Кататься на санях оказалось совсем не так весело и приятно, как выглядит на картинках. Ну то есть веселья-то было до хренищи. Башка сразу громко заржал дурным голосом «и-го-го!», средняя кобыла, а может жеребец, в общем лошадь, подхватила, и Сова зашелся хохотом. Марк тоже засмеялся, но на скамейке втроем было тесно, Башка ворочался и пихался, совсем прижал к бортику, дул холодный ветер, из-под копыт в лицо летела колкая снежная труха с льдинками, еще и подбрасывало.
Тройка неслась прямо по замерзшему пруду, мимо квадратного островка. Сова блистал эрудицией, объяснял, что в восемнадцатом веке там была фортеция с бастионами, и графы Шереметевы устраивали потешные баталии с участием маленького фрегата.
В детстве Марк не раз бывал в Кускове, он тогда очень интересовался историей и объехал все сохранившиеся подмосковные усадьбы, многое с тех пор помнил и мог бы рассказать про Шереметевых получше (например, что у них был не фрегат, а корвет), но помалкивал, не мешал Сове красоваться. Не освоился пока в новой «команде», так что предпочитал, выражаясь по-английски, to keep low profile1. А еще понимал, что у него и так уязвимое место: он отличник, Знайка, повышенная стипендия. Все остальные были троечники, «зубрил» презирали, и стипендию получал только Серый, но не за успеваемость, а по «социалу» — он был сирота, из детдомовских или что-то такое, сам не рассказывал, а спрашивать не хотелось, Марк чувствовал себя рядом с этим молчаливым, сильно взрослым парнем неуютно. Серый был лет двадцати пяти, после армии, рабфаковский, сам откуда-то с Урала. Почему Сова принял в свою бомондную «команду» этакого валенка — загадка. Серый и сейчас был в валенках, натуральных — с галошами. Под ватником стройотрядовская форма, на голове армейская шапка с опущенными ушами, они болтались на ветру. Серый с Фредом и Баклажаном ехали во второй тройке, Фред визгливо орал песню, половину слов уносил ветер: «Помню тройку удалую… Твою позу усталую, трепет длинных ресниц…»
Три с половиной года Марк наблюдал за «командой» Саввы Богоявленского, кличка «Сова», со стороны. Как все, на них кривился — по системе «зелен виноград».
Еще на первом курсе пипл рассредоточился по «командам» и «компашкам». Разница между первыми и вторыми в том, что «команды» мужественно жбанили, а «компашки» были или девичьи, или смешанные, и там как правило даже не матюгались. Интересный антропологический процесс, если задуматься. В сентябре семьдесят третьего на журфак пришли двести первокурсников, мальчиков и девочек, присмотрелись друг к дружке, тут же начали подавать и улавливать сигналы «свой — чужой», закопошилось броуновское движение, и скоро выстроился социум — или, скорее, животное царство, где биологические виды существуют по отдельности и не смешиваются. Есть, конечно, одиночки, но мало — в основном тоскливые зубрилы или те, кто нигде не пришелся ко двору. Всегда, даже в детском саду, обязательно кто-то попадает в парии. Марк тоже один раз угодил, в седьмом классе. Хреновый был экспириенс, зато урок на всю жизнь, роман «Как закалялась сталь».
Как-то раз Марк попробовал подсчитать, сколько у них на курсе компаний — и сбился. Несколько иногородних, «общажных»: послеармейская, кавказская, среднеазиатская, спортсменская, «комсомольцы» (эти — гнида на гниде). У москвичей есть «благородные девицы», есть «мажорные девицы», есть «умники», есть «богема», есть «общественники» (не путать с провинциалами-«комсомольцами»), «алконавты» (эти к четвертому курсу сильно проредились — половину повыгоняли), плюс несколько «лидерских» — это когда кучкуются вокруг какой-то яркой или полезной личности. Например, Лёлька Стеценко. Сама по себе — ничего особенного, но предки в длительной загранке, четырехкомнатный флэт на Кутузовском весь ее, у Лёльки типа свой салон. Марк пару раз побывал. Хавка из распределителя, все дела, но жуткая скукота и герлы страшные. Тех, кто красивей ее, Лёлька к себе не зовет, а поскольку внешние данные у нее три очка по десятибалльной шкале, контингент там — как на картине про Первую мировую войну «Атака в противогазах».
У Марка статус был по-своему уникальный. Он, один из немногих, заруливал сразу в несколько компаний. С «умниками» френдовал потому что отличник. С «богемой» потому что из писательской семьи. Со спортсменами потому что разряд по фехтованию, универсиады-спартакиады, выезды на соревнования и всё такое. Но «умники» — зануды, «богема» только выёживаются друг перед другом, «спортсмены» — дебил на дебиле. И еще обидно быть купцом второй или третьей гильдии, когда есть первая.
А она на курсе имелась — «команда» Савки Богоявленского. Как саркастически выразился Жека Мясоедов, из «богемных»: «Богоявленский над журфаком простер Совиные крыла».
Деление на «гильдии», а лучше сказать — на «дворянство», «разночинцев» и «пролетариев» было почти таким же жестким, как до революции. По нескольким критериям.
Во-первых, по одежде. При царе большие баре носили гвардейские мундиры или сверкающие цилиндры, разночинцы ходили в сюртуках и шляпах, простонародье — в поддевках и лаптях. Теперешнего «белоподкладочника» сразу опознаешь по привозным джинсам, зимой — по дубленке из валютной «Березы» или, еще круче, по заграничной лыжной куртке, по ондатровой или пыжиковой шапке. Не ошибешься. «Средний класс» одевается смешанно — наполовину в советское или в социмпорт, а если носит джинсы, то стандартный «супер-райфл». Он между прочим тоже две стипендии стоит, но настоящий «аристократ» ни за что «райфл» не наденет, это для него, как говорили в московской Руси, «потерька чести». «Плебеи» таскают на себе всякий «совпаршив» — не как Серый, конечно, не ватник-валенки (тот нарочно бравирует, для контраста с остальными «совистами»), и сразу видно: вышли они из народа, дети семьи трудовой.
Во-вторых, по лениво-расслабленному московскому говору. Марк где-то прочитал, что в британском обществе, где сейчас все одеты одинаково, человека враз срисовывают по лексикону и манере произносить слова, так что моментально считывается и происхождение, и социальное положение, и даже школа, в которой чел учился. То же и на журфаке. Жеку Мясоедова, сына театрального режиссера, с каким-нибудь Петюхой Жмаковым, у которого полный рот гыкающей Шепетовки, с первой же фразы размещаешь в разные ячейки.
В-третьих, конечно, мани. Кто-то курит «Яву» и лопает в столовке комплексный говнообед; кто-то — чаще всего «общага» — экономит даже эти несчастные сорок копеек и хавает собственный бутер с «собачьей радостью», а смолит 14-копеечную «приму». Но есть несколько человек, кому не проблема сходить в «Метрополь» или «Арагви» — просто чтоб пожрать, кто потягивает «фирмý» и для поездки на физру, на Ленгоры, снимает на стриту «тачанку», а это два рэ.
В-четвертых (и это главное) — кто твои предки. Одно дело — как у Совы или у Башки, и совсем другое — если «трудовая интеллигенция» или «рабочий и колхозница».
Каждый из этих параметров обязателен, но сам по себе недостаточен. А впрочем даже если все четыре в наличии, это еще не гарантия. Вон Мишка Фишер. У него фазер скрипач-лауреат, ездит по фестивалям, валютные командировочные, все дела, у Мишки аж два джинсовых костюма, кроссовки — охренеть, на метро вообще никогда не ездит, а говор — прямо МХАТ: «четверьх-наверьх». Но он — Фишер. Как в девятнадцатом веке их не допускали в высший свет, будь ты хоть миллионщик, так и теперь.
С другой стороны, в «команде» Совы не все такая уж белая кость, серебряная ложка во рту. Серый ни по одному параметру не проходит, и почему его там за своего держат — тайна неразгаданная. Фред Струцкий по всем признакам «мидл-класс». Батя у него всего лишь главред многотиражки, сам он третий год дотаскивает одни и те же вконец слинявшие «левисы», денег у него никогда нет, без стипухи сидит. У Баклажана, хоть он сын секретаря обкома, прикинут по высшему классу и всегда при бабосах, тоже большой дефект — он на самом деле Нурымжан Мирзабаев и немосквич, ему по-хорошему полагалось бы корешовать со своей «Азией».
Но тут вот какая штука. Кого Сова признал элитой, те и элита. А что он — крем де крем, это ни у кого сомнений не вызывает. Фазер у него — главный редактор газеты «Колхозная жизнь». Никто ее, само собой, не читает, не «Советский спорт» и не «Литературка», но это орган ЦК, и папаша — член Центральной ревизионной комиссии. На курсе родитель такого калибра только у Совы. Журфак ведь не МГИМО и не ИСАА, тут особенных мажоров нет. Бóльшая часть — вроде Струцкого, дети среднемелкой журналистской плотвы. А Сову декан увидит где-нибудь в коридоре — обязательно подойдет, спросит, как Иван Кононович, да как идет учеба. Учеба у Совы идет хреново, половину лекций он прогуливает, сессии еле сдает — но прогулы ему прощают, зачеты в конце концов обязательно ставят, и «трояки» натягивают. Ройялти есть ройялти.
Нет, не только в фазере дело, чего душой кривить. От Совы исходит… Победительность? Уверенность, что он на всё имеет право? Взгляд, выражение лица такие, словно он моментально тебя взвесил, измерил и счел себе не ровней, да и вообще — не заслуживающим августейшего внимания. Входит в аудиторию — на него смотрят. Появится в курилке — короткая тишина, а потом (не все конечно, но многие) начинают говорить так, чтоб Сова прислушался и, может быть, как-то откликнулся.
У Марка была внутренняя игра, даже не игра, а целая система, помогавшая понимать других людей: найти каждому знакомому литературный прототип. В прошлом году отчим научил, у них тогда еще были нормальные отношения. Отчим сказал: «Художественная литература затем и нужна, что она помогает понимать других людей. Потому что, пока читаешь хорошую книгу, ты — не ты, а другой человек. Пьер Безухов, или Алексей Турбин, или даже женщина, Анна Каренина. У настоящего писателя все герои, даже эпизодические, живые. Лучше всех в этом смысле Лев Толстой. Мой главный ресурс — «Война и мир», там 560 персонажей. И каждого прямо видишь. Даже какого-нибудь эпизодического полковника, который мелькает в первом томе. Помнишь? Немец, которому нравится звучное русское слово «наповал». Вот я когда вижу человека, мысленно начинаю его пришпиливать к какому-нибудь типажу Толстого. Не получается — беру других авторов. Бывает сначала ошибаюсь с диагнозом, но потом всегда нахожу более или менее точное соответствие. И тогда уже знаю, чего от данного субъекта можно ожидать, а чего нельзя». Хороший совет для того, кто, подобно Марку, всю жизнь читал книжки. В натуре помогает.
Взять «команду» Совы. Он и четверо френдов.
Лёха Головко по прозвищу Башка. Колоритный чел. Сын посла, но сам интернатский, потому что фазер вечно служил в каких-то африканских странах, где школы нет, так что не папин-мамин сынок. Здоровенный, румяный, щекастый, шумный, дурной на всю голову. Лакает ханку, как конь на водопое. Орет, ручищами размахивает, не может долго сидеть на месте. То сорит деньгами — когда предки прислали, то вообще сидит без копья. Середины не бывает. Такой Рогожин, только без инфернальности, без надлома. Ну, или Портос. Сова с ним дружит на равных, потому что они одного уровня и потому что Башка не метит в лидеры, ему на это наплевать. И, само собой, когда Башка при тугриках и гуляет, Сова этим пользуется.
С Фредом Струцким совсем другая петрушка, но тоже всё понятно. Марк сошелся с этим вихлястым, улыбчивым парнем еще на вступительных экзаменах. На первом курсе сначала Фред очень хотел дружить, старался быть приятным, хвалил отчимовы романы, расспрашивал про писательскую жизнь, но потом прилепился к Сове и отчалил. Классический прилипала, говорящая фамилия: «стрюцким» в прозе девятнадцатого века, у Достоевского например, называют мелких, пронырливых людишек. Оказывает Сове и Башке мелкие услуги, знает кучу анекдотов. Короче — Расплюев, Коровьев.
Баклажану объяснение и типаж Марк подобрал не сразу. Парень неочевидный. Молчит-молчит, а потом вдруг скажет что-нибудь ни к селу ни к городу, и узкие глаза насмешливо блеснут. Скорее всего Сова его привечает, потому что, в отличие от Башки, казах постоянно при капусте и, кажется, часто платит за всю компанию. Опять же — хоть и провинциальная, но аристократия. Мирзабаев не дурак и в случае чего может зубы показать. Один раз, на картошке, идиот Сапрыка при нем ляпнул что-то про тупых «кишмишей» с «бешбармаками», а Нурымжан ему спокойно так: «У нас в Казахстане кто херню несет, тому лошадиную говняшку в рот запихивают», и Сапрыка скис. Прототип Баклажану нашелся не в литературе, а в кино. В «Неоконченной пьесе» есть Герасим Кузьмич Петрин, который за всё башляет, помалкивает-помалкивает, уткнувшись в газету, и вдруг ни к селу ни к городу: «А вот в Сызрани девицей Терещук поймана ворона с голубыми глазами». И все на него ошеломленно пялятся. В чистом виде Баклажан, его стиль.
Вот на кой Сове нужен Сергей Щербак, Серый, опять повторим, хрен знает. Где Сова, там почти всегда рядом и Серый в своей стройотрядовской форме. В разговорах обычно не участвует, смолит термоядерный кубинский «Партагас», табачные крошки сплевывает, взгляд медленный, тяжелый. Натуральный Азазелло.
Сова-то ясно кто: Воланд. Только молодой, двадцатилетний. Не заматерел еще, но уже ясно, что через сколько-то лет будет решать чужие судьбы и устраивать сатанинские балы. При таком сочетании расчетливости с куражом, да с таким папаней — сто пудов. Пройдет по жизни, как по ковровой дорожке.
Трудней всего в прототипном плане с самим собой. Марку хотелось быть Андреем Болконским, он старался именно так и держаться, но, честно говоря, больше смахивал на Пьера Безухова — той поры, когда тот еще не стал богачом и графом, а был просто хрен с горы, лох незаконнорожденный и только что удостоился попасть в шальную компанию Долохова с Анатолем Курагиным.
Произошло это неожиданно.
Вчера, в субботу, на переменке, после научатеизма, перед французским, подошел Сова и вдруг поздоровался за руку. Лекцию-то он, ясное дело, прогулял.
Марк удивился. Хоть они учились на одном и том же отделении международной журналистики и были в одной языковой группе, никогда раньше не ручкались. Кивнут друг дружке — Богоявленский небрежно, Марк как бы рассеянно — и всё.
А тут Сова говорит, как-то очень попросту, по-дружески:
— Слушай, Маркс, наша ударная бригада завтра устраивает тужилки по Масленице. Давай с нами.
— Что вы устраиваете? — растерялся Марк. Не ждал такого. И что Сова его «Марксом» назвал, тоже было неожиданно. Раньше обращался по фамилии, и то нечасто. На первом курсе Марк сильно гордился, что уже растет борода (на самом деле пух и перья — потом, когда началась военка, пришлось сбрить), так с тех пор кличка «Маркс» и прилипла. Не самая плохая вообще-то, для журфака.
— А еще русский человек, — ухмыльнулся Сова, но по-доброму. — Надо знать традиции своего народа. Особенно дающие повод выпить. По Масленице на Руси полагалось тужить. Короче программа такая. В шестнадцать ноль-ноль катание на тройках. Я заказал двое саней, там сажают по трое, так что есть одно свободное место. Далее официальная часть — какая не скажу, сюрприз. Потом завалимся к Башке. Его сеструха напечет блинов и свалит, флэт в нашем полном распоряжении.
Лёха Головко жил под присмотром старшей сестры и ее мужа во внешторговском кооперативе, в Кунцеве.
У Марка от радости защекотало в груди, но он виду не подал. Насупил лоб и лениво:
— Завтра? В принципе можно… Чем дома сидеть.
— Ну и зашибись. Встречаемся в усадьбе Кусково, перед главным входом. Без четверти четыре, не опаздывать. Сначала будет аперитив на пленэре, для разгону. Притарань батл цветного, это твой взнос. Башка обеспечивает хату и блины, Баклажан — водяру, Фред— песни и пляски, у Серого особое спецзадание, я отвечаю за культурную программу и осуществляю общее идейное руководство.
