Палатка, разбитая на новом месте

Середина ноября, снег еще не выпал. Я два месяца все собираюсь в Венгрию и никак не могу собраться. Хочу поехать на северо-восток, в Сабольч-Сатмар, и, наверное, в конце концов настанет зима, а я буду размышлять о пограничном переходе в Хидашнемети о том, как почти год назад под дождем мы пересекали границу в канун Нового года. Мокрый декабрь прикрывал Земплин, точно занавеска. Венгрия была голой. Черные деревья ничего не заслоняли. Возможно, поэтому мы все время плутали: Гёнц, Телкибаня, Божва, Палхаза, Холлохаза, Кекед, Фюзер. Пейзаж был полупрозрачен и напоминал лабиринт. Летом мне казалось, что в этих краях всегда полдень. Даже ночью. В деревнях и городках горели фонари, прорезая в горячей тьме длинные туннели. За заборами в душных садах, среди ореховых и абрикосовых листьев мелькали блуждающие огоньки телевизоров. Теперь водянистый свет заливал все те места, в которых летом лежала тень. Токай был пустым и плоским, точно старая декорация. Бодрог и Тиса утратили запах. Погода заправляла этими краями хладнокровно и безжалостно. Собственно, мало что изменилось с той поры, когда здесь не было ни домов, ни городов, ни каких-либо названий. Погода, точно древнейшая религия, равномерно заполняла Бескиды, Земплин, болотистую низину над Тисой, Эрдёхат, Марамуреш, Трансильванское плато и остальные места, где я провел месяц, не теряя надежды увидеть, каковы они на самом деле. Дождь в Матесальке, дождь в Надькалло, дождь в Ньирбаторе. Размокшие дворики с глубокими следами свиных копыт, ободранные сады, огороды, залитые стеклянным свечением, все более низкие домики, словно поглощаемые вязкой землей. В Циганде или Домбраде по обе стороны дороги цепочкой тянулись лужи, походившие на плоские куски серого неба. Но с таким же успехом это могло быть в Гёнце или где-нибудь еще, в Польше, Словакии, Украине. И нигде ни души. Длинные, как во сне, перспективы одноэтажных улочек, и нет ни людей, ни дел, ни транспорта, ни собак. Очень возможно, что лужи были все же на главной улице Абауйсанто, там, где слева голубой дом, справа — собор, а чуть поодаль стоит желтое здание с оконными нишами и зеленой калиткой в низкой стене. Там росло несколько верб. Но это случилось, вероятно, когда мы уже возвращались, в самый Новый год. Именно там, в безлюдном городке, на пустой поперечной улице, выходящей на ветреную долину, которую замыкал массив горы Сокойя, мы зашли в бар — хотели спустить оставшиеся форинты, а там царил сигаретный дым пополам с гамом, и люди совершали недвижное празднество — сидя, с помощью громких голосов, медленных жестов и сверкающих глаз. Эта затянутая клубами дыма картина была такой, словно на улицах действовал приказ соблюдать абсолютную тишину и только на эту темную комнату он не распространялся. Да, мне казалось, что за столами сидят все до единого жители, что они покинули свои дома, чтобы обсудить какие-то важные судьбоносные планы, точно приближался враг или грозила эпидемия и одиночество делалось невыносимо, почему они и собирались здесь, словно цыплята или стая птиц. Но в конце концов сигаретный полумрак немного развеялся, и я увидел нескольких цыган в черных кожаных куртках и двух цыганок, перекрашенных в блондинок.

Но это было на следующий день, когда мы уже возвращались. А сейчас мы блуждали в поисках ночлега в паутине дорог, тормозить не хотелось, так что голубые таблички с названиями мест мы прочитывали мельком и столь блаженно изумляясь венгерскому языку, что путешествие ускользало от географии и следом за сказкой или легендой уходило в детство, где звуки и музыка слов берут верх над их смыслом.

