, но я мог поклясться, что ощущаю также аромат только что смолотого и сваренного кофе. Среди геометрии черепичных плоскостей зеленели пятна садов. В городе не было кусочка свободного места, не было ничего дикого, ни следа инерции, безхозности, ни крошки пространства как такового. Потому так немного было здесь собак, и именно им предназначались контейнеры с изображением Бобика, делающего кучку. Это был город котов. Глядя сверху на крыши, я видел, как кошки выбираются из укромных уголков на поиски теплых солнечных пятен. Десятки котов и кошек сотен цветов и оттенков. Поодиночке, парами, преследующие, ласкающиеся, ухаживающие, равнодушные, напряженно задрав хвосты, обходящие границы своих территорий, кувыркающиеся, растянувшиеся на утреннем солнышке, маленькие, средние и большие, размером с пса-недомерка, — за полчаса не сходя с места я насчитал их около полусотни. Они терлись о трубы, вылизывали шерстку, перемахивали со своего участка на чужой и обратно. Поистине кошачье государство в городе. И это было единственное движение, какое мне удалось разглядеть с высоких стен собора Святого Георгия. Все под звон колоколов Девы Марии в снегах.
Хорошо приезжать в страну, о которой почти ничего не знаешь. Тогда мысли затихают и становятся бесполезны. Все приходится начинать сызнова. В стране, о которой почти ничего не знаешь, память теряет смысл. Можно сравнивать цвета, запахи или какие-то туманные воспоминания. В жизни появляется что-то инфантильное и животное. Вещи и события о чем-то напоминают, но так и не выходят за границы того, чем являются на самом деле. Они начинаются именно тогда, когда мы обращаем на них внимание, и моментально исчезают, заслоненные следующими. На самом деле они не имеют значения. Сделаны из праматерии, которая, правда, затрагивает наши органы чувств, но слишком воздушна, слишком тонка, чтобы проучить.
Когда я вернулся на набережную, день уже разгорелся вовсю. Двери кафе были открыты, машины маневрировали на тесном бульваре, мужики в комбинезонах втаскивали на «леса» ведра с раствором, мусорщики грузили мебель, выставленную на улицу и с виду еще вполне приличную, женщины на высоких каблуках обходили оставшиеся лужи, пахло тушеным луком. Мужчина в свитере, тапочках и спортивных штанах вышел на край набережной и стал забрасывать спиннинг. На пятый или шестой раз он вытянул рыбу. Оглушил ее, шлепнув о каменные плиты, и скрылся со своей добычей в тесной улочке. Детвора с рюкзаками шла в школу, пожилые дамы парами семенили на прогулку. Рыбаки в шерстяных шапках чистили лодки в портовом бассейне. Один из них бросил на берег остатки рыбы. Тут же появился черный кот. В следующее мгновение прибежал пес, но кот попросту отогнал дворняжку. Под арками у рыночной площади, выходившей прямо в порт, стояли мужчины с усталыми лицами и привычно надеялись, что день подарит шанс или сюрприз.
Все это совершалось в ослепительных лучах солнца на самом краю суши. Нутро города было влажным и темным. Оно напоминало лабиринт. Дома росли один из другого, опирались друг о друга, расступались на ширину плеч, и прогулка по мощенным улочкам попахивала извращением. Чужая жизнь текла вплотную к собственной. Время от времени открывалась входная дверь, и можно было заметить ровный ряд тапочек, одежду на крючках и зеркала, в которые кто-то бросал на пороге последний взгляд. Блуждая внутри города, даже когда тот пустовал, человек был окружен незримой толпой. Голоса за стенами, разговоры, заставленные едой столы под зажженными лампами, запахи пищи, шум воды в ванных, ссоры, жесты — вся интимность жизни находилась в поле зрения, слуха и обоняния. Город напоминал один большой дом, тысячи квартир, соединенных холодными и темными коридорами, или же комфортабельную тюрьму, в которой каждый волен заниматься любимым делом. Пиран был подобен светскому монастырю.