Почему его вдруг позвали, признали своим, непонятно. Самой лестной была версия, что Сова в конце концов оценил спокойное, незаискивающее достоинство, с которым Марк всегда держался — окей, старался держаться. Плюс ум, нечасто демонстрируемое, но всегда кстати проявляемое чувство юмора. Что еще? Интеллигентность? Это вряд ли, у них не котируется, скорее наоборот. Но чем-то он это отличие ведь заслужил. Конечно, непосредственный повод — свободное место в санях на оплаченной масленичной поездке, но на эту, скажем так, завидную вакансию могли пригласить кого-то другого, а выбрали его!
В общем, вчера Марк пришел в ужасное волнение. И готовился к сегодняшнему «светскому дебюту» как Наташа Ростова к первому балу.
Пересчитал наличность. Семь рублей с копейками оставалось до стипухи. Отстоял очередь в Столешникове, купил красивую бутылку венгерского вермута за четыре двадцать. Не «Чинзано», конечно, но вполне прилично.
Одевался перед зеркалом, продуманно. В очередной раз позлился на отчима, что оставил без джинсов, недоумок. Были вельветовые «самостроки», которые Марк вообще-то берег для сейшнов и так просто не таскал. Кальсоны, правда, под них не влезут, не отморозить бы яйца на этих долбаных санях. Ничего, красота требует жертв. Батник югославский — это ясно, но что сверху? Синий свитер? Нет, кримпленовый пиджак, он смотрится как фирменный, даром что Румыния. Надыбал в комиссионке, всю декабрьскую стипендию угрохал, два раза только надевал. С пальто вариантов, увы, нет, но можно у отчима по-тихому утырить мохеровый шарф, выпустить сверху. Шапка кроличья — вот что хреново. А лыжную нацепить! Пленэр же.
Не шик, конечно, подумал Марк, разглядывая себя в зеркале, но, если процитировать ту же Наташу Ростову, «есть такие, как мы, есть и хуже нас». Серый, например. Да хоть бы и Фред в его вечной вязаной кофте.
Выехал с большим запасом. На станцию Кусково прибыл электричкой в четверть четвертого. Поторчал минут десять в булочной, чтоб не на холоде. Минус десять было, через вельвет мерзли коленки. Потом в резвом темпе — ко входу в дворцовый парк, но перед воротами свернул, занял скрытную позицию в кустах. Приходить первым и ждать остальных — демонстрировать суетливость, а этого не нужно. Во всякой компании, проверено на жизненном опыте, выстраивается иерархия. То же будет и в «команде». Нельзя оказаться на нижней ступеньке.
Несколько минут проторчал, как идиот, в засаде, подпрыгивая на месте, чтоб не задубеть. Потом тем же путем, от станции, причесал Фред, перебирая длинными джинсовыми ногами, нахохленный в своем старом кожане и тоже старой, но ондатровой шапке. На плече — холщовая сумка с длинными лямками.
Тогда вылез из укрытия и Марк.
— О, Карлу Марксу от Фреда Энгельса! — заорал Фред, протягивая руку. — Это я Сове говорю: давай Маркса позовем, раз место есть. Нормальный, говорю, чувак.
Врет, подумал Марк. Иерархию выстраивает. Чтоб я еще ниже его, шестерки, у них был. А «Марксом» раньше не называл.
— Чё у тебя в сумке? — спросил. Очень уж она была плоская, странно.
— Вот, диски новые.
Струцкий бережно извлек замотанный в полотенце квадрат, развернул.
— Самое новьё. «Би джиз» и «Вингс». У Башки дома музыкальный центр «Грюндиг» — мощняк. Покрутим четыре раза и запишем — каждому. Ты кассету принес? Нет? Я надыбал блок TDK, могу одну скинуть за чирик — как сам брал.
— Да я «Би джиз» и Маккартни не особо, — соврал Марк. Десяти рублей у него не было.
Тут почти одновременно подгребли и остальные. Сначала остановилась черная «волга» с немосковским номером АТК, на ней иногда привозили в универ Баклажана. Вылезли сам Мирзабаев, со спортивной сумкой, в которой позвякивали бутылки, и Сова — налегке, в охрененной ярко-красной «аляске». Они появились в Москве только нынешней зимой, считались круче дубленок — на улице прохожие оглядывались на чудо-куртки.
Со стороны леса, размашисто шагая, притопал Серый, весь обсыпанный снегом, как партизан с картины Верещагина. Но эффектней всех явился Башка. Вылез из кабины снегоуборочной машины, сунул водиле купюру. Спрыгнул с высокой ступеньки под приветственные вопли. Морда красная, распаренная — кажется, уже поддатый. И тоже в новенькой «аляске», только голубого цвета. Заорал дурным голосом: «Прилетит Чебурашка в голубой комбинашке и бесплатно покажет стриптиз!»
Увидел Марка, кажется удивился, но рожу не скривил. Парень он был незлой, некобенистый.
— О, — сказал, — Рогачов.
И только.
— Внимание, сэры, пэры и херы! — объявил Сова. — Время пошло, секундомеры включены. Через десять минут надо быть перед дворцом. Экипажи поданы и ждут. Первый пункт нашей программы — аперитив. Ответственный — Маркс. Доставай, чего там у тебя.
Вермут был встречен одобрительно.
— Литр это лучше, чем пол-литра, — изрек Башка. — Тыща грамм делим на шесть. Получаем четыре глотка на рыло. Буду по кадыку считать.
И первым, запрокинув голову, булькнул четыре раза — выдул ровно одну шестую. Чувствовался навык. Пустили вермут по кругу, потом Башка размахнулся и подкинул пустую бутылку выше старой ели — силища у него была бычья.
— Когда упадет, чтоб были уже в санях! — крикнул Сова.
И все шумно ломанули по аллее в сторону желтеющего графского дворца. У Марка в горле стоял сладко-горький привкус и слегка покруживало, но было весело.
Тройки действительно уже стояли на берегу белого пруда. У лошадей в гривах ленты, на дугах колокольчики, возницы (или как они называются — кучера?) в бутафорских красных тулупах. Сова показал одному, потом второму какую-то бумажку. Наверно квитанцию.
Махнул:
— Башка, Маркс, со мной! Остальные — во вторую!
Настроение у Марка скакнуло еще выше, на несколько градусов. Во-первых, повело от вермута. Во-вторых, на тройки пялилась публика — воскресенье, народу перед дворцом было много. А в-третьих и главных: то, что Сова посадил его в свои сани, означало: место в «команде» у Марка будет выше, чем у Фреда, Серого и даже Баклажана. Те для Совы — свита, полезные людишки, а выражаясь попросту обслуга. Струцкий шестерит на посылках, казах башляет, Азазелло тоже зачем-нибудь нужен. На равных Сова только с Башкой — а выходит, что и с Марком. Никакой пользы от него Сове нет и быть не может. Значит, это приглашение в друзья. Дружить с Богоявленским, ни фига себе!
Но виду, конечно, не подал.
Катали их по пруду, слава богу, недолго: в один конец, потом обратно, и разок вокруг острова, с накреном — Марк чуть не вывалился на повороте. Хайлайтом аттракциона был момент, когда коренник задрал хвост, продемонстрировав, что он жеребец, а не кобыла, и прямо на бегу навалил яблок. Башка с Совой от хохота чуть не задохнулись, и Марк тоже посмеялся, но сдержанно. Болконский же.
Минут пятнадцать продолжалось масленичное катанье. Разогретый вермутом Марк даже не успел замерзнуть.
— Вторая часть парада, — объявил Сова, когда вылезли из саней. — Торжественная. Вопросов не задавать, топать за Иваном Сусаниным. — Картинным жестом показал на Серого. — Приготовил, Серый?
— А то, — осклабился тот. — Рота, за мной!
Снова спустились на лед, почапали на ту сторону пруда, где темнела лесопарковая зона. Короткий февральский день заканчивался, уже начинало смеркаться.
Шли так: впереди Серый, за ним плечом к плечу Марк, Сова, Фред и Башка, сзади тащил брякающую сумку Баклажан.
— Фред, анекдот расскажи, — не попросил, а велел Сова. И пояснил Марку: — Стручок — собиратель народного фольклора. На все случаи жизни анекдоты знает.
Прозвучало это так, будто Сова идет с Марком, а остальные вроде как сбоку. Было приятно. И окончательно стало ясно, что Фред в «команде» на положении шута, вон «Стручком» назвали — даже ухом не повел, только оскалился.
— У микрофона народный артист СССР Федор Струцкий! — провозгласил он конферансным голосом. — Короче, встречаются два еврея. «Я вам приветствую, Моня. Что вы себе думаете? Я устроился на работу первым балалаечником в оркестр русских народных инструментов, и, вы не поверите, там-таки есть один русский! Они всюду пролезут!»
Поднял руку: погодите ржать, это еще не всё.
— А как фамилия балалаечника, знаете? Капустин.
И захохотал первый. Смех у него был неприятный: рот широко разинут, так что десны видно, а глаза неподвижные и шарят по лицам.
Капустин был парень с курса, с типичным семитским лицом. «Евреев по паспорту» на факультете один Мишка Фишер, а полукровок с русскими фамилиями довольно много.
У Фреда на этот счет пунктик. На одной из самых первых лекций, когда он еще садился рядом с Марком, Струцкий огляделся и стал шепотом перечислять: «Вон жидяра сидит, и вон тот, и рыжий тоже наверняка. Идеологический ВУЗ называется!» Причина его болезненного интереса к еврейскому вопросу была понятна. В день, когда они познакомились, в очереди на заполнение анкеты перед вступительными экзаменами, сидели оба перед дверью, ждали вызова, психовали, и новый знакомый шептал: «Перед собеседованием мандатная комиссия заранее решает, кого допустить к экзаменам, а кого нет. Документы изучают, нет ли какой засады. Я из-за фамилии переживаю. Не подумают ли, что еврейская. Я на три четверти русский, а дед белорус, там многие на «ский», «цкий» или на «ич», хотя сами стопроцентные славяне». Марк, слушая, тоже немного занервничал. Имя-то у него евреистое. Не напишешь ведь в графе, что это в память о дедушке, никакого сионизма.
Пока шли по аллее, Фред выдал еще штук десять еврейских анекдотов. Смешной только один, который можно было и без акцента рассказывать. Звонит Сарочка мамаше, жалуется, что ее муж Абрамчик «гхэчневую» кашу неохотно кушает. Мамаша ей: «А ты, когда варишь, маслица побольше клади». Сарочка удивленно: «Ой! Таки гхэчку надо вахить?»
Серый свернул на узкую дорожку. Он шагал первый, загребая снег валенками, за ним Сова с Башкой, так что Марку пришлось идти рядом с Фредом, а замыкал шествие Баклажан.
Струцкий сыпать анекдотами прекратил — не стал распинаться ради одного Марка. Уронил покровительственно:
— Не напрягайся, Рогачов. Мандатную комиссию ты прошел. Щас накатим — расслабишься.
Тоже, значит, вспомнил про тот день. Всё хочет обозначить, что он в «команде» — «дед», а Марк — «салага». Лучшая реакция на это — молча пожать плечами. Типа, никто и не напрягается.
Тогда Струцкий сменил тон на доверительный.
— Скорей бы живой водицы испить. Задубел весь, надо согреться. Сегодня с утра у своей факухи был, растратил мильон калорий. Четыре раза вставал на трудовую вахту.
Подмигнул, рот опять до ушей.
Врет, подумал Марк. А если нет?
Спросил небрежно:
— Что за герла-то?
— Из второго Меда. Вообще без тормозов. Берет во все места. Давай, говорит, генетической информацией обмениваться — это у них в Меде порево так называется. Хотя кто кого порет, я ее или она меня — еще вопрос.
Не врет, с тоской подумал Марк. Елки, даже у Струцкого уже всё по-настоящему.
А чертов Фред всё не отставал:
— Ты-то кого фачишь?
— Собственную пятерню, — изобразил комичную скорбь Марк. — Никого не драл с самого лета.
И мысленно прибавил: «одна тыща девятьсот пятьдесят шестого года». С некоторых пор он завел правило никогда не врать, вообще. Потому что князь Андрей до вранья не унижался. Говорить не всю правду — другое дело, это норм, начистоту всё только идиоты выкладывают. Хотя Болконский вряд ли пошутил бы про пятерню…
— Уважон за честность, — сказал Фред, и в его глазах промелькнуло что-то жалкое. Набрехал! Нет у него никакой факухи! Сразу стало веселей.
— Алё, на мостике! — весело крикнул Марк. — Наливать скоро будут? У матросов яйца обледенели!
— Спокуха, щас всё будет, — прогудел Серый, не оборачиваясь.
И через несколько метров свернул на протоптанную в снегу тропинку, где «команда» вытянулась гуськом.
Между елей открылась полянка. Посередине что-то чернело — было уже почти темно, толком не разглядеть.
— Молоток Серый, — сказал Сова. — Исполнил задание по люксу. Начинаем официальную часть: поминки по Масленице. Всё, как завещали предки. Сначала «полощем рот», потом жжем чучело. Баклажан, доставай одну. Остальные выжрем под блины, в цивилизованных условиях.
Чучело Масленицы, вот что это такое, понял Марк, подойдя ближе. Куча веток, из нее торчит метла.
Мирзабаев вынул из сумки бутылку, столбик походных стаканчиков, банку корнишонов. Водка была «Столичная», такую хрен достанешь, а польские маринованные огурцы отчиму выдавали только в праздничных совписовских заказах.
— Сколько у тебя снарядов? — заглянул в сумку Башка. — Еще четыре? Нормуль, должно хватить. У сеструхиного хасбанда в баре и коньяк есть, и вискарь, но он сука, от меня на ключ запирает.
— Блин, харош болтать! — рявкнул Сова. — Внимание сюда!
К нему повернулись.
Он, посмеиваясь, тянул из-под «аляски» что-то серое.
— Матушка Масленица, вот твой венец!
Нахлобучил на метлу шапку. Она была старая, каракулевая, с кожаным верхом.
— Узнаете?
— Это ж треух Погосяна! — заорал Фред. — Откуда?!
Богоявленский немного подержал паузу, загадочно улыбаясь.
— …Короче, заглядываю на кафедру договориться о пересдаче — нет никого. Только погосяновский антиквариат на вешалке: бекеша и шапо. Я и спер. Пусть, сука, плешь себе отморозит.
Все заорали, загоготали.
— Ваще улет!
— Ну ты дал!
— Сова форева!
Преподаватель марленфилософии Погосян был страшилищем факультета, его ненавидели бог знает сколько поколений студентов. Поросший седым мхом череп с бородавками, кустистые брови, один и тот же галстук фасона «Ильич в гробу», колючий взгляд из-под толстых стекол. На лекциях Погосяна обычно дрыхли, зато во время сессии он пил кровушку литрами. Крэзанутый — на всю голову. Зимой ходил в драном каракуле и белых бурках, на экзаменах и зачетах совал в ноздри по дольке чеснока — опасался гриппа. Затягивалась сдача до глубокой ночи. Прогульщиков дед ненавидел, измывался над ними с особой лютостью, причем ему было плевать, кто чей сынуля. Сессия полтора месяца как закончилась, а Сова всё таскался на пересдачи.
Спереть знаменитую шапку Погосяна, конечно, было суперлихо. Об этом будут рассказывать легенды.
Серый ловко разжег огонь, по веткам побежало пламя, на поляне стало светло, а вблизи и тепло.
Башка ловко, поровну разлил водку. Предупредил:
— 45 грамм, на один заглот. Чтоб хватило по второй.
Все полезли пальцами в банку, вынули по пахучему огурчику.
— Не лакать! — Сова поднял стаканчик. — Сначала речь скажу. И без стеба, а по-серьезному. Иногда нужно… Масленица — наша коренная, русская традиция. От истоков. А их, парни, надо держаться. Всё остальное херня, а это крепкое, родное. Для каждого по-настоящему русского человека. За Русь, мужики!
— За старшого в семье братских народов? — сказал Мирзабаев. — Старший умный был детина, средний брат и так и сяк, младший вовсе был дурак?
Э, да он не Петрин, он штабс-капитан Рыбников, подумал Марк, глядя на прищуренные глаза Баклажана, в которых отсвечивал костер. «Хоть ты и Иванов-седьмой, а дурак».
Сова немножко смутился.
— Баклажан, ты для нас свой. Если бы нет, я бы не стал, ты чего… Чокнемся.
Ого, Сову извиняться заставил. Ай да казах.
Водку Марк не любил — ни запах, ни вкус, ни как она обжигает пищевод. Проглотил, скорее сунул в рот корнишон.
Башка свой огурец только понюхал, снова взял бутылку.
— Между первой и второй перерывчик небольшой — еще одна русская народная мудрость.
Разлил. Опять выпили.
