FOOL’S DAY



Срываться на вокзал к последней электричке Марк не стал. И вообще передумал пускаться в бега. Чтение рогачовского дневника будто выпустило из него нетерпеливую, хищную жажду действия. Ярость перестала булькать кипятком в крови, утихла. На смену пришло что-то иное, пока не очень понятное, но исключающее всякую суетливость. Незаполошное, трезвое.

Во-первых, насчет «погуляй до завтра» Эсэс наврал. Сначала будет шевелить мозгами, как ему оправдаться за провал их поганой «операции». Если окажется, что виноват его, эсэсовский сексот, для «куратора» это большущий провал. Так что может и утаить факт от начальства. Конечно, в любом случае так или иначе отомстит, это сто процентов. Но дергаться незачем. Бюрократия работает небыстро, даже гэбэшная.

Во-вторых, хорош он будет герой-народоволец, если удерет, не предупредив Екатерину Викторовну. Вот кому грозит настоящая беда. Эта «операция» у них сорвалась, но они придумают что-нибудь другое. По телефону такой разговор не проведешь. Значит, надо идти на занятия. Сказать, чтоб день рождения отменила и все контакты прервала. Конечно, контора догадается, почему к «объекту Китиха» не пришли гости и кто ее предупредил, но хрен докажут. А даже если взбеленятся и все же заметут, не откладывая в долгий ящик, тюрьма перестала казаться Марку чем-то невыносимо страшным. По сравнению с тем, через что проходит Рогачов. И не боится.

Вот это, с отчимом, было важнее всего остального. Заслонило и словно ополовинило остальные тревоги. Ибо уходит человек в вечный дом свой, и скоро заплачут плакальщицы. По сравнению с этим всё пустяки и поправимо.

Марк думал про это у себя в комнате. Слышал, как вернулись родители, как они старались не шуметь, о чем-то вполголоса переговарились, тихо смеялись. Сидел на кровати, выключив свет. Поставил будильник на пол седьмого. Уснул.


По пятницам у матери нулевая пара в институте, она уходила в начале восьмого. Отчим вставал сразу после этого. Брился, варил кофе, потом садился работать.

Марк дождался, когда закроется дверь кабинета, и вошел следом.

Рогачов стоял, уставившись на взломанный ящик. И на дневник, который остался лежать на столе.

Обернулся.

— Это… ты?…Прочитал?

Марк кивнул. На лице отчима появилась сконфуженная и растерянная — нет, виноватая улыбка.

— Значит, хреновый из меня актер? Ты заподозрил, и…

Как я мог быть таким слепым кретином, думал Марк, глядя на бледное, осунувшееся лицо, на запавшие глаза. Ведь знал же, что Рогачов не скотина и не мелкая тварь. Мог бы, должен был догадаться, что дело не в писательском боге кицунэ.

Отчим снял очки, потер переносицу.

— Что же мы будем делать? Я до последнего не хочу говорить Тине. Через неделю, две, максимум три скрывать станет невозможно, но пусть еще немного поживет в покое… Хотя что я объясняю. Ты ведь прочитал…

Утром, встав по будильнику, Марк долго подбирал слова, которые скажет. А сейчас понял, что ничего говорить не нужно. Просто подошел и обнял отчима.

Тот неловко, неуклюже погладил его по голове.

— Ты уж маму… Ну да что я тебе буду… Ты и сам знаешь.

Не надо менять фамилию. Останусь Рогачовым, подумал Марк.

А больше они ни о чем не говорили.


По дороге в универ Марк вспоминал, как вчера чуть не сиганул из окна. Воображал, что совершит геройский поступок, а на самом деле просто испугался черной полосы. Слабость это была. И трусость.

Про черные полосы незадолго перед смертью с ним говорил папа. Это было в день рождения Рэма, отец всегда отмечал — по-своему, перебирая фотографии, с последней из которых смотрел серьезный, большеглазый парень в новенькой гимнастерке с погонами.

— Тебе скоро двенадцать лет, — сказал папа. — У меня в жизни все белые полосы по двенадцать лет. Двенадцать лет я был очень счастлив. С Миррой, моей первой женой. Потом наступила черная полоса. Я потерял всех, кого любил, одного за другим. Мирру, Рэма, Аду. Я был уверен: всё, это тьма окончательная, больше ничего не будет. Но появилась Тина, родился ты. Черная полоса закончилась. И это счастье тоже длится двенадцать лет…

У меня началась черная полоса, сказал себе Марк. Умрет Рогачов. Страшно подумать, что будет с матерью. Особенно если еще и меня упекут. И все равно. Как поет клевая питерская группа «Террариум»:

Жизнь ни фига не прекрасная.

Глупая, стремная, грязная,

Злая, кривая, напрасная,

Но охрененно потрясная –

(Ды-дым, ды-дым)

Если ее потрясти,

Если ее растрясти.

Только не прей взаперти

Грошиком в потной горсти.


