Тессараконтамерон.

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

Всё. Теперь от меня совсем ничего не осталось. Даже тела. Оно превратилось в дым. Мучительные, но отвлекающие от горя и отчаяния хлопоты позади. Сегодня утром ты впервые осталась совсем одна. И теперь постоянно будешь совсем одна, даже если рядом другие люди. От их присутствия ты только будешь еще острее ощущать свое одиночество, потому что у них жизнь продолжается, а твоя закончилась. И каждый день представляется тебе пыткой. Тебе теперь не с кем поговорить ничего не скрывая, некому рассказать то, что интересно лишь двоим. Не о чем мечтать и не к чему стремиться. И никто, никто тебя не поймет.

Ты проснулась, по привычке протянула руку, чтобы меня коснуться. Наткнулась на пустоту и вспомнила, что меня нет и никогда больше не будет. Я знаю, ты не вскрикнула, не заплакала. Ты зажмурила глаза и стиснула зубы. Тебе стало очень, очень плохо.

Потом ты сказала вслух: «Возьми себя в руки» (как хорошо я тебя знаю и как сильно люблю!). Включила свет — ты проснулась рано, весной в это время еще темно. И несколько минут спустя позвонили в дверь. Ты открыла, увидела на коврике конверт. Прочитала мою записку. Нашла папку. Мой друг — я еще не знаю, кто это будет, — выполнил мою просьбу.

Ты больше не одна. Я снова с тобой. Я пробуду с тобой до тех пор, пока ты не станешь сильной. Я проведу тебя через самый трудный период твоей жизни. Я всё продумал.

Считай, что это инструкция, и неукоснительно ей следуй.

Утром начинай день с прочтения очередной главы. Только одной, вперед чур не заглядывать. И делай всё в точности, как я пишу. Выполняй все задания. Это моя последняя воля. Я никогда тобой не командовал, я всегда был подкаблучник, решения по всем жизненным вопросам принимала ты, мне было никогда тебя не переспорить. А сейчас у меня преимущество. Со мной не поспоришь. Поэтому слушайся и повинуйся.


Итак, задание первое.

Твое утро будет начинаться с музыки, которая даст настроение дня. В левом ящике моего письменного стола ты найдешь кассету в коробочке с надписью «Камертон». Вставь в магнитофон. Ты услышишь мой голос. Я скажу: «Доброе утро, любимая», и ты опять не расплачешься, а будешь слушать.

Настроение первого дня возвышенно-торжественное. Жизнь не растоптала тебя, она оторвала тебя от земли. Она такое же таинство, как смерть. Надо быть ее достойной и ничего, совсем ничего не бояться. Прокофьевский «Танец рыцарей» приподнимет тебя и наполнит силой. Великая музыка всегда на тебя так действует, я знаю.

Дальше пока не читай и страницу не переворачивай. Слушай музыку.


Послушала? Тогда задание второе. Практически школьное: прочитать вслух стихотворение.

Они будут разные. Некоторые утренние, некоторые вечерние, а некоторые для прочтения в определенном антураже.

Стихотворение становится любимым, когда оно говорит твоим голосом — про тебя самого или же находит самые верные слова для обращения к тому, кого любишь. Поэты умеют это делать намного лучше, чем прозаики.

У Владислава Ходасевича есть стихотворение «Памяти кота Мурра», которое я переписал своей рукой, и оно стало моим. Неважно по какому поводу оно написано — кажется, у автора действительно умер кот.

Твой кот Мурр — я. Сядь в моем кабинете в мое кресло и тихо, но вслух прочти.

В забавах был так мудр и в мудрости забавен –

Друг утешительный и вдохновитель мой!

Теперь он в тех садах, за огненной рекой,

Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.

О, хороши сады за огненной рекой,

Где черни подлой нет, где в благодатной лени

Вкушают вечности заслуженный покой

Поэтов и зверей возлюбленные тени!

Когда ж и я туда? Ускорить не хочу

Мой срок, положенный земному лихолетью,

Но к тем, кто выловлен таинственною сетью,

Всё чаще я мечтой приверженной лечу.

Я в садах за огненной рекой. Вкушаю вечности заслуженный покой. Будет свой срок и у тебя. Ускорять его незачем.

И хватит лирики. Довлеет дневи злоба его. Переходим к прозе, и начнем с прозы будней.


Задание третье.

Я приготовил тебе подарок — красивый заграничный ежедневник. Поройся в левом ящике, найдешь.

Теперь каждый день ты будешь записывать дела, которые должны быть исполнены. Самые обыкновенные, обязательные: сходить в магазин, отдать белье в прачечную, сходить в сберкассу, что-то сделать по работе, уборка, и прочее, и прочее. Нагружай себя до завязки, чтобы не было времени передохнуть до самого вечера. Только по возможности избегай встреч и разговоров. Тебе пока лучше не общаться с другими людьми. Этому придется учиться заново, но сначала нужно научиться жить с самой собой. Я помогу тебе. Я всё продумал. Доверься мне.

Сейчас перерыв в чтении. Ступай, ступай. Составляй список, выполни и зачеркни все его пункты. Вечером продолжим. Видишь — страница не дописана. Не смей ее переворачивать. «Это на потом», как говорится в старом смешном анекдоте.

Знаешь, за что я тебя люблю больше всего? За то, что ты всегда забываешь анекдоты, их можно рассказывать тебе по сто раз, и всякий раз ты будешь смеяться, глядя с радостным удивлением, хотя рассказчик анекдотов из меня так себе. А больше всего на свете я люблю, когда ты смеешься. Потому что твое лицо становится щенячьим, а глаза делаются, как у китайчонка Ли.

Итак, исполняется в сотый раз. Специально для тебя.

Помирает старый еврей. Лежит, охает, никак не отойдет. Вся семья в сборе, но устала томиться у постели больного. Перебралась на кухню, где старуха готовит кушанья для поминок. Послали внука посмотреть, как там дедушка. Умирающий принюхивается, спрашивает: «Это фаршированная рыба? Принеси кусочек». Внук сбегал на кухню, возвращается. «Нет, бабушка говорит: это на потом».

Очень надеюсь, что ты сейчас улыбнулась, а не всхлипнула.

Ладно, ладно. Иди, займись делами. До вечера!






Добрый вечер, любимая.

Мы опять вдвоем. Но прозаическая часть дня не закончена, просто от прозы будней мы переходим к художественной прозе.

Я приготовил для тебя подарок. Это роман. Беллетризованная биография прекрасной женщины, которая очень похожа на тебя.

Употреблять порциями, по одной главе, перед сном.

Переворачивай страницу, читай машинописные листы. А потом я сделаю тебе еще один подарок.

ПРЕКРАСНАЯ ЕЛЕНА Роман Часть первая. ПОБЕДЫ Глава 1 СТРАХ

«Самые одинокие существа на свете — принцессы. Все они в плену у какого-нибудь дракона, и сначала надеются, что их кто-нибудь спасет, а потом уже и не надеются. Моего дракона зовут Одиночество. Он сменил имя, потому что мы теперь будем жить во Франции. Раньше он был Drache Einsamkeit, теперь Dragon Solitude6. Но это всё он же, он меня не выпустил и не выпустит. Я — заколдованная принцесса».

Про то, что у дракона теперь другое имя, Лотти подумала из-за того, что слуги шептались на французском.

— Не плачь, моя маленькая детка, — тихо говорил комнатный лакей Бенжамен, седой и сутулый, гладя по голове Сюзанну, младшую горничную бельэтажа. — У принца, видно, тяжелый нрав, но ты привыкнешь. Я помогу, я научу тебя, как с ним себя вести. Зато теперь у нас обоих жалованье и кров. Твоя бедная мамочка радуется, глядя с небес.

Сюзанна — дочка Бенжамена. Их, как и всех остальных domestiques7 кроме батюшкиного камердинера и маменькиной камеристки, наняли уже здесь, в Париже. Наверное papá накричал на горничную. Он на всех кричит, просто она еще не привыкла.

Сюзанна прижалась к отцу. Через щель в двери было видно только ее худенькое плечико. Оно еще немного подрожало и перестало. Всхлипы затихли.

Никто никогда не называл Лотти «ma petite cheriе». И не гладил так бережно по голове. Потому что она не обыкновенная девочка, а принцесса. Ее стережет дракон.

Отступив от двери, Лотти продолжила свой бесшумный обход. Она научилась скользить бесплотной, беззвучной тенью еще когда жила в бабушкином Людвигсбурге, где вдоль стен блестят латами рыцари, а по ночам вздыхают и стонут призраки. Она и сама была призраком. Думала, зачахну здесь, и потом будут говорить: «В большой галерее в полночь опять видели привидение несчастной принцессы Шарлотты».

Людвисгбург-шлосс громаден, тем и страшен. Изучить все его галереи и закоулки, не говоря о бесконечных подвалах, одиннадцатилетней девочке не под силу. Но здешний дом совсем невелик. И может быть, окажется нестрашным. Снаружи он чопорный, будто затянут в мундир. Все «отели» площади Вандом такие, похожие на выстроенных в каре гвардейцев. Странно жить не во дворце и не в замке, а в hôtel. Так же называют дома для путешественников, где сдают комнаты кому угодно, на короткий срок. Но это для обыкновенных людей. Кортеж кронпринца Вюртембергского по дороге из Штутгарта в Париж, конечно, останавливался только в шлоссах и шато. Что там может быть интересного?

Здесь же только три этажа и мансарда. Лотти никогда не жила и даже не бывала в столь малюсеньком жилище. Такое можно исследовать, а исследованное становится понятным и, стало быть, неопасным, в чем и заключается цель науки, как написано в учебнике по натуроведению. Там же говорится, что все субстанции имеют химическую формулу. Формула Несчастья: Н = О + С, где О — одиночество, а С — страх.

Надо понять, где он обитает в этих стенах. И потом обходить нехорошие места стороной.

Начать с тесной, совсем не парадной мансарды, где находятся спальни принцесс и комната мадемуазель Бурде, а также каморки для прислуги. Изучить это невеликое пространство, потом, убедившись, что здесь бояться нечего, разведать нижние этажи.

Из утопленного в скошенной стене окна было видно только железные крыши и кирпичные трубы, из них в небо тянулись дымы — серые, где топят дровами, и черные, где топят углем. Это и есть Париж, никакого другого Парижа не увидишь, потому что maman всегда задергивает каретные шторки. Она не любит яркого света и боится наткнуться взглядом на что-нибудь вульгарное.

Девять часов утра. До первого урока, закона Божьего, полчаса. На такой маленький дом должно хватить.

Обычно в это время в комнату приносят завтрак, но вчера вечером мадемуазель Бурде рассердилась за плохо выученные гаммы и, как обычно, наказала голодом. Это лучше, чем было в Людвигсбурге, где прежний учитель герр Финек больно бил линейкой по пальцам. Он был злой, а мадемуазель Бурде просто суровая, это намного лучше. За ужином она нарочно вышла из малой столовой первой, чтобы Лотти имела возможность спрятать в карман кусок хлеба. И сейчас, крадясь по коридору в атласных туфельках, девочка откусывала от ломтя.

Перед соседней дверью, где поселили младшую сестру, принцесса не задержалась. Оттуда доносился звонкий картавый голосок Паулины:

— Извольте говолить на фланцузском, судалыня, вы плиехали в Палиж! А вы, Клалисса, делжите осанку, как подобает глафине!

Кормит завтраком своих кукол. Все время с ними разговаривает, шепчется, одних хвалит, на других обижается. И никто ей не нужен, чары Дракона Солитюда на нее не действуют. Но у Паулины наверняка есть какой-то собственный дракон. Он есть у всех принцесс.

Из комнаты мадемуазель, тоже как обычно, звучала музыка. Паули сразу по приезде распаковала своих Гризельд, Кларисс и Лорелей, а госпожа Бурде не успокоилась, пока слуги не притащили под крышу ее пианофорте, по которому швейцарская alte Jungfer8 так тосковала в дороге. Лотти ненавидела музыку еще больше, чем вышивание и танцы. Принцесс нарочно учат только тому, что доставляет страдания — чтоб ты чувствовала себя бездарной, безрукой и безногой.

Поморщившись, девочка прошла дальше. Паули и мадемуазель Бурде — это знакомо, неинтересно.

Иное дело — новые слуги. Они жили в глубине коридора, пять дверей с одной его стороны, пять с другой. Первая дверь слева была приоткрыта, в ней кто-то жалобно всхлипывал и звучал еле слышный ласковый голос. Лотти заглянула в щелку, подсмотрела, как лакей утешает свою дочь и вдруг очень-очень захотела быть не принцессой, а самой обыкновенной девочкой, пускай даже служанкой, но только чтоб кто-нибудь добрый, заботливый, родной обнимал, утешал, гладил по голове, говорил что всё будет хорошо.

Но человек не выбирает своей юдоли, говорит мадемуазель Бурде, а влачится по ней, не гневя Господа сетованиями. Не стала сетовать и Лотти, повлачилась дальше, однако больше ничего примечательного в мансарде не обнаружила. Остальные двери были закрыты и молчаливы.

Узкая и скрипучая лестница с дубовыми ступенями вела вниз, на этаж, где находились апартаменты maman. Пожалуй, слово «апартаменты» было слишком пышным. Это в Людвигсбурге маменька занимала целое крыло, а здесь всего две комнаты: по левую руку салон, по правую — будуар.

Сначала Лотти заглянула в салон. Пусто, сумрачно. Шторы на окнах, как всегда, плотно сдвинуты. Проскользнув в белую дверь, украшенную львиными мордами, девочка раздвинула бархатные портьеры, чтобы посмотреть на мир снаружи.

Большая квадратная площадь, окруженная точно такими же «отелями», как этот. Посередине блестела свежей, еще не зазеленившейся бронзой высокая-превысокая колонна, увенчанная голым штырем. Papá рассказал, что ее отлил узурпатор Бонапарт из тысячи захваченных неприятельских пушек, а наверху велел поставить свою статую в виде Цезаря, но вернулся законный король Людовик и приказал идола оттуда стащить, а колонну велел оставить, потому что куда ее денешь?

Она похожа на меня, подумала Лотти. Тоже «высочество», потому что очень высокая, тоже сверкает, тоже одинокая, никому не нужная.

Скрипнула дверь. Принцесса спряталась за штору.

Камеристка Берта, тяжело ступая, прошла мимо. Она была старая, грузная, состояла при maman еще с тех пор, когда та была девицей или даже девочкой.

— Теперь уже с утра начала, — бурчала себе под нос Берта. — Мигрень не мигрень, а налакается своей дряни и сидит, глаза таращит, сова совой. Ох царица небесная… А, вон она, шаль-то…

Взяла что-то с кресла, заковыляла обратно.

К maman Лотти заглядывать не стала, хотя та ее не заметила бы. Наверное, уже выпила лауданум и теперь будет до обеда сидеть в полутьме, глядя в пространство с сонной мечтательной улыбкой.

На этом этаже тоже ничего страшного вроде бы нет. Но еще скучнее, чем наверху.

Теперь бельэтаж, где разместился papá. Там надо быть начеку. Батюшка бывает или очень веселый, и тогда бояться его незачем — он шутит, смеется, может закружить в вальсе, или злой, и тогда все от него прячутся. Правда, случается, что секунду назад он хохотал и распевал арии, а потом вдруг из-за чего-нибудь разгневался и сделался злой, так что в любом случае лучше ему на глаза не попадаться. К тому же, судя по слезам Сюзанны, сегодня он, кажется, не в духе.

И всё же исследовать эту территорию тоже необходимо. Мало ли что там обнаружится.

Этаж был уже не «домашний», а парадный, ведь в отличие от maman, которую никто никогда не посещает, у papá будут часто бывать гости.

На красивую хрустальную люстру, висевшую над лестничной площадкой, Лотти полюбовалась, запрокинув голову — так высок был украшенный фресками потолок. Расположение комнат такое же, как наверху: справа — спальня, слева — салон, который батюшка именует «кабинетом», хотя там нет ни книг, ни письменного стола. Читать он не любит, а пишет только короткие записки, стоя перед конторкой.

Лотти приложила ухо к двери справа — проверить, там ли отец. Услышала женский голос, проговоривший по-французски: «Поль, что за муха вас укусила? Право, я уйду!»

Гостьи у papá бывали еще чаще, чем гости. И нередко оставались на ночь. Это у обычных людей принято, чтобы муж всегда ночевал только со своей женой. У королей и принцев не так. Им полагаются фаворитки. У дедушки Фридриха кроме бабушки-королевы была еще графиня фон Торнау, которая жила не в замке Людвигсбург, а в Штутгарте, прямо в королевском дворце Нойес-Шлосс. У нового короля, дяди Вильгельма, батюшкиного старшего брата — все знают — есть госпожа Ля-Флеш, очень красивая дама, а законная супруга занимается благотворительностью. Каждый спасается от одиночества как умеет.

Papá — как бабочка, летающая с цветка на цветок. Это дядя Вильгельм так сказал, когда они поругались перед отъездом из Штутгарта, прямо за обеденным столом, при всей семье. Papá воскликнул: «Да, я бабочка, а не навозная муха! И я превращу Вюртемберг в цветущий луг, когда стану королем!» Швырнул салфетку и вышел. Все сразу уставились в тарелки, конец обеда прошел в могильной тишине.

Это хорошо, что гостьи у батюшки всё время разные, а если б была одна фаворитка, то пришлось бы ее ненавидеть, как дети короля Фридриха ненавидели графиню фон Торнау. Лотти еще не приходилось кого-то ненавидеть. Мадемуазель Бурде говорит, что это тяжкий грех, разъедающий душу.

Услышав, как сердито ночная гостья разговаривает с papá, принцесса испугалась, что он начнет кричать, но батюшкин бас в ответ зарокотал виновато, а потом и нежно. Голос у papá глубокий, низкий, но из-за очень быстрой речи слова налезают друг на дружку, и не всегда разберешь, особенно на расстоянии.

Злое настроение у Пауля-Карла Вюртембергского так же внезапно могло смениться на веселое. Минуту спустя за дверью уже хохотали: батюшка густо, женщина звонко.