Остановились мы, кажется, в Холлохазе. Посыпанный гравием дворик окружали длинные одноэтажные дома с аркадами. Ни о чем не спрашивая, нам дали комнату. Шли приготовления к завтрашнему дню: запахи из кухни, звяканье посуды, гирлянды, серпантины и воздушные шарики, развешанные в зале, в котором обычно кормили гостей этого то ли кемпинга, то ли отеля. Мы оставили вещи и поехали дальше. На деревенских площадях росли ели. На ветвях покачивались картонные ангелы и звезды. Они размокали и раскисали. Это было год назад и теперь я уже не в состоянии отличить Токай от Хидашнемети, Шарошпатак от Палхаза. Мне запомнились коричневые крыши Мада по правую руку от шоссе. Они выглядели, как глиняные руины на склоне желтого холма. Сверкающие, пропитанные водой и голые, потому что там не было деревьев, только мертвые виноградники с рядами деревянных крестовин, тянувшимися в такт подъемам, бесконечными. Но Мад был уже на следующий день, а тогда мы поехали, кажется, в Микохазе, чтобы обнаружить неподалеку от деревни этот одинокий бар, похожий на табор. В тумане, в опускающихся сумерках тлели угли и пахло дымом. Под навесом мужчины раздували огонь под большими железными решетками. Женщины что-то раскладывали на столах. У всех был такой вид, словно они только что спустились с гор или вышли из болот. Грязные, в охотничьих костюмах, напоминающих армейскую форму. Не хватало только лошадей, тихого ржания в темноте, позвякивания удил да стука подков. Они пили «палинку». Я чувствовал ее аромат, смешивавшийся с запахом древесного угля и печеного мяса. Позади кафе были заболоченный пруд и бардак деревенского хозяйства, клетки для уток, солома, зеленая топь и проволочные заборы, а дальше уже только тьма, но где-то там, в глубине пейзажа, я ощущал присутствие мокрого тела горы.

Мы зашли в деревянную комнату, собираясь поесть гуляша и выпить красного вина. За столами сидели люди в толстых свитерах и тяжелых ботинках. Никто не обращал на нас внимания. Возможно, на этом залитом дождем краю света среди зимы иностранцы были в порядке вещей.

Теперь, год спустя, я смотрю на словацкую карту Земплина и вижу, что был прав насчет этих болот и горы. Сразу за баром, за утиным прудом, протекал ручей Божва, дальше тянулись топи, а еще дальше, уже в полной тьме, громоздился хребет Ритка-хедь. Собственно, эти сведения мне ни к чему, но я накапливаю их, чтобы чем-нибудь заполнить пространство, чтобы каждый раз начинать все сызнова, повторять, сочинять неустанный пролог к тому, что было, ибо это единственный способ хоть на мгновение оживить минувшее и умершее, в тщетной надежде, что память проскользнет в какую-то незримую щель и приоткроет крышку небытия. И я повторяю эту безнадежную мантру названий и пейзажей, потому что пространство умирает медленнее меня и являет собой своего рода бессмертие, я бормочу эту географическую молитву, топографический «Отче наш», твержу картографическую литанию, чтобы эта ярмарка чудес, это чертово колесо, этот калейдоскоп хоть на мгновение замер, остановился — и я внутри него тоже.

А потом были Шаторальяхелей и ночь, напоминавшая блестящую атласную подкладку. На улице Кошута колыхались занавеси дождя. Мы искали банкомат или хоть что-нибудь, что еще не закрылось, но за окнами магазинов видели только кассирш, подсчитывавших выручку, убиравших, мывших полы, и мужчин, которые болтали на пороге, провожая последних клиентов.

Впервые я был здесь четыре года назад, в июле. Я едва успел бросить взгляд на имперско-королевскую охру и желтизну фасадов. Мы промчались по тенистому туннелю главной улицы, и город пропал так же внезапно, как начался. Справа карабкались вверх виноградники, слева время от времени посверкивал Бодрог. Шоссе номер 37 рассекало пейзаж пополам. Восток — болотистая темная зелень Бодрогкез, на западе поднималась цепь холмов, где царил сухой нагорный зной и из-под вулканической почвы повсюду торчали, точно фрагменты древнего позвоночника, хребты известковых скал. Именно тут брала начало Паннонская низменность, протянувшаяся до самого Белграда. Именно тут ее северная оконечность почти касалась Карпат, а западный край нежно терся о Венгерское Среднегорье, как раз о Земплин, потом Буковые горы и массив Матра. Плоское размокшее пространство в развилке Тисы и Бодрога заросло тополиными рощами, и лишь остатки подлинной Пушты к западу от Дебречина могли равняться с меланхолией этих краев. Повсюду ощущается присутствие воды, а губчатая и тяжелая земля прогибается под грузом небес. Деревни напоминают желтые каменные острова. Мир слипается с горизонтом, и издалека все принимает горизонтальную форму. С шоссе, ведущего через Тисачермель и Надьхомок, видны горы за Шарошпатаком. Они вырастают внезапно, без предупреждения, без вступления, точно пирамиды в пустыне, и форма их столь же совершенна и геометрична. Но Шарошпатак был в другой раз. А сейчас мы смотрели на дождь и на пустевшее, закрывавшееся на ночь Шарораляуйхель. Шарораляуйхель означает «палатка, разбитая на новом месте».

Загрузка...