Я подумал, что такие города могут существовать только на море или в пустыне. В замкнутом пейзаже жителям грозило бы безумие. Здесь же достаточно сделать несколько шагов, чтобы выбраться из человеческого термитника, из этого полуархитектонического-полугеологического творения, — и сразу открывается бесконечность моря и воздуха, ограниченная лишь расплывчатой линией горизонта.
В восемь утра я пил кофе и видел, как белый паром плывет из Пулы в Венецию. Официантка стерла с моего столика остатки дождя. В кафе звучали записи «Буэна Виста». Маленький песик забежал внутрь, облил ножку стула и спокойно вышел. Внутри было темно, интерьер стилизован под старый корабль, но я предпочитал сидеть ни улице и смотреть, как светлеет воздух. Вокруг портового бассейна сновали фургоны. Мачты яхт колыхались, точно нерешительные стрелки на часах. Неподалеку разговаривала по-итальянски пожилая пара. То и дело появлялись новые коты. Они грелись на разбросанных вдоль набережной огромных валунах. Это было безмятежное и нереальное место. Ни о чем не напоминало, ни на какие мысли не наводило, кроме довольно абстрактной идеи гармонии. Сочетание утреннего часа, солнца, кофе, белого парома и кубинской музыки казалось воплощением эклектичного сна.
На самом деле я приехал сюда, чтобы увидеть страну, с которой началась последняя балканская война. Она продолжалась десять дней и унесла жизни шестидесяти шести человек. Вполне возможно, что югославянская армия отступила так быстро потому, что сербы почувствовали — они действительно в чужой стране. Не имея здесь ни могил, ни воспоминаний, они, вероятно, переживали своеобразную депривацию. Экспансия маленьких периферийных народов провинциальна по самой своей природе. Они захватывают территории, чем-то напоминающие отчий дом или родную деревню. Отличие и чуждость — слишком большой вызов для завоевателя, ибо угрожают его идентичности. Маленькая Словения оказалась слишком велика для Великой Сербии. Да и что было делать сербам в этом гармоничном упорядоченном крае, напоминающем габсбургский сон о цивилизационной миссии Империи? Война ведь нуждается в общем языке, общих смыслах, и кровавый акт в этом отношении подобен любому другому — он не может осуществляться в вакууме.
«…Балканы! Я не хочу их защищать, но не хочу и умалчивать об их заслугах. Это их пристрастие к опустошениям, к внутренней неразберихе, к их похожему на объятый пламенем бордель миру, их сардонический взгляд на происходящие или неминуемые катаклизмы, эта их язвительность и их праздность, праздность, как у человека, страдающего бессонницей, или у убийцы … Единственные по-настоящему “примитивные” люди в Европе, они, возможно, дадут ей новый импульс, что она непременно сочтет своим последним унижением. Хотя если бы Юго-Восток Европы был одним сплошным ужасом, то почему же, когда мы его покидаем или отправляемся в эту часть света, мы ощущаем нечто вроде падения — правда, восхитительного — в бездну?»[42] В восемь пятнадцать я сидел над пустой кофейной чашкой и пытался припомнить эти слова Эмиля Чорана. Пытался осознать Юго-Восток и Балканы.
У меня сохранился буклет, который я подобрал в каком-то придорожном баре неподалеку от хорватской границы. В цветной брошюре помимо рекламы кафе, отелей и кемпингов имеется также небольшая карта Европы. В Испании есть Мадрид, во Франции — Париж, в Швейцарии — Цюрих, в Австрии — Вена и т. д. К востоку и югу от Праги и Будапешта начинается некая terra incognita: государства лишаются столиц, а иные и вовсе исчезают. Нет Словакии, Молдавия, Украина и Белоруссия растворились в пересохшем море былой империи. А ведь карта совсем новая — на нее тщательно нанесены границы постюгославских государств. Однако единственный город, уцелевший на загадочных юго-восточных территориях, — это Афины, древность которых, очевидно, позволяет им выступить в роли исторической окаменелости. София, Бухарест, Белград, Варшава или Братислава попросту отсутствуют. Поглощенные архаическим бесформенным пространством, которое можно обозначить, но трудно назвать и описать. Не стоит удивляться, ведь чего можно ждать от того мира, кроме хаоса или смены погоды? Названия никоим образом его не упорядочивают, поскольку утратили прежние, неизменные и выверенные смыслы.