Успокоившись, Лотти заглянула налево, в кабинет.

Там всё было уже почти устроено. Камердинер Зюсс заканчивал расставлять в стеллажах охотничьи ружья, вдоль противоположной стены в ряд стояли курительные трубки с длинными чубуками и узорчатые турецкие кальяны, а на самом почетном месте висели подушки с батюшкиными орденами и двухуголки с плюмажами. Papá был почетным генералом трех армий: вюртембергской, прусской и российской.

Что ж, в бельэтаже опасности были привычные. Посмотрим, что внизу, в rez-de-chaussée.

Теперь лестница стала широкой, а ступени мраморными и очень высокими. Давеча, когда приехали и поднимались из вестибюля, Паули с трудом карабкалась своими ножонками, и маменька говорила ей: «Не задирайте так юбку, Паулина, это неприлично».

Вниз-то сбежалось легко, hopp-frosch9.

Ах, как здесь было красиво! Почти как в Ноейс-Шлоссе! Конечно, там намного просторней, а тут только одна зала — одновременно и гостиная, и столовая, но зато какие великолепные зеркала, какие канделябры, как сверкает инкрустированный пол! Батюшка вчера сказал матушке: «Парадный этаж тут вполне приличен, достоен моего положения. А что наверху, никто не увидит. Пляс Вандом — лучший адрес в Париже. В соседнем отеле резиденция первого королевского министра герцога Ришелье».

Двое слуг, мужчина и женщина, которых Лотти раньше не видела, снимали с кресел полотняные чехлы. При виде принцессы служанка сделала книксен, лакей поклонился: «Altesse…»

— Я просто посмотреть, — сказала Лотти. — Не обращайте на меня внимания.

Они продолжили заниматься своим делом, а принцесса прошлась вдоль стен, любуясь картинами. Живопись — не музыка. Всегда понятно, что изображено на картине. Вот Пан и нимфы, вот Медуза Горгона тщетно страшит Персея, вот Одиссей с Цирцеей, вот Купидон лобзает Психею. Лотти любила понятное, а о чем сонаты и сюиты можно только догадываться, и что-то поднимается в груди, а названия этому нет, отчего становится тревожно. Будто в тебе начинает шевелиться некое иное существо, и кто знает, на что оно способно.

На еще не расчехленной couchette слегка колыхались складки ткани, будто колеблемые ветром, однако сквозняка в зале не было. Заинтригованная, Лотти подошла и приподняла полотно.

Из-под него выскочили и кинулись врассыпную стремительные серые тени.

Мыши! Много!

Подавившись криком, девочка впрыгнула на кушетку и лишь там, уже в безопасности завизжала.

Мышей он боялась люто, до судорог. Юркие, зловещие существа были из подземного мира, куда не проникает свет, где тлеют мертвые кости и таится всякая скверна.

В Людвигсбурге было много жуткого, но мыши там не водились. То есть когда-то в прежние времена они кишмя кишели, как во всех старых дворцах и замках, но бабушка тоже не выносила мерзких грызунов. Она привезла со своей родины, из Англии, кошек, они расплодились и бродили повсюду. Из-за этого в Людвигсбурге неприятно пахло и можно было по неосторожности наступить в то, что остается от кошек, но лучше уж это чем мыши.

— Не бойтесь, ваше высочество, они попрятались. Пока мы здесь, не вернутся, — сказал лакей, протягивая руку. Но Лотти не хотела спускаться. У нее отчаянно колотилось сердце. — Их тут пропасть, ваше высочество. Из погреба лезут.

— …Я… не буду… здесь… жить, — еле выговорила принцесса. — Если я у себя в комнате… увижу… это, я умру…

— Не увидите. Наверх мыши не добираются. Видели, какие высокие на лестнице ступеньки? По пятнадцать дюймов. Нарочно, чтоб мыши не могли впрыгнуть. А тут внизу — да, самое ихнее раздолье. Из погребов лезут. Но, как я уже сказал вашему высочеству, они от шума прячутся. Эти, видно, не успели, когда мы с Лизеттой вошли.

Немного успокоившись, Лотти спрыгнула на пол и скорее кинулась назад, к лестнице с ее превосходными высокими ступенями. Решила для себя, что впредь, выходя из дому или, наоборот, возвращаясь с улицы, будет проскакивать через переднюю, не глядя по сторонам, очень быстро.

Вот самое нехорошее место в новом обиталище и определилось. Осмотр дома окончен. Пора возвращаться наверх. Сейчас начнутся уроки.

* * *

Мадемуазель Бурде была старая дева, по-настоящему старая, лет сорока или пятидесяти. Лотти еще не научилась разбираться в оттенках пожилого возраста. У женщин он начинается много раньше, чем у мужчин, потому что — так говорила бабушка Матильда — мужчина подобен фрукту, а женщина цветку. Цветы увядают быстро, к тридцати дама уже напоминает засушенный бутон, еще быстрей отцветает не вышедшая замуж барышня.

Госпожа Бурде появилась, когда герр Финек и фрау фон Крастовиц не согласились ехать к французам — и слава богу: учитель бил по пальцам линейкой, а гувернантка, девочки прозвали ее «Гусыня», шипела и щипалась. Мадемуазель Бурде согласилась быть и учительницей и гувернанткой. Арифметику, историю и географию она преподавала скучно, из книг Лотти узнавала про эти увлекательные науки намного больше, но уроки натуроведения и Закона Божия были хороши. Должно быть, живя в высоких Альпах, лучше узнаешь природу и Всевышнего.

Герр Финек не разрешал задавать вопросы про Бога, требовал учить катехизис и псалмы наизусть, а мадемуазель давала домашнее задание: приготовить Господу вопрос и отвечала либо по Священному Писанию, либо сама. Поэтому Лотти часто думала про Бога.

Был у нее приготовлен вопрос и сегодня.

Сначала мадемуазель, как обычно, объяснила тему урока: «Цель человеческой жизни». И, тоже как обычно, начала вопросом к ученице:

— Ради чего, по мнению вашего высочества, живет человек?

— Смотря какой, — подумав, ответила девочка. — Короли — чтобы хорошо править, дворяне — чтобы верно служить королям, крестьяне — чтобы усердно трудиться, купцы — чтобы честно торговать. А принцессы — чтобы быть послушными и никогда не терять выдержки.

Она была довольна своим ответом. И учительнице он должен был понравиться, особенно про принцесс — Лотти повторила слово в слово то, что мадемуазель твердила по десять раз на дню.

— Нет. — Лоб госпожи Бурде, узкий и желтый между белым чепцом и большими железными очками, нахмурился. — Все люди — короли с принцессами, крестьяне, кто угодно — живут на Земле для одного и того же. Чтобы спасти свою душу. Бог простирает каждому с небес Десницу, но в ответ человек должен тоже протянуть свою руку, приподняться на цыпочки. Если дотянется и крепко ухватится — спасется. Нет — душа сорвется вниз, в темный подвал и будет ждать там, в тоске и ужасе, Страшного Суда.

Лотти содрогнулась, представив, как проваливается в погреба под парадной залой, про которые рассказал лакей. К серым мышам.

Потом учительница говорила, сколько в жизни соблазнов, отвлекающих человека от главной цели. Соблазн — это нечто плохое, представляющееся хорошим. А в помощь нам ниспосланы тяготы. Они представляются плохими, а на самом деле они — благо, только надо их не бояться. Бояться следует соблазнов.

— Запомните верное правило, которое всегда позволит отличить скверное от благого, ваше высочество. Всё скверное дается легко. Всё благое дается трудно. Потому что подниматься вверх труднее, чем скатываться вниз.

Когда пришло время задать приготовленный вопрос, Лотти спросила про то, о чем думала вечером, в чужом, новом доме, полном неизвестных опасностей:

— Если всё на свете создано Богом, почему мир такой плохой? Разве Бог может создавать плохое?

Мадемуазель взяла Библию, раскрыла оглавление. Подумала, отложила. Стала объяснять своими словами:

— Да, в мире много плохого, но есть и хорошее. Много безобразного, но есть и красивое. Много злого, но есть и доброе. Просто плохого, безобразного и злого гораздо больше, чем хорошего, красивого и доброго. И знаете почему? Бог создал хорошего, красивого и доброго ровно столько, чтобы показать человеку: смотри, как должно быть. И живи так, чтобы хорошего, доброго и красивого после тебя на свете стало хоть немного больше. Оставь мир лучше, чем он был до тебя. И есть люди, кто своей жизнью делают мир лучше. Некоторые — намного, как добросклонные короли и принцы, для того и возвышенные Господом над народом. Но есть и монархи, которые, подобно злодею Боунапарте, превращают мир в преисподнюю. Если вы вознесены высоко над людьми, значит Господь возлагает на вас большие надежды. Не подведите Его… А теперь после перемены мы займемся музыкой, ибо она — голос, которым с душой разговаривает Всевышний.

Но голос музыки Лотти слышать не умела, и урок игры на пиянофорте стал всегдашней мукой. Неуклюжие пальцы не слушались, мадемуазель сердилась, грозилась оставить без обеда, чтобы плотское не мешало духу воспарить к божественной гармонии. А плотское мешало и подавало голос голодным бурчанием в животе. Сейчас Лотти предпочла бы удар линейкой или щипки Гусыни, чем снова жевать тайком утащенный кусок хлеба. Принцессы — еще и существа, живущие впроголодь.

Но на следующей перемене, перед уроком вышивания (тоже мука), с батюшкиного этажа пришел лакей и сказал, что сегодня обед будет семейный, в большой столовой. Это тоже было испытанием, но по крайней мере досыта наешься.

* * *

В хорошем расположении духа papá всегда бывал шумен и говорлив. Его лицо находилось в постоянном движении: вверх и вниз ходили брови, усы подрагивали закрученными кончиками, под ними сверкали белые зубы, на щеках появлялись и исчезали ямочки, голова словно никак не могла приноровиться к плечам, встряхивала огненно-рыжими кудрями. Лотти знала, что придворные прозвали батюшку Принц Огонь.

Он поднял тост сначала за избавление от постылого Штутгарта, потом за избавление от дорогого Фрица, чтоб ему заплесневеть в Нойес-Шлоссе. Матушка вина не пила, она сидела вялая, завороженно смотрела на посверкивающую искорками серебряную вилку. Батюшкин секретарь барон Розен за избавление от Штутгарта выпил, а зазорный для его величества тост пропустил.

Длинный стол на двадцать четыре персоны был накрыт и сервирован только с одного конца. Во главе — papá в синем фраке и пышном галстухе, слева от него maman, Лотти, Паули и мадемуазель Бурде, справа — только барон и, напротив, пустого соседнего стула малиновый бювар с документами. Должно быть, секретарь не смог пробиться к принцу с бумагами (у батюшки ведь была гостья) и рассчитывал воспользоваться обедом — а также отличным настроением его высочества.

— За обедом малютка Фриц, хочет или не хочет, должен сидеть рядом со своей русской толстухой, — злорадно улыбался papá. — Этого требует церемониал. А дважды в неделю он еще и обязан посещать ее спальню, всё надеется произвести на свет сына.

— Прошу вас, Поль, здесь дети, — тусклым голосом молвила маменька.

Papá не обратил на нее внимания. Он вступал в разговоры с женой, только когда был гневен, а в веселые минуты просто ее не замечал.

— Но только ничего у него не выйдет. Потому что у моего дорого братца никогда ничего не выходит, за что он ни возьмись. Женился на сестре русского царя, чтобы войти в милость этого ханжи Александра и чтобы лишить меня права на престол. Но жена его ненавидит и пишет брату гадости про Вюртемберг. А вместо сына родила дочь! Скоро подагра сведет братца в могилу, и тогда наступит мое время!

— Прошу вас, Поль, здесь дети, — безнадежно повторила maman.

Господин барон сосредоточенно вынимал вилочкой мякоть из эскарго. Лотти мазала булку маслом, наедалась впрок. Барышне полагалось сидеть на таком расстоянии от стола, чтобы видеть носки своих туфель, но кисти рук держать над скатертью. Откусывая или поднося ложку ко рту, следовало наклоняться вперед, держа спину ровно, а потом снова распрямляться. Паули этому искусству еще не учили, девочки ведь становятся барышнями только с десяти лет.

— От царя и вообще от русских надо держаться подальше, — продолжил принц. — Дикая страна, ужасная нация. Уж мне ли не знать. Я и месяца не выдержал на русской службе. Умчался быстрее ветра. Какие рожи, какие нравы!

Он умолк, вертя головой, словно выискивая следующую тему. Так было всегда: papá говорит, остальные слушают.

Шальные зелено-голубые глаза остановились на Вандомской колонне, даже через высокое окно видной не до самой верхушки.

— Вот вам наглядный пример человеческой глупости! Полоумный Наполеон поставил здесь эту нелепицу, потому что хотел сделать bras d’honneur всей Европе.

— Прошу вас, Поль, здесь дети.

Что такое bras d’honneur, Лотти не знала. Судя по тону maman что-то непристойное.

— Но Наполеона больше нет, и его мужской предмет торчит тут безо всякого смысла.

Маменька вздохнула. Принц прервался, чтобы отпить вина.

— А какой у мужчин предмет? — звонко спросила Паули. Иногда у Лотти возникало подозрение, что Паули нарочно прикидывается несмышленной дитятей, это ее защита от взрослых.

— Вырастешь — узнаешь, — с хохотом ответил батюшка.

Лотти догадалась, о чем он. О месте, которое на статуях прикрывают листом. На вандомскую колонну совсем не похоже.

— Право, это уже чересчур! — повысила голос маменька.

Но papá щелкнул пальцами, повернувшись к секретарю.

— Дайте-ка карандаш. Вчера в палате наш сосед, первый министр, жаловался, что в бюджете прореха в десять миллионов. — Принц стал быстро писать на салфетке. — Бронза сейчас идет по двадцати пяти франков за килограмм, в колонне использовано двести тысяч килограмм… Это получается…

Он очень любил цифры, хорошо их запоминал и превосходно считал. Научил и старшую дочь умножать, делить, извлекать дроби. Самые лучшие минуты у отца и Лотти были, когда они вместе что-нибудь подсчитывали.

— Пять миллионов. Половина дефицита! Англичане купят бронзу и сами вывезут. Исчезнет память о Корсиканце, по площади смогут без помех ездить экипажи, а меня перестанет раздражать эта дурацкая штуковина.

— Кстати о деньгах, ваше высочество, — вставил барон, придвигая свой бювар. — Пришло письмо из канцелярии его величества. Ежегодное содержание вашего высочества сокращается в четыре раза. В знак неудовольствия его величества по поводу сведений, сообщенных вашим высочеством газете «Лё Монитёр». Я пытался доложить об этом вашему высочеству утром, но…

Лицо батюшки, только что такое подвижное, застыло, сделавшись похоже на лик Горгоны с картины, что висела меж двух высоких окон. Так случалось всякий раз, когда веселое настроение из-за чего-то, а иногда и просто так, без видимой причины, сменялось яростью.

— Что-о-о? — прохрипел принц, вдруг сделавшись очень бледен, а сразу вслед за тем багров. Лотти знала из урока натуроведения: это кровь сначала отлила от поверхности кожи, после чего вследствие резкого учащения сердечных контракций с удвоенной силой прилила обратно.

И еще раз, теперь едва слышно, сдавленно:

— Что-о-о?!!!

После пересечения границы papá объявил, что теперь все должны говорить, читать и писать только на французском. Сначала было трудно, но Лотти понемногу стала привыкать. Однако сейчас батюшка произнес сразу много немецких слов, и все они были непонятные.

— Что такое «Arschloch», папá? — спросила Паули, когда принц, задохнувшись, на секунду умолк.

— Поль, возьмите себя в руки, это становится невыносимым! — воскликнула маменька. Действие утренних капель к послеполуденному времени обычно ослабевало, она начинала страдальчески морщиться, при громком шуме хваталась за виски.

Теперь батюшка обратил на нее внимание. Повернувшись всем телом, он закричал:

— А никто не просит вас, мадам, меня выносить! Ежели б в вас оставалась хоть малая толика достоинства, вы давно избавили бы меня от удовольствия каждодневно любоваться вашей кислой физиономией! Убирайтесь к черту!

— Прекрасно! — еле слышно прошелестела матушка, ненавидяще улыбаясь. — Будьте свидетелем, барон. Его высочество только что разрешил мне жить отдельно от него. Впрочем, изменившиеся финансовые обстоятельства и не позволят наследному принцу Вюртембергскому обеспечивать супруге жизнь, подобающую ее рождению и статусу. Я уезжаю в Гильдбурггаузен, к отцу. Прощайте, сударь.

А с дочерьми не попрощалась, даже на них не посмотрела.

Подчас, когда злое настроение papá совпадало со страдальческим настроением maman, они ссорились. Но никогда воздух еще так не трещал от электричества, будто во время сильной грозы. («Электричество», открытое Бенжаменом Франкленом, есть невидимый глазу флюид, который, аккумулируясь, способен принимать вид испепеляющей молнии).

Маменька встала и пошла к выходу, гордо подняв голову.

— Mutti! — пискнула Паули.

— Я запретил употреблять немецкие слова! — рявкнул батюшка, забыв, что сам только что нарушил это правило.

Сестра заплакала, а Лотти опустила глаза и стала смотреть вниз, на носки туфель, чтобы не видеть перекошенного лица papá.

Туфельки были сатиновые, белые, но правая почему-то казалась темно-серой. Удивившись, Лотти чуть наклонилась.

Там, где полагалось быть бантику, свесив хвост, сидела серая тварь.

— Мышь!!! — в ужасе взвизгнула Лотти, оттолкнулась от стола и отпрыгнула, да так резко, что золоченый стул с грохотом опрокинулся.

И все аккумулировавшиеся электрические флюиды разрядом молнии обрушились на нее.