Оттого что намерзся, да на вермут Марка подразвезло. Уставился на костер — не мог отвести глаз. Стоял, прислушивался к разговору. Говорили про интересное.
— Тебя фазер куда определит, когда диплом получишь? — спросил Сова Баклажана — заглаживал свой факап. — В Алма-Ату? Или получится в Москве?
— На кой мне Москва? Мой номер тут будет девятьсот девяносто девятый. В Алма-Ате — ну, может, девятый или девятнадцатый. Не, лучше быть первым парнем на деревне, чем хрен знает каким в городе.
— У вас там что, газета областная?
— Есть. Но газета не то. Я в соседнюю область, в обком комсомола пойду. Сначала вторым секретарем, потом первым.
— А почему в соседнюю?
— Чтоб семейственность не разводить. А то секретарь обкома партии Мирзабаев, обкома комсомола — Мирзабаев. У соседа тоже сын есть, на философском учится. Он — к нам, я — к ним. Круговорот кронпринцев в природе.
— А ты, Башка? Получается с ТАССом?
— Ну его. Там надо сначала на Острове долбаной Свободы или в Монголии три года отсидеть. Сопьюсь на хрен. Батя шустрит в Комитете Защиты Мира, а сеструхин хасбанд попробует в пресс-отделе МИД.
— Ты, Фред? — повернулся Сова к Струцкому.
Тот скривился.
— Мы люди маленькие. Выше отдела писем в «Комсомолке» не вспрыгну. Есть еще маза в газете ПВО, сразу редактором, но это надо погоны надевать. С одной стороны, надбавка за звание, получается двести. С другой — хрен потом в загранку поедешь. Зато вся жизнь — как расписание электрички. В сорок два подполковник и «жигуль». В сорок семь полковник и дача в Опалихе. А ты куда? Знаешь уже?
Марк навострил уши, но Сова оставил вопрос без ответа. Повернулся к нему.
— Серого не спрашиваю. И вы не спрашивайте. А ты, Маркс? В «Литературку», поди? Нормальная контора.
Пожать плечами. Типа не хочу пока об этом трепать. Сам-то Сова не стал рассказывать, куда его папаня мылит. А про Серого интересно. «Не спрашивайте» — в смысле в органы? Из каждого выпуска, говорят, два-три человека отправляют в какую-то секретную спецшколу. Надо чтоб анкета без дефектов и спортивный разряд — причем не по фехтованию, как у некоторых. Серый идеально подходит: служил в десантуре, камээс по самбо, пролетарское происхождение, ну и типаж подходящий — характер нордический, рожа кирпичом, лишнее слово клещами не вытянешь.
С собственным будущим у Марка пока был туман. Отчим сказал, что в «Литгазете» молодому парню работать незачем, хорошему там не научат, и если идти по журналистской линии, то лучше куда-нибудь в научное издание, вроде «Химии и жизни», подальше от идеологии. Ага, пускай сам в «Химию» идет. Мать уговаривает вообще поменять профиль, поступить редактором в приличное издательство. Словари выпускать, литпамятники. Зажигательная перспектива. Короче, от парентов помощи ждать не приходится. Но и сидеть на заднице до казенного распределения тоже стремно. Загонят в какую-нибудь «Заполярную правду», и мотай там три года.
— Темнишь, — понимающе усмехнулся Сова. И тихо, чтоб другие не слышали: — Ладно, после перетрем.
Марк легонько кивнул, сам подумал: зафрендить с Богоявленским тет-а-тет — это вообще супер. Как в спорте — с областных соревнований, минуя республиканский уровень, разом выйти на всесоюзный чемпионат.
— Хорош тут чалиться, поехали блины жрать, — потребовал Башка. — Или давайте еще одну разольем.
Он был уже на моторе, его слегка пошатывало.
— Догорит чучело — пойдем. В народе говорят: «Масленицу не уважишь — себя накажешь». Надо желание загадывать, лучше всего в стихах. — Сова поднял горящую ветку, стал поджигать погосяновскую шапку. Срифмовал: — Гори, гори, моя звезда. Чтоб мне был кайф, врагам —….
Заржали, громче всех Фред.
— Ты прямо Верлен! Беру цитату в актив.
Шутка была смешная. Они на французском сегодня как раз разбирали стихотворение Верлена «Осенняя песня», такое невыносимо изысканное: «Des violons de l'automne blessent mon coeur d'une langueur monotone»2.
— Кстати о Франции, — продолжил Фред. — Чего со стажировкой? Никто не слыхал? Ромашова и Зотов, да?
Тема опять была животрепещущая — сенсация года, будоражившая весь курс, особенно французскую группу: летом двух студентов отправят по обмену на стажировку в Париж, в газету «Юманитэ». Марк был отличник, по языку шел вторым после Пита Курочкина, который с родителями пожил в Монреале, поучился там в местной школе и на французском чесал, как на родном. Но Курочкину «Юманите» на хрен не сдалась, у него фазер, собкор АПН, теперь работал в Нью-Йорке, Пит туда каждое лето ездил, а Марку стажировка не светила, потому что рылом не вышел. У Ленки Ромашовой и Егора Зотова тоже пять по французскому, но плюс к тому Ленка — дочь проректора МГУ, а Зотов — член КПСС и главред факультетской газеты. Так что без вариантов, нечего и мечтать.
— Не парься, Стручок. Тебе с твоим четвертаком, тем более нам с Совой не светит, еле на трояк вытянули. У Баклажана английский, а Серый парле только по-матерному. Ну, скоро оно догорит? — сказал Башка, приплясывая от нетерпения. — Блины потеют, жбанка зябнет.
Меня даже не упомянул, подумал Марк. Хотя, может, это такая деликатность — с точки зрения Башки быть «пятерочником» стремно. Как в гусарской компании слыть исправным службистом.
— Ты куда? — спросил Сова молча двинувшегося в темноту Серого. — А костер кто будет гасить? Спалим парк культуры и отдыха к ёшкиной маме.
— Пойду отолью, — буркнул тот не оглядываясь. — Нам же в Кунцево переть.
Понадобилось и Марку. Он направился к противоположному краю полянки — стоять, поливать рядом с неразговорчивым Азазелло как-то не улыбалось.
Навстречу, из-за ели, кто-то вышел, тяжело поскрипывая снегом. Сзади темнели еще фигуры.
— О, тут гуляют, — громко сказал человек надтреснутым голосом, шагнул вперед.
На плоском лице оживленно посверкивали быстрые глаза, в углу широкого губастого рта торчала потухшая папироса.
— Квасите, пацаны? Угостите, не жидитесь.
Двинулся к костру. За ним второй, третий, четвертый. А потом сразу еще четверо. У Марка под ложечкой сделалось холодно и скованно — не вздохнешь. Шпана! И, похоже, подмосковная: какие-то бушлаты, портки со здоровенными клешами, один в солдатской зимней куртке без погон. Тут по Казанской дороге Люберцы недалеко, самый бандитский пригород. Приезжают кодлами на электричке в Москву пошляться, задирают городских, бьют, бывает что и грабят.
Рожи у всех жуткие, в центре такие не встретишь. Страшнее всех — первый, с приклеенной ко рту папироской. В уродской плюшевой кепке, какой-то полусогнутый, будто горбатый. Натуральный урка.
Вся «команда» будто застыла. Баклажан потихоньку пятился, его сумка осталась на снегу. Фред часто моргал. Башка — он был туповат — хлопал глазами.
— Выпили уже всё, — сказал Сова, пнув ногой пустую бутылку. — Сорри.
— Чё? — быстро повернулся к нему плюшевый. — Как ты, баклан, меня назвал?
И оскалил кривые зубы, когда Сова отшатнулся.
— Шучу. — Выплюнул папиросу. — Дай покурить, будь земелей.
Поглядел на протянутую пачку «мальборо».
— Америка! Херасе. Я на пацанов возьму.
И выгреб все сигареты, горстью.
— Конечно. Курите, — пробормотал Сова. Он сейчас был не похож на ройялти. — Мы бы и водкой поделились, но кончилась.
— А это у вас чё? — Урка поглядел на сумку. — Ну-ка гляну.
Он подошел, наклонился.
Тут проснулся Башка.
— Алё! — заорал. — Не лапай, не твое!
Подскочил, схватил плюшевого за руку. Тот коротким ударом снизу вмазал Башке по носу, потом локтем другой руки сбоку, в ухо. Башка бухнулся прямо на сумку. Зазвенело.
— Спокуха! — проворно развернулся урка, дуя на кулак. — Ваш кореш сам полез, я его не трогал. За то, что он на меня попер, по хабарику с рыла.
Лёха сидел на земле, мотал головой, из носа текла кровь.
У Марка в висках стучало. Единственный раз в жизни он дрался в седьмом классе, с гадом Коршуном, и «дрался» — одно название. Получил под дых, согнулся от боли, и Коршун лупил его, беспомощного, по щекам, наотмашь. А все стояли и смотрели.
Хуже этого ничего быть не может — когда тебя бьют, и ты даже не сопротивляешься. Он тогда дал себе клятву, на всю жизнь, что такое никогда не повторится. И сейчас больше всего испугался, что эту клятву нарушит.
Поэтому, не давая себе закоченеть от ужаса — а тянуло — Марк не своим, истошным голосом крикнул:
— А ну отвали!
И по-дурацки — сам тут же понял — выставил вперед правый кулак. Будто это спортивное соревнование, и в руке рапира.
Жуткий тип с интересом уставился на Марка. Вперевалку, но проворно подкатился. Протянул удовлетворенно:
— База-аришь.
Вблизи от него пахло чем-то кислым, гнилым. Как от слесаря-водопроводчика, который недавно приходил чинить засор в уборной. Крепкая рука взяла Марка за пальто, пониже горла.
В ожидании удара он зажмурился.
— Этта чего тут у нас? — послышался удивленный голос.
От деревьев неторопливо шел Серый. Встал посередине. Поглядел на шпану, полукругом обступившую костер. Остановил взгляд на плюшевом.
— Эй, пузырь, а ну ко мне.
— Ты чё, борзой? — спросил урка, выпуская Марка.
— Ко мне, я сказал. — Серый говорил негромко. — А то я к тебе подойду. Сломаю обе руки и одну ногу. Чтоб тебе потом было, на чем до параши прыгать. А если сам подойдешь — только зубы выбью.
— Ты чё, — повторил урка. Он уже не казался Марку страшным. — Твои первые начали.
Самое поразительное, что остальные молчали, не встревали.
— Ладно, пацаны, без обид, — сказал плюшевый. — Расходимся.
Опасливо глядя на Серого, попятился, махнул своим рукой, и через несколько секунд вся кодла растворилась среди елей, будто ее и не было.
Серый склонился над Башкой, зачерпнул снега, залепил расквашенный нос.
— Держи, пока течь не перестанет.
— Уф, — выдохнул Сова. — Хорошо, что ты, Серый, не срать ходил. А то нас бы всех тут на хрен замочили.
Марк смотрел на Серегу Щербака будто впервые. Теперь понятно, почему Сова принял в «команду» этого пролетария. Действительно — Азазелло.
А потом Сова сказал такое, что у Марка погорячели щеки:
— Все в портки наложили, один Маркс не забздел. «Отвали», говорит.
— Молодец, — кивнул Серый. — Учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Гасим что ли, костер? Нам через всю Москву переться. Блинков с водочкой охота.
— Хрена, — трагическим, гнусавым голосом простонал Башка. Он сунул руку в сумку, побренчал там осколками, понюхал пальцы. — Все четыре вдребезги… Чего делать будем? На кой блины без жбанки…
Последовало обсуждение, в котором Марк не участвовал. Он смаковал момент. Неважно, что внутренне перетрусил и, не появись Серый, был бы позорно избит. Важно, чтó видели остальные. В конце концов князь Андрей при Аустерлице тоже только пробежал немного со знаменем. Вот теперь он в «команде» себя крепко поставил. Фред с Баклажаном, да и Башка съехали вниз, ну а Серый… С телохранителем не дружат, его держат для защиты.
Башка звал ехать к трем вокзалам, взять водяры у таксистов. В маге перед закрытием все равно не купишь, весь пипл ломанул после работы.
— Не, — поморщился Баклажан. — Я домой, с меня на сегодня приключений хватит.
Без него проект с вокзалами провалился. Серый, Башка и Фред порылись по карманам, все вместе не наскребли и пятерки. Марк соврал, что он вообще пустой. Одно дело — есть блины на внешторговской квартире в Кунцево, и совсем другое — жрать водку в привокзальной подворотне. По Башке было видно, что до дома он не дотерпит, его от мордобоя и недопоя прямо трясло.
— Значит, банкет отменяется, — резюмировал Сова. — Трояк мне нужен на тачку.
Он всегда подкатывал к универу на такси или на бомбиле, про метро высокомерно говорил: на лоховозке не езжу.
От парка дошли до Рязанского проспекта.
— Маркс, ты где живешь? — спросил Сова, когда прощался с «командой».
— На «Фрунзенской».
— О, почти сосед. Я на Зубовской. Давай со мной, подвезу.
Фред жил на Речном, один раз на первом курсе Марк побывал у него в гостях. Баклажан — в доме казахского постпредства на Курской. Серый — в общаге на Ленинских. Башке предстояло пилить в Кунцево с двумя пересадками. Вообще-то до кольцевой можно было прихватить любого из них, но Сова не предложил. Даже Серому, хотя тот был герой дня.
Удивленный и — чего от самого себя скрывать — сильно польщенный, Марк стоял, смотрел, как Сова ловит тачку. Это заняло полминуты, не больше. Около парня, одетого во всё заграничное, почти сразу остановился драный «москвич», но Сова садиться в него побрезговал, махнул рукой: катись, катись. Договорился с шофером «волги». Кивнул Марку. Сели.
Тут-то всё и объяснилось.
— Слушай, Маркс, такое дело, — почти сразу начал Сова, вполголоса. — Твой фазер член Союза писателей, так?
— Ну.
— И числится в шишаках. У нас дома его шеститомник стоит, на видном месте. Батя туда ставит только книжки, которые просто так не купишь. Врать не буду, не читал, но издано солидно.
— Ну, — повторил Марк, не понимая к чему Сова клонит и надо ли говорить, что Рогачов не родной отец. Шеститомник «Избранное» у отчима вышел в позапрошлом году, большое было событие. Поменяли холодильник и телевизор, отчим купил себе в букинистическом энциклопедию Брокгауза-Ефрона, матери — дореволюционную «Библиотеку античной литературы», Марку обломился магнитофон, правда советский, кассетный «Спутник».
— Ему наверняка ничего не стоит достать билеты в ЦДЛ. Завтра там творческий вечер этого, как его, Григория Васильева. Можешь попросить для меня два билета? Позарез надо.
— На вечер Григория Васильева? — поразился Марк. Сова вряд ли интересуется современной литературой — да и вообще литературой. И потом, если бы он так сильно любил прозу Васильева, то не сказал бы «этого, как его».
— На херу я его вертел, — дернул плечом Богоявленский. — Но он всё второе отделение отдал группе «Арсенал». Это полурок-полуджаз, я честно говоря в гробу видал всякие там саксофоны, но, понимаешь… — Сова запнулся, что было на него совсем не похоже. — Я сейчас кадрю одну герлу… Церемонно и культурно, она дочка очень большого человека. Ну и сама собой фифа, принцесса на горошине. Только тебе рассказываю, нашим не болтай.
Марк сдвинул брови: обижаешь.
— В общем, она очень хочет. Любит эту хрень. Я пообещал, а ни банана не выходит. Билетов вообще не достать. Может твой фазер как-нибудь по своей линии добыть? Неохота перед Настей треплом быть. У нас самый ранний период брачных игр. Надо перья распускать, а я получусь петух ощипанный. Обещал и облажался. Поможешь, а? За мной не заржавеет.
Жуткое разочарование — вот что испытывал сейчас Марк. Ларчик, оказывается, просто открывался. Сове Марк в друзья на хрен не сдался. Еще один полезный человечек, вроде Баклажана или Фреда, только по другой части — по «культурке». У галантерейной герлы Насти будут и другие высокоинтеллектуальные запросы, сын «шишака» из Союза Писателей пригодится.
Но виду не подал. Пусть хоть так. Он попал в «команду» и должен из нее не вылететь. Серый — министр обороны, Баклажан — министр финансов, Фред — Госконцерт, а Марк Рогачов будет министр культуры. Башка — другое дело, он сын посла, с Совой на равных, но он «номер два», оттеняет лидера.
Вдруг подумал: какой я на фиг князь Андрей. Типичный Берг, расчетливый пролезала. Неприятную мысль отогнал. Не Берг, не Берг. Глумов. Циничный, саркастический наблюдатель за нравами хозяев жизни.