Я пересекал границу в Ходоше, вечерело. Холодный свет делал предметы вдвое четче. Таможенник спросил, сколько у меня динаров, хотя уже более десяти лет здесь ходили толары. Потом заглянул в багажник, сказал: «Hvala»,[43] и меня окружили гнило-желтые холмы Прекмурья. Это время года всегда позволяет увидеть больше, потому что обнаженный пейзаж впитывает человеческую инерцию и обнажает хрупкость материи, предоставленной самой себе. А здесь — ничего подобного. Страна выглядела совершенно законченной, тщательно сработанной и хорошо отшлифованной. Я не находил в пейзаже ни одной трещины, в которую удалось бы проскользнуть воображению. Ничто здесь не напоминало краев, из которых я прибыл. Все было в самый раз — не новое, но в приличном виде. Насколько хватало глаз, никаких признаков упадка, роста или иной нарочитости. Мощные серые стены, двускатные крыши, мертвые сады и виноградники, убранные к зиме, — взор поглощал все это, не находя, за что зацепиться. Страна, стилизованная под идеальную. Загнанная в глухую европейскую дыру, между германской Австрией, романской Италией, угро-финской Венгрией и Хорватией, она делала ставку на выживание, мимикрируя под универсальный идеал. Когда я собирался в дорогу, знакомые твердили: поезжай, это одно из красивейших мест на континенте. «The green piece of Europe»[44] просто не мог не понравиться с первого взгляда. В нем не было ничего лишнего. Спокойные деревни лежали на дне долин. Белые соборы на холмах оберегали их благополучие. Габсбургское барокко городов вычерчивало на фоне темного неба изысканные силуэты. Мурска Собота, Лютомер, Птуй, Майшперк, Рогатец, Рогашка Слатина — я не мог остановиться, все ждал, вдруг что-нибудь изменится, вдруг специально для меня страна выкинет какое-нибудь сальто-мортале, а она по-прежнему пребывала в полной гармонии с самой собой. Да, я чувствовал себя варваром из погруженного в вечный бардак, незавершенного востока. Мне не хватало контрастов, хаоса и интеллектуальных подножек. Привыкший к прерывности, к скачкам повествования, сюжетным поворотам на пограничье сна и безвкусия, я не мог смириться с пространством, чья форма была столь совершенна.
Ночевал я в Прелашко. Трактир пустовал. В баре сидела парочка местных. Они не особенно отличались от наших — из какого-нибудь преуспевающего колхоза. Пили пиво «Лашко», чередуя его с какой-то белой водкой. Курили папиросы и вполголоса разговаривали. Одетые грязновато и убого. Небритые и помятые, видимо, не привыкшие делить день на время работы и время отдыха. Казалось, они так и спят не раздеваясь. Они опрокидывали рюмку за рюмкой, но в поведении их ничего не менялось. Они пили спокойно, словно из чувства долга. Ни в словах, ни в жестах я не замечал того нетерпения, которое знал по своим соотечественникам. В том процессе ощущались некое достоинство и торжественность, а отнюдь не пьяный полет, невроз самцов. Покой и меланхолия, которые сопутствовали их беседе, противоречили количеству рюмок, выпитых за час-полтора — четыре или пять по пятьдесят грамм. Плюс пиво, разумеется. Наконец они встали, зашаркали резиновыми сапогами и попрощались с хозяином, который даже не вышел из-за стойки, чтобы проверить, сколько денег они положили на стол. Я остался один со своим вином. Хозяин сел в черный «мерседес» с модернизированным выхлопом и куда-то уехал. Я вышел на крыльцо взглянуть на словенскую ночь. Прошлогодняя трава покрылась инеем. Округлая луна серебрила длинные хребты холмов. Где-то вдали лаял одинокий пес.