— Что за истерики! — закричал papá. — Вы принцесса или рыночная торговка?! Учитесь владеть собой! Нет, мадемуазель, я сам научу вас! Вернее отучу! Я вытравлю из своего дома гильдбурггаузенский дух! Я не позволю моим дочерям превратиться в жалких червей вроде их матери! Госпожа Бурде, на сегодня уроки отменяются. Я сам преподам Шарлотте урок, который она навсегда запомнит. Марш к себе в комнату, трусиха! И оттуда ни ногой!

Лотти кинулась к лестнице — прочь от бешеного крика, от разъяренного батюшкиного лица. И от мыши.

Взбежала в мансарду, хлопнула дверью, упала ничком на кровать и разрыдалась.

Обычно слезы приносили облегчение, но не теперь. Зачем papá приказал не выходить из комнаты? Что за наказание он придумал? Когда он сказал, что сам преподаст урок, его глаза так сверкнули!

Неужели будет сечь, как это делают жестокие отцы? Но принцесс сечь нельзя! Их оставляют без еды. Их запирают в темный чулан. Герр Финек бил по пальцам линейкой. Бабушка Матильда, осердясь, могла дать пощечину.

Однажды Лотти видела, как батюшка в неистовстве сек хлыстом свою заупрямившуюся лошадь и всё не мог остановиться. Это было ужасно.

Мучительное ожидание длилось и длилось. Лотти помолилась Богу, пообещав всегда быть очень хорошей девочкой, только пусть батюшка не сечет ее. Снова поплакала. Еще помолилась.

Наконец дверь открылась. На пороге стоял лакей Бенжамен. В руках у него был ящик с инструментами.

— Делаю, что приказано, — сказал он. И вздохнул.

В руках у него появилась короткая доска. Бенжамен приложил ее к дверному проему. Увидел, что длинновата. Отпилил лишнее. Потом, присев, ловко приколотил к полу, прямо над порогом.

— Зачем это? — дрожащим голосом спросила Лотти.

Слуга ответил:

— Мне запрещено разговаривать с вашим высочеством.

— Вы хотите меня здесь заколотить? Как в ящике? Но… зачем?

Она ничего не понимала. Если батюшка решил наказать ее заточением, почему просто не запереть дверь на ключ?

— Нет, мне велено приколотить только одну доску. И больше ни о чем не спрашивайте, — шепнул Бенжамен, поглядев с жалостью. Это было страшней всего.

Потом он ушел, и скоро перед дверью появился papá. Его брови были сдвинуты.

— Мадемуазель, — сказал принц негромким и оттого еще более грозным голосом. — То, что я сделаю, будет для вашего же блага. Когда-нибудь вы это поймете и будете благодарны.

— Пожалуйста, простите меня! Умоляю! — всхлипнула Лотти, пятясь к кровати. Она видела, что отец держит руки за спиной. Там хлыст. Или розга. Но зачем нужна доска?

Papá поморщился.

— Принцесса, моя дочь, никого ни о чем умолять не должна. И не должна ничего бояться. Трусость — это слабость, сударыня. Надо научиться побеждать свои слабости. Если ты чего-то очень боишься, не убегай и не прячься, а иди навстречу своему страху. И победи его. Зюсс! — обернулся он в коридор.

Вошел камердинер. В руке он держал мешок, в котором что-то шевелилось.

— Прошу прощения, ваше высочество. Приказ есть приказ, — пробурчал Зюсс, не глядя в глаза.

Тряхнул мешком — и на кровать, прямо на девочку посыпались мыши. Серые проворные комки зашуршали по платью, по покрывалу, по груди и рукам, одна в панике шмыгнула вверх, пробежала по лицу, запуталась коготками в волосах.

Сбросив с головы мерзкую тварь, сипя от ужаса и отвращения, Лотти соскочила, кинулась к двери, но споткнулась о доску и упала на пол коридора. Всё вокруг почернело, звуки исчезли. Девочка потеряла сознание.

* * *

Очнулась Лотти от резкого запаха нашатыря. Над нею нависал papá, губы под рыжими усами презрительно кривились.

— Обмороки от страшного не спасают. Не берите пример с вашей маменьки. Встаньте и выпрямитесь, как подобает принцессе Вюртембергского дома. Я научу вас, как побеждать страх. Ну же, Шарлотта, поднимайтесь!

С трудом, опираясь о стену, она встала. Зюсс хотел помочь, протянул руку, но принц на него шикнул:

— Пусть сама! Слушайте и запоминайте, мадемуазель. Мне поведал эту тайну генерал фон Швальбе перед Иенским сражением. «Трясетесь от страха, принц?» — спросил меня старый грубиян, потому что я весь дрожал. «Ничего, — ответил я храбрясь. — Перед атакой я загоню страх внутрь». «Не надо загонять его внутрь, он разъест вам кишки, — сказал Швальбе. — Не бойтесь французов, ибо тогда вам захочется от них убежать. Проникнитесь к ним ненавистью, превратите в нее свой страх. И тогда вам захочется наброситься на синие мундиры и изорвать их в клочья. Ненависть сильнее страха». Я попробовал, и у меня получилось. С тех пор, сударыня, я многое ненавижу и ничего на свете не боюсь. Рецепт этот универсален. Женщинам на свете живется так же нелегко, как мужчинам, а пожалуй, что тяжелее. И бесстрашие вам понадобится в жизни не меньше, чем солдату в бою.

Отец схватил девочку за руку, подтащил к открытой двери комнаты. Внутри по полу там метались быстрые зверьки. Доска не давала им выбежать в коридор.

— Не смейте зажмуриваться! Откройте глаза.

Лотти открыла, но слезы заслонили страшную картину утешительной пеленой.

— Вот ваше жилище, Шарлотта. Его захватили враги. И сами они оттуда не уйдут. Превратите свой страх в ненависть. Убейте их.

— Как? — всхлипнула Лотти.

— А вот это уже шаг в верном направлении. Я помогу вам. Но вы должны будете сделать всё сами. Зюсс!

Камердинер поставил под ноги девочке кувшин и большую плоскую миску. Положил какую-то баночку.

— В кувшине молоко. В банке яд. Наполните миску, насыпьте отраву. Поставьте в комнату на пол. Когда мыши сдохнут, зовите меня. Я хочу видеть, как вы сами сложите трупы в мешок. Голыми руками, без перчаток! Гадливость — тоже проявление слабости.

— Я не смогу, — прошептала девочка.

— Тогда будете жить в коридоре и ночевать под дверью. Как и подобает жалкой трусихе. А в вашем доме пусть хозяйничают враги. Идем, Зюсс.

Они ушли, а Лотти осталась перед дверью.

Сначала она заставила себя смахнуть слезы и не зажмуриваться, а смотреть на мышей. Чтобы было легче их, гадких, возненавидеть. Выбрала одну, неподвижно застывшую перед самой доской.

Мышь поднялась на задние лапки, пискнула. Глазенки у нее были, как крошечные черные бусинки.

Она не виновата, что она мышь, подумала Лотти. Ведь они живут тут. Это я сюда въехала и хочу, чтобы их здесь не было.

Присев на корточки, она рассмотрела соседку получше.

Трудно возненавидеть того, кто настолько меньше тебя.

Мышь опустилась на все четыре лапки, понюхала пол. Там лежала хлебная крошка. Должно быть, упала, когда Лотти утром жевала украденный ломоть.

Острая мордочка задвигалась. Зверек жадно проглотил съестное.

Она голодная. Мыши повсюду шныряют, потому что им хочется есть. Ищут, чем подкормиться.

Лотти налила в миску молоко, а отраву пока класть не стала.

Перегнулась, поставила на пол.

Мышка порскнула прочь. Но скоро одна, другая, третья осторожно подошли. Совсем по-человечьи они оперлись передними лапками о край, стали пить. Подбежали другие.

Всего их было восемнадцать.

Как деликатно они лакают, подумала Лотти. Почти ничего не слышно.

Встав на колени, она протянула руку, погладила самую ближнюю по спинке. Та замерла было, но не отбежала, продолжила насыщаться. Шерстка была гладкая, совсем не противная. Мыши были, пожалуй, даже красивые. Щекастенькие, с овальными ушками и смешными усами. За что их все так не любят? За то, что крадут зерно и крупу? Да много ли такие крохи съедят?

Вдруг девочка представила себе, какой жуткой великаншей должна она была показаться той бедной мышке, что мирно сидела на атласной туфельке.

Малюток нужно не убивать, а защищать!

Принцесса встала и перешагнула через доску.

Крохотные зверушки кинулись врассыпную, но Лотти стояла неподвижно, и вскоре самая смелая вернулась к миске, а затем подтянулись и остальные. Одна снова влезла на сатиновую туфельку — так было удобней лакать молоко.

Лотти ощутила нежность.

* * *

Проснулась она от скрипа. В комнате было темно, но в дверном проеме горели свечи. Там стоял papá с канделябром в руке.

— Кто позволил вам лечь? — зарокотал он. — И куда делись мыши? Я знаю, вы разжалобили кого-то из слуг! Немедленно говорите, кто посмел нарушить мой приказ! Я вышибу мерзавца на улицу!

Он шагнул в спальню и застыл. Глаза захлопали, уставившись на постель.

На подушке и на одеяле лениво шевелились разбуженные, но не испуганные мыши. Одна пристроилась у принцессы в теплой ложбинке под шеей.

— Вы… их больше не боитесь? — ошеломленно спросил батюшка. — Но… как?!

Девочке очень хотелось спать.

— Страх можно победить не только ненавистью. Есть другой способ.

Лотти зевнула. Бережно придерживая мышку, опустила голову на подушку.

— Покойной ночи, батюшка.

Его высочество на цыпочках вышел в коридор и тихонько прикрыл за собой дверь. Никто и никогда еще не видел кронпринца Пауля-Карла Вюртембергского таким растерянным.






Всё. Дальше нос не совать! Продолжение будет завтра.

А сегодня осталось еще вот что.

Иди к буфету. На самой верхней полке, куда ты с твоим росточком без стула не достаешь, сзади стоят восемь бутылок твоего любимого «Черного доктора». И бокал с рисочкой. Это отмерено 150 грамм.

Наливаешь ровно столько, не больше и не меньше. Возвращаешься в комнату. Стелишь постель. Укладываешься. Медленно смакуешь. Гасишь свет и сразу засыпаешь.

Спокойной тебе ночи, любимая.

До завтра!

ВТОРОЙ ДЕНЬ

С добрым утром, любимая.

Ты права. Оно не доброе. Но оно всё равно утро. И впереди день, и нужно его прожить. «Зачем нужно? Кому нужно? Мне не нужно», — подумала сейчас ты.

Не рассуждать! Выполнять инструкцию. А кто не выполнит, тот не узнает, что дальше произошло с Лотти. И не заслужит вечером лекарство от «Черного доктора».

Настроение сегодня — грусть, но не раздирающая, а просветляющая. И не надо качать головой. Иди, слушай кассету дальше. Там Бах-Марчелло, «Адажио ре минор». Ты всегда говорила, что мой вкус в музыке неразвит, что я способен воспринимать только классические шлягеры. Так и есть, от твоего Малера меня всегда клонило в сон. Так что не выпендривайтесь, гражданка, слушайте свой «Полонез Огинского». Это опять старый анекдот, который ты, разумеется, забыла, но пересказывать я его не буду. У нас тут всё-таки не «Кабачок 13 стульев», а траурный сорокоднев. (Хотя полонез Огинского на мою банальную душу действует безотказно — как марш «Прощание Славянки». От первого я начинаю печаловаться о всех кораблях, ушедших в море, о всех, забывших радость свою. От второго почему-то сразу проваливаюсь в сорок первый год. Как я стою на улице, смотрю на колонну мобилизованных, по тротуару идут женщины, мне тринадцать лет, и я вроде причастного тайнам ребенка — глотаю слезы «о том, что никто не придет назад»).

Ступай, заводи «Адажио ре минор». Боль не исчезнет, но ослабеет — такая уж это анестетическая музыка. Может быть, ты наконец заплачешь. Это ничего, это даже хорошо. Потом перевернешь страницу, и мы продолжим.


Сюрприз! Стихотворений сегодня будет два.

Сейчас — лермонтовское «Завещание».

«Брат» — это ты. И «соседка» — тоже ты. От последних двух строк, пожалуйста, попробуй улыбнуться.

Итак, вслух, с выражением:

Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть:

На свете мало, говорят,

Мне остается жить!

Поедешь скоро ты домой:

Смотри ж… Да что моей судьбой,

Сказать по правде, очень

Никто не озабочен.

А если спросит кто-нибудь…

Ну, кто бы ни спросил,

Скажи им, что навылет в грудь

Я пулей ранен был;

Что умер честно за царя,

Что плохи наши лекаря,

И что родному краю

Поклон я посылаю.

Отца и мать мою едва ль

Застанешь ты в живых…

Признаться, право, было б жаль

Мне опечалить их;

Но если кто из них и жив,

Скажи, что я писать ленив,

Что полк в поход послали,

И чтоб меня не ждали.

Соседка есть у них одна…

Как вспомнишь, как давно

Расстались!.. Обо мне она

Не спросит… все равно,

Ты расскажи всю правду ей,

Пустого сердца не жалей;

Пускай она поплачет -

Ей ничего не значит

Я вдруг отчетливо тебя вижу — оттуда. Ты улыбаешься, но на глазах у тебя слезы. Ничего, это уже прогресс.

Теперь, не теряя времени, к ежедневнику. Записывай дела, занимайся ими. Но рассчитай так, чтобы часам к шести освободиться. Зачем — узнаешь, когда всё исполнишь, вернешься к чтению инструкции и перевернешь страницу.


Бон апре-миди, мон амур.

Какая бы сейчас ни была погода, ты отправляешься в Нескучный сад, на пленэр. Подгадай так, чтоб оказаться там в предзакатный час.

Если холодно и дождь, это даже лучше. Там будет пусто. Люди тебе пока не нужны, они только помешают. Просто оденься потеплее и возьми зонт.

А также захвати с собой две следующие страницы, но пока в них не заглядывай.


Ты уже в Нескучном? Я выбрал этот парк, потому что мы с тобой никогда в нем не гуляли, и он не вызовет у тебя воспоминаний об ушедшем. В первые девять дней вообще постарайся выключить память. Я научился этому во время болезни. Я понял, вернее почувствовал, что пугающие и обнадеживающие мысли одинаково опасны. Они ослабляют. И завел себе ритуал. Как только подумаю о чем-то страшном, стряхиваю плохое пальцами с левого плеча. Если же, наоборот, шевельнется сладостное «а вдруг?!» — сбрасываю глупую надежду ударом по правому плечу.

Так же поступай и ты. Воспоминания прогоняй ударами по одному плечу, мысли о будущем — по другому. Не нужно тебе пока думать ни о прошлом, ни о грядущем. Для того я тебя в лес и привел.

В последние недели жизни я научился тому, чего никогда не умел: ощущать «сейчасность». Я ведь — должно быть в силу профессии — всегда жил или минувшим, или будущим, а на нынешнее мгновение, которое и есть жизнь, моего внимания никогда не хватало. И вот я оказался там, где жизнь сжалась до считанных дней, и каждый стал огромной ценностью. У меня будто открылись глаза. Я смотрел на небо, на деревья, на снег и словно щелкал, щелкал, щелкал фотокамерой. Останавливал мгновения, и каждое было прекрасно.

Посмотри вокруг. Весенний лес, даже если сейчас пасмурно, абсолютно прекрасен.

Сейчас ты возьмешь вторую страницу, прочтешь вслух стихотворение моего любимого Георгия Иванова, а потом поднимешь лицо к вечереющему небу и будешь смотреть на ветки, ни о чем, совсем ни о чем не думая.

С бесчеловечною судьбой

Какой же спор? Какой же бой?

Всё это наважденье.

…Но этот вечер голубой

Ещё моё владенье.

Пожалуй, нужно даже то,

Что я вдыхаю воздух,

Что старое моё пальто

Закатом слева залито,

А справа тонет в звёздах.






Добрый вечер, любимая. Ты дома. Пора читать рукопись дальше. Потом — визит к «Черному доктору». И спать.

Глава 2 НЕНАВИСТЬ

Утром, как обычно, ударил колокол. Семь часов, а темно, как в глухую полночь — январь. И холодно, как же здесь холодно! Невозможно привыкнуть. Камины топят, только если на улице лужи покрываются льдом. Мадам Геру — руссоистка и приверженица спартанского воспитания. Ее девиз: «Ne Quid Nimis», «Ничего излишнего». Педагогическая теория пансиона построена на постулате, что все человеческие беды и нравственная развращенность проистекают от неумения обходиться достаточным. Надобно быть как можно ближе к природе. Природа отлично позволяет лишенным меха и шерсти млекопитающим, к числу коих относятся люди, существовать при температуре выше нуля градусов по Цельсию. Привычка согреваться огнем и кутаться в лишние одежды — следствие испорченности. Худший вред приносит только избыток пищи, отравляющий организм неперерабатываемыми тосксинами.

Поэтому в пансионе на улице Сен-Жак царят холод и голод. На завтрак дают сухарь и яблоко. В перерыве между уроками — кусок хлеба. В обед — горячее: вегетарианский суп. В семь часов — ужин: картофель, вареная морковь, вместо чая травяной отвар. Другие девочки отъедаются по воскресеньям и потом приносят из дому корзины со съестным, подкармливаются. Но принцесс Вюртембергских по воскресеньям домой не забирают. Ничего, говорила себе Лотти, когда сосало под ложечкой, я голодаю всю жизнь, давно пора бы привыкнуть.

Близость к природе означала, что и умываться по утрам — привычка вредная. Омовение — священный ритуал, коему следует отдаваться с полностью пробудившимся рассудком. Ученицы шли в класс заспанные и нечесанные. Воду приносили после первого урока, прямо в аудиторию.

Хоть от этого унижения принцессы были избавлены. Им полагались две привилегии, на которых настоял батюшка, оговаривая условия: отдельная спальня и собственная горничная. Батюшка нанял ее специально для пансиона. Утром Клара забирала ночной горшок, приносила воду умыться, а потом расчесывала девочкам волосы.