Жизнь — как вот этот проспект Маркса в первый день апреля. Лужи талой воды, запах бензина, грязные брызги из-под колес, хмурая утренняя толпа, присыпанный песком скользкий асфальт. Но на ледяной крошке посверкивают солнечные блики.

Жизнь — это сестрица Мэри, которая вчера позвонила, помурлыкала порочным голоском и спасла. Ухватила за то самое место, которым делают живых людей, и вытащила с того света.

Это только слабакам, головастикам кажется, что жизнь ужасно сложная. А она ужасно и прекрасно простая. Ее правила и законы тоже просты.

Не помирай раньше смерти. Береги честь смолоду. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Бьют — беги, дают — бери.

«Дают — бери», — повторил Марк вслух. Засмеялся. И перестал философствовать. Стал думать про то, как вечером пойдет к Мэри и что там будет. Тут уж нервничать точно не из-за чего. Жизнь проста, а ее немудрящие праздники и того проще.

Но Марк вошел в университетские ворота и остановился. Нет, жизнь не простая. Она сложная.

Ему навстречу от памятника шла Настя Бляхина. Ее лицо было решительным, брови сдвинуты.

— Здравствуй, Марк. Нам нужно поговорить.

— Привет, — пробормотал он и опустил глаза. Как будто Настя могла прочитать по ним, какие он только что мысленно рисовал картины.

— Давай отойдем в сторону. Пожалуйста.

Среди тех, кто спешил к первой паре, были однокурсники, они здоровались. Пара человек спросила, где пропадал.

Поэтому встали в сторонке, под Ломоносовым.

— Я решила, что должна задать тебе вопрос, который… который меня мучает. По телефону не хотела.

Видно было, что она очень взволнована, но смотрела прямо в глаза. Какая же она красивая. Он на миг взглянул — и снова опустил голову.

— Марк, ты действительно думаешь, что для меня имеет значение, у кого какой отец и какие знакомые? Такого ты обо мне мнения? — У Насти задрожал голос. — Или есть другая причина, про которую ты мне не говоришь? Ты сказал что-то непонятное. Но тревожное. Я всё время об этом думаю. Специально приехала, чтобы тебя подловить перед занятиями. Пожалуйста, скажи мне правду.


Только теперь он поднял на нее глаза. В них было изумление.

— Ты действительно решила прийти именно сегодня?

Чему он так удивился? Она совсем, совсем его не понимала.

— Да. То есть решила я вчера вечером. После того как… Неважно. — Не рассказывать же, что сначала посоветовалась с мамой. Он и так, кажется, считает ее папенькиной-маменькиной дочкой. — У нас сегодня с утра физкультура, я на нее не хожу. У меня освобождение. Проблемы с вестибуляцией. Хроническая болезнь Меньера, ничего опасного, но от быстрых движений кружится голова. Например, бег мне противопоказан, а на лыжах можно.

— У тебя даже болезнь с красивым названием, — сказал он, но не похоже, что в шутку, а как-то задумчиво. — Это поразительно. Что ты пришла именно сегодня. Я перестал ходить в универ. И завтра тоже не приду. Вообще больше…

Запнулся.

— Значит, удачно совпало. — Вдруг Настя встревожилась. — А что с тобой происходит? Ты нездоров?

— Не совпало. Это судьба, — строго ответил Марк. — А раз судьба — расскажу.

И прибавил очень тихо, сам себе:

— Чем всё сложнее, тем надо проще.

Она сказала вслух то, о чем сейчас думала:

— Я тебя не понимаю. Совсем не понимаю. Ни твоих поступков, ни твоих слов.

И ударила мысль. А может быть дело в этом? Что я его не понимаю? Других парней понимаю, а этого нет? Но почему-то мне очень нужно его понять.

— Сейчас поймешь.

Марк будто успокоился. Голову не опускал, и голос стал ровный, даже какой-то слишком ровный. Словно безжизненный.

— Меня вербовали в стукачи. Приперли к стенке. Или соглашайся, или посадим. Ни в первом, ни во втором случае в моей жизни для тебя места нет и быть не может.

— Что значит «в стукачи»?

— Ты что, принцесса на горошине? С планеты Марс прилетела?

Он рассердился, и это было лучше, чем безжизненность.

— Стукачи втираются к людям в доверие, а потом их закладывают в гэбэ. Стучат на других студентов, на преподавателей. Или хуже, чем стучат… Ты у папы своего спроси, он в курсе.

Настя поняла: он нарочно говорит, чтоб ее оттолкнуть. Как тогда по телефону. И нисколько не обиделась.

— Ты конечно отказался?

— Да.

— И теперь у тебя будут неприятности?

Он пожал плечами.

— Меня посадят. Если не сейчас, так чуть позже. Прикопаются к чему-то. Или подстроят какую-нибудь хрень. Они это умеют. В общем, жизни у нас с тобой будут разные. Очень надеюсь, что твоя получится счастливой. Только не свяжись с каким-нибудь уродом вроде Совы, пожалуйста…

Из корпуса донесся звонок.

— Пойду. У меня французский. Всё, всё, счастливо.