— Если такой ажиотаж, значит и контрамарки для членов СП тоже кончились, — задумчиво сказал Марк и для саспенса немного помолчал. — Но фазер корешует с Гривасом — это Григория Васильева друзья так зовут. Я пару раз у Гриваса и его жены (знаешь, Дарья Данилова, актриса?) на даче в Переделкино был. Думаю, решу вопрос. Короче, приходите за четверть часа до начала. Скажешь администратору заветные слова: «Богоявленский, от Рогачова».
От благодарностей небрежно отмахнулся: типа — фигня, для нас не проблема.
И потом всю дорогу до Зубовской брал реванш за разочарование. Рассеянно глядел в окно, лишь изредка поворачивая к Сове голову — а тот рассказывал про свою фифу, причем не столько про нее, сколько про ее папашу. Он — лубянский генерал, и не просто генерал, а на какой-то важной, суперсекретной должности. Когда Богоявленский-père узнал, за кем ухаживает отпрыск, очень одобрил: «Это золотая рыбка, сынок. Гляди, не упусти». Больше ничего объяснять не стал, но батя зря не скажет.
— А на мордалитет она как? — спросил Марк. — Не жаба?
— Девочка-картинка. Так и слопал бы. — Сова хрюкнул по-кабаньи, облизнулся. — Но я лап не распускаю. Тут не факать, тут жениться. Мне в любом случае до распределения надо, иначе в длительную не пошлют.
«Знает уже, где будет работать. Сразу в загранку, года на три», подумал Марк. Небрежно спросил:
— И куда поедешь?
— В страну изучаемого тобой языка, — подмигнул Богоявленский. — Но в какую — пока секрет.
— А разве бывает, что посылают в длительную, если сначала не был в краткосрочке?
— «Бывает и медведь летает». Русская народная мудрость.
Рожа у Совы была хитрая. Марк изобразил зевок — не больно-то интересно. Отвернулся.
Уже думал, как будет разговаривать с отчимом.
Задачка была не из простых. Вчера они разругались до хлопанья дверью.
Исторически отношения прошли через несколько этапов. Рогачов впервые возник на горизонте незадолго до смерти отца. Ну, Рогачов и Рогачов, вежливый дядя в очках, немножко похожий на пучеглазого филина.
Потом, после похорон, в доме всё закоченело и заледенело, мать ходила сомнамбулой, дрожала голосом и заикалась, Марк вообще съежился, часами лежал в кровати, укрывшись с головой одеялом, они даже не ели по-нормальному, за столом. Когда подводило живот, идешь к холодильнику, суешь что-нибудь в рот, и назад, под одеяло. Полки в холодильнике постепенно пустели, но в магазин мать не ходила. И тут появился Рогачов. Зашел в комнату, сказал: «Я Марат, ты Марик, почти тезки. Давай вместе мать спасать, ей совсем плохо». Стал приходить каждый день, приносил сумки с едой, часами сидел с мамой, что-то ей рассказывал, уговорил вернуться к работе над переводом. Вывозил их на машине за город, на природу. И потихоньку стал частью жизни. Если на несколько дней исчезал, становилось пусто и странно.
А потом, наверно через год или около того, мать вдруг заявляет, что Марат Панкратович будет жить у них. В тринадцать лет ты еще совсем идиот, ни хрена про взрослых не понимаешь. Марк закатил истерику — детскую, сопливую, с ревом, а-ля принц Гамлет: о женщины, ничтожество вам имя, башмаков еще не износила, и прочее. «Я думала, Марат тебе нравится. Так будет лучше для тебя, для меня и для него», — расстроенно сказала мать. Но была тверда, а это «и для него» лучше всяких объяснений растолковало Марку, что хочет он или нет, но теперь их трое.
Вел Марк себя жестоко и глупо. Наказал мать тем, что перестал с ней разговаривать. Рогачова вообще игнорировал, даже не здоровался, обходил боком, что в их маленькой квартире было непросто. Когда тот пытался завести разговор, смотрел мимо, поджимал губы. Поганец он был, конечно.
Длился этот тинейджерский газават много месяцев. С тотальным молчанием Марк долго не продержался, так существовать было невозможно. Решил, что будет с матерью «холодно предупредителен», а с отчимом нужно держаться «с ледяной вежливостью» — он тогда читал взахлеб «Войну и мир», уже примеривался стать князем Андреем.
Но в четырнадцать, когда решил капитально изменить свою жизнь, Марк перестроил и домашние отношения.
Сказал себе: «Ну чего ты на отчима взъелся? В чем он виноват? В том, что любит маму? Если бы не он, она так и осталась бы заикой. Или вообще умерла бы, ей же жить не хотелось. Всё, пора траур заканчивать. Отца не вернешь, а жизнь продолжается. И даже только начинается».
В то лето он будто проснулся, перестал быть ребенком. Стал думающей личностью. Это называется «раннее взросление». Происходит с подростками, которые оказываются в стрессовой ситуации, а у Марка тогда ситуация сложилась — хоть из окна прыгай. Он один раз чуть и не прыгнул, едва не попал в статистику «адолесцентных суицидов». Распахнул окно на кухне, встал на подоконник, поглядел вниз — не хватило духу. Но решил, что будет жить по-другому, а если не выйдет — вот тогда и прыгнет.
Тот год был ужасный. Не только дома, но и в школе. С третьей четверти в классе появился Вовка Коршунов. Сразу потребовал, чтоб его звали Коршуном. А когда Бобрик, Саня Бобров, считавшийся в классе первым силачом, ответил — типа сами разберемся, как тебя называть, новенький сходу, без слов, двинул ему коленом в пах. Бобрик согнулся, а этот ему с двух сторон, одновременно, вмазал ладонями по ушам. У них никто так страшно не дрался, обычно просто пихались в грудь.
Теперь-то, начитавшись книжек, Марк знал, что в каждом примитивном сообществе (подростковые коллективы относятся именно к таковым) складывается стайная иерархия, которую определяет вожак, поэтому при смене лидера стая немедленно подстраивается под нового. И обязательно, всегда в сообществе есть изгой.
Марк Клобуков, мальчик-одуванчик, не отлипавший от книжек по истории, не способный ни разу подтянуться на перекладине, не гонявший после школы в футболяну, был идеальным кандидатом в парии. Этого не произошло раньше, потому с первого класса все шпыняли жирного, туповатого, вечно что-то жующего Сливу, а Марк занимал вакансию «Знайки» и при этом запросто давал списывать. Прозвище у него было по имени — Морковка. Неимпозантное, но беззлобное. Лучше уж «Морковка», чем «Марик» — с детства ненавидел, когда так называли, даже мать в конце концов отучил.
Но Слива сразу прилип к Коршуну и получил от него прозвище Слон. А Марка новый диктатор смерил презрительным взглядом. «Клобуков? Будешь Клоп».
Поразительно, как быстро все с кем нормально общался шесть классов, к кому ходил на дни рождения и сам домой приглашал, от него отвернулись. Хуже, чем отвернулись — превратили в мишень для постоянных издевательств, еще и выеживались друг перед другом, а особенно перед Коршуном, кто остроумней пошутит. Шутки были — подложить кнопку на стул, плюнуть сзади в шею из трубочки жеваной промокашкой, один раз втихаря сунули в портфель дохлого воробья, Марк потянулся за тетрадкой, заорал — то-то было веселья.
В последний день перед летними каникулами, придравшись к чему-то, Коршун при всех его избил — не кулаками, а открытой ладонью по лицу. Марк из романов знал, что нет ничего оскорбительней пощечин. После такого или вызывают на дуэль, или стреляются. Потому и влез на подоконник. Заглянул, выражаясь литературно, в бездну — и стал взрослым.
На каникулах он составил план перезапуска всей своей незадавшейся жизни. Ощущение просыпающихся мозгов — того, что собираешься решать свою судьбу сам, было захватывающим. Это действительно было прорывом — теперь-то понятно.
Начал с себя. Сказал, что прежнему слюнтяю, рохле, книжному червю, завсегдатаю Исторического музея конец. Надо стать спортивным, ловким, сильным — чтобы никакая гадина больше безнаказанно не измывалась. Но туда, где тебя при всех лупили по щекам, а ты только мотал башкой, возвращаться нельзя. И еще — урок Коршуна: сам выбирай имя, которым тебя называют. На другие не откликайся. Никаких «Морковок», тем более «Клопов».
Всё это могло получиться только при помощи взрослых. Поэтому Марк пошел к матери и объявил, что он держал по отцу траур, а теперь траур закончился. Прямо так и выразился: «держал траур», по-книжному, смешной был, но мать не улыбнулась, а прослезилась. Когда же Марк сказал, что помирится с отчимом и даже хочет взять его фамилию, мама вообще расплакалась. Рогачов тоже жутко разволновался. И всё дальнейшее произошло очень легко — Марк до сих пор вспоминал то лето с гордостью.
При Союзе писателей имелась детская теннисная секция, где в группе для начинающих Марк был не хуже других писательских отпрысков. Научился координировать движения, бегать-прыгать, лупить ракеткой справа и слева.
Отчим устроил перевод в другую школу, на Крымской площади. Она была спец, с преподаванием на английском, поэтому весь июнь, июль и август Марк занимался с репетитором — зубрил, как бешеный, и успешно прошел собеседование.
В новом классе, знакомясь с ребятами, сказал: «Я Рогачов Марк, друзья зовут меня «Мрак», а с недрузьями я не общаюсь». Кличку придумал такую, чтоб понравилась — и сработало. Еще и школа была совсем другая, без шпаны вроде Коршуна, одно слово — английская.
В общем построил новую жизнь и нового себя сам. И всё потом пошло по-другому: учеба, отношения в школе и в семье, а главное — стал сам устраивать свою судьбу. Взять, например, теннис. Когда начали играть по-настоящему, на счет, и сделалось ясно, что в чемпионах не бывать, Марк и не подумал терзаться, а перевелся в фехтование, и там дела пошли намного лучше. А нет — продолжил бы поиски.
С отчимом дружить тоже оказалось очень даже неплохо. Во-первых, он был умный, хорошо рассказывал, и разговаривать с ним бывало интересно. Во-вторых, Рогачов всё время помнил, что он не родной отец, и комплексовал — а Марк отлично этим пользовался. «Папой», конечно, не называл, отец у человека только один, но обращался на «ты» и по имени, без отчества. Если кто-то посторонний слышал, как юный щегол зовет пожилого дядьку «Маратом» — хлопали глазами.
В общем, нормально контактировали. Вплоть до недавнего времени. Но с тех пор как Рогачов сел писать новый роман, его будто бешеная собака покусала. Всё рычит да лает. С ним и раньше бывало: если «уйдет в книгу» (так мама говорила), становится чокнутым. Бормочет что-то, ничего вокруг не видит, сам с собой жестикулирует. Но никогда еще не случалось, чтоб вот так вызверивался. Должно быть, совсем какую-то чернуху гонит.
Книг отчима Марк не читал, они были муторные, депрессивные, про то, какая тяжелая штука-мука-докука жизнь. Там все вечно страдали, попадали в дерьмовые ситуации, неизлечимо болели, умирали. На хрена люди такую нудятину читают, только настроение себе портят — непонятно. У Толстого, конечно, тоже есть «Смерть Ивана Ильича» (бррр), но есть же «Война и мир», «Анна Каренина», «Севастопольские рассказы», много чего. А у Марата Рогачова сплошная «Смерть Ивана Ильича».
Короче, вчера опять поцапались. На пустом месте.
Марку понадобилось в кабинете книжку взять. Оттуда, как обычно, доносился стук пишущей машинки, бухал кашлем отчим.
Вошел тихо, чтоб не мешать, так же тихо и вышел бы. А этот поворачивается, рожа злющая. «Что за хамство! Воспитанные люди стучатся». Ничего себе? И не было у них никогда такого завода, чтоб стучаться. Квартира — три маленьких комнаты, не Букингемский дворец. Опять же не спальня, а кабинет, все книги там, не только отчимовские. Особенно Марк на противное слово «хамство» взбеленился. Ответил в сердцах: я у себя дома и между прочим, прописан здесь, в отличие от некоторых. По-дурацки ответил, но и отчим тоже хорош. «А ну-ка вон отсюда!» Выходя, Марк так дверью хлопнул — с потолка посыпалось.
И как после вчерашнего подкатываться с просьбой, непонятно. Только через спецпредставителя — маму.
Когда Марк попал домой, Рогачов молотил в кабинете, а мать еще не вернулась. Она теперь трижды в неделю по вечерам читала лекции в обществе «Знание».
Ничего, подождем.
Он посидел за кухонным столом, сделал задание по французскому — перевел первую страницу романа. Преподша у них была высокоинтеллектуальная: разбавляла перевод и разбор статей из «Юманите» то Верленом, то Франсуа Мориаком. Роман назывался «Un adolescent d'autrefois», «Подросток былых времен». Чудновато, конечно. По нынешним понятиям герой был уже не подросток — семнадцать лет. Но «подростку» Достоевского вообще двадцать, ровесник. Вроде считается, что в старину взрослели раньше, Петя Ростов вон в пятнадцать лет уже на войне погиб, а в то же время какие-то они были шибко трепетные. Лично Марк перестал себя считать подростком-недоростком с того самого лета, с четырнадцати. Сразу перепрыгнул из детства во взрослость.
Фраза, с которой роман начинался, ему понравилась. «Я не похож на всех других парней». Классные романы всегда классно начинаются — сразу берут за шиворот и утягивают в свой мир. А если не утягивают — значит, фигня. Каждый человек на самом деле уверен, что не похож на остальных. Хотя все похожи, как кильки в банке. «Я тоже килька?» — спросил себя Марк. И пришла в голову красивая мысль — хоть в аудитории на стенку вешай, рядом с чеховским «в человеке должно быть всё прекрасно»: всякий сам решает, какой он станет рыбой — килькой, плотвой, акулой или дельфином. Дельфин, кажется, не рыба, но не будем придираться. А еще есть летающие рыбы — вот кем надо стать. Все плавают, а ты взял и полетел.
Мать пришла в половине десятого. Марк подождал, пока она поговорит с отчимом — что-то оживленно рассказывала про свою лекцию, про вопросы из зала.
Наконец заглянула к нему. Поцеловала — он не стал снисходительно морщиться, как обычно, а улыбнулся.
— Мы в хорошем настроении, — заулыбалась и мать. — Есть причина? Или просто «радует душу Тибулла высокое зимнее небо»? Погода действительно прелесть. Ты знаешь, что сегодня Масленица? Хорошая жена и родительница напекла бы блинов. Не повезло вам с Маратом.
Это было отлично, что она такая веселая. Осенью мать согласилась вести курс античности в Педе, ужасно психовала, говорила, что она кабинетный червь, злокачественная интровертка, но оказалось, что ей нравится читать лекции. Теперь вот еще и пенсионеров приобщает к Аристотелю и Сенеке, на общественных началах. Тоже между прочим: плавала, плавала и вдруг полетела. Странно, наверно, в пятьдесят почти лет открывать в себе что-то новое.
— Слушай, мам, нечеловечески огромная просьба. Завтра в ЦДЛ литературный вечер Григория Васильева, билетов не достать, а мне позарез нужно два входных. Поговори со своим супругом, а? Тебе он не откажет.
Мать сначала вздохнула — знала, что они с отчимом вчера опять поцапались.
— Будь с ним потерпеливей, пожалуйста, Маркус. У него трудно идет книга. Писатели — они такие.
Потом улыбнулась.
— Любопытненько. Не помню, чтоб ты раньше интересовался творчеством Григория Павловича. Ergo — у тебя наконец-то появился кто-то с интеллектуальными запросами, пускай даже на уровне Гриваса.
Из всей современной литературы мама признавала только писанину отчима, в этом смысле она была настоящая римлянка: своим всё, чужим ничего. Свято верила, что Рогачов недооценен, а все остальные писатели переоценены. Переживала, что Васильев намного популярней.
— Ладно-ладно, Маркус. Не буду вторгаться в твою приватность. Но в уплату весь вечер будешь откликаться на «Марика».
Когда-то, на тринадцатый день рождения, он потребовал подарка: чтоб она больше не звала его дурацким именем «Марик». Мать перешла на «Маркуса», но по детскому имени ностальгировала.
— Хоть на Марика, хоть на Шарика, только добудь два пропуска, а?
— Марик-Марик-Марик, мамочкин комарик, — поддразнила она и опять поцеловала в щеку. — Терпи. Всё, иду к тигру в клетку.
Он дождался, когда скрипнет дверь кабинета, тихонько прошел коридором, стал прислушиваться.
— …Сама же просила, чтоб я бросил курить. Бросил, теперь вот бухаю. Горло привыкнет обходиться без дыма — само пройдет. Отстань, пиявка. Лучше посиди в кресле, твое присутствие меня вдохновляет. Надо закончить главу.