Лотти полежала еще немного, собираясь с духом, прежде чем вылезти из-под одеяла на холод. Горничной в комнате не было. Зажгла на столе свечу и, должно быть, пошла за водой. На табуретке уже стоял таз. Но пока не вернулась Клара, можно не вставать. Паули даже накрыла голову подушкой, чтоб не слышать колокола, который всё звонил и звонил.

Вот и Клара. Почему-то без кувшина.

— Всё, куклы немецкие, — сказала она, подбоченясь. — Выносите свою поганую посудину сами. И умывайтесь тоже сами. С меня хватит! Мало того что мне жалованья не платят, так теперь еще и кормежки ихней паршивой давать не будут! Или плати им три су в день! Ничего себе служба!

Никогда раньше Клара такою не была. Лотти не знала, что прислуга вообще умеет подобным образом разговаривать. Думала, грубить может только papá, потому что он кронпринц.

— Что с вами, Клара? — спросила она, садясь на постели. — Что случилось?

— А это вам объяснит старая скупердяйка. — Горничная сердито запихивала в котомку свои пожитки. — Ступайте к начальнице. Зовет.

Через минуту ее уже не было. На прощанье громко хлопнула дверью.


— Ваши высочества более не могут занимать отдельную спальню, — сказала мадам Геру, строго глядя на Лотти сверху вниз. В своем сером чепце с оборками и больших круглых очках она была похожа на филина. Ее и называли Madame Hibou, Филиниха. — Ваш отец обещал прислать плату в самое незамедлительное время, и я терпеливо ждала. Но неделя идет за неделей, деньги не поступают, а на мои письма принц не отвечает. Всякому терпению есть предел.

Обращалась она к старшей принцессе. Паули, как обычно, лучезарно улыбалась, невинно хлопала ресницами. Так на свете жить много легче, подумала Лотти, ежась под взглядом начальницы. Прикидывайся дурочкой, и всё будет легко. Вот и одноклассницы к Паули относятся совсем иначе. Правда, в младшем классе не так, как в старшем. Там все маленькие, еще незлые.

— Я вынуждена расселить вас, сударыни, — продолжила мадам, по-прежнему глядя только на Лотти. — Вы, мадемуазель, отныне будете жить в четвертом дортуаре. А ваша сестра — во втором. Делать уборку, как другие, вы, разумеется, не будете, у нас в пансионе чтут августейших особ, но в остальном извольте жить на общих основаниях. До тех пор, пока я не получу причитающуюся плату за кров, стол и обучение.

— Быть может, вы просто отошлете нас к отцу? — спросила Лотти, с ужасом представив жизнь в одной спальне с девочками из класса. На переменах к ней никто не подходил, не заговаривал, лишь косо, враждебно смотрели — обычно она уходила на лестницу и сидела там на ступеньке, глотая слезы. Как же с ними жить?!

— Какое правило номер три? «Вопросов без особого разрешения не задавать». Вас это тоже касается! Никуда я вас не отпущу, пока не получу своих денег!

На других девочек госпожа Геру кричала часто. На принцесс прежде — ни разу. Это наглядней всего продемонстрировало, что жизнь теперь будет совсем другая.

От крика поднял с пола голову дремавший пес — огромный, белый, мохнатый, с отвисшей нижней губой, под которой блестели клыки. Его звали Журдан, но пансионерки прозвали страшилище «Жеводан» — в память о Жеводанском Чудовище, гигантском волке, пожиравшем детей. Жеводан был угрюм, страховиден и вел себя в доме, как хозяин. Он в одиночку разгуливал по этажам, иногда останавливался на пороге и смотрел в классы — двери там никогда не закрывались, такой порядок. Зверь не кусался, не лаял, даже не рычал, но взгляд его налитых кровью глазищ был ужасен. Лотти не сомневалась, что мадам Геру завела это пугало нарочно — чтобы держать учениц в трепете.

— Пойду отдам распоряжения, — сказала начальница, поднимаясь. — Журдан, побудь с ними.

Она вышла, а собака, словно поняв приказ, медленно поднялась, подошла и села перед принцессами.

— Лотти, я боюсь, — пролепетала Паули, вся дрожа.

Старшей сестре тоже стало страшно. Но она вспомнила, как побеждают страх.

— Не бойся, это просто пес. У него злая хозяйка, которая никогда с ним не играет, никогда его не ласкает. Поэтому он такой печальный. И он не кусается, ты же знаешь.

А если он меня укусит, мадам Геру испугается, и можно будет потребовать, чтобы она оставила нам нашу комнату, подумала Лотти.

Ну же, смелее, подбодрила она себя. Сделала шаг вперед, присела на корточки, так что ее лицо оказалось на одном уровне с Жеводаном, медленно протянула руку и погладила его по мохнатой груди.

— Бедная собачка. Никто тебя не любит, и ты это чувствуешь.

Раздалось глухое предостерегающее рычание, но принцесса не отдернула руку. Потрепала пса по шее, погладила по голове.

Желтые в красных прожилках глаза смотрели на нее с изумлением. Башка наклонилась вбок, уши встали торчком.

— Видишь, Паули? Все думают про него, что он плохой, потому он и ведет себя плохо. А он не плохой, он просто несчастный.

Послышались шаги. Лотти поскорей вернулась на место.

— Отведите принцессу Паулину во второй дортуар, — велела начальница кастелянше мадам Тессье. — Принцессу Шарлотту в четвертый отведу я. Вещи из прежней комнаты они потом заберут сами.

Лотти едва успела обнять сестренку, шепнула ей: «Я буду тебя навещать».

На лестнице госпожа Геру сказала:

— Усвойте несколько вещей. Никаких жалоб на соседок по дортуару. У меня нет досуга разбирать ваши раздоры. Участвовать в уборке вы не будете, но свое белье стирайте сами. У нас прачек нет, а неопрятности я не потерплю.

— Я научусь, мадам, но Паулина еще маленькая. Если позволите, я буду стирать ее вещи.

— В младшее отделение вам ходить запрещается, — отрезала начальница, и стало ясно, что бедная Паули остается совсем одна.

В четвертом дортуаре, находившемся под самой крышей, жили пансионерки старшего класса, чьи родители задерживают плату. В дождь потолок там протекал, подушки были тощие, одеяла истертые. Обитательниц чердака называли les exilées10.

Шестьдесят воспитанниц старшего отделения делились на группировки, и все здесь не любили друг друга: бонапартистки — роялисток, «аристократки» — «мещанок», бедные — богатых. Как бонапартистки, так и роялистки, в свою очередь, делились на богатых аристократок и бедных аристократок, то же с мещанками, среди которых имелись дочери банкиров и дочки простых булочников. Лотти и не предполагала, что société обычных девочек может быть устроено так сложно.

В четвертом дортуаре подобрались сплошь бедные аристократки-бонапартистки, что и понятно: не платящих за обучение мещанок попросту выгоняли, а сторонниц Наполеона селить в одном помещении со сторонницами короля Людовика было опасно. Среди последних, собственно, должниц почти и не водилось — у семей, служивших Бурбонам, дела шли хорошо.

В конце прошлого года, призвав Лотти и Паули для «взрослого разговора», батюшка сказал:

— Бедные мои дочери, мало того, что вас бросила ваша недостойная мать, теперь на нашу многострадальную семью обрушился новый удар. Мой брат-король, да простит его Господь, вновь секвестрировал мне содержание. Жить на Вандомской площади более невозможно. Всех слуг кроме Зюсса я увольняю. Вашу гувернантку тоже. Она больше и не понадобится. Жить и учиться вы будете в частном пансионе. Это, пожалуй, вам и на пользу. Приобщиться к société ваших сверстниц из других сословий.

Но приобщиться к société у Лотти не получилось. Для сверстниц она была «Mademoiselle Grands Airs11» с собственной комнатой и горничной, да немка, да еще освобожденная от черной работы. Пансионерки, согласно заветам Жан-Жака Руссо, должны были обслуживать себя сами.

* * *

Госпожа Геру вошла в большую комнату с низким потолком — шесть железных кроватей с одной стороны, шесть с другой, — девочки вскочили, склонились в низком книксене.

— Это Шарлотт де Вюртемберг, которую вы впрочем знаете. Теперь она будет жить здесь, — вот и всё, что сказала начальница.

Потом, подумав, прибавила, обращаясь к девочке с небрежно заколотыми блекло-серыми волосами (опущенного лица было не видно):

— И глядите у меня, графиня. Без фокусов. Если что — спрошу с вас.

Мадам вышла, девочка, которую она назвала «графиней», распрямилась и оказалась Жозефиной Вальтэр, предводительницей бедных бонапартисток-«аристократок». Эту остролицую, веснушчатую, вечно с кем-то бранящуюся скандалистку Лотти всегда обходила стороной. Вальтэр же за все время не сказала принцессе ни единого слова, лишь кидала неприязненные взгляды. Про себя Лотти называла ее «Грызунья» — Жозефина носила в кармане кулек с сахаром и всё время им хрупала, любила сладкое.

Ничего не произнесла она и теперь, лишь молча кивнула на кровать около самых дверей, и отвернулась к остальным, будто Лотти здесь и не было.

— Ни пули, ни ядра, ни сабли моего отца убить не могли, — продолжила Грызунья рассказ, очевидно прерванный появлением начальницы. Девочки внимательно слушали, не обращая внимания на новенькую. — Он был много раз ранен, весь в шрамах, за это солдаты прозвали его Notre Balafré12, но из всех боев и сражений он возвращался живой.

Грызунья была дочерью знаменитого кавалерийского генерала, графа империи. Полностью ее звали Жозефина-Наполеона, о чем она с вызовом всякий раз говорила учителям, когда те называли ее только первой половиной имени. Потому-то мадам Геру и обратилась к ней по титулу, не желала попадать в конфуз. Упоминания об «узурпаторе» в пансионе были под запретом.

— …Отца сгубила подлая и коварная страна Россия. Сто раз наши герои громили и обращали в бегство русские полчища, одержали победы во всех битвах, сожгли дотла их главный город Моску, которую русские трусливо сдали без боя. Но пришла страшная скифская зима, когда земля замерзает и превращается в лед. Сначала погибли лошади, потом стали падать люди. Отец подорвал здоровье, заболел и умер. Обожавшие его солдаты доставили тело на родину. Теперь оно в Пантеоне…

— Мой дядя тоже был в Великой Армии и не вернулся из России, замерз там в снегах, — сказала полная, некрасивая девочка, фамилию которой Лотти еще не запомнила — на уроках толстушка всегда помалкивала. — Ужасная страна. Непонятно, как там живут люди.

— А они не совсем люди, Софи. Во всяком случае не такие люди, как мы, — повернулась к ней Жозефина-Наполеона. — Я видела русских как тебя сейчас. Когда они захватили Париж, в нашем особняке — а у нас был большой и красивый дом на Елисейских Полях — без спросу поселился принц Константен, брат их царя Александра. Русские опустошили весь наш винный погреб. Напиваясь допьяна, они стреляли из пистолетов по картинам и рубили саблями мебель. А принц был кругломордый и курносый, похожий на свинью. Это русская кровь, они там все такие.

— Загадочная нация, — молвила Эжени Ридо, отличница. — Про них много веков, со времен Геродота, ничего не было слышно, а потом они полезли в Европу, будто гунны, и теперь все только о них и говорят. А толком никто не знает, что такое Россия и чего от нее ждать.

Лотти решила: вот момент, когда я могу показать себя в выгодном свете. Ей было что рассказать про Россию.

— Русский принц Константин — сын нашей вюртембергской принцессы Софии-Марии-Доротеи, это сестра моего деда короля Фридриха. Я многое знаю о русских, мне рассказывал о них papá…

Обратить на себя внимание ей удалось. Все оглянулись.

— Знаем, — презрительно перебила Вальтэр. — Император сделал ваше паршивое герцогство королевством, а в тринадцатом году вюртембержцы отплатили за это изменой и переметнулись к врагу. Ваш папаша служил русским дикарям. Вы дочь предателя! Не разговаривайте с ней, девочки. Считайте, что ее нет. Там, в углу для нас — пустое место. А кто скажет немке хоть слово, та мне больше не подруга.

Все опять отвернулись.

Это плохо, но не самое худшее, сказала себе Лотти. Оставят в покое — и пусть. К одиночеству мне не привыкать. Мой дракон всегда со мной.

Сходила в прежнюю комнату за вещами, вернулась, стала обустраиваться. Вдоль стены тянулся длинный платяной шкаф, разделенный на секции, по одной напротив каждой кровати. Повесила туда сменное платье, положила нижнее белье, поставила выходные туфли, которые за весь месяц ни разу не надела — ведь по выходным она оставалась в пансионе.

На тумбочку поместила маменькин портрет в рамке орехового дерева. В жизни maman никогда не улыбалась, а на миниатюре ее юное лицо светилось радостью. Быть может, вдали от батюшки она снова научилась улыбаться. Если для этого необходимо быть в разлуке с дочерьми — пускай. Лишь бы она перестала быть несчастной.

Жозефина-Наполеона опять что-то рассказывала — громче, чем требовалось, чтоб ее слышали только рассевшиеся на соседних кроватях подруги.

— Настоящая аристократия — не короли с королевами и не принцы с принцессами, а люди искусства и науки, — говорила она. — Те, кто выбился наверх не по прихоти рождения, а собственными заслугами. Как мой покойный отец. И как мой дядя барон Кювье, директор Ботанического Сада, великий ученый. Вы знаете, что по воскресеньям мы с maman ездим к нему в гости. Там в салоне собирается настоящий цвет Парижа. В этот раз там были член Академии великий физик мсье Ампер, великий художник барон Жерар, писатель мсье Анри Бейль, который пишет книги под псевдонимом «Стендаль»…

Лотти никогда не слышала про физика Ампера и писателя Стендаля, но картина художника Жерара — те самые «Купидон и Психея» — висела во дворце на пляс Вандом, который сейчас представлялся потерянным раем.

Вальтэр рассказывала дальше.

— Еще был англичанин, мсье Спенсэр, изобретатель. Показывал штуку, которую хочет предложить парижской префектуре. Называется «спасательный круг». Это вот такого размера кольцо, сделанное из спрессованных бутылочных пробок. Оно не тонет и не дает утонуть тому, кто за него держится. Мсье Спенсэр бросил круг в фонтан, привязав к нему гирю — держит! Проэкт состоит в том, чтобы развесить круги Спенсэра на всех парижских мостах. На цепи, конечно, чтоб не утащили. И если кто-то тонет — кидать сверху. Знаете сколько людей в прошлом 1818 году утонули в Сене? Тридцать семь душ! А так бы они спаслись.

Теперь было понятно, почему некрасивая, злющая, плохо одетая Вальтэр столь популярна. Она интересно рассказывает про интересное. Какое счастье бывать в таких местах и видеть таких людей! И что за несчастье родиться на свет принцессой…

* * *

В классе, на уроке истории, она думала о том, что теперь все же придется найти свое место в пансионном société. Существовать далее в изоляции не получится. Кроме компании Вальтэр есть и другие. Не все девочки отделения враждебны. Некоторые просто дичатся «высочества». Надо быть милой, дружелюбной и простой. Никаких grands airs. А еще нужно как-то себя проявить. Чтобы показать им: я не титул, я живая. И тоже по-своему интересная.

Легче всего отличиться было бы, продемонстрировав свои знания. «Всемирную историю для детей и юношества» Карла Беккера, по которой мсье Лонжан вел занятия, Лотти увлеченно прочитала еще в Штутгарте. Могла бы без труда ответить на любой вопрос, который учитель задавал классу. Руку поднимала только отличница Ридо и часто несла глупости. Лотти ответила бы гораздо лучше. Но вряд ли это сблизит ее с одноклассницами. Скорее еще больше отдалит. Надо придумать что-то другое.

Случай представился на перемене.

Едва мсье Лонжан вышел, все поднялись, стали готовиться к утреннему туалету. После первого урока дежурные ходили с ведрами вниз, к насосу, приносили воду, каждая девочка наполняла кувшин, брала тазик и умывалась.

Но в открытую дверь заглянул огромный Жеводан, обвел помещение своими свирепыми буркалами, встал — и ни с места. Замерли и пансионерки.

Со всех сторон послышался шепот — громко говорить не осмеливались.

— Господи, как же я его боюсь!

— Уйдет он или нет?

— Если мы не успеем умыться, Hibou оставит нас без обеда!

Лотти слышала, как стоявшая перед нею Вальтэр негромко сказала соседке:

— Надоела мне эта гадина. Я его угроблю. Уже знаю как. Насыплю ему в миску толченого стекла. Будет гадить кровью, а потом сдохнет в корчах.

От своей последней парты, ровным шагом принцесса прошла через весь класс, направилась к двери.

— Осторожно! — воскликнул кто-то.

Несколько девочек ахнули.

Лотти приблизилась к Жеводану, погладила косматую башку, потрепала ухо.

— Что смотришь? Тебе скучно? Пойдем, пойдем.

Шагнула в коридор. Страшилище за ней. Еще и хвостом вильнул. Бедняжка, ему в этом холодном доме тоже было одиноко.

— Давай будем дружить, — шепнула собаке Лотти, наклонившись. — Все равно никому другому мы с тобой не нужны.

Она обернулась к классу.

— Браво, ваше высочество! — крикнула Клотильда, но она была дочь лавочника. Никто из важных пансионерок даже не улыбался, просто смотрели.

Сейчас отвернутся и снова станут делать вид, что меня не существует, подумала Лотти.

— Зовите меня «Шарлотта», — сказала она Клотильде. — Я теперь тоже живу в дортуаре, и у меня больше нет горничной. Я буду умываться вместе со всеми. Поэтому я схожу за водой.

Она взяла одно из ведер и вышла, провожаемая взглядами. В коридоре ее догнали дежурные.

— В одиночку не получится. Нужно, чтобы одна качала рычаг, — объяснила Анн-Мари, дочь королевского адвоката. Сказала она это без улыбки, нейтральным тоном, и всё же это был огромный шаг вперед. У Лотти поднялось настроение.

Умывались так.