Быстро отвернулся, словно ему было тяжело или неприятно на нее смотреть. И пошел прочь быстрой походкой, почти бегом, не оглядываясь.

Настя его не окликнула, не остановила. Думала.

Не первая причина и не вторая. Третья, неожиданная.

Подумала еще. Нет, всё-таки вторая. Он не из-за себя, а из-за меня. Чтобы не портить мне жизнь. Значит, он не слабый. Ответ на главный вопрос получен.

Настя посмотрела в небо. Оно было голубое, апрельское. Ни облачка. Улыбнулась и зажмурилась — очень уж ярко светило солнце.

Что надо делать, она знала.

Повернулась, пошла. Отсюда было недалеко, десять минут пешком.


Папа спустился на проходную. Лицо встревоженное.

— Что-то случилось? Ты никогда ко мне на работу не приходила.

— Да, случилось.

— Тогда идем… Это ко мне. Пропуск после выпишешь, — сказал он дежурному. — Пойдем, пойдем. Я на третьем этаже. Ничего если пешком? А то в лифт обязательно еще кто-то сядет. Голова у тебя не закружится?

— Ничего, сегодня нормально.

Всё рассказала, пока поднимались по ступенькам. Она ведь не так много и знала. Когда вошли в кабинет, уже закончила.

Папа усадил ее в кресло, сам сел на подлокотник, приобнял за плечи. Покачал головой.

— Мда, причудливо тасуется колода… Я знал его старшего брата. Который погиб в сорок пятом. Не рассказывал он тебе?

— Нет. Он мало про себя рассказывает.

— Значит, всё так серьезно? — спросил папа, всё покачивая головой. И сам себе ответил: — Конечно серьезно.

— И опасно, да? — похолодела Настя. — Марка действительно могут за это посадить в тюрьму?!

Он грустно улыбнулся.

— Дурочка, я говорю про твои чувства. Но это ладно. Сама разберешься. И мама поможет, ты от нее не таись. А чепуху эту я сейчас улажу. Где он учится? На филологическом в МГУ? Он говорил, но я не помню.

— На журналистском. Четвертый курс.

Папа сел за стол, набрал номер на одном из аппаратов — очень короткий, всего три цифры.

— Привет, Егорыч. Бляхин. Я коротко, не буду отрывать. Слушай, кто у тебя по МГУ работает? Со студентами на журналистском факультете… Да нет, ничего такого. Просто твой Кузыкин там одного парня разрабатывает, которого трогать не надо. Пусть отъедет. Скажи ему: «На чужой каравай рот не разевай»… Да ничего страшного. Откуда Кузыкину было знать? Ему по должности не положено. Запиши имя: Марк Рогачов. Четвертый курс… Ага, бывай.

Повесил трубку, улыбнулся.

— Скажи своему Ромео, чтоб дышал свободно.

— Спасибо, пап.

— Для моей принцессы хоть звездочку с неба. — Снова подошел, легонько щелкнул по носу. — И знаешь что, пригласи его в гости. Я к нему присмотрюсь, а главное мама посмотрит. У нее, сама знаешь, глаз — лазер.

— Может быть потом. Не сейчас.

— Ну гляди. — Усмехнулся. — В мать пошла. Твердо знаешь, чего хочешь и как этого добиться. Так держать, Настена.


Отсиживая французский — поговорить с Екатериной Викторовной перед занятием не успел, — Марк думал о том, как всё запуталось. Простое, сложное, ясное, мутное.

То, что объяснился с Настей — это правильно. Что не стал интересничать, разрабатывать образ героя-молодогвардейца, типа «я благородный-непреклонный» (хотя искушение было) — тоже правильно. По Насте видно, что она из декабристских жен. Поэма Некрасова «Русские женщины». «Ужасна будет, знаю я, жизнь мужа моего. Пускай же будет и моя не радостней его!»

«Правильное» и «простое» — синонимы.

Но жизнь-то ведь неправильная. В ней всё по отдельности простое, а вместе — ни хрена не простое.

Быть честным с Настей — просто. Вечером пойти к Мэри — еще проще. Но как погрузиться в пучину разврата (сам поморщился на свое ерничество), если все время видишь перед собой Настино лицо? Чтобы потом, всю жизнь, это было с привкусом гнили? Не получилось напиться родниковой воды — налакался из лужи?

А не пойдешь — этого, очень возможно, вообще никогда не будет. Так и загремишь во глубину сибирских руд, не испытав радостей плоти. Тьфу на тебя, клоун. Не пожив.

Жизнь — она вообще какая? Такая, как Настя, или такая, как Мэри?

Но ведь Насти нет и не будет, сказал себе Марк. Она далека, как небо, а мы, двуногие твари, обитаем на земле.

Так что: журавль в небе или синица в руках?

Уточним вопрос. Как жить?

С пустыми руками пялиться на журавля в небе? Или не заморачиваться небом, наклонить башку вниз и клевать с ладони семечки вместе с синичкой-сестричкой?

Загрузка...