— Ой, знаю я. Это до глубокой ночи. Сделай перерыв. Выпей чаю и позвони Гривасу. У него завтра в ЦДЛ вечер. Попроси два места.
— С какой стати мы с тобой пойдем слушать Гриваса?! Мало нам его трепа в домашних условиях?
— Да не мы. Меня попросили.
— А-а, — успокоился отчим. — Сейчас позвоню. И ты права, выпью, пожалуй, чаю перед последним рывком. На какую фамилию?
— Это Марику. — Мать понизила голос. — Ему нужно два, понимаешь? Может быть, наконец, у него появилась девушка.
Пауза. Марк напрягся. Сейчас начнет кобениться.
Но вышло еще хуже.
— А кто это у нас в коридоре подслушивает? — резким, противным голосом сказал отчим.
Дверь распахнулась. Уставился своими круглыми, застекленными — чисто рыба в аквариуме — глазами.
— Значит, как хамить — сам, а как что-то нужно — через мамочку?
— Марат! — пискнула мать.
А у Марка перехватило дыхание от тяжелого, спазматического чувства. Наверное, это была ненависть. Давно ни к кому ее не испытывал — со времен Коршуна. Но того он боялся, а этот… этот, с его толстыми губами, пористым носом, висящими веками вызывал только гадливость.
— Чтобы… я… когда-нибудь еще… о чем-то тебя попросил… — задыхаясь и щурясь, еле выговорил Марк.
Мать снова вскрикнула:
— Марик!
— Ничего, — усмехнулся отчим. — Это, я полагаю, до моей следующей загранпоездки. Пока не понадобится клянчить очередной подарок.
— Подавись ты своими погаными подарками! — сорвался Марк, повернулся, кинулся к себе. Его трясло.
— Что с вами обоими? Что вы кидаетесь друг на друга? — плачущим голосом кричала мать.
Она попробовал открыть дверь, но Марк не дал — оперся на створку спиной.
Успокойся, приказал он себе. С отчимом — потом. За нами не заржавеет. Пожалеет, гадина. Что делать с Совой? Кину его — буду треплом. Вышибет из «команды». Включай ай-кью, Клобуков, думай.
Мысленно никогда не называл себя «Рогачов». Дурак, что поменял такую фамилию — старинную, дворянскую — на банальную. Никто в английской школе дразнить его «Клопом» не стал бы. А между прочим классная идея — как отомстить суке очкастой. Снова стать Клобуковым! Наверняка это возможно, свидетельство о рождении ведь есть. И усыновления не было, только фамилию поменял.
Ладно, про это тоже потом. Что делать? Что делать?
И придумал, не подвел ай-кью. Самые правильные и верные решения просты.
Оделся, вышел на холодную (сугробы, поземка по мостовой) улицу. На углу Языковского в автомате, полистал прихваченную из коридора отчимову телефонную книжечку.
Повезло — трубку взял сам Григорий Павлович. Его жены, ходячей обложки журнала «Советский экран», Марк совсем бы застремался.
— Здравствуйте, это Марк Рогачов, — скороговоркой, чтоб не успеть зажаться, сказал он. — Сын Марата Рогачова.
— Привет, юноша, — рокотнула трубка. — Как протекает пубертат?
Гривас был дядька классный, не то что Рогачов. Веселый, заводной, ходил в джинсовом костюме, усы а-ля Джордж Харрисон, хайр до плеч. В таком возрасте — человеку хорошо за сорок — конечно, чудновато, но лучше, чем пиджак-галстук.
— С производственными трудностями, — в тон ответил Марк — и немного расслабился. На том конце послышался одобрительный смешок.
— Чувство юмора присутствует. Значит, и трудности будут преодолены. — Васильев вдруг спохватился, посерьезнел. — Ой, извини. Ты что звонишь-то? С Маратом всё нормально?
— Нормально. С утра до вечера по машинке колотит, на людей кидается.
Нарочно подпустил в голос ласковой снисходительности.
— Терпи. С нашим братом бывает. Давай, переходи к делу. У меня гости.
И Марк перешел. Изложил просьбу, два раза повторив, что билеты на вечер достать совершенно невозможно, все как с ума посходили.
— Это из-за «Арсенала», я-то мало кому сдался, — скромно ответил Васильев, но слышно было — ему приятно. — Не проблема. Для милого дружка сережку из ушка. А что за кадр? Богиня или субретка? Это с ней у тебя производственные трудности?
— Кадр из тех, которые решают всё, — нашелся Марк. В кругу Гриваса вечно перебрасывались советскими цитатами, такой там был стиль. Не объяснять же, что просишь не для себя.
— Даже так? Заинтриговал. Ровно без четверти семь будьте у окошка администратора. Пропуска закончились, но я спущусь и проведу вас. Заодно дам экспертную оценку по кадровому вопросу. Лады? Всё, пока. Дядя Гриша пошел квасить. Папе-маме привет.
И разъединился.
Марк тут же позвонил Сове. Сказал: план немного меняется. Придется мне тоже подъехать — Васильев меня знает, а вас нет. Без двадцати встречаемся, не опоздайте.
— Сам к нам выйдет? Вообще супер! — восхитился Богоявленский. — Спасибо, Маркс, ты чемпион мира. Я у тебя в долгу, как в шелку. Заодно познакомишься с моей принцессой. Я ее еще никому из наших не показывал, будешь первый.
Поглядеть на гебешную принцессу, конечно, тоже любопытно, но главное — Сова понял: Маркс зря языком не треплет. Если пообещал — сделает. Хоть живого Григория Васильева за шкирку приволочет.
Время надо было рассчитать так, чтобы ни в коем случае не прийти первым — еще не хватало! И так уже too much, что специально приперся из дому провести его величество с фавориткой на увеселение. Но и припоздниться ни в коем случае нельзя: Сова появится без двадцати, а без четверти уже должен выйти Гривас. При этом не парк Кусково, за кустами не спрячешься. Прямая, как палка, улица Герцена, и перед входом толпень. Не из нее же выныривать — будет ясно, что топтался в ожидании, как шестерка.
В общем, встал на углу, высовывался, следил за подъезжающими к ЦДЛ тачками. Не на метро же Сова привезет свою фифу.
Из-за этого просчета чуть не пропустил. Толковище на тротуаре действительно было ломовое, и не обычного домлитовского замеса, не дяди-тёти интеллигентного вида. В основном молодежь, притом хиповая: у парней хайр до плеч, герлухи тоже с распущенными волосами, многие в банданах, портки у всех клешеные. Если б под фонарем у входа не мелькнула ярко-красная аляска Богоявленского, Марк его прозевал бы.
Подошел, окликнул.
— Хай! Ты давно тут?
— Только что подгребли от метро, — сказал Сова, протягивая руку. — Знакомься, Насть, это и есть Маркс, сын писателя Рогачова.
— А чего не на тачке? — спросил Марк, глядя на девушку. — Я вообще-то Марк, Маркс это кличка.
— Я догадалась, что кличка. Настя.
Лицо нежное, большеглазое, с улыбчивыми губами, то ли ненакрашенными, то ли помада такая незаметная, ресницы длинные и густые, но натуральные, не накрашенные. Ëкалэмэнэ, какая же красавица! В первую минуту Марк даже не обратил внимания, во что она одета, а всегда срисовывал прикид автоматически, сразу зачисляя объект в ту или иную социальную категорию.
Но одета подруга Совы тоже была топово. В темно-синее велюровое пальто со спущенным на плечи капюшоном, шапка «боярышня», оленьего меха — всё не «березовое», привозное. В общем как есть принцесса. И больше всего это чувствовалось по тому, как она держалась. Выпендрежа — ноль. Улыбается просто и мило. Протягивая руку, сняла перчатку, хотя обычно герлы, изображающие светскость, этого не делают — типа дамам не обязательно. Кисть узкая, теплая, ногти коротко остриженные, без лака.
С тоскливым чувством подумалось: господи, почему всё в жизни достается богоявленским. Ладно карьерные ништяки, ладно шмотки-загранки, но еще и самые лучшие девушки, о которых только мечтать.
— Савва хотел взять такси, но на метро быстрее. Мне сюда по прямой, всего одна остановка от «Пушкинской», — сказала Настя.
Ну естественно — где еще и жить принцессам, если не в самом центре.
— Блин, билеты по двадцать рэ толкают. Ты нас точно проведешь? — спросил Сова, а Марк подумал, что не стал бы при Насте говорить «блин» — было в ней что-то такое.
— Диспозиция следующая, — деловито ответил Марк, с трудом отводя взгляд от Настиного лица. — С входными совсем чума. Гривас, в смысле Васильев, сначала ни в какую. Нет мест и всё. Пришлось наврать, что я приду с любовью всей моей жизни и матерью моих будущих детей. Только тогда он дрогнул. Так что ты, Сова, откатись в сторонку. А ты, Насть, будешь моя подруга сердца. Не до гроба, а на ближайшие пять минут.
Хорошо он это сказал — легко, весело. Настя засмеялась.
— Господин назначил меня любимой женой!
Шутка была незамысловатая, без претензии, и это ему тоже ужасно понравилось.
Встала рядом, взяла под руку, склонила ему голову на плечо.
— А потом что? — спросил Богоявленский. — Как я-то пройду?
— У Гриваса перед выступлением дым коромыслом. Он скажет на контроле, что у него двое гостей, и убежит. Вы пойдете на встречу с прекрасным, а я почешу по своим делам. И наша любовь, my fair lady, закончится, — шутливо поклонился он Насте.
Ее лицо было совсем рядом, от волос пахло какой-то дурман-травой, от которой слегка закружилась голова.
— Может быть, еще когда-нибудь увидимся, — сказала она, когда Сова отошел. — Я читала книги твоего папы. И наслышана про твоего деда, Панкрата Рогачова.
— Да? — изумился Марк. Отец отчима был какой-то большевик, расстрелянный в тридцатые годы. Отчим и сам его, кажется, почти не помнил.
— Ты наверно много про своего дедушку знаешь?
Разговор оборвался, потому что из дверей выглянул Гривас, нетерпеливо обвел толкучку взглядом. Все на него уставились, зашептались.
Григорий Павлович был прямо картинка. Львиная грива с легкой проседью, усы подковой, замшевый пиджак, шейный платок — даже если не знать, кто это, всё равно видно, что персона. Он один раз со смехом рассказал, как к нему в кафе подошла тетка и сначала попросила автограф, а потом спросила: а вы кто?
— Маркони! — крикнул Васильев. — Давай сюда! Привет, синьорита! Сорри, нет времени познакомиться!
Теперь все стали смотреть на Марка.
— Неистово одобряю твой выбор, — шепнул Гривас. — Совет ветерана: леску сильно не натягивай, бережность и терпение. — И контролерше: — Танечка, у меня еще двое гостей. На стулья у стены, лады?
Но не убежал, с улыбкой смотрел на Настю.
Она подошла:
— Не могу поверить, что вижу вас. Я читала все ваши книги.
Очень просто она это сказала, притом безо всякого смущения.
— Вношу поправку. Барышня Серебряного Века. — Гривас подмигнул Марку. — Естественность и грация. В СССР больше не производится. Ну, племя молодое, незнакомое, совет да любовь. Я побежал.
— Григорий Васильевич, — быстро произнес Марк. — Тут еще Настин брат. Тоже любит ваши книги. Проведите и его, а? Ну пожалуйста!
Ужасно ему захотелось побыть с Настей еще.
— Извини, старик, — развел руками Гривас. — Два стула для вас еле-еле втиснули.
— Он пионер, я его на колени посажу, — сказала вдруг Настя. В ее глазах мелькнули искорки.
Васильев не удивился — он писал и детские книги. Галантно промурлыкал:
— Буду завидовать вашему брату… Танечка! И еще третий, без места! Всё, бывай, Маркузе. Марату привет.
И умчался.
А Марк смотрел на Настю, думал: нет, она не принцесса, она… я не знаю кто она.
Контролерша выдала бумажки со штампом: две с номером, одну без.
В зале вдоль стен тесно стояли стулья. Верхнюю одежду засунули под них, попробовали усесться втроем — не поместились.
— Я буду стоять, — сказал Марк, но прошла суровая тетка, покрикивая: «Кто не будет сидеть — выведу. Не положено!»
Решение нашла Настя.
— Вы двое садитесь, а я сверху. Я легкая.
И села к ним на колени — Марку на левое, Богоявленскому на правое.
Через минуту начался творческий вечер. Вышел Гривас, стал что-то говорить — наверное, остроумное, в зале засмеялись, и Настя тоже прыснула, но Марк ничего не слышал — у него сильно билось сердце, а смотрел он только на Настин профиль, сбоку. Ее волосы щекотали щеку, аромат буквально, как пишут в старых романах, сводил с ума.
Вышел какой-то очень известный артист, стал читать рассказ, но Марк едва взглянул на сцену, фамилию артиста не вспомнил и чтó он там художественно декламирует, не понимал. Плечо Насти касалось его груди. Меж длинных прядей высовывалось маленькое ухо. Он и не подозревал, что уши бывают такие красивые.
Наклонился Сова, шепнул:
– Ëп, у меня от ее бэксайда торчок. Если не перестанет ерзать, щас в штану спущу.
Марк уставился на него с ужасом.
Шепнул в невозможно прекрасное ухо:
— Тебе неудобно. Я на пол пересяду.
Блеснул скошенный глаз, трепыхнулись ресницы.
— Спасибо.
Когда Марк спустился на пол, две руки легли ему на плечи, прижали спину к ее коленям.
— Обопрись.
Одна рука осталась, пальцы рассеянно касались воротника. Невыносимо хотелось задрать голову, посмотреть на Настю снизу вверх. Но нужен был повод. Пусть скажет что-нибудь, тогда можно.
Он сидел и ждал, чтения по-прежнему не слышал. Только отдельные слова. «Лабай», «кочумай», «соло на дуде». Кажется, рассказ был про музыкантов.
Сова раз что-то шепнул, Настя шикнула: тссс.
Подумалось: сидеть бы так, прижимаясь спиной к ее коленям, и ничего больше не нужно. Это была мысль хорошая. Потом пришла в голову отвратительная: Сова от Насти рано или поздно своего добьется. Эти всегда своего добиваются. А ты, обсосок, будешь жалобно петь: «Тебя отнимут у меня, ты не моя, ты не моя!»
— Смена караула, — объявила Настя, когда все захлопали и к микрофону опять вышел Гривас. — Савва — в партер, Марк — в бельэтаж.
Поменялись.
Стало хуже, намного. Теперь Богоявленский опирался на ее колени. Сполз, затылком прислонился. И ему она тоже руку на плечо положила!
Марк отвернулся, чтобы этого не видеть. Оглядел зал. Публика делилась на две половины, которые не смешивались — как вода на фотографии «Слияние Куры и Арагви». На передних местах преобладало серое, коричневое и черное, там сидели прилично одетые члены СП с женами. Блестели лысины, кое-где белели седины, у дам посверкивали серьги. Сзади и в окаем преобладало блекло-синее, джинсовое, а головы сплошь были длинноволосые. Там шуршали, переговаривались — ждали второго отделения. Вдруг захлопали и в той части. Это Гривас сказал:
— Ну а теперь перестаю мучить молодежь своим творчеством. Оцените мой гуманизм, мальчики и девочки. Уложился в полчаса, чтобы оставить побольше времени для Эвтерпы. Эй, бородатая Эвтерпа! — Он обернулся, махнул рукой. Занавес начал раздвигаться. Там уже была установлена аппаратура. — Приветствуем сумасшедше прекрасную группу «Арсенал» и ее великого вождя Алексея Козлова по прозвищу «Борода»!
Тощий длиннобородый дядя, сильно немолодой, но с хайром, как у Леннона, взмахнул сверкающим саксофоном и пробасил в микрофон:
— Ну, для разгону…
И заиграл что-то тягучее, обволакивающее.
— «Кримсон кинг»! Охренеть! — возбужденно крикнул Сова, задирая голову.
Заволновался и Марк. Он никогда еще не был на настоящем рок-концерте. Один раз, когда прошел слух, что в Первом Меде будет лабать «Машина времени», дунул туда, на Пироговку, битый час протолкался во дворе, но ничего не было — оперотряд прикрыл лавочку.
Из кулис вышел парень в буйных черных кудрях ниже плеч, весь сверху донизу джинсовый, даже сапоги у него были линялой синей ткани. В зале заорали: «Бадья! Бадья!»
— «The wall on which the prophets wrote is cracking at the seams»4, — запел парень каким-то абсолютно несоветским, инопланетным голосом.
— Ууууу!!! — прокатилось по задним рядам.
Тут Настя наклонилась, что-то неразборчивое сказала, и Марк опять отключился от сцены.