Надо было наполнить из ведра кувшин, поставить на скамью таз. Сначала вымыть лицо с мылом. Потом намочить полотенце и, оголившись по пояс, протереться. Затем точно так же протереть укромные части тела и ноги, но не снимая юбку — только чулки. Потом грязную воду из тазов сливали обратно в ведра.

Лотти сделала всё в точности, как другие девочки. Хотела унести ведро с мутной, мыльной жижей, но вдруг подошла Вальтэр.

— Минутку. Лень ходить в латрину.

И сделала такое, что в классе раздалось хихиканье: задрала платье, присела и звонко помочилась в ведро.

— Вот теперь несите, ваше высочество, — сказала Вальтэр, распрямляясь и с ухмылкой глядя принцессе в глаза.

Вся красная, Лотти не знала, что делать.

— Ах, что я невежда говорю! Вашему высочеству это не по статусу! — изобразила испуг Жозефина-Наполеона. — Не извольте беспокоиться! Сидите-сидите, я сама!

Взяла за локти, стала усаживать. Растерянная Лотти опустилась на стул.

Вальтер, изображая почтительную суетливость, схватила ведро обеими руками, в обнимку, потом как бы споткнулась и вылила пахучую жидкость принцессе на голову и плечи.

— Ой, какая я неловкая! — завопила Вальтэр под всеобщий хохот. — Перестаньте, дуры! У нас беда, обоссанная принцесса, а вы регочете!

Не помня себя, давясь рыданиями, Лотти бросилась вон из класса.

* * *

Весь день она просидела в самом низу лестницы, перед запертой дверью угольного подвала. Сюда мог заглянуть только истопник Жак, но сегодня печи и камины не топили. В облитом платье было очень холодно, вымокли и волосы, их пряди касались щек ледяными сосульками, но девочка тряслась не от озноба, а от ненависти. Ненависти к мерзкой, злобной, подлой гадине Вальтэр.

Вот что такое чувство, о котором когда-то говорил отец, чувство, с которым солдаты в бою кидаются на врага, не страшась пуль и штыков. Это когда знаешь, что невозможно существовать на свете, пока рядом живет тот, кого ненавидишь. Земля слишком тесна для вас обоих.

Нет, ей не было холодно, ей было жарко. Только от этого, наверное, она не простудилась.

Страх побуждает убежать. Ненависть требовала какого-то другого действия, но Лотти еще не знала какого. Надо было это понять, а до тех пор никого не видеть, ни с кем не разговаривать.

В темноте, поздним вечером, когда в пансионе давно утихли звуки, откуда-то пришла первая подсказка. Нужно врага как следует рассмотреть, тогда ответ придет сам. Говорил не рассудок, а некий инстинкт, которого Лотти в себе никогда прежде не ощущала.

Раньше, днем, она избегала долго смотреть на одноклассниц, чтобы не наткнуться на встречный враждебный взгляд. По лицу колючей Жозефины-Наполеоны тем более лишь скользила глазами. Из-за этого и проглядела опасность.

Принцесса поднялась наверх. Тихо вошла в спальню.

Сонное дыхание, белеющие во мраке подушки, полосы лунного света из окон. Луч падал как раз на кровать Жозефины-Наполеоны.

Физиономия у нее даже во сне была нервная, вся подергивалась от каких-то неприятных сновидений, веснушки казались рябью на воде.

Это не безобидная мышь, которую ненавидеть не за что, подумала Лотти. Это злобная крыса, которая нападает. Ее не погладишь, как Жеводана — вцепится зубами.

Это и был ответ, подсказанный незнакомым инстинктом.

Когда двоим нет места на одной Земле, остается или умереть, или убить. Толченое стекло, сказала Вальтэр? У истопника, который выполняет в пансионе всякие мелкие работы, в ящике с инструментами есть напильник — недавно Жак скрежетал им в коридоре, заменял подоконник. Незаметно взять, накрошить стеклянной трухи и насыпать гадине на ее обожаемый сахар — вон на тумбочке вазочка. Схрупает — не заметит.

Лотти знала, она никогда не сделает такую ужасную вещь, но мысль о том, что это возможно, что это в ее силах, была утешительна. Теперь, может быть, удастся уснуть.

А может быть и сделаю, подумала она, уже проваливаясь в сон.

Приснилось нехорошее, но отрадное — оказывается, бывает и такое.

Лотти стояла на Новом мосту, у перил, на которых висел прикованный цепью круг. Внизу, в бурой реке, билась, разбрызгивала воду Вальтэр, кричала: «Помогите, спасите!» Вокруг никого, только они двое. «Кинуть тебе спасательный круг?» — кричит Лотти, перегнувшись. «Да, да, скорее, я не умею плавать!» — вопит утопающая. Лотти нагибается, поднимает с мостовой камень, примеривается и швыряет точнехонько в торчащую из воды голову.

* * *

Когда Лотти открыла глаза, в дортуаре никого не было. Колокол она проспала — впервые. Слишком поздно легла, слишком крепко спала. И никто не разбудил. За опоздание на урок полагалось наказание — карцер. Пускай. После вчерашнего лучше сидеть в карцере, чем в классе.

Можно было пока насладиться одиночеством — тем самым одиночеством, которое раньше казалось несчастьем. «А можно спуститься вниз, посмотреть, не отлучился ли истопник и, если его нет, взять напильник, — шепнул новый голос. — Никто не увидит». Кажется, раз заговорив, он помалкивать не собирался.

Еще ничего не решив, девочка подошла к окну, привычно ежась от холода. Что там лужи, не замерзли ли?

Перед пансионом стояла очень красивая карета, запряженная четверкой превосходных белых лошадей, у каждой круп накрыт бархатной попоной, а на ней золотой вензель: две буквы L, увенчанные короной. Такой же на лакированной дверце.

Что делает на скромной улице Сен-Жак экипаж из королевской конюшни?

За спиной открылась дверь.

— Вот вы где, ваше высочество.

Госпожа Геру! В первый миг Лотти сжалась, но лицо у начальницы было не грозное, а какое-то странное. И браниться она не стала. Наоборот, улыбается.

— Прихожу за вами в класс, а вас нет. Боже, вы заболели?!

Улыбка сменилась испугом.

— Нет, я здорова, мадам, — ответила девочка, делая книксен, как предписывали правила. — Просто я проспала. Ведите меня в карцер.

— Господь с вами, ваше высочество! Неужто вы могли подумать, будто я посмела бы наказывать такую особу, как обычную пансионерку?

Происходило что-то непонятное. Но удивиться Лотти не успела — госпожа Геру тут же начала объяснять. Она всегда роняла слова медленно, важно, а сейчас затараторила.

— Прибыл ваш батюшка, с ним адъютант его величества маркиз де Шомон, отныне приставленный к его высочеству кронпринцу. И господин барон де Либо, попечитель учебных заведений. Это такая честь для нашего пансиона!

Она захлебнулась от восторженного волнения.

— Papá привез наконец плату за обучение, — сказала Лотти, в последний момент вспомнив правило номер три — что вопросы начальнице задавать нельзя — и сменив в конце фразы интонацию с interrogative на présomptive13.

— Ах, с этим нет никакой спешки! В положении вашей семьи произошло весьма радостное… То есть, что я говорю! — хлопнула себя по губам мадам Геру. — Очень печальное событие. Скоропостижно скончалась супруга вашего государя. Его величество король — я имею в виду короля Франции — выражает вашему родителю глубочайшие соболезнования и отныне будет считать его своим личным гостем.

А, вот почему королевская карета и адъютант, догадалась Лотти. И сразу же сообразила остальное.

Дядя овдовел, так и не обзаведясь сыном. Это значит, что права papá на престол теперь незыблемы. Поэтому король Людовик изменил свое отношение к батюшке.

— Когда его высочество объявил, что намерен навестить своих дочерей в пансионе, господин попечитель счел своим долгом сопровождать принца. Никогда прежде его превосходительство у нас не бывал. Если он будет спрашивать ваше высочество, как вам у нас нравится, я очень, очень надеюсь, что вы скажете доброе слово! Если же у вас есть причины для недовольства, какие угодно, любая мелочь, умоляю: скажите! И я всё исправлю! Если кто-то хоть чем-то вызвал неудовольствие вашего высочества — учителя, персонал, воспитанницы — я приму самые суровые меры!

Толченое стекло не понадобится, подумала Лотти.

— Ах, да что же это я! Господин принц и господин попечитель ждут! Идемте скорее в класс! Позвольте только я поправлю вам волосы!

На лестнице и потом в коридоре она семенила рядом, на ходу причесывая Лотти своим гребнем.

Вошли в класс, где все поднялись и присели в книксене. Но батюшки здесь не было.

— Его высочество, его превосходительство и господин маркиз отправились в младшее отделение, к принцессе Паулине, — доложил мсье Канар, учитель латыни. — Потом вернутся сюда.

— Давайте подождем здесь, если ваше высочество не возражает, — проворковала неузнаваемая мадам Геру. — И ради бога, ради бога пообещайте мне, что не скажете о пансионе ничего недоброго! Если господин попечитель велит закрыть школу, мне будет не на что жить!

Она произнесла это очень тихо, чтоб остальные не услышали. Но все видели, как суровая начальница умоляюще сложила ладони. Садиться она пока не разрешила.

Лотти перевела взгляд на свою врагиню. Вальтэр стояла бледная, опустив голову, и нервно кусала губы. Знала, что ее ждет.

Но внутренний голос молчал. И ненависти не было.

Жозефина-Наполеона учится в пансионе на скудное пособие, полагающееся офицерам рухнувшей империи. Если ее с позором исключат, то лишат и пособия.

Несчастная, некрасивая, плохо одетая, озлобленная на мир девочка, потерявшая отца, родной дом, положение, грызущая колотый сахар, потому что нет денег на конфеты.

Ненавидеть можно только того, кто сильнее тебя, вдруг поняла Лотти. А тому, кто тонет, не бросить круг невозможно. Кто ты после этого будешь?

— Благодарю, мадам, мне здесь нравится. Все девочки очень добры, никто меня не обижает, — сказала она громко, чтобы Жозефина-Наполеона перестала кусать губы. — Жаль будет покинуть эти стены.


Но покинуть стены не пришлось. Papá привел Паули и сказал дочерям, что они поживут здесь до тех пор, пока не наступит время возвращаться в Вюртемберг. Дядя Фриц наверняка этого потребует.

И не удержался, просиял улыбкой:

— Дорогому братцу не удастся от меня избавиться! Других наследников у него не будет! Потерпите, детки, скоро вы снова заживете, как подобает принцессам!

Поцеловал младшую, погладил по голове старшую и удалился, победоносный и блистательный, звеня шпорами — он собирался на верховую прогулку. Сзади стучал каблуками раззолоченный адъютант, чуть поотстал важный господин в цилиндре, скучливо кивая лопочущей что-то госпоже Геру.

Учитель потянулся за начальницей.

Девочки остались одни.

Лотти по-прежнему стояла перед доской, исписанной латинскими фразами. На нее смотрели, но никто не сказал ей ни слова. Потом собрались кучками, начали шушукаться.

Между рядов шла Вальтэр, глядя прямо перед собой. Губы ее больше не дрожали, они были плотно сжаты.

Она идет ко мне! — подумала Лотти. Но Жозефина-Наполеона даже не взглянула. Взяла тряпку, стала стирать с доски. Никто кроме принцессы на нее не смотрел.

Не очистив доску, а лишь размазав по ней мел, Вальтер поднесла тряпку к окну, где собрались в кружок ее подруги по дортуару.

— Плюнь! — сказала она одной. — Давай-давай, не жалей слюней. Теперь ты. Ты. Ты.

Девочки послушно плевали. Остальные заоборачивались. Разговоры прекратились.

Лотти наблюдала с тоскливым ужасом. Сейчас снова произойдет что-то гадкое. Зачем, зачем она не избавилась от крысы, когда это было возможно? Попечитель уехал, papá здесь больше не появится. Мадам Геру теперь заговорит по-другому…

Так и есть! Вальтэр направлялась прямо к ней.

— На. — Протянула тряпку. — Хлестни меня по роже. Я заслужила.

— Мне довольно того, что… ты это предложила, — тихо произнесла принцесса. Раньше она обращалась на «ты» только к Паули.

— Тогда мир?

Помедлив, Лотти пожала протянутую руку. Рукопожатие для нее тоже было первым в жизни. Принцессе по руке бьют линейкой, иногда руку с поклоном целуют, но не жмут.

— Пойдем поболтаем. Хочешь сахару?

На запачканной мелом ладони лежал бело-серый кусочек.

— Спасибо.

Крупицы захрустели на зубах, словно толченое стекло. Лотти никогда не пробовала ничего вкуснее.

ТРЕТИЙ ДЕНЬ

С добрым утром, любимая.

Иди, включай магнитофон. Сегодня твой день начнется опять с баховского адажио, но с другого — из «Пасхальной оратории». Оно тоже печально, но градус этой печали чуть ниже. Она не уйдет совсем, она будет с тобой всегда, ты привыкнешь к ней. Постепенно, со ступеньки на ступеньку, она вытеснит горе. Нельзя испытывать одновременно оба эти чувства. Печаль — укрощенное, побежденное горе. Я знаю, ты не хочешь, чтобы твое горе ушло, да это кажется тебе и невозможным. Но жить, когда сердце разрывается, совсем нельзя. Не возражай, не спорь. Просто делай как я прошу. Последняя воля покойного и всё такое. Мы же договорились.

Перевернешь страницу после Баха. Хорошо?


Опять стихотворение Георгия Иванова. Я читаю много поэзии в эти дни. Стихи, как и музыка, в моем нынешнем состоянии помогают лучше, чем философские трактаты или религиозные тексты. Я пробовал и то, и другое, пытаясь обрести понимание, покой, не знаю, утешение. Нет, умствования мудрецов и упования на божий промысел не находят во мне отклика. Но это стихотворение, не пытаясь объяснить необъяснимое, попадает прямо в меня, очень точно передает чувство, которое я так остро испытываю.

Иванов пишет про эмиграцию. Я не знаю, что такое смерть. И я ощущаю ее как вынужденный отъезд с Родины, навсегда. Но не в Константинополь и не в «глухую европейскую дыру», а именно «навстречу полярной заре». Мне нестрашно, нисколько нестрашно, но сжимается сердце от предстоящего прощания.

Белая лошадь бредёт без упряжки.

Белая лошадь, куда ты бредёшь?

Солнце сияет. Платки и рубашки

Треплет в саду предвесенняя дрожь…

Я, что когда-то с Россией простился

(Ночью навстречу полярной заре),

Не оглянулся, не перекрестился

И не заметил, как вдруг очутился

В этой глухой европейской дыре.

Хоть поскучать бы… Но я не скучаю.

Жизнь потерял, а покой берегу.

Письма от мёртвых друзей получаю

И, прочитав, с облегчением жгу

На голубом предвесеннем снегу.

А теперь возьми этот листок и сожги его. Облегчения ты не испытаешь, однако в огне есть магия. Ты ощутишь ее. Но не застывай на месте. Я придумал тебе особенный день. Он ждет.

Вперед!






Сегодня мы сделаем еще один шажок от глухого одиночества к восстановлению контакта с окружающим миром.

Вчера с тобой говорила природа, и ты почувствовала, что она тебя не бросила и не оставила.

На третий день ты посмотришь на мир живых существ — таких, к каким проще всего ощутить симпатию. И от которых исходит радостная энергия жизни — то, чего нам с тобой больше всего не хватает.

Никаких дел сегодня не будет. Все перенеси на завтра. К ежедневнику даже не подходи. У тебя выходной.

Я специально пишу крупными буквами, чтобы дотянуть до конца страницы. Попробуй угадать, куда я тебя отправлю. Ответ — на обороте.

Дам подсказку. Это место, куда водят детей в выходной.


А вот и не угадала.

Ты отправляешься в зоопарк. От главного входа идешь прямо, поворачиваешь налево, по сторонам не смотришь, звери в клетках тебе ни к чему — ты сама в клетке. Твой путь — на «Площадку молодняка». Сядь там, за оградой, среди мелюзги, и наблюдай за шебутными медвежатами, прыгливыми козлятами, мохнатым осленком Кешей и толстолапым тигренком Лушей (это девочка). Обоснуйся на второй скамейке слева, если она свободна. Я просидел на ней вчера битый час, чувствуя себя профессором Плейшнером из дурацкого сериала. Луша за эти недели немножко подросла, и стало потеплей — весна, но это всё то же остановившееся, прекрасное мгновение, которым наслаждался я. Оно никуда не делось. Ощути его. Мы будем вместе, вдвоем. Но не вспоминай обо мне, ни о чем не думай. Просто сиди и смотри. Долго. Передавай Луше от меня привет. Она подошла к самой ограде и с полминуты пялилась на меня своими круглыми наивными глазами. Что-то почувствовала?

Когда поймаешь себя на том, что улыбаешься — а у тебя не получится не улыбнуться, — считай задание выполненным. Процитируй любимого мной и не любимого тобой Маяковского: «До свиданья, зверики!». И возвращайся домой.

Тебя ждет очередная глава романа. А перед сном — микстура.

Завтра же мы с тобой отправимся в одно волшебное место, которое тебе ужасно понравится.

А сейчас я напишу то, чего никогда не говорил вслух, потому что я никогда не умел произносить таких слов.

Я так сильно тебя люблю, что моя любовь никуда не могла деться, она ведь нематериальна. Она окружает тебя, как облако. Она защитит и спасет тебя, вот увидишь.






На этом слюнявом месте Марк не выдержал. Поморщился, перелистнул сразу много страниц. Зацепился взглядом за французское название главы.

Глава 6 AMOUR DE SOI


Графиня Икскюль, самая умная женщина на свете, вчера сказала, как обычно вставляя в свою речь слова из разных языков: «Утром, дитя мое, не вступайте ни с кем в разговоры. Как встанете — отправляйтесь на прогулку по парку, сделайте себе un regalo14 ко дню рождения. Вы прощаетесь с детством. С пятнадцати лет принцессы вступают в adulthood15 — раньше чем обычные девочки. Побудьте одна, стряхните с себя повседневность, посмотрите на свою existence с высоты, à vol d’oiseau16».