«… Он предчувствовал и одновременно знал: здесь подлинная родина меланхоличных, саркастичных демонов. … Здесь, среди альпийских долин, и немного дальше, на равнинах Паннонии. Они обитают в дуновениях ветра и воздуха, и от них не скроешься. Они в озерах и среди холмов, в кронах деревьев и на болотах, в скалистых горах, деревенских корчмах и на опустевших воскресных улицах, в детях, мужах и старцах. … Все тут пропитано смертью. Здешняя смерть подобна прекрасному пейзажу, порой она означает осень и холод, порой — весну и тепло. Осенью — готика, весной — барокко. Словно соборы, рассеянные по всей стране, густо, точно могилы. Местные жители любят могилы, украшают их цветами, свечами и ангелами. … В воскресный полдень, когда по обезлюдевшим городам прохаживаются, дивясь пустым улицам, иностранцы или прижившиеся чужаки, в воскресный полдень не шокирует мысль о том, кто открывает окно на четвертом этаже (все остальные заперты) и с веревкой на шее бросается вниз…»
На следующий день я ехал через Кочевски Рог. Кочевски Рог — горная цепь на юге неподалеку от хорватской границы. На протяжении тридцати пяти километров я не встретил ни одной машины. Гравиевая дорога вела через лес, поднималась на главный хребет, на Високи Рог. Я ехал по заснеженным и оледеневшим серпантинам со скоростью не больше тридцати километров в час. Не было ни души. Светило солнце. Это одна из красивейших дорог, какие я видел в своей жизни. Солнечный свет окутывал ели золотым туманом. Было тепло, снег таял, и когда я останавливался, то в тишине высокоствольного леса слышал шуршание тысяч капель, соединявшихся в ручейки. Свет и тень постоянно смешивались, и, несмотря на белый день, все казалось погруженным в зеленоватую воду. Южная сторона хребта парила. Я видел каких-то незнакомых мне птиц. Все это не было готикой, не было барокко. Кочевски Рог напоминал архитектуру, которой не суждено родиться, ибо простота ее красоты оспаривает смысл фантазии как таковой.
В темных долинах лежало десять тысяч тел. Я проезжал крупнейшее в Словении безымянное кладбище. Летом сорок пятого коммунисты Тито без суда и следствия убили здесь военнопленных, переданных союзными войсками. Партизан, сражавшихся не на той стороне. Воевавших в рядах словенской «Белой гвардии», домобранов… — Тито не признавал конкурентов. Не исключено, что об останках позаботились волки, рыси и медведи, которых в то время наверняка было больше, чем теперь. Потом маршал приезжал сюда охотиться. Кто знает, не приходило ли ему в голову, что он убивает предательский дух, вселившийся в звериные тела.
В девять я простился с голубым берегом и отправился на площадь Тартини посмотреть венецианскую готику пятнадцатого века и памятник Тартини.[45] Он стоял на цоколе, в парике, держа скрипку в опущенной руке, — видимо, кланялся публике. Я хотел почувствовать себя туристом. Но, честно говоря, ощущал себя шпионом, чье зрение неизбежно поверхностно. Я мог прикоснуться к вещам, но понятия не имел, что они означают для тех, кому необходимы. Вспоминал золотое свечение Кочевского Рога и не мог отделаться от мысли, что есть места, целые города, целые страны, содержание и форма которых отрицают фатум. Ибо если в другом месте коммунизм был попросту преступлением, то здесь, в этом пейзаже, он, должно быть, выглядел кошмаром, помноженным на идиотизм. Идея, зародившаяся в пустых умах, убоявшихся пустоты пространства, воплощалась в пейзаже, исключавшем необходимость каких-либо перемен. Маршал Тито в белом мундире среди пальм на набережной в Портороже неподалеку отсюда напоминал, вероятно, африканского царька. Ведь коммунизм был плодом долгих безнадежных зим, когда ум заходит за разум от скуки и страха перед самим собой. Вообразить что-либо подобное можно, только имея опыт бесконечного плоского пространства, в котором ничего не происходит и поэтому все еще может случиться.