— Что?
— Какой молодец твой друг Васильев! — Ее губы коснулись уха, оно сразу стало горячим. — Он не только писатель классный, он вообще классный!
— Гривас ломовой. Только как бы ему потом в Совписе башку не оторвали за такой шабаш, — крикнул Марк, кивая на размахивающую руками, подпевающую волосатую публику.
— Почему? — удивилась Настя.
Вот кто с другой планеты, подумал Марк. Откуда она такая взялась, с папашей гебешным генералом? И пришла в голову мысль: а вдруг она неумная? Мысль немедленно была с негодованием изгнана как идиотская. Во-первых, такой девушке необязательно, не нужно быть умной. Ум — это что-то приспособленческое, всюду ищущее практическую выгоду, принцессе оно зачем? Она как Наташа Ростова, не удостаивает быть умной. А во-вторых, тут вообще какое-то иное измерение, где — он инстинктивно чувствовал — всё по-другому.
Господи, каково это — оказаться в Настином мире не в качестве эпизодического персонажа, а постоянным спутником? Лавером. Мужем. Наверное сам тоже станешь совсем другим, и вся жизнь тоже будто оторвется от земли?
Концерт продолжался. Несоветский голос пел то по-английски, то по-русски, запускал длинные соло саксофон, вжахивали ударные, зал выл и хлопал, а Марк пересматривал свою теорию брака.
Она была разработана еще на первом курсе, когда только осваивался в новой студенческой жизни и, само собой, приглядывался к журфаковским герлам, выбирал. На носу было восемнадцатилетие, когда уже можно жениться. Марк не то чтобы собирался, но по всегдашнему правилу планировал будущее. Заранее решил, что шуры-муры на курсе заводить не станет. Рано или поздно рассоришься, а потом вместе учиться. Опять же девушки, прошедшие по конкурсу на такой факультет (тем более — кого папа пристроил), заслуживают серьезных отношений. Была по юности-глупости соблазнительная идея: студенческий брак. Снимать квартиру, жить по-взрослому, вдвоем, сами себе хозяева, прекрасная молодая пара, «мы на фабрику вдвоем утром рядышком идем», ну и секс, конечно, воображал — голова кружилась. Провел целое изыскание. Составил список всех однокурсниц, про кого хотелось воображать всякое такое, и стал к каждой по очереди присматриваться. На целый семестр хватило. Наблюдал, как очередная кандидатка держится, подсаживался на лекции или в курилке, заводил лакмусовые, стратегически продуманные разговоры. Главное же представлял: утром продираешь глаза под звон будильника, а Ленка (или Танька, или Зоя) рядом. Потом они, оба невыспавшиеся, ругаются, кто сегодня убирает постель. Вот он нетерпеливо топчется у двери уборной, а на той стороне журчит. Читаешь книжку, а она треплется по телефону с подружкой. Сидит в халате, накручивает щипцами волосы. Ходит, переваливаясь, с животом, капризничает. Переживает, что у бэби понос, и надо менять пеленки. И каждое слово, которое она скажет, тебе заранее известно. Любовь превратилась в привычку. Вокруг полно классных телок, но ты, как дворовый барбос, прицеплен к будке. А влюбишься в кого-то — надо юлить, врать, чувствовать себя скотиной и предателем. Развестись, снова жениться — тоже не выход. Повторится то же самое. Аптека-улица-фонарь.
Короче, никто из однокурсниц экзамена не прошел. Хорошо получалось только воображать, как с ними трахаться. Но ведь и это надоест, с одной и той же. Что за секс без волнения, без приключения, без праздника?
Так и выработалась Теория Брака. Не универсальная, все люди разные, а персональная — для себя. Она была логическим развитием Теории Жизни, которую Марк разработал еще в школе.
Из чего состоит жизнь большинства людей? Из скучных, тягостных будней, перемежаемых короткими передышками: уикендами, каникулами-отпусками и прочими праздниками. Следовательно, самое лучшее в человеческом существовании — праздник. А отсюда какой вывод? Правильно: надо стремиться к тому, чтобы в жизни как можно больше дней были праздничными. В идеале вообще все. Чтобы, когда будешь помирать, оглянуться на минувшие годы и подумать: моя жизнь была праздником.
Точно таким же должен быть и брак. Праздничным. Без скуки, без нудных пятидневок. Сплошной уикенд и Новый Год. Чтобы любовь не приедалась, не вытаптывалась повседневностью, бытом, всяким там «пропылесось-ковер» и «вынеси-мусор».
План вырисовывался следующий. Во-первых, как можно дольше не жениться. Во-вторых, выбрать такую подругу жизни, которая тоже хочет не откладывать с получки на сервант, а радоваться. Жить порознь, причем в разных городах. Например, она в Ленинграде или в Таллине, в Риге, на худой конец черноморское что-нибудь типа Одессы или Севастополя. Куда кайфово ездить. У нее и у тебя своя работа, свои друзья, но вы любите друг друга, скучаете в разлуке, и каждая встреча — праздник, бешеный секс, фейерверк. Оба показывают себя с лучшей стороны, а не в затрапезе. Само собой, никаких киндеров. На кой они? А если любовь закончится, то расстаться без склок, без «раздела жилплощади» — по-хорошему, по-дружески, с благодарностью. Владимир Высоцкий с Мариной Влади так живут. У него своя карьера, у нее своя. Красиво же.
Но на курсе не было таких девушек, как Настя. Такие Марку вообще нигде не встречались. Вот сидит она рядом, просто сидит. Молча. Смотрит на сцену, видно только профиль. А время идет. Концерт скоро закончится. Она уйдет, и больше ее не увидишь. А если бы… если бы жить вместе… (Он на миг зажмурился). Можно было бы смотреть на нее всё время. Совершенно невозможно представить, что это когда-нибудь надоест. Вообразить же что-то большее — нет-нет, не то, а просто поцелуй, прикосновение к этим чуть раздвинутым в улыбке, приоткрытым губам — Марк себе не давал, чтоб не закружилась голова.
Теория, которой он так гордился, в которую верил, лопнула. Не выдержала испытание Настей.
Время шло, время заканчивалось. Конец каждой композиции, каждой песни приближал момент, когда Настя встанет, попрощается и уйдет.
— Спасибо, — сказал Борода, небрежно поклонившись залу. — Мы исполнили всё, что собирались. — Повернулся к кулисам. — Гривас, старик, мучас грасьяс.
— Еще, еще! — завопили задние ряды.
Марк тоже вскочил, закричал:
— Еще!
Но Козлов, козлина, махнул музыкантам рукой, и они пошли со сцены прочь.
Сова поднялся с пола, Настя — со стула.
— Я говорил. Это тебе не ВИА «Веселые ребята», «Люди встречаются, люди влюбляются, женятся», — сказал Богоявленский, обращаясь к Насте. — А в субботу мне обещали два билета в Дом Кино, на закрытый просмотр «Таксиста». Там вообще давилово, только членов Союза кинематографистов пускают. Послезавтра, когда приду на твой дэрэ, точно буду знать, получилось или нет.
Говорил так, будто Марка рядом не было. Он исчерпал свою полезность.
А Настя улыбнулась и сказала:
— Огромное тебе спасибо, Марк. Интересно было. Особенно первая часть. Жалко что короткая. У меня послезавтра день рождения. Мы толком даже не поговорили, тут шумно. Я про твоего дедушку хочу поспрашивать. Ну и вообще — буду очень рада. Приходи, если свободен. Придешь?
Он молча кивнул. Боялся, что сорвется голос.
— Запиши адрес. Только учти: никаких подарков. И цветов не надо. У нас не принято. Семейная традиция. Мама говорит: «Рождение — само по себе подарок».
— Такая уж это семья, не похожая на другие, — торжественно произнес Сова и подмигнул, что означало: «Ну, тебе и свезло». — Бляхин-фэмили!
По вторникам только лекции, три пары: партсовпечать, научком и техгаз — «Теория и практика партийно-советской печати», «Научный коммунизм», «Техника газетного дела». Марк был собран, нацелен на решение поставленных задач. Самая трудная — наладить отношения с отчимом. После воскресной ссоры тот глядел волком, не обменялись ни единым словом. Утром, когда Марк уходил в универ, отчим выглянул из кабинета, на «доброе утро» только хмыкнул, дверь закрыл. Надулся не на шутку. А надо во что бы то ни стало выяснить как можно больше про долбаного Панкрата Рогачова, нашего якобы дедушку. Кажется, это единственное, что Настю в нас интересует.
Всю первую пару Марк перебирал варианты.
Чистосердечное раскаяние с глубочайшими извинениями. Типа: простите засранца, папаня. Противно, конечно, но если ничего другого не придумается, придется. Только надо заручиться артиллерийской поддержкой от мамы. Сначала поговорить с ней, душевно, о том, что он видит, как она мучается из-за этой хрени и ради нее готов сделать шаг навстречу, хотя отчим кругом неправ. Ей это понравится. Мирные переговоры вести в ее присутствии, никуда Рогачов не денется, сменит гнев на милость. А после этого раскрутить его на ля-ля про родословную — пара пустяков. Он обожает трындеть про революцию, про гражданскую войну.
В общем, к концу лекции продумал весь сценарий, по пунктам. И на второй паре переключился на другую тему, тоже головоломную. Как все-таки быть с подарком? Про «не надо ничего дарить» знаем, слышали. Все так говорят. А припрешься с пустыми руками, увидишь, как другие вручают букеты да свертки-коробки, и провалишься под землю от стыда. И так, поди, будешь на этом великосветском мероприятии самым замухрышным, в своем румынском кримплене и вельветовых самостроках… Но что если у них там, в бомонде, действительно такая мода — подарков не дарить, цветов не приносить? А тут явился ухажер колхозный. И все будут переглядываться. Настя снисходительно скажет: «Очень мило, но я же просила…» Начнет вежливо разворачивать. Главное — какой к черту подарок, когда денег три рубля? Духи «Красная Москва» — тараканов травить? Цветы зимой купишь только на Центральном рынке, хватит на три дохлых тюльпана.
Надеялся выяснить у Совы — что будет делать с подарком он, но Богоявленский сегодня блистательно отсутствовал. Из «команды» вообще никого не было, лекционные дни они прогуливали. А завтра выспрашивать уже поздно.
Решение созрело только к концу третьей пары. Неплохое. Все-таки ай-кью не пропьешь. Подарок приготовить, но такой, чтобы не тащить в руках, а вынуть из кармана, когда станет ясно, чтó другие гости — пустые пришли или нет. И не покупной. Все равно за богоявленскими не угонишься. Настя интересуется героическим прошлым? Стянуть по-тихому из дома какую-нибудь маленькую старинную вещицу, которой мать с отчимом не хватятся. Например, мундштук, оставшийся от другого деда, маминого отца — лежит в коробке со всяким ископаемым хламом, точно не заметят. Между прочим, янтарь с серебром. Сказать: ты интересуешься моим героическим дедом — вот тебе памятник истории, его мундштук, кури на здоровье. Не может же быть, что Настя не курила, все курят. Сто пудов, никто такого суперского подарка ей не сделает. Кстати можно подарить в любом случае, даже если у них там не принято. Улучить минуту и тет-а-тет.
Ужасно ему эта идея понравилась.
Домой Марк вернулся первый — родичей еще не было. Извлек из коробки янтарную хреновину, начистил серебро зубной щеткой до блеска. Там же экспроприировал бархатный мешочек, в котором лежал медальон с фотокарточкой бабушки, маминой матери — получилось вообще классно. Жалко, на медальоне гравировка — «Аврику с любовью», а то тоже сгодился бы. Деда звали Аврелием. Он был профессор-античник. Они с бабушкой умерли в блокаду. Между прочим, если Настя так интересуется историей, тоже можно будет рассказать. Жил на свете рыцарь бедный, но не молчаливый и не простой, а из очень интересной семьи.
Когда пришла мать, Марк провел с ней запланированную беседу — отыграл как по нотам, прямо Макиавелли. «Ты стал совсем взрослый, — расчувствовалась она. — И очень хороший». Слезы на глазах блеснули. Сделалось немножко стыдно, но, как говорится, на войне и в любви все средства хороши. Подумал это — и вдруг сказал себе: «Я же влюбился. Ëлки, я влюбился! Как в романах, с первого взгляда». Странно даже, что только сейчас дошло.
— Мы сделаем вот как, — включилась в заговор мама. — По вечерам у Марата самая работа, трогать его не будем. А завтра среда, у меня библиотечный день. Ты уходишь в университет, а у нас с ним поздний завтрак. Такой ритуал.
— Да? Я не знал.
— Ты и не должен всё знать, — шутливо щелкнула она его по носу. — При этом Марат собирается устроить завтрак не простой, а торжественный — по поводу праздника. Настроение у него будет приподнятое. И я с ним про тебя поговорю.
Марк удивился. 23 февраля, День Советской армии, у них в семье не отмечали. Чего это вдруг?
— Марат сказал, завтра юбилей Февральской революции, шестьдесят лет, — объяснила мать.
— А-а. Слушай, я тоже хочу. Первая пара — «История КПСС», я там все равно дрыхну.
Раз юбилей революции, сам бог велит завести разговор про Панкрата Рогачова.
Удачно всё складывалось, просто на заказ.
Утром он вышел на кухню, к завтраку, не сразу, а дав им там немного пожужжать. Мать должна была почесать злобного пса за ухом, привести в мирное состояние. Не чтоб отчим просиял сынуле улыбкой, но чтоб по крайней мере не ощерился и кивнул в ответ на «здрасьте».
Банкет был так себе: кроме обычных яиц всмятку мать выкатила тарелку с колбасой-сыром и коробку вафель.
— Я посмотрел, революция началась 8 марта 1917 года. Почему же ее называют «февральской»? — спросил Марк с чрезвычайно заинтересованным видом — как толстовская хозяйка светского салона, искусно направляющая беседу в нужное русло.
— Плохо посмотрел, — буркнул Рогачов. — По старому стилю это 23 февраля.
Но беседа-таки направилась в нужное русло, просто отчим глядел не на Марка, а на мать — говорил для нее.
Смирно сидеть, увлеченно хлопать глазами, ждать момента, когда можно будет повернуть ля-ля в нужном направлении.
— Самый трагический, нет — самый стыдный момент российской истории. Впервые нашей братии, русской интеллигенции была дана возможность показать, на что она способна. Перед этим сто лет вещали о свободе, о справедливости, о братстве, клеймили тиранию, и вот история сказала: нате, управляйте. И что же? Оказались ни на что не способны, караси-идеалисты. Обрушили страну в такую кровавую, жуткую яму, что потом самодержавие будут вспоминать с умилением. «Какие прекрасные лица и как безнадежно бледны: наследник, императрица, четыре великих княжны». И вот, Тина, я всю жизнь себя спрашиваю: почему, почему так вышло?
Меня будто тут и нету, сочувственно кивал Марк, а сам думал: какая же противная у него рожа — одутловатая, желтая, под глазами мешки. И всё время покхекивает, пущей важности себе придает.
— Потому что Милюков был порядочный человек, державшийся моральных принципов, — сказала мать. — Как Сенека. А в политике всегда верх возьмет Нерон. Порядочность соблюдает правила, а подлость — нет. Побеждать в борьбе за власть всегда будут большевики, как бы они в данную эпоху ни назывались — до тех пор, пока человечество не научится жить с достоинством. Мы с Антоном много об этом говорили.
— Да-да, я читал его трактат об аристономии. Но знаешь, сейчас я смотрю на ход человеческой истории без эмоций, отстраненно… Никогда раньше мне это не удавалось, потому что судьба матери, отца, ну и вообще — всё, на что мы тут насмотрелись, через что прошли…
Он махнул рукой, мать кивнула, а Марк встрепенулся: тепло, тепло!
Но Рогачов про отца рассказывать не стал.
— И, знаешь, у меня будто глаза открылись. Не в большевиках дело. И даже не в морали. Среди ленинцев встречались люди ого-го каких твердых нравственных принципов. Тот же отец. Или Дзержинский. А среди демократов с либералами хватало и проныр-приспособленцев. Нет, тут давний спор между двумя противоположными взглядами на устройство общества. На чем строить государство, чтó главнее — свобода или порядок? Наши так называемые «государственники» считали еще до всяких большевиков и считают поныне, что безопасность, стабильность, предсказуемость ценнее и надежнее личных желаний и свобод. По их убеждению, свобода ведет к хаосу. И российская история, история Февраля — убедительнейшее доказательство, что так оно и есть. При Сталине жилось ужасно, но всё же не так кошмарно, как во времена Смуты — Гражданской войны, когда по лихой пустыне гуляли бандитские ватаги, люди мерли от голода и не было вообще никакого закона. Идеал «государственнического» устройства — просвещенный абсолютизм: мудрое и великодушное, но при этом твердое правительство, относящееся к народу как к своим детям, с любящей родительской строгостью. И то, что наши самодержцы недостаточно мудры и просвещены, не опровергает идею и принцип. Элиты тоже эволюционируют. Во времена Петра Первого они вытирают жирные пальцы о камзол, а во времена Столыпина уже слушают Дебюсси… Да что далеко ходить. Сравни Андропова, нынешнего председателя КГБ, с наркомом Ежовым. О методах я даже не говорю. Не так трудно представить себе в будущем государство — пускай не Россию с нашей всегдашней разболтанностью, а какую-то азиатскую страну, где в чести дисциплина и коллективизм, тот же Китай — где жизнь населения тотально контролируется и регламентируется, но не во вред людям, а на пользу. Свободы — минимум, но разумности, заботы, защищенности — максимум.