Насколько легче и яснее стала жизнь, когда в ней появилась Софи-Амалия. Дракон Solitude издох, сраженный сказочным принцем, но принц отбыл в свой далекий северный край, и, если б не явилась добрая фея, чудище могло бы воскреснуть. Но чудесные чудеса, раз начавшись, не прекратились. Бабушка привела в классную комнату тихую даму с нахмуренным лбом и улыбающимися глазами — Лотти никогда таких лиц не видывала — и ворчливо объявила: «Вам отныне положена гофмейстерина, пусть она вами и занимается. Графиня, this little foxy, the quiet one, is all yours17». Махнула рукой и, опираясь на трость, удалилась. От вдовствующей королевы уже с утра пахло мадерой.

Дама приблизилась, и стало видно, что лоб у нее не хмурый, а просто сдвинуты брови, как если бы она была очень сосредоточена. Одно из любимых изречений Софи-Амалии: «Жизнь слишком коротка, чтобы от нее отвлекаться».

— Вы не похожи на лисицу, — молвила незнакомка тоже по-английски, поглядев на Лотти своими веселыми глазами. — Вы похожи на солнечного зайчика. Мне велено разговаривать с вами день на английском, день на французском, день на испанском и день на итальянском, а по-немецки говорить разрешено лишь вечером. Но это единственное наставление, сделанное ее величеством. О чем мы будем разговаривать, дело наше. Обещаю, скучать мы не будем.

Лотти сразу поняла: в жизни случилось нечто очень, очень хорошее.

И вот на исходе одна тысяча восемьсот двадцать первого года, в день своего пятнадцатилетия, она шла одна и мысленно поднималась выше, выше, выше — туда, где летают птицы.

Увидела полузамкнутое каре Людвигсбургского дворца, прямоугольник мощенного каменными плитами двора и посередине маленькую фигурку. Это Лотти, Friederike Charlotte Marie Prinzessin von Württemberg, прощается с детством. Позади — мрачная тень от дворцовых стен, впереди озаренная прозрачным декабрьским солнцем зелень парка.

«Только от вас самой зависит, как вы проживете вашу жизнь, — говорит Софи-Амалия. — Никто и ничто не заставит вас быть несчастной, если только вы сами не согласитесь на эту долю».

В детстве Людвигсбург-шлосс с его бесконечными галереями и 452 комнатами казался страшным, заколдованным чертогом, где по углам таятся всякие ужасы, и хозяйка этого лабиринта представлялась девочке злой старухой-волшебницей. А это просто чересчур большой для маленького королевства загородный дворец, где живет со своими кошками старая женщина, не знающая чем заполнить бессмысленные дни. И ее очень жалко. Она велит принцессам называть ее «Madame Granny»18, но Лотти и Паули ей не внучки. У дедушкиной вдовы никогда не было своих детей. Никто ее никогда не любил, ведь короли и кошки любить не умеют. Ее мучает водянка, у нее бывают приступы помутнения рассудка, когда слуги запирают снаружи дверь ее покоев, и бедняжка бушует там, бьет дешевую фаянсовую посуду — она сама велит не ставить в ее комнаты фарфор. Ее отец, английский король, был и вовсе сумасшедший. Последние годы жизни он провел взаперти, обрастя длинной бородой и часами напролет произнося длинные, страстные речи на никому не понятном языке. Бабушка по крайней мере препирается со своими кошками на церемонном английском.

Вот и прекрасный людвигсбургский парк, окрашенный милой, бесснежной южнонемецкой зимой в скромные, изысканные серо-зеленые тона.

Лотти шла не бесцельно, она направлялась в свой заветный парадиз, в Малую Оранжерею. Там со дня на день должны были расцвести нововыведенные в Jardin de Plantes19 тюльпаны — Жозефина прислала из Парижа луковицы. Обманутые искусственным климатом глупышки думают, что сейчас май, и собираются распуститься. И ждало незаконченное письмо. Они с Ганзелем договорились писать друг другу длинно, обо всем что происходит и о чем думается. Третьего дня он прислал письмо на двенадцати страницах. Она пока была только на шестой.

Проведав цветы (они всё не раскрывались, будто заподозрили обман), принцесса села за маленький письменный стол, специально принесенный сюда для эпистолярного досуга, перечитала свой последний абзац.

«Батюшка по-прежнему блистает в Париже. Матушка опять забыла про мой день рождения, должно быть совсем погрузилась в мир грез. Если б не ее портрет на моем столике, я бы не помнила, как она выглядит. Паули вошла в ужасный возраст, всё время хочется стукнуть ее по голове. Но у меня есть Софи-Амалия, так что мне живется много легче чем Вам. Очень грустно, что Вам не с кем поговорить. О как мне знакомо одиночество! Но ведь у Вас есть я, ваша Лотти, которая думает о Вас всё время, вспоминая наше такое коротенькое, но такое драгоценное прошлое и мечтая о нашем долгом и ослепительно счастливом будущем».

Вчера она нарочно остановилась на этом месте, чтобы про самое приятное — и взрослое — написать в торжественный день, когда уходишь из детства.

Лотти окунула перо в чернильницу, улыбнулась.

«Сейчас я нахожусь в той самой оранжерее, где поняла, что я на свете не одна, что нас двое. Помните, как я показывала Вам мои розы, думая: «Когда же эти скучные Мекленбурги уедут восвояси!» Вашего отца принимал в Штутгарте дядя, а Вы с братьями гостили у нас в Людвигсбурге, и моей обязанностью было изображать любезную хозяйку. Я томилась этим, нарочно предложила показать мои розы, и Ваши братья, конечно, уклонились, а Вы, к моей досаде, вдруг взяли и согласились.

Вы поправили очки и тихо молвили: «В мире нет ничего прекраснее цветов. Как же я люблю их хрупкую красоту!» И вдруг покраснели, смущенно на меня посмотрели. Ни о чем кроме цветов мы в тот день не говорили. Вы рассказывали о своих ирисах и орхидеях, я — о моих глициниях, но истинную беседу вели наши сердца.

И потом, после Вашего отъезда, обнаружив ту Вашу записку, я расплакалась от счастья. Я поняла, что спасена. За мной явился мой принц.

Я часто думаю о нашем будущем. Сегодня мне исполняется пятнадцать, а это значит, что Вы уже сможете попросить моей руки. Два года, до моего семнадцатилетия, мы будем женихом и невестой. Вы станете навещать меня, и мы сможем проводить много времени вместе, на совершенно законном основании. А потом — у меня кружится голова от этой мысли — я уеду к Вам, на берега Балтики, о которых Вы так поэтично пишете, и мы никогда более не расстанемся.

Вы волнуетесь, друг мой, что после Людвигсбургской пышности маленький Херцруэ, который достанется Вам как младшему сыну, покажется мне убогим. Но я никогда не любила огромного и помпезного. Мы построим небольшую оранжерею — нет, две, мою и Вашу! — и будем соревноваться, чьи цветы прекрасней. Наш с Вами дом оправдает свое название: там Herz20 обретет Ruhe21.

Хотите, я опишу Вам, как будет выглядеть наш самый обычный день?

Прежде всего, он не будет обычным, ибо, как говорит моя мудрая Софи-Амалия, каждый день жизни должен быть особенным, иначе он потерян.

Итак, приступаю».

Но продолжать Лотти не стала, решив, что этот подарок оставит себе на завтра. Ровные строчки, написанные идеальным почерком, которому она когда-то с такими муками обучалась под руководством немилосердного герра Финека, были похожи на оранжерейные грядки. Их с Ганзелем жизнь будет такою же, как это письмо: длинной, красивой и наполненной тихим счастьем. В сказках долго и увлекательно описывается лишь то, как принц спасает принцессу, а в конце коротко говорится: «потом они жили долго и счастливо», но настоящая сказка лишь с этого момента и начинается. Просто ее незачем рассказывать посторонним, она только для двоих.

* * *

Возвращаясь во дворец, Лотти увидела у парадного подъезда запряженную шестеркой карету, увенчанную золоченой короной, и спешенных конногвардейцев. Нечастое событие: король навещает свою мачеху. Такое бывало лишь дважды в год — 30 октября, в годовщину смерти деда, и 29 сентября, в день бабушкиного рождения. Но сегодня 28 декабря. Что произошло?

На всякий случай лучше держаться от передней анфилады подальше. Слава богу, дядя не интересуется племянницами, потому и поселил их подальше от себя, в Людвигсбурге. Это большая удача. Нрав у короля тяжелый и мрачный, штутгартский двор слывет самым безрадостным во всей Европе. В английских газетах Вюртемберг называют «The Surly Kingdom»22, и это правда.

Дядя разговаривал с племянницами только однажды, в позапрошлом году, когда они вернулись из Парижа.

Сначала долго смотрел своим чугунным взглядом на старшую сестру, потом на младшую. Медленно, вполголоса пробормотал: «Благодарение Господу, не похожи». Затем громко сказал: «Учитесь. Будьте разумными и послушными девочками. Не такими, как…» Не договорив, опустил голову к бумагам. Аудиенция закончилась.

Батюшка называл старшего брата «Кляйне Фрицхен», говорил, что тот компенсирует маленький рост гигантской амбицией. Унаследовав престол, дядя поменял свое имя, потому что предшествующий король тоже был Фридрих, а он не хотел был «Вторым». Стал Вильгельмом Первым. «Un petit roi d'un tout petit royaume»23, пишут про него французские газеты. Как и английские, они в Вюртемберге запрещены, но бабушка выписывает, с удовольствием вырезает статьи и заметки с упоминанием пасынка. Тоже его не любит, как и papá. Дядю никто не любит кроме госпожи Ля-Флеш, но ей положено, она фаворитка.

Карету Лотти обошла стороной, чтобы не заметили гвардейцы. По этикету при виде принцессы им предписывается вытягиваться в струну и салютовать палашами, а солдаты так весело о чем-то разговаривали. Вверх тянулся табачный дым, доносился смех. Она попробовала представить себя мужчиной — не получилось. Софи-Амалия полагает, что мужчины — совсем иная биологическая особь, которую умная женщина должна терпеливо и старательно изучить, чтобы правильно с нею обращаться. Если, конечно, женщина намерена заводить семью. «Будь я в юности умнее, ни за что не вышла бы замуж, — сказала графиня. — Я начала по-настоящему жить, только когда овдовела. Но вы принцесса, вас непременно выдадут замуж. Поэтому нанесите удар первой. Младший сын герцога Мекленбургского, конечно, партия не блестящая, но ваш отец будет только рад, что проблема решилась без каких-либо усилий с его стороны, а у вашего дяди три собственных дочери. Только скажите вашему Ганзелю, чтобы он поторопился».

Завтра допишу письмо и отправлю, пообещала себе Лотти, поднимаясь через боковой вход к себе. Здесь, в дальнем крыле дворца, всё было нисколько не пышное: комнаты небольшие, обитые не шелком, а сатином, и старая, столетняя мебель.

Перед дверью в покои принцессы стоял высокий офицер с аксельбантами.

— Наконец-то! — воскликнул он. — Все ищут ваше высочество. Входите скорей, его величество ожидает вас.

Король приехал не к бабушке, а ко мне? — поразилась Лотти. Неужели из-за дня рождения?

Она тронула локоны (графиня Икскюль сделала ей на ночь отличную праздничную куафюру à la Grecque24, немнущуюся), одернула юбки, глубоко вздохнула. Вошла.

— Где вас с утра носит, сударыня? — обернулся от висевшей на стене географической карты дядя. — Разве вы не должны в это время учиться?

Он был невысок и плотно сбит, короткую шею тесно стягивал золоченый ворот, завитые волосы были не рыжими, как у papá, а бурыми, с легкой проседью.

— Сегодня у меня день рождения, ваше величество, поэтому занятий нет.

Она присела в реверансе.

— Да-да, мне докладывали. Это очень кстати, — ответил он непонятное.

А поздравлять не стал. Значит, приехал не для этого?

— Боже, неужели что-то с батюшкой? — воскликнула она.

Что-нибудь плохое или даже ужасное, конечно, могло случиться только с papá, с ним всегда что-то случалось. Это с матушкой никогда ничего не происходило, будто ее не было.

— То же, что всегда, — поморщился король. — Позорит в Париже честь Вюртембергского дома, дожидаясь, когда я умру и он станет государем. Однако этого не будет никогда. Если и третий брак не даст мне сына, я женюсь в четвертый раз, но Паулю престол не оставлю!

После смерти второй жены, он почти сразу же женился снова — на своей кузине, и полгода назад она родила ребенка, но опять девочку.

Как странно он со мной говорит, подумала Лотти. Будто не с дочерью о ее отце. И вообще будто не с девушкой-подростком. Это из-за того, что он король, у него нет времени соблюдать общепринятые правила.

— Сядьте, Шарлотта, сядьте. — Дядя нетерпеливо показал на кресла и сел первым. — Мне нужно с вами поговорить. Закончу про Пауля. Его проклятье в том, что он любит только самого себя. Всепоглощающая amour de soi25 — порок в любом человеке, но для государя это порок неприемлемый, от которого гибнут королевства. На первом месте у монарха всегда должна быть любовь к своей стране, а любить себя или даже не себя, а кого-то близкого мы можем лишь в тех пределах, когда это не вредит главному. Любовь — для обычных людей, не для принцев. Жизнь без любви — плата за то, что мы так высоко вознесены, обладаем особыми правами и существуем в роскоши.

Не я, подумала Лотти. У меня меньше прав, чем у последней служанки, а роскоши мне не нужно, да и не всегда она была. Но вслух, конечно, ничего не сказала. Королей не перебивают.

— Вы, вероятно, очень жалеете себя, что оторваны от отца и матери, — продолжил дядя все тем же суровым голосом. — Знайте же, это я разлучил вас и Паулину с родителями. Я поставил условие: содержание им обоим будет выплачиваться, только если ноги их не будет в Вюртемберге. Не хочу, чтобы они вас портили. Пауль — своей amour de soi, а ваша мать — своей pitié de soi26. Жалость к себе — еще одна impossibilité27 для особы королевской крови. Победите ее. Истребите в себе раз и навсегда.

— Этот урок мною уже пройден и усвоен, ваше величество, — тихо сказала Лотти, вспомнив свою болезнь и ночное видение.

— Хорошо коли так. — Вильгельм пытливо посмотрел на нее, провел рукой по лицу, и оно перестало быть каменным — сделалось печальным и усталым.

Помолчав, он заговорил о другом.

— Вюртемберг — маленькая страна, зажатая между гигантами. Сначала в нас вцепился стальными когтями французский орел и тащил туда, куда ему вздумается. А когда его когти разжались, нас стали рвать на части Австрия, Пруссия, Англия и настойчивей всего, бесцеремонней всего Россия, которая наложила свои медвежьи лапы на всю Европу. Сохранять независимость и национальное достоинство, лавировать между хищниками — вот миссия вюртембергского монарха, невозможно трудная, отнимающая все мои мысли и все силы… Можете вы представить в этой роли вашего отца?

Лотти покачала головой.

— В двенадцатом году, когда Наполеон потребовал от нас выставить корпус для войны с Россией, наш отец назначил командующим Пауля, ибо я как наследник престола должен был оставаться в Штутгарте. Но Пауль наотрез отказался, и войска пришлось возглавить мне. Я повел в поход пятнадцать тысяч вюртембержцев, оставив страну без молодых мужчин. Обратно вернулся лишь один из двадцати. Семьсот тридцать два человека…

Дядя содрогнулся от воспоминания.

— Я расскажу вам что такое Россия. Это бескрайний и почти безлюдный простор, где царит лютый холод, от которого усы покрываются ледяными иглами, всё белое от снега, но природе этого мало, и она сыплет, сыплет с неба мертвые хлопья. Мы зарезали и съели лошадей, потому что их было нечем кормить. Я, кронпринц, брел пешком, еле переставляя тяжелые ноги, на каждой налипли снежные гири. Люди просто садились в сугробы и больше не вставали. По обе стороны дороги сидели заиндевевшие мертвецы. Мне часто снится российская снежная преисподняя… Если после смерти я попаду в ад, я уже знаю, как он выглядит. Россия — страшная страна, сударыня. Говорю вам об этом со всей честностью.

«А зачем?» — хотела спросить Лотти, но, конечно, не осмелилась. Она не могла уследить за зигзагами этого странного монолога.

Будто услышав, король сказал:

— Потому что, принимая решение, вы должны явственно представлять его последствия. Вас ожидают тяжкие испытания. Но утешением и опорой вам будет сознание, что вы исполняете свой долг и свое назначение.

— …Я не понимаю, — пролепетала Лотти.

— Сейчас поймете. Я задам вам вопрос, и вы на него ответите. Но сначала уясните два обстоятельства. Первое: судьба Вюртемберга зависит от отношений с Российской империей. И второе: отношения эти весьма нехороши. До царя Александра дошла гнусная сплетня о том, что я погубил его сестру. Это сулит нашей стране недоброе…

Принцесса опустила глаза. Все шептались, что покойная королева Екатерина застала короля в объятьях госпожи Ля-Флеш, в слезах выбежала в одном платье, с непокрытой головой, под ледяной дождь, жестоко простудилась и от этого умерла.

— Благодарение Господу, у нас при санкт-петербургском дворе есть добрый ангел-хранитель, наша дорогая соотечественница и родственница София-Мария-Доротея, которую русские называют Maria Fyodorovna. Вдовствующая императрица не забыла свою родину. Это настоящая вюртембергская принцесса, она удерживает своего сына от враждебных действий. Но la tante28 уже немолода и нездорова. Бог знает, сколько ей осталось… Как вам показался русский великий князь?

— Который из них? — удивилась Лотти новому неожиданному повороту в разговоре.

Летом у них в Людвигсбурге побывали два брата русского царя: в июле — путешествовавший по Европе принц Николас, а месяц спустя принц Михаэль.

— Принц Николас быстр умом и любезен. Он так живо меня обо всём расспрашивал, и было видно, что не из светской вежливости, а что ему действительно интересно…

— Нет-нет, каков младший? Тот, что приезжал в августе.