Маленькие страны следует освободить от исторического опыта. Их островки должны торчать где-нибудь по краям потока истории. Так думалось мне спустя два дня на люблянской автостраде. Где-то в окрестностях Постойны вдруг сделалось холодно и туманно. Я размышлял над этим сказочным, утопическим вариантом и обгонял хорватские грузовики. Маленькие страны следует оберегать, как оберегают детство. Жителям гипертрофированных творений и империй следует посещать их, чтобы набираться ума-разума. Вероятно, пользы от этого вышло бы немного, но людям надо давать шанс и создавать условия для рефлексии над многообразием смыслов этого лучшего из миров. Существование маленьких стран с умеренным темпераментом — поистине вызов для обывательских суждений об экспансии, силе, величии, значении и прочих непреложных штампов. Что касается меня, я всегда хотел жить в стране чуть помельче и никогда — упаси Боже! — крупнее. В конце концов, малой величине труднее обратиться в собственную карикатуру. В любом случае, она меньше вредит окружающим.
Словенский писатель Эдвард Коцбек[46] в своих парижских заметках писал: «В нашей истории напрочь отсутствуют всякие великие страсти, скудость ее не позволяет говорить о важной миссии. Мы не имеем возможности опереться ни на оригинальное вероисповедание, ни на особый темперамент. Специфика нашей страны скорее выпуклость, нежели вогнутость, она лишена реального центра тяжести, который обозначил бы центр в смысле как географическом, так и этическом. Поэтому мы не имеем мыслителей с центростремительной энергией, у нас отсутствуют умы, убежденные в нашей самобытности, умы с выкристаллизовавшейся судьбой. … Свои национальные границы мы никогда не считали показателем ценностей, достойным местом пересечения, решением и вдохновением, скорее искушением и стыдом, шансом для контрабандистов».
Итак, снова отсутствие, снова нереализованность, снова тоска по иной жизни. Величием тут и не пахло. Наверняка нечто подобное писал какой-нибудь румын из двадцатимиллионной Румынии и небось поляк из сорокамиллионной Польши. Я кружил по тесному центру Любляны и искал, где бы припарковаться. На площади Конгресса с трудом втиснулся между «лендровером» и БМВ. На катке, где горели фонарики и играла музыка, скользили дети и древний седоусый старичок. Немного по-венски, только больше легкости и веселья. На улице я слышал смех, громкие разговоры и видел девушек, одетых с какой-то небрежной и одновременно изысканной элегантностью. Я приехал сюда впервые, но город, казалось, был мне знаком. Живой, подвижный и обаятельный. Казалось, он находится на своем месте и не ломает голову над собственным предназначением, не задает себе вопросов. Очень возможно, что ему просто наплевать на остальной мир, что он по нему не тоскует. Колокольни тонули в тумане. В баре неподалеку от рыбного базара я съел бутерброд и выпил пива.
Ночью, где-то за Марибором, меня остановила полиция. Я превысил скорость в черте города. Полицейские в черной кожаной форме были вежливы. Я поинтересовался, что будет, если я не заплачу. Они объяснили, что отберут у меня паспорт, отпустят и будут дожидаться в участке, пока я принесу деньги. Вдвое большую сумму, чем если заплатить сразу. Вид у них был довольно неподкупный. Они выписали красивую квитанцию с роскошными печатями, забрали почти все, что у меня оставалось из их валюты, и пожелали счастливого пути.
В отместку я решил переночевать на территории Венгрии.