— Ты серьезно? — спросила мать. — Но если у человека отнять свободу выбора, пускай даже ошибочного, он же превратится в домашнее животное. Как у римского богача Марциллия Ларра, который славился гуманным обращением с рабами. Они жили так сытно и обустроено, что им завидовали свободнорожденные плебеи и многие добровольно просились к Марциллию в рабство.
— Тебя отвращает слово «раб». Ну, назови его иначе — «гражданином». Вот «мы не рабы, рабы не мы», мы называемся «гражданами Советского Союза». Спроси советский народ, чего ему не хватает? Один процент ответит: свободы, а девяносто девять — хорошего жилья, хорошей еды, удобств, надежной медицины. Паршиво живется не из-за отсутствия демократии, а потому что нам с Марциллием не повезло.
— Но есть ведь Западная Европа, Америка, где у людей и обеспеченность, и свобода!
— Правильно. Противоположный способ общественного устройства, основывающийся на использовании частной инициативы — то есть свободы выбора, — проверяет на себе так называемый «Запад». И на сегодняшний день дело выглядит так, что «общество Свободы» работает лучше, чем «общество Порядка». Но так было не всегда — вспомни Великий Кризис и порожденную им мировую войну. И не факт что в будущем не повторится каких-то эксцессов, свободное общество ведь подвержено всяким турбуленциям. Да и сейчас в демократических странах хватает всякой пакости, издержек свободы: мафия, наркотики, секс-индустрия, безработица, коррупция. Ты извини, что я заговорил в стиле диктора программы «Время», но ведь правда же… Если смотреть на человечество совсем холодным, рациональным взглядом, следует признать: большинству людей будет лучше житься в «обществе Порядка». Такие, как мы с тобой, адепты Свободы, в меньшинстве.
— Но почему нельзя гармонично сочетать одно с другим? Почему обязательно или свобода, или порядок?
Ничего себе завтрак, думал Марк, жуя бутерброд с колбасой. Послушал бы кто-нибудь, под какие разговоры пьют чай в семействе Рогачовых. Главное — можно вообразить, будто от ваших дебатов что-то переменится. Сейчас решите, что свобода лучше — и папам! — завтра границы откроются, во всех магазинах начнут продавать джинсы, а Гриваса выберут генеральным секретарем ЦК КПСС.
Однако сосредоточенно супил брови, внимал. Причем Рогачову кивал, а на материны возражения скептически покачивал головой.
— Потому что, Тиночка, это две разные дороги и две разные двери. Или общество эволюционирует, двигаясь по пути Свободы в сторону Порядка, который достигается через медленный, трудный консенсус. Или же придется сначала установить идеальный Порядок, а потом уже, приучив население к дисциплине и ответственности, маленькими дозами вводить Свободу. Вот противостояние, которое ждет цивилизацию. И продлится оно, по-видимому, долго. Не уверен, что даже они на своем веку дождутся результата.
Качнул головой на пасынка, удостоил наконец внимания, философ. Упускать шанс было нельзя.
Марк спросил:
— А как бы, интересно, твой отец отнесся к Советскому Союзу 1977 года? Его в каком году расстреляли? В тридцать седьмом?
— В тридцать шестом, еще до Большого Террора, — ответил Рогачов. — Не знаю… Я ведь отца почти не помню. В юности я придумал себе образ: такого железного идеалиста, рыцаря революции, погубленного сталинскими перерожденцами. А потом попал в архив…
Начал отвечать по-человечески, как в прежние времена, и вдруг что-то у него в лице переменилось. Глаза под толстыми линзами прищурились. Замолчал.
— Тина, принеси, пожалуйста, мои таблетки. Забыл принять.
Мог бы сам задницу поднять, подумал Марк. Когда мать вышла, отчим наклонился к нему — и свистящим шепотом:
— Тебе от меня что-то нужно? Ну и скажи прямо, не подмазывайся, не строй умильных улыбочек. Актер из тебя паршивый.
И так он злобно, непримиримо это прошипел, что стало ясно: ничего не расскажет. Да и не знает он, оказывается, ни черта.
— Ничего мне от тебя не надо, — процедил Марк. — Просто хотел нормальный разговор поддержать. Чтоб мать не переживала. Но с тобой, я вижу, по-нормальному нельзя.
Бросил на стол со звоном ложечку, которой перемешивал сахар, чай пить не стал, вышел.
В коридоре встретился с матерью, сказал ей громко:
— Твоего мужа нельзя выпускать к людям без намордника.
— Что-о?! — донесся рев из кухни.
Лицо у матери сделалось несчастным.
— Господи, да что ж такое, — пролепетала она.
Марк быстро оделся — и прочь из этого дурдома. Сразу выкинул домашнюю чепуху из головы. Стал думать о предстоящем вечере. О Насте.
Богоявленского, заразы, на лекциях опять не было. Паршиво. Надеялся про подарок выяснить, ну и вообще расспросить, как там и что. Рассчитывал, что пойдут вместе.
Отсидел две пары. Потом, чтобы убить время до вечера, сходил в спортзал, на тренировку. Но был не собран, пропускал удар за ударом, на батмане чуть не грохнулся. Тренер сказал: «Ты чего рапирой как палкой машешь? Я тебя, Рогачов, в такой хреновой форме на Универсиаду не выпущу».
Потом сидел в читалке. Смотрел в книгу, видел фигу.
Настя звала к семи. Приходить тютелька в тютельку не следовало. Поэтому до четверти восьмого утюжил туда-сюда по Горки-стрит, около поворота на улицу Немировича-Данченко, поглядывая на Настин дом номер пять. Знаменитый, «мхатовский», весь увешанный мемориальными досками. Построен при Сталине для народных артистов, а теперь там, стало быть, проживают и важные гебешные генералы. У подъезда стояла, попыхивала выхлопом черная «волга» с шофером.
Ну, пора.
Волновался жутко. Как войти? Что сказать? Можно себе представить, какие гости в таком доме, если даже Сова хвост поджимает. Но больше всего, конечно, психовал из-за того, что увидит Настю.
В подъезде — хренасе — сидела дежурная, суровая тетка в очках.
— Вы к кому?
— В восемнадцатую. К Бляхиным.
Заулыбалась.
— А-а, к Настеньке, на день рождения. На девятый поднимайтесь.
Вышел из лифта и перед дверью опять застыл, собираясь с духом.
Изнутри доносилась приглушенная, вкрадчивая музыка. «Something in the way she moves».
Что сказать, если откроет сама Настя, он уже придумал, но если кто-то из родителей? Только по имени назваться — это как-то по-детски. Именем и фамилией — будто с докладом явился.
Еще не решил, когда дверь открылась сама.
На площадку сначала вышла дама. Не женщина, не тетка, а именно дама, причем гранд-дама: в меховой шубке с прямыми плечами, в берете, какие носили во времена Греты Гарбо, и сама тоже похожа на актрису из довоенного кино.
И сразу следом — генерал. В каракулевой папахе, в серебристо-серой шинели с синими петлицами, в золотых погонах.
— Здрасьте, я к Насте, — пробормотал Марк. Прозвучало как дебильный стишок.
— Опаздываешь. Настя любит пунктуальность. Вся ваша камарилья уже в сборе, — весело сказал генерал. Он был нестарый, с джентльменскими усиками, совсем негенеральской внешности. — Погоди, я тебя раньше не видел. Расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?
— Здравствуйте. Добро пожаловать, — ласково улыбнулась дама. — Я Ирина Анатольевна, этого грозного господина зовут Серафим Филиппович. Он такой агрессивный, потому что очень не любит военную форму и надевает ее только два раза в год. Мы уезжаем на праздничное заседание и концерт в Театр Советской Армии, так что сковывать вас не будем.
Какая милая! И красивая. Оказывается, можно быть красивой и в таком возрасте? Ей ведь точно за сорок, даже если рано вышла замуж. Значит, Настя тоже будет такой? Конечно, будет — они очень похожи.
И еще сообразилось: черная «волга» дожидается их. А второй праздник, кроме 23 февраля, куда генералу приходится надевать форму, это наверняка День чекиста.
— Я Марк, — сказал он Настиной маме. Посмотрел на отца, прибавил: — Марк Рогачов. Учусь на журналистском. Сын писателя Марата Рогачова, вы может быть, слышали.
И внутренне поморщился. Что ты, собака, суетишься?
А Серафим Филиппович его удивил.
— Интересно, — протянул он, слегка, с любопытством щурясь. — Не помню, чтоб у Марата… Панкратовича был сын. Дочка была, помню. Да и не похож ты на него.
— Он вообще-то мой отчим. А родной отец — Антон Маркович Клобуков. Он был член-корреспондент Медицинской академии. Умер.
И опять стало от самого себя противно. «Член-корреспондент». Мальчиш-Плохиш какой-то: «Я ваш, буржуинский».
— Еще интереснее. Вот уж воистину, неисповедимы, — покачал головой генерал.
Кажется, он хотел еще что-то сказать или о чем-то спросить, но Ирина Анатольевна потянула мужа за рукав.
— Сима, мы опоздаем. Входите, Марк, входите. Веселитесь, а мы поедем скучать. Настя! Встречай гостя! — крикнула она в незакрытую дверь.
— Поклон Марату Панкратовичу. Если он меня помнит.
Генерал сказал это, пропуская жену в лифт — таким тоном, что было ясно: нисколько не сомневается — помнит, не может не помнить. Ишь ты, какие у отчима знакомства.
Но в коридоре послышались легкие шаги, и Марк отвернулся, забыв попрощаться. Сердце у него заныло. Или запело? Если запело, то что-то щемящее, надрывное.
Какая же она невероятно красивая! Вот первое, что его потрясло, прямо сшибло с ног. Оказывается, позавчера он толком ее не разглядел. Прямо сияние какое-то исходит, как от золотистой Адели из альбома Климта, который Рогачов привез из Брюсселя. В следующий миг Марк сообразил, что она наверное накрасилась — не может ведь кожа сама по себе сверкать золотыми пылинками, и губы стали перламутровыми, но колдовства эта мысль не развеяла.
Одета Настя была тоже во что-то особенное, жемчужно-переливчатое, длинное, но взгляд так примагнитился к ее лицу, что смотреть на платье не хотелось.
— Привет, Марк. Я уж боялась, ты заблудился. Заходи, что ты встал?
Он перешагнул через порог.
— С днем рождения. Я все-таки принес тебе подарок. Совсем маленький.
Она оглянулась туда, откуда доносилась музыка.
— Тогда вручай здесь. А то я предупредила всех строго-настрого: никаких подарков, головы поотрываю. Никто и не принес. Тебе тоже не стоило.
Но смотрела на бархатный мешочек, который он ей вручил, с любопытством.
Пока достает, Марк быстро сдернул свое непрезентабельное пальто (шапку еще перед подъездом сунул в портфель), повесил на вешалку. Там было несколько дубленок, что-то кожаное, царственным порфиром краснела «аляска» Богоявленского.
— Ой, что это? Мундштук?
— Да. Принадлежал моему деду Панкрату Рогачову. Ты ведь им интересуешься. Будешь курить — считай, что вдыхаешь дым истории, — произнес он заранее придуманную фразу. — Из этой трубочки дед пускал табачные клубы в нос самому Дзержинскому.
Дзержинского приплел, чтоб дать понять: мы, Рогачовы, тоже имеем чекистское прошлое.
Прибавил:
— Твой отец, оказывается, знаком с моим. Сам сказал, только что.
— Да, дедушка рассказывал, что Панкрат Евтихьевич Рогачов был правой рукой Дзержинского, — огорошила его Настя, почтительно глядя на янтарную штучку. Реплика про знакомство отца с отчимом ее, кажется, не заинтересовала.
Положила мундштук обратно в мешочек.
— Слушай, спасибо, но я такой подарок принять не могу. Это же семейная реликвия. И потом я не курю. Мама говорит, что курящая девушка — это вульгарно. Не выносит табачного дыма. Папу с его трубкой гоняет на черную лестницу. И тебе тоже придется. Пойдем, покажу где это.
Она повела его широченным коридором вглубь квартиры.
— Все там. — Кивнула на приоткрытую дверь, где шумели голоса. — Раньше это у нас была кухня, а здесь (показала на стену) была комната Димы, моего старшего брата. Когда он женился, мама устроила ремонт. Дверь заделали, комнату соединили с кухней, и получилась гостиная… Слева — папин кабинет… Тут родительская спальня, она же мамина комната. А здесь моя светелка.
— Покажешь?
— Нет, там кавардак, всюду туалеты разбросаны. Долго выбирала, что надеть, — засмеялась Настя.
Словно гостья из другой эпохи, подумал Марк. «Кавардак». Обычная герла сказала бы «бардак», а то и «срач». И не «туалеты», а «тряпье» или «шмотье».
Таких огромных квартир он не видывал. Даже у Гриваса, который живет в высотке на Площади Восстания, и то меньше. Сколько же здесь метров?
— Вот здесь можно курить.
Настя открыла дверь в конце коридора. Перила, к ним прикреплена пестрая жестяная банка из-под чего-то иностранного.
Надо же, черная лестница. Такие предназначались для прислуги, чтоб не пользовалась парадным входом. У Бляхиных тоже наверняка есть какая-нибудь домработница — нет, подымай выше, горничная. Невозможно представить Ирину Анатольевну моющую пол или развешивающую белье.
— Уборная — вон там, рядом с ванной.
Как просто, естественно она это сказала. Другая изобразила бы смущение или, наоборот, выразилась бы как-нибудь игриво.
— Ну, пойдем к нашим. Я скажу, кто ты, а потом сам со всеми познакомишься.
Марк внутренне подобрался. Осмотр квартиры произвел на него гнетущее впечатление. Это был мир, в котором разночинцам вроде него не место. А рядом с Настей он ощущал себя каким-то титулярным советником из романса. Он робко в любви объяснился, она прогнала его прочь. Сейчас войдешь — и уставятся все эти мажоры, вмиг срисуют по одежде, что́ он собою представляет, копеечный пижон в румынском кримплене. Хоть бы там был полумрак…
Зараза. В комнате горел довольно яркий свет, и не от люстры, а светился периметр всего потолка — в американском фильме такое было. И всё помещение устроено по-заграничному: с одной стороны деревянная кухонная стенка, параллельно ей барная стойка, на ней накрыт фуршет, а вся остальная часть большущей комнаты — кресла, диваны, два журнальных столика. В углу охрененный музыкальный центр, мигает разноцветными огоньками, из стереоколонок мурлычат «Битлз».
Но интерьер Марк срисовал неотчетливо, его можно рассмотреть и потом. Главное — что тут за контингент.
Все синие и голубые, в фирменных джинах, двое в замше, один вообще в лайковом пиджаке. На подоконнике Сова в офигенной джинсовой жилетке, сделал рукой «хай». Остальные незнакомые. Три парня, пятеро девиц.
— Это Марк, — сказала Настя. — Теперь все в сборе. Дим, открывай шампанское и произноси речь. Сестра я тебе или кто? А потом сразу перейдем от официальной части к песням и пляскам.
Вот он, настоящий аристократизм, подумал Марк. Почувствовала, что меня в незнакомой компании корежит, и сразу вывела из-под прожектора. А еще она единственная здесь не в джинсé. В своем длинном жемчужном платье похожа на королеву.
Парень в сверкающем кожаном пиджаке выглядел самым старшим, лет двадцати пяти.
— Люсьен, ты на разливе, — сказал он сидевшей рядом телке, тоже на возрасте, очень нехило одетой. На джинсах вышиты цветы — такое в «Березе» не купишь.
Хлоп, хлоп! В ловких руках одна за другой открылись две бутылки. Люсьен разливала шампанское по десяти бокалам.
Марк поручкался с Совой.
— Это Настькин фрер, — шепнул тот. — Работает во Внешторге, по нефтянке. А его мадам — дочка завсектора ЦК. В отпуск приехали, из арабских Эмиратов.