— Михаэль? Он, кажется, стеснителен. Легко краснеет, это мило. Почти всё время молчал. Оживился только однажды, когда речь зашла о лошадях. Право, даже не знаю, что о нем сказать…

— Это ваш будущий муж.

— Что?!

— София-Мария-Доротея ищет невесту для своего четвертого сына. Трое старших женились в ранней юности, а Mikhail Pavlovitch — так следует произносить его имя — что-то припозднился. Императрица-мать, зная, что самые лучшие жены выходят из Вюртембергского дома, еще весной написала мне, спрашивала о вас. Nikolai Pavlovich, мнению которого она доверяет, заезжал к вам приглядеться, и вы ему понравились. После этого посмотреть на вас приехал и Mikhail Pavlovitch. На него вы тоже произвели хорошее впечатление.

— Но… но он не подавал никаких знаков! — в панике вскричала Лотти, думая: «Ганзель! О боже, мой Ганзель!»

— Вы и сами заметили, что он стеснителен. К тому же я подозреваю, нет ли там скрытого дефекта. Почему он до сих пор не женат? Александра сосватали в пятнадцать лет, Константина — в шестнадцать, Николая — в девятнадцать, а Михаилу уже двадцать два. Наш посол пишет, что у великого князя нет любовницы, он не приударяет за актрисами, не посещает увеселительных заведений. И пришедшее вчера письмо, в котором он просит вашей руки, довольно странное. «Поскольку ее высочество еще полуребенок, брак вряд ли может быть заключен ранее, чем через два года, так что с приездом в Санкт-Петербург можно обождать», — пишет он, что после длинных уверений в сердечной привязанности и пылкой влюбленности, довольно странно. Разумеется, два года мы ждать не станем, но не исключаю, Шарлотта, что вам достанется муж с какими-нибудь причудами. Говорю вам об этом со всей честностью — как сказал о России. Любовь и счастье не для принцесс, сударыня. Вас ожидает жизнь в скверной стране и возможно со скверным супругом. Ваше решение должно быть сделано с открытыми глазами.

— Да что от меня зависит? — в отчаянии воскликнула Лотти. — Ведь вы, дядя, всё за меня уже решили!

— Никто не может определить за вюртембергскую принцессу, какой будет ее судьба, — сказал на это король. — Мы не в Турции, и я не султан. Вам самой нужно решить, достойны ли вы вашего высокого рождения. Пришло время сделать выбор, под каким знаменем пройдет ваша жизнь. Что там будет начертано: «Высокая цель» или «Аmour de soi»?






К черту проблемы вюртембергской принцессы, сказал себе Марк. А то мне своих не хватает. Когда тут появится персонаж, похожий на меня? Тот, из-за которого Рогачов распаляет в себе ненависть.

Перелистнул еще несколько десятков страниц.

ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ

Сегодня девятый день, когда, согласно православному учению, душа предстает перед Богом и для нее наступает время окончательного очищения. Но мой «Сорокоднев» составлен не для моей души, а для тебя, так что это твой девятый день. И он должен стать днем конца твоего одиночества. Первая фаза карантина, самая мучительная, заканчивается. Готовься к возвращению в мир людей.

Все эти дни тебе звонили знакомые, кто-то наверняка и заходил. Но, следуя инструкции, ты взяла на работе отпуск, телефонные разговоры быстро сворачивала, гостей вежливо, но решительно выпроваживала. Ты была не готова.

Я знаю, тебе и сейчас кажется, что другие люди тебе не нужны и никогда не будут нужны. Они чужие. Они никогда не заменят тебе то, что ты потеряла.

Всё так. Не заменят. И любви, какая была у нас, никто из них тебе не вернет.

Однако я понял одну простую, но очень важную вещь. Только сейчас понял, на последнем отрезке жизни. Не про себя — про других людей.

Я — чего уж себя обманывать — всегда не любил их. Да и не за что их любить, других людей. Большинство из них глупы, недобры, эгоистичны, почти все невыносимо скучны. На месте Господа Бога я бы давно утратил интерес к этому неудачному эксперименту, явно зашедшему в тупик. Я спросил бы у Него, подобно царю Давиду, с недоумением: «Что́ есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? На фига он Тебе сдался?»

В Библии внятного ответа на этот вопрос нет. Его, видимо, там и не должно быть, потому что всякая великая книга задает душе вопросы и побуждает ее найти на них ответы самой. Ответ я нашел в неожиданном месте, в современном художественном произведении. У Стругацких, в повести «Трудно быть богом». Житель убогой, отсталой цивилизации спрашивает бога о том же самом: почему Он не предоставит безнадежный человеческий род его собственной жалкой судьбе. «Сердце мое полно жалости, — отвечает бог. — Я не могу этого сделать». У меня такое ощущение, что ради этой фразы и написана книга. Во всяком случае для меня в моем состоянии будто открылась некая дверь.

Понимаешь, осознание близкого конца подействовало на меня еще и вот каким образом. Я стал наблюдать за людьми словно через стекло вагона — знаешь, когда поезд уже тронулся, но едет еще медленно, и ты видишь на перроне лица, а голоса звучат уже приглушенно, слов не разобрать.

Я впервые увидел каждого по-иному — не так, как смотрел раньше. Люди ничего мне больше не могут сделать, ни плохого, ни хорошего. Я за скобками, я выпал из их системы координат. И это придает моему взгляду абсолютную беспристрастность.

Знаешь, что я ощущаю? Жалость. Ко всем и каждому. Смотрю на ребенка и думаю: бедняжка, сколько тебе предстоит испытаний, страданий, сколько на тебя обрушится ударов. Встречная женщина улыбается, а я вижу, знаю, что ей придется — обязательно придется — испытать горе, боль, страх. Даже люди с очень несимпатичными лицами вызывают во мне жалость. Разглядывал вчера писателя-лауреата Нечипоренко, который буквально лучился самодовольной важностью. Я всегда считал его гадиной. А тут вдруг стало невыносимо жалко, что он так упивается своими достижениями: персональной «волгой», «кремлевским» пайком и только что полученной в распределителе ондатровой шапкой. Господи, как же он себя обкрадывает, что он с собою делает!

Знаю-знаю. Ты считаешь эту немудрящую мысль тривиальной. Погоди. Вывод, к которому я благодаря ей пришел, менее тривиален.

Я внезапно понял. Самое лучшее, что в нас есть — лучшее, что есть в человеке и человечестве, — порыв, который единственно, единственно облагораживает и развивает цивилизацию, это не научный прогресс, не стремление к построению благополучного общества, даже не прекрасные идеалистические устремления (о, как часто они приводят к ужасным преступлениям!), а очень простое, ясное и сильное чувство: жалость. Мир сделали и делают лучше те, кому всех жалко.

Не надо любить людей — не девальвируй любовь, оставь ее для кого-то одного или для очень немногих; не обязательно сеять разумное-доброе-вечное, вести к светлому будущему, побуждать к героизму или чему-то высокому. Просто жалей всех. И, если можешь, помогай. Вот и всё. Никто из людей тебе не нужен, но ты можешь быть нужна кому-то из них. Тем и спасешься. От горя, тоски, ощущения бессмысленности и несчастья. Счастливой от этого твоя жизнь не станет, но обретет смысл. А это немало.

Музыка, которой я сегодня тебя заряжаю, носит печальное название: «Посмертный ноктюрн» Шопена. Он назван так, потому что эту музыку впервые услышали, когда того, кто ее написал, уже не было. Его не было, а она осталась, и осталась навсегда.

Включай, слушай.


Стихотворение я для тебя выбрал малоизвестное, да и поэтесса великой не считается: Елизавета Кузьмина-Караваева.

Земля человека не хочет,

Заботы его и трудов.

Водой его стены подточит,

Развеет их силой ветров.

И будут дубравы и рощи

В безлюдье своём зелены.

И стебель подымется тощий

В расщелинах старой стены.

Но люди земле моей милы,

Когда, завершивши свой путь,

К разверстому зеву могилы

Усталое тело несут.

Вот, в чёрной лежи колыбели, –

Ах, баюшки-баю-баю,

Чтоб больше ветра не гудели,

Закаты огнём не горели,

Не веяли б снегом метели,

Не мучали б тихость твою.

Земля хочет от человека только одного: сделать его собою — перегноем, из которого вырастет трава. Жизнь не ценит никого и ничего, она не ведает жалости, как не ведает ее природа. У жизни цепкие когти и острые клыки. Ее цель — смерть. Но всякий раз, когда ты кому-то поможешь, или просто кого-то пожалеешь, а уж тем более если ты кого-то спасешь, ты ощутишь ненапрасность своего существования.

Это — основной компонент рецепта, который я для тебя составил. Счастья, слияния душ, радости в этой формуле нет. Но ты не будешь томиться пустотой и бессмысленностью. Обещаю.

Завтра я отправлю тебя в первую экскурсию по местам, где очень нужна жалость и помощь. А сегодня начнем с легкого.

За время твоего отшельничества, твоего карантина наверняка накопились дела, по которым тебе нужно встретиться и поговорить с какими-то людьми. Позвони, встреться. Или выйди на работу. Сделай то, что должно быть сделано, но при этом внимательно смотри на того, с кем будешь общаться. Почувствуй, пойми этого человека. И пожалей его. Каждого есть за что пожалеть. Попробуй — и увидишь.

Но вечер не занимай. Тебя ждет девятая глава романа. Она длинная.

Часть вторая. L'ECHELLE D'AMOUR Глава 9 ПОЛЮБИТЬ СНЕГ 29

По широкому плацу c труднопроизносимым названием Dwortzovaja Plostcschat под мерный стук барабанов и пронзительный свист флейт двигалось зеленое каре. Вздымались и опускались бело-черные ноги передней шеренги, под ними взвихрялась поземка, султаны на киверах походили на колеблемый ветром камыш. Термометр за окном показывал минус десять, но солдаты гвардейского регимента — невероятно — маршировали в одних мундирах. Декабрь едва начался, но уже две недели стояла зима — такая, какой Лотти никогда не видывала: морозная, снежно-ледяная, сумеречная. День поздно начинался и рано заканчивался, серые промежутки между черными ночами были совсем короткими.

Тогда же они с Matouschka, как велела именовать ее императрица, переехали из Павловска в Zimnij дворец, потому что «zimnij» означает «для зимы», а теперь зима и, говорят, продлится она до апреля.

Апартаменты ее величества располагались на втором этаже, выходили на площадь, где каждый день, едва рассветет, вышагивали прямоугольные батальонные колонны разного цвета: зелено-красные преображенцы, зелено-белые измайловцы, васильковые семеновцы. Лотти научилась различать мундиры всех ста семидесяти полков русской армии и вызубрила фамилии всех командиров, чтобы разделять интересы жениха. Мишель оживлялся, только когда разговор заходил о выпушках и обшлагах, о полковых традициях. Или о калибрах пушек и лошадиных аллюрах. Об этом Лотти теперь тоже всё знала — записала сведения в свою тетрадь и выучила. Старательная дура! Думала, что он с нею так хмур и молчалив из-за отсутствия общих тем!

Смахнула с ресниц слезинки — нет, не жалея себя, а сердито, проклиная свою слепоту. Ах, если бы все эти ужасные месяцы рядом была Софи-Амалия, она давно бы всё поняла и объяснила!

Отвернувшись от окна, Лотти с тоской оглядела пышное убранство своей комнаты. Позолота, позолота, позолота — везде: на рамах картин, на мебели, на вазах, даже на потолке! А эти размеры, привыкнуть к которым невозможно! Зачем нужны такие высокие потолки, такое расстояние от стены до стены, двери в два человеческих роста?

В России ни в чем нет умеренности. Или подавляющая роскошь — или невыносимая нищета. В августе, в первые дни после пересечения границы, Лотти с ужасом смотрела из окна кареты на серые бревенчатые домишки с соломенными крышами и кривыми изгородями, на одетых в лохмотья поселян, приниженно кланяющихся до земли, а то и падающих на колени. Думала: какая бедная, какая убогая, какая несчастная страна! А потом увидела такие дворцы, каких нет и в Париже. И сколько! Matouschka, вдовствующая императрица Мария Федоровна, взявшая попечение над невестой сына, занимала, не считая обширных покоев в Зимнем, еще три дворца: Павловский, Гатчинский и Елагин. И так жили все члены императорской фамилии. Мишель — самый младший из великих князей, по статусу всего лишь пятый после государя, императрицы-матери, великого князя Константина и великого князя Николая, но для его семьи возводят новый огромный палас, который больше королевского дворца в Штутгарте. Там будет 600 слуг. Шестьсот! Невозможно даже вообразить, как управляться с такой оравой! А серфы, которых здесь странно называют «души», les âmes? Богатство в России определяется не миллионами, но количеством «душ», которыми ты владеешь. Как будто можно владеть чьей-то душой кроме собственной. Будут ведь еще и поместья, которые выделят великому князю после вступления в брак. Пятьдесят тысяч крестьян! И за всех них нужно нести ответственность! Духовный наставник преосвященный Серафим говорит, что в России господин яко пастырь, пекущийся о своем стаде, ибо крепостные подобны неразумным детям.

Но только ничего этого не будет. Ни громадного дворца с сотнями слуг, ни армии серфов. Предстоит мучительный разговор. Потом тоже будет очень тяжело. Страшно представить, что ждет дома. Но выбора нет.

Видит Бог, она не виновата! Она честно, не жалея души, попыталась полюбить эту страну. Учила ее невозможно трудный язык, штудировала ее сумбурную историю, ее неохватную географию, пыталась хоть к чему-нибудь привязаться душой. Но в России нет ни литературы, ни живописи, ни музыки — ничего, что можно полюбить. Здесь только роскошь и нищета, а теперь еще этот холод и снег, снег, снег! Зимний Петербург похож на труп, накрытый белым саваном.

Она была готова полюбить мужа, а если не получится — сердцу ведь не прикажешь — стать ему надежной помощницей, его крепостью, его силой. Как она старалась растопить лед нежностью и теплом! А получается, что она только мучила Мишеля…

Господи, да что же это? Фрейлина сказала, что Matouschka вызовет в одиннадцать, а уже половина первого!

Лотти открыла усыпанные бриллиантами часики, висевшие на шее — подарок царя Александра. Нужно будет спросить у статс-дамы princesse Volkonskaya, не явится ли оскорблением величества возвращение всех бесчисленных драгоценностей, полученных за эти месяцы от императора и обеих императриц. Увезти с собой все эти сокровища после того, что случится, совершенно невозможно.

Дверь приоткрылась. Слуги в России не стучатся, а бесшумно заглядывают. Если видят, что не ко времени — так же тихо исчезают. Здесь считается, что прислугу стесняться незачем. Что бы камердинер или горничная ни увидели, важности не имеет. К этому Лотти так и не привыкла. Собиралась завести у себя в доме иные порядки, но теперь переучивать прислугу не придется.

— Ее императорское величество просят ваше высочество пожаловать, — прошелестел камер-лакей. Говорить в полный голос и вообще производить шум могла только Matouschka. Так во всех русских дворцах: хозяина или хозяйку слышно издалека, а все остальные лишь шелестят, шуршат и нашептывают.

* * *

Из-за дверей кабинета ее величества доносилось монотонное поскрипывание и жужжание.

— Токарничать изволят, — доверительно сообщил лакей. — Сейчас осведомлюсь.

Просунул голову и плечи, постоял так с минуту, дожидаясь, когда на него обратят внимание. Что-то негромко проговорил.

— Входите, дитя мое, входите. Я заканчиваю, — послышался низкий глухой голос, выговаривавший слова с милой швабской тягучестью, по которой Лотти так соскучилась.

Вдовствующая императрица была в кожаном переднике и нарукавниках, одутловатое лицо сосредоточено, очки сползли на кончик носа. В одной руке резец, в другой янтарная фигурка, нога качает рычаг станка.

— Поправь, — велела она слуге.

Тот бесшумно подлетел, сдвинул очки повыше.

— Лучшая пора жизни — старость, — молвила Мария Федоровна, очевидно додумывая мысль, только теперь вслух. — Я состарилась и я наконец счастлива. Устроить Мишеля — последнее, что осталось сделать. С вами, Шарлотта, он будет в хороших руках, я знаю. У меня было довольно времени узнать вашу душу, милое дитя.

Она полюбовалась фигуркой, поставила ее на полку, где в ряд стояли другие: античные боги и богини.

Сняла нарукавники, передник, очки. Повернулась к Лотти.

— Я знаю, о чем вы хотите со мной поговорить и почему у вас такой несчастный вид. Вам страшно перед последним шагом. Вас всё здесь пугает, всё чуждо. Вы глядите на жениха, и вам кажется дикой мысль, что с этим едва знакомым мужчиной вам предстоит провести всю жизнь. Ах, как мне это памятно! Точно так же пришла я к государыне Екатерине, которая велела называть ее «матушкой». И у нас была беседа, которую я запомнила на всю жизнь… — На старом лице мелькнула печальная улыбка. — Но вам надо выговориться. Сядемьте, милое дитя. Я вас слушаю. Жалуйтесь мне на Мишеля. Он неотесан, недостаточно внимателен, быть может даже груб?

— Да, Мишель очень переменился. В России он совсем не такой, каким был в Людвигсбурге. Когда он встретил меня на границе, я испугалась не заболел ли он. Он отворачивал лицо, едва цедил слова, было видно, что самый мой вид ему неприятен… — С каждым словом Лотти волновалась всё больше. — Поверьте, матушка, я очень старалась пробиться сквозь этот лед, но у меня ничего не получалось. Это потому что я не знала истинной причины, которая мне стала известна лишь сегодня!

— А, кто-то вам проговорился. И, поди, еще присовокупил каких-нибудь глупостей. — Императрица вздохнула. — Это моя вина. Я должна была сама вам объяснить. Просто глядя на ваше невинное личико, не решалась заводить с вами разговор на такую тему. Кто из фрейлин наболтал вам? И что именно? Я всё вам объясню, но я должна знать, что за слухи ходят при дворе. Так кто эта сплетница?

— Прошу прощения, матушка, я не могу сказать. Это будет предательством, — тихо, но твердо ответила Лотти. — Так вы знали? И тем не менее намеревались поженить нас?

— Боже, теперь я вижу, что вам в самом деле наплели каких-то нелепиц! Да, это проблема, но проблема легко решаемая. Если бы Мишель не был так трепетен, всё давно бы уже исправилось при помощи небольшой операции. Но он вечно дотягивает до последнего.

— Да как такое можно исправить?! — вскричала Лотти. — Это ведь не рука и не нога, которую можно прооперировать!

«А сердце от операции разобьется», — хотела прибавить она, но сорвался голос.

— Вы желаете знать подробности? — удивилась государыня. — Я знаю, что вы всерьез интересуетесь науками, но не предполагала, что в их число входит и медицина. Что ж, это проще объяснить при помощи рисунка, как сделал лейб-медик Вильер, когда рассказывал мне, отчего Мишелю перед женитьбой необходимо подвергнуться небольшой хирургической процедуре. Взгляните сюда.

Ничего не понимая, Лотти подошла к столу. Пухлая рука нарисовала на бумаге нечто, похожее на длинный наперсток.

— Вы ведь имеете некоторое представление о мужской анатомии? Наверняка вы видели ее устройство на античных статуях. У Мишеля небольшой врожденный изъян, именуемый «фимозис», который препятствует отправлению супружеских обязанностей. Потому мальчик так припозднился с браком. Требуется пройти через маленькую болезненную процедуру, от которой он всё уклонялся. Но государь взял с него слово, что на следующей неделе операция состоится. Ко времени свадьбы, через два месяца, заверяет Вильер, всё уже заживет. Давайте я покажу вам, что будет сделано. Представляете ли вы себе, как иудеи делают обрезание?

— Нет! — Лотти отшатнулась. — Я ничего об этом не знаю! И не желаю знать!

— Ну так по крайней мере знайте, что Мишель дичится вас, поскольку вы своим видом напоминаете ему о предстоящей муке. Мужчины не то что мы, они ужасно боятся боли. Должно быть, Мишель по-ребячески винит вас, оттого и дуется. Ничего, это пройдет. Такой пустяк браку не помешает.

— Нет, матушка, вы ничего не знаете! Наш брак не может состояться по другой причине. Сердце Мишеля занято. Он любит другую. И я… я не стану причиной его несчастья! Отпустите меня на родину, умоляю вас. Пусть я лучше вернусь к дяде опозоренная, чем стану палачом чужой любви!

Отчаянно мотая головой, она всё пятилась от стола.

— Вы про княжну Хилкову? Ах, ну конечно же, я знаю про это его увлечение. Там пустое. И к тому же ничего предосудительного не было — по медицинской причине. Платонические ухаживания, не более.

— Да как же пустое?! — задохнулась Лотти. — Он просил у императора позволения на морганатический брак по примеру великого князя Константина! Это любовь всей его жизни — так мне рассказал человек, которому я полностью доверяю. Вставать на пути такой любви — злодейство! Я на такое не способна! Я освобождаю великого князя от слова! Я уеду! Пожалуйста, не чините тому препятствий! Неужто вы хотите, чтобы ваш сын был глубоко несчастен и ненавидел собственную жену? Ради бога, не обрекайте его, меня, нас обоих на такую участь!

Теперь Лотти не удержалась, затряслась от рыданий, а лицо императрицы потемнело от гнева.

— Маленькая, двуличная мерзавка!

— Что?! — подавилась слезами принцесса, с ужасом глядя на женщину, всегда обращавшуюся с нею так ласково и бережно, словно с ребенком.

— Я не о вас, деточка, я о Прасковье Хилковой! Она поклялась государю и мне, что перестанет плести свои сети! Я сделаю так, что ее запрут в деревне и никогда больше оттуда не выпустят!

— Матушка, — взмолилась Лотти, — ради Христа, не усугубляйте моего несчастья сознанием, что погублена еще одна жизнь! Княжна так красива, так обворожительна, так ангельски поет, что мужчинам невозможно в нее не влюбиться. Княжна виновата не более, чем солнце в том, что оно озаряет мир! Давеча, в Гатчине, после концерта, когда я подошла поблагодарить ее за чудесное исполнение романса на слова мсье Жуковски, я вдруг увидела, как смотрит на нас обеих Мишель: сначала на нее, и его лицо будто наполняется светом, а потом на меня — и оно словно погасло. В тот миг что-то и шевельнулось в моей слепой душе, я принялась расспрашивать… человека, которому доверяю, и вытянула из него правду…

— А, теперь я знаю, что это за человек! — сердито буркнула Мария Федоровна. — Проклятый болтун, ну будет ему от меня. Хорошо-хорошо! — вскинула она ладонь, пресекая протесты. — Не стану, не стану. В конце концов не в нем дело. И не в паршивке Хилковой. Дело в вас…

Она посмотрела на собеседницу взглядом, в котором уже не было злости, одна только жалость.

— Милая девочка, смотрю я на вас, и щемит сердце. Я вспоминаю, как приехала в Россию такой же наивной немецкой дурочкой, мечтавшей о любви и семейном счастье. Хотя нет, вы умней меня тогдашней. И сильней. У вас есть характер. Вам будет легче. И мой Мишель — совсем не то, что покойный Павел. С терпением и умом вы приручите моего сына, вот увидите. А Павел был неприручаем. Он напоминал кастрюлю, в которой кипит вода, и крышка все время подпрыгивает от пара, летят обжигающие брызги, от которых никуда не деться… Но я всё вытерпела и пережила. Я выполнила свой долг. Я оздоровила гнилую кровь Романовых, которым всегда не хватало наследников. Я родила четверых здоровых сыновей и шесть здоровых дочерей. Но сколько невзгод и испытаний пришлось мне перенесть, прежде чем я закрыла мертвые глаза на проломленной голове моего безумца… И вот я состарилась, и Бог наградил годы моего заката покоем. Это — единственная награда, на которую женщина нашей с вами судьбы может надеяться. Нет никакого Вюртемберга, забудьте о нем. Есть вы — и есть Россия. Ваш выбор — или последовать жалкому примеру вашей матери: съежиться, зажмуриться, сжаться, стать ничем. Или безропотно нести свою ношу, постепенно расправляя крылья. Любовь не для великой княгини, нет. Но есть иные утешения. — Старуха перекрестилась на висевшую в углу икону «Утоли-мои-печали». — Господь наполнил сей мир голодными, недужными, страждущими, бесприютными. Не смею постигать Его промысел, однако ж смиренно предполагаю, что обилие тех, кому много тяжелей и хуже, призвано облегчать собственное несчастье и побуждать к деятельному состраданию. Я приобщу вас к работе моих богоугодных заведений, и, утирая слезы сирот, вдовиц, калек, вы постыдитесь плакать о себе. Вы поймете, что Добро драгоценней всего в тех местах, где его очень мало. Увеличивая доброе хоть на крошечную толику, вы уже делаете очень многое. Тем ваше сердце и утешится. Не любовью, нет, но благостью… О Мишеле же не страдайте. Он — великий князь, у него тоже есть долг перед отчизной, и он свой долг исполнит. Я нынче же поговорю с ним. А теперь ступайте, у вас ведь урок грамматики. Вы должны как можно скорей освоить русский язык. Он очень труден, но теперь это ваш язык. Выше подбородок, милая, ровнее спину. Вы — принцесса Вюртембергского дома, мы не сгибаемся.

* * *

Пересказывая беседу с Матушкой, она несколько раз прерывалась и умолкала, чтобы вновь не разрыдаться. Сморкалась в платок, снова говорила гнусавым голосом.

Его взгляд тоже туманился влагой. Слезы у Базиля, как и подобает поэту, всегда были близко. Он мог прослезиться, живописуя красоты природы, а однажды даже расчувствовался, восхваляя многообразие русской синонимики. Постижению трудностей грамматики на уроках, правда, отводилось немного времени, и общение между ними в основном шло на французском. Слишком о многом им хотелось поговорить. Обычно Базиль спохватывался лишь к концу урока и возвращался к спряжениям, склонениям, деепричастиям, с шутливой ворчливостью коря Лотти: она-де сама виновата, соблазняя учителя своими вопросами. Ставил в пример Фредерику Прусскую, ныне ее высочество великую княгиню Александру Федоровну, супругу Николая Павловича, которую обучал русскому несколько лет назад. Вот кто был идеальной ученицей.

Преподаватель был прав, освоение языка шло медленнее, чем следовало, но без этих ежедневных отдушин Лотти задохнулась бы, опять угодила бы в когти дракона Солитюда. Как все порождения Тьмы, он был бессмертен, просто на время затаился, а тут, вдали от Ганзеля (ах, Ганзель…), от Софи-Амалии, в чужой, безрадостной стране, опять высунул из мрака свои зубастые головы. Но Базиль был таким живым, таким приязненным, таким теплым и даже горячим, что ледяное чудище спряталось обратно. Если дома спокойная и мудрая графиня Икскюль направляла ум, то здесь поэтически-вдохновенный Базиль согревал сердце, а оно на ледяной чужбине так нуждалось в тепле!

— Ее величество права касательно долга, однако ошибается касательно любви, — сказал учитель, дослушав. — Отсутствие любви высушивает душу, а что за жизнь при высохшей душе? Благотворительство, о коем толковала государыня, дело святое и богоугодное, но это не любовь, это Вера. В Писании же речено: «Пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше». Там же сказано даже жестче: у кого нет любви, тот — ничто.

— Откуда же взяться любви, если мне судьба жить с мужем, которому меня навязали и которому самый мой вид — мука! — вскричала Лотти и поспешно прибавила: — Это не жалость к себе, поверьте. Мне жаль Мишеля, ведь он влюблен в другую, а я являюсь невольной его истязательницей!

— В княжну Прасковью влюблена половина Петербурга. Я и сам, признаться, ею любуюсь — природа нечасто создает столь совершенные образцы прелести. Но есть коренная разница между глаголами «любоваться» и «любить», равно как и между существительными «влюбленность» и «любовь». Первая подобна прекрасному, но быстро увядающему цветку; вторая — дереву, каковое с годами становится лишь ветвистей. И деревьев в лесу любви много! Любовь к мужу — лишь одно из них.

— Да что я могу здесь, в этой стране полюбить?! — не выдержала Лотти. — Я ль не пыталась! — Она прикрыла рот рукой. — Боже, простите меня, вам, русскому слышать такое неприятно…

Базиль грустно улыбнулся.

— Известна ль вам истина, что по-настоящему сильна любовь лишь к тому, что полюбить трудно? Страна, в которой вам судьба провести жизнь, не ласкает ни взора, ни слуха. Она сурова, холодна, уныла и глубоко несчастна. Но оттого она нуждается в любви более иных, благословенных краев. В любви щемящей, болезненной, безоглядной. Как любят больного, никому кроме тебя не нужного ребенка. Я мало что умею, ваше высочество, и я скверный учитель грамматики, но научить любви я могу. Я ее чувствую. Я ее вижу. Она подобна лестнице. Довольно ступить на первую ступеньку Лестницы Любви, и дальше будет легче, вы сможете подниматься всё выше и выше. О, какие вам откроются виды!

— L’echelle d’amour? — повторила Лотти. — Но с какой ступени начать восхождение?

— С того, что полюбить трудней всего. Если получится это, потом будет легче. Вот что здесь, в России вам отвратительней всего? То, чего не было у вас на родине?

— Ах, да многое, очень многое! — Она посмотрела вокруг, остановилась взглядом на темном прямоугольнике окна. Четвертый час пополудни, а уже сумеречно, и снова сыплет, сыплет! — Снег. Больше всего я ненавижу снег! Эта белая сажа превращает мир в пепелище!

— Но снег прекрасен! Он падает с неба, он цвета ангельских крыльев, он призван облагородить и украсить безобразие земли. Судьба его трагична. Затоптанный ногами, загаженный лошадьми, сгребаемый дворниками, в конце концов он растает, сгинет, и все будут только радоваться тому, что его больше нет. А ведь он лишь кажется холодным. Если б он не укутывал почву, не укрывал от стужи, в ней вымерзли бы семена, и новая жизнь весной не проросла бы. Вот вам домашнее задание: полюбите снег.

Часы тренькнули, от урока оставалось пятнадцать минут. Учитель тряхнул взбитыми кудрями à la Brutus и, как обычно при последнем ударе часов, перешел на русский:

— Приготовили ли вы, Шарлотта Павловна, прошлое задание? Выучили вы наизусть стихотворение нашего великого Державина?

— Вы мне знаете, Василий Андреевич, я всегда всё выучила, — ответила Лотти. — Стихотворение нашего великого Державина «Снегирь»… Ах, я только сейчас до-га-далась. Это значит «Птица снега»!

Медленно, старательно начала декламировать:

Что ты заводишь песню военну

Флейте подобно, милый снегирь?

С кем мы пойдем войной на Гиену?

Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?

Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?

Северны громы в гробе лежат…

Потом Лотти, обхватив себя за плечи, смотрела в окно на вихрящийся снег, изо всех сил пробовала его полюбить.

Нет, любить что-то, как и кого-то, на расстоянии неправильно.

С наступлением зимы Матушка подарила две шубы: одна малинового макасского бархата с оторочкой из черно-бурой лисицы, другая белая, атласная, на соболях. Вторая не такая красивая, но она теплее и того же цвета, что снег. Надела ее сама, без горничной, натянула плотные valenki à la paysanne из песца, повязала ленты серебристого шиншиллового капора.

Самое трудное — ускользнуть от слуг. В Зимнем дворце они повсюду.

Осторожно выглянула. Никого. Бесшумная в меховой обуви, пробежала длинным коридором до служебной лестницы. Там пришлось спрятаться в темном углу и переждать, пока трое лакеев пронесут из кухни подносы: в этот час Матушка по английскому обыкновению кушала afternoon tea. Этажом ниже понадобилось спрятаться в чуланчик для веников — камер-белейхтер снимал нагар в настенных канделябрах.

У черного выхода на Канавку, что означает Kleiner Kanal, дежурил гвардеец — не прошмыгнешь, поэтому Лотти прошла мимо величественно, будто не было решительно ничего странного в том, что принцессе вздумалось отправиться на прогулку вечером, одной, через подъезд для слуг. «Kak pozchivayesch, golubtschik?», — улыбнулась она солдату. Тот вытянулся в струну. На посту открывать рот не полагалось.

Снаружи, в узкой щели между дворцовыми корпусами, вдоль набережной с воем неслась колкая белая труха. В первый миг Лотти задохнулась. Полюбить эту мерзость невозможно!

Но повернула влево, к Неве, засеменила по скользкой мостовой, подталкиваемая в спину ветром. Через минуту она оказалась на просторе большой набережной, и здесь ветра не было. Мельком оглянулась на освещенные окна Зимнего, встала у перил, оглядела простор. Он лишь угадывался. Повсюду — на льду Невы, в воздухе, на дальнем противоположном берегу был только снег. Мигали огоньки, чернел силуэт крепости Петра и Павла, багровая кайма из факелов обозначала контуры зимней переправы на Wassiljewskij Insel.

— Это и есть Россия, — вслух сказала Лотти. — Огромная снежная страна, в которой горят огоньки и чернеют казематы. Я должна ее полюбить. И начну я со снега.

Она задрала голову, глядя на белые хлопья. Они падали на лицо и щекотали его, будто ласкались. Лотти открыла рот, высунула язык — ему тоже стало щекотно. Она засмеялась.

— Ты похож на белого пса Жеводана, — сказала Лотти снегу. — Тот сначала тоже щерил пасть, а потом стал моим другом. У тебя есть свои недостатки, но ты мне нравишься.

* * *

Утром предстояло справиться с задачей более трудной — полюбить православие. Пришел митрополит с последними наставлениями перед завтрашним миропомазанием. Как перейти в новую веру, если противится душа? Ведь Бога не обманешь.

Русская вера похожа на Зимний дворец. Такая же золоченая, чопорная, давящая. Не приближающая, а отдаляющая Бога. Быть может, дело в преосвященном Серафиме? Очень уж он был параден в своем белом клобуке с алмазным крестом, слишком ярко сверкал его массивный золотой крест, чересчур тяжела и цветиста речь. Лотти редко понимала с первого раза, что говорил наставник. Он и не старался быть понятным. Повторял: «Вере не надобно понимание, на то она и Вера».

— Реките, дщерь моя, отженили ль вы из души своей сомнения? С чистым ли сердцем приготовляетесь вы к завтрашнему таинству? — спросил митрополит.

Голос был скучен, а вопрос задан согласно установленному ритуалу, Лотти понимала это. Но ответила со всей честностью и обстоятельностью — не грузному длиннобородому старику с тусклыми глазами, а Богу.

— Я имела сомнения. Я имела большие сомнения. Отрекаться от своя… от своей веры нехорошо, это предательство, а хуже предательства ничего нет. Но я поняла, что православие не widerspricht… не про-ти-во-речит догматам Лютеровой веры, в которой я родилась. Я не буду предавать моя вера. Это просто другой обряд. Да, у меня чистое сердце, отче. Я готова.

— Хорошо, дщерь моя, — успокоился насторожившийся было преосвященный. — Засим остается лишь известить вас об имени, коим вы будете наречены в православии.

— Известить? Разве я не сама выберу новое имя?

— Господь с вами! — Митрополит перекрестился. — То дело государственное! Его императорское величество обсудил сие с графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым, они вместе изучили святцы и благоволили наречь вас в память святой равноапостольной Ольги, первою из княгинь воспринявшей христианскую веру.

— Я знаю княгиню Ольгу! — обрадовалась Лотти. — Я много читала о ней в «Истории» Карамзина! Значит, меня будут звать «Ольга Паулевна»? То есть «Ольга Павловна»?

— Нет, ваше высочество. При крещении язычницу Ольгу Киевскую нарекли Еленою, так что имя ваше будет «Елена Павловна», а по свершении бракосочетанного таинства — «великая княгиня Елена Павловна».

Загрузка...