— Ясно. Остальные кто?
— Две ее институтские подружки — вон та сисястая и страхолюдина. Толстый в «райфле» тоже инъязовский. Они его зовут Божок, у него фамилия Божко. Он мне не конкурент. Со страхолюдиной кадрится. Ну и вообще. Вроде Фреда, фигароздесь-фигаротам. Польская группа. — Богоявлянский презрительно скривился. — На диване — школьные френдýшки. Советую взять на прицел кого-то из них. Обе, сам видишь, на мордалитет вполне себе. И упакованы по люксу. Анкетные данные пока не установил, но сто пудов какие-то инфанты. У них, в Седьмой английской, пролетариата не водится. Сисястая, конечно, тоже ничего, хотя вряд ли голубых кровей — батничек стремноватый. Но, как гласит русская народная мудрость: етиться — сгодится. У меня план такой. Когда погасят свет, начнутся танцы-обжиманцы, возьму принцессу за жабры. Пора. И ты, Маркс, давай не теряйся.
«Да ты похоже меня от Насти отруливаешь, советчик хренов. Насторожился, что она на день рождения пригласила и что долго по квартире водила», — подумал Марк. Мысль была лестная.
Все собрались у стойки, взяли бокалы. Марк цапнул бутербродик: слой сыра, слой салями, сверху оливка, и воткнута деревянная палочка. Называется «канапе», шик! В институте ничего не жрал, живот подвело.
— Обожаемая сестренция, — сказал старший брат, обхватив Настю за плечо. — Ты стала совсем большая. Двадцать один год — это уже настоящее совершеннолетие, даже у нас в Объединенных Арабских Эмиратах. Девице знатного рода по такому случаю дарят белую верблюдицу. Тебе, как ты знаешь, наш благородный родитель, да хранит его Аллах, тоже обещает подарить верблюдицу на окончание института — уж сама выберешь, какого цвета…
— Супер, — шепнул на ухо Савва. — Будем с тачкой.
— …Но на верблюде надо уметь ездить. Поэтому мы с Люсьенкой приготовили тебе подарок…
— Дим, ты же знаешь! Никаких подарков! — перебила его Настя.
— Спокуха, сеструха. Подарок нематериальный. Люсь, давай!
Жена брата (как их называют — сноха?) торжественно вынула перевязанный ленточкой конверт.
— Внеочередная запись на курсы вождения при — внимание! — хозотделе ЦК КПСС. Добыта через горячо обожаемого тестя.
— Сдашь с первого раза, там на экзаменах не режут, — сказала Люсьена, целуя Настю.
— Ну, выпьем за то, чтоб всю жизнь на хорошем верблюде кататься и ни разу не свалиться! — провозгласил брат. — Арабский тост.
Марк выпил, отправил в рот еще три канапешки: с белой рыбой, с красной икрой и с каким-то сладковатым паштетом. Настроение было угрюмое. Вы все тут по жизни на хорошем верблюде прокатитесь, по накатанной дорожке, по золотому песочку.
Ослепительный брательник со своей ослепительной цековской половиной попрощались с Настей — они отправлялись на какой-то свой, наверняка тоже ослепительный сейшн. Настя их с Марком даже не познакомила. Ну и плевать.
Уходить надо, мрачно думал он, наливая из бутылки белого вина — какого-то непростого, французского. На кой мне эти эмпиреи. Настя, конечно, волшебная, да не по Сеньке шапка. Нечего себя растравливать. Начнутся танцы, Сова станет ее лапать и облизывать. Видеть это будет невыносимо.
— Божок, давай живой музон! — крикнула герла, которую Богоявленский назвал страхолюдиной. Носатая, с маленькими густо накрашенными глазами, но в джинсовом костюме, и из кармашка торчит зеленый «мальборо». — Сначала — «Счастья нет».
Богатая и уродливая Жюли Карагина — вот это кто. Которая за свои миллионы требовала от жениха выполнения всех предписанных ритуалов любви.
Круглощекий Божок (прямо скажем, не Борис Друбецкой) щелкнул каблуками, лихо тряхнул головой.
— Цего хце ясновельможна пани, тего хце Бог!
Он выключил маг, сел к пианино (Марк только теперь увидел, что в углу стоит белый — фигасе, как в кино! — музыкальный инструмент), пухлые пальцы легко пробежали по клавишам. Играл Божок классно, а запел уверенным, хрипловатым голоском.
Счастья нет-нет-нет,
И монет нет-нет,
И кларнет нет-нет не звучит.
Головой вой-вой
Не кивай в ответ –
Всё равно твоё сердце молчит.
Слушали его с удовольствием, а Настя даже тихонько подпевала.
Настроение стало еще хуже. После того как Сова отозвался о толстяке с таким презрением, Марк мысленно поставил инъязовца ниже себя, а оказалось, у него вон какой козырь. Выходит, наш номер здесь последний.
Сколько драм-драм-драм,
Телеграмм грамм-грамм
Завтра будут кричать по стране
Кораблям блям-блям,
Городам дам-дам
И вам, мадам, дам-дам обо мне.
И виртуозный проигрыш, девчонки захлопали, Жюли Карагина даже взвизгнула.
— Жирноватый голосишко, — шепнул Марк снисходительно улыбающемуся Сове. — Пойду-ка я лучше покурю.
На лестнице, дымя плебейской «Явой», предался мазохизму.
Врут романы, что, влюбившись, человек возвышается душой. Я совсем каким-то дерьмом сделался. То шестерю перед отчимом, то изображаю Гавроша, роняющего слюни перед витриной булочной, а реплика про голосишко — вообще зашквар. Надо валить отсюда. О Насте Бляхиной забыть. И от Совы тоже держаться подальше. Тем более что Марк сделал свое дело, Марк может уходить. Сове он больше не нужен, а состоять шакалом Табаки при Шерхане — слуга покорный, тем более эту вакансию уже занял Фред.
Единственное — прямо сейчас уйти нельзя, это будет нелепо и жалко. И Настю обижать незачем, она-то в чем виновата? Сова сказал, скоро погасят свет, начнутся танцульки, пипл набухается — вон сколько там винища запасено, тогда можно и отчалить. Цивилизованно. Наврать Насте, что мама нездорова, что обещал непоздно вернуться. Эх, надо было сразу сказать, когда только пришел! А можно сделать вид, что позвонил домой, узнал — типа, маме стало хуже. Даже красиво получится: человек ради матери сорвался с клёвого сейшна. Настя оценит, она хорошая.
«А на кой надо, чтобы она тебя оценила? — спросил себя безжалостно. — Забудь о ней, дубина».
Покурив, еще немного походил по коридору, набирался решимости. В гостиной Божок с шутовским подвыванием пел: «Лепил я скок за скоком, а после для тебя кидал хрусты налево и направо».
Тихонько приблизился к Насте — она слушала блатняк с заинтересованно приподнятыми бровями, шепнул сзади (как же пахнет от ее волос!):
— Можно я позвоню? Мать нездорова. Немножко волнуюсь.
Посмотрела сочувственно.
— В коридоре под зеркалом… Нет, там будет музыка мешать. Пойдем, в папином кабинете есть аппарат.
Шел за ней, горько думал: какая же она офигенная. И поправился: невероятная, прекрасная, удивительная. Неужели она достанется Сове?
И строго прикрикнул на себя: не твое собачье дело!
Открыла дверь, щелкнула выключателем.
— Только ничего на столе не сдвигай, пожалуйста. Папа сердится, он у меня педант.
Деликатно вышла.
Кабинет у генерала Бляхина был прямо как в кино из английской жизни — с дубовыми панелями. На старинных застекленных полках книги на разных языках. Стол синего сукна, там в рамке фотография: молодой Серафим Филиппович рядом с каким-то очкастым мужчиной, лицо смутно знакомое, оба в пиджаках с квадратными плечами и в шляпах. Папка, на ней наклейка «Moviemento Nacional», хрен знает, что это значит.
Хоть и понимал, что Настя подслушивать не станет, набрал номер, сразу бесшумно нажал на кнопку, чтоб не соединило. И громко: «Пап, ну как она?» Через полминуты, озабоченно: «Знаешь что, тогда я сейчас приеду… Неважно. Объясню, извинюсь».
Приготовился сказать Насте, что ему ужасно неудобно портить праздник, поэтому он уйдет по-тихому, ни с кем не прощаясь. Но Насти в коридоре не было. Божок лабать и петь перестал, снова играл маг — «Роллинги»: «Angie, Angie, you can't say we never tried».
В гостиной погасили потолочный свет, дверной проем лиловел приглушенным сиянием. Марк вошел, сел в кресло. Глаза не сразу привыкли к полумраку. Две пары танцевали в обнимку: Сова с Настей и Божок со своей Жюли, причем эти вовсю сосались. Две Настины школьные подруги тоже покачивались, вскинув руки — рядом, но каждая сама по себе, получалось у них стильно. Будто две плакучие ивы под ветром. Институтская, которую Богоявленский обозвал «сисястой», стояла, облокотясь на стойку, потягивала из бокала.
Что делать? Дождаться конца песни, отвести Настю в сторону и попрощаться? А если они с Совой не расцепятся? При нем про больную маму свистеть неохота. Ну и вообще — может, не уходить? Подойти к этой, одинокой, познакомиться, чокнуться, потом пригласить на танец. Она действительно очень ничего. Но что потом? Обхаживать субретку, наблюдая, как Сова кадрит принцессу? Он, гадина, уже по спине ее поглаживает. Большой палец задержал посередине. Положил на застежку лифчика! Прижался щекой, что-то нашептывает. Настя засмеялась!
Зубы сами собой сжались.
Черт, сидеть тут жалким терпилой тоже нелепо. Пристроиться к плакучим ивам? Но так красиво танцевать не получится, только шутом себя выставишь.
— Алё, народ! — громко сказала Жюли, отодвинувшись от своего кавалера. — Чего-то мы рано перешли к балету. Тем более у нас на пять уток только три селезня, и один сачкует. Мишань, блесни талантом, запузырь что-нибудь прикольное.
— Слушаюсь, мэм!
Божок, у которого, оказывается, было и имя, изобразил ревностное старание: кинулся к стереосистеме, выключил музыку, потом столь же стремительно — к выключателю. В комнате стало светло.
— Будем играть в фанты. Название игры «Золушка». Хозяйка, понадобится мешок, большая коробка или корзина.
— Есть лубяной короб, мама в Суздале купила. Хочет на дачу отвезти. Сейчас принесу.
Настя отлучилась, вернулась со здоровенным плетеным кубом. Марк кинулся помочь, но Сова успел раньше. Взял, поставил на пол.
— Годится. Внимание! — Божок хлопнул в ладоши. — Снимайте один шуз. Кладите сюда. Потом я завязываю себе глаза, достаю первый попавшийся, вслепую. Чей туфля, тот и Золушка. Принцесса или принц бала. Имеет право потребовать от всех и каждого исполнение желания.
— Любого желания? — со смехом спросила Жюли. — Даже неприличного?
— Можно отказаться, но за это штраф. Выпить бокал вина — до дна.
Сова сказал:
— Я — за. Идея супер. Вечер перестает быть томным.
И первым сдернул с ноги остроносый ковбойский сапог желтой кожи, с металлической оковкой. Остальные последовали его примеру.
В корзину падали нарядные женские туфли — герлы по приходе, должно быть, переобули зимнее. Марк посмотрел на изящную Настину ножку в черном чулке и ощутил приступ паники. Он был в уродских советских ботинках. Даже у Божка — пускай не такие понтовые, как у Совы, но все-таки непозорные зимние сапоги. По-тихому сунуть ботинок в короб еще можно, но представилось, как Божок вытаскивает оттуда Маркову опорку, и все пялятся…
— Насть, можно тебя на минутку.
Обернулась.
— Ой, прости. Я не спросила. Как твоя мама?
Произнесла тихо, чтоб другие не услышали.
— Хреново. Я поеду. Ты извини, а? Прощаться с твоими гостями не буду, просто свалю по-тихому.
— Конечно. Я тебя провожу.
Вышла за ним в коридор, припадая с каблука на необутую ногу. Даже хромать у нее получалось грациозно.
— А что с ней? Что-нибудь серьезное?
Врать не хотелось, но куда денешься?
— Пока непонятно. Врачи разбираются. Волнуюсь, в общем.
Ах, как Настя на него смотрела! По глазам было видно, что она… настоящая. В смысле, по-настоящему хорошая.
Он заторопился уходить, потому что не было сил смотреть на нее и думать: никогда больше ее не увижу.
— Как я тебя понимаю. У меня дедушка сильно болен. В госпитале лежит. Я тоже ужасно за него волнуюсь. — Настя придержала рукав пальто — Марк никак не мог попасть рукой. — Навещаю его по субботам. Хотела расспросить тебя про Панкрата Рогачова. Думала, расскажу, дедушку это отвлечет… Ладно, в другой раз.
Другого раза не будет, подумал Марк. И вдруг выпалил — само выскочило:
— Слушай, а я тоже хотел тебя попросить. Мой отец — я с ним поговорил — про деда, оказывается, почти ничего не знает. А мне интересно. Можно я в госпиталь с тобой схожу? Порасспрашиваю. И потом папе расскажу.
— Конечно можно, — не просто согласилась, а обрадовалась Настя. — Нет, ты серьезно? Это далеко, на Шоссе Энтузиастов. Больница старых большевиков. На метро с пересадками, потом еще на автобусе. Так грустно потом одной возвращаться. Дедушка всё слабее и слабее. Как будто висит на нитке, и она вот-вот оборвется… Ты правда готов со мной поехать?
«С тобой — куда угодно», — чуть было не ответил он. Вместо этого просто кивнул.
— Спасибо. Ты ужасно… милый.
Обняла за шею. Коснулась губами щеки. Щека стала горячей. Застучал пульс — будто прямо в ушах.
Отодвинулась.
— Можно я буду звать тебя Мариком? «Маркс» как-то странно, ты не похож на Маркса. А «Марк» — официально.
— Тебе всё можно, — сказал он вслух.
И что-то в ее глазах мелькнуло. Вопросительное? Удивленное?
Откажется. Скажет: созвонимся, а потом под каким-нибудь предлогом откажется. Зачем я это ляпнул? Всё равно что признался в любви.
Но она после паузы сказала:
— Встретимся в двенадцать на Курской радиальной, в центре зала. В субботу. Хорошо?
— Договорились.
— Запиши мой телефон. Вдруг у тебя что-то изменится.
— У меня не изменится, — ответил он.
И Настя опять посмотрела на него вопросительно, но, кажется, уже не удивленно.
Дожидаясь лифта, Марк трогал щеку. Она была горячая. Не верилось, что всё получилось. Они увидятся. Вдвоем! И… не в дедушке дело. Настя всё поняла. Безо всяких блеющих признаний. Как хорошо он сказал, не по-слюнявому: «Тебе всё можно». Захотела бы сделать вид, что не поняла — пожалуйста. Разойдемся, и больше не свидимся. Но она захотела встретиться. И это… это…
Он не успел подобрать подходящего слова. На лестничную площадку вышел Сова. Его лицо бешено дергалось.
— Сука… Сука! — Голос срывался. — За спиной подкатился… На квартирку посмотрел, слюни потекли? Я у двери стоял, я слышал! Свиданку замесил, гнида. Не про твое хавало ягода, Рогачов! Тебе не светит! Скажу Серому, он тебя по асфальту размажет.
— А чего ж сам-то? — ощерился Марк. Ему сейчас было наплевать и на Богоявленского и на его говнокоманду. — Я вот он, перед тобой. Трусишь?
— Не царское дело — холопов наказывать, — процедил Сова, ненавидяще растягивая тонкогубый рот.
Вот по этой поганой щели Марк ему и вмазал, с разворота, от души. Получилось так себе, кулак только скользнул, но Сова охнул, отлетел, закрыл лицо руками.
— Пусть твой холуй только сунется. Я потом тебя при всех, прямо в аудитории, отметелю. И пусть деканат после разбирается в нашей с тобой вендетте, — бросил Марк напоследок.
Застремается Сова скандала, ему фазер за это башку отвинтит.
Да плевать.
Запустил вниз по лестнице через две ступеньки — как на крыльях полетел.
Никакой он не Берг. И даже не Болконский. Он Тучков-четвертый. Который одним ожесточеньем воли брал сердце и скалу.
Вы побеждали и любили
Любовь и сабли острие –
И весело переходили
В небытие.
Пока ехали в метро, было нормально. Суббота, народу в вагоне немного. Разговаривали. Наврал, что маме, слава богу, лучше. Как бы между делом спросил про Сову — куда, мол, подевался, что-то его в универе не видно. (Богоявленский действительно прогуливал, даже на французском его не было. Наверное не хочет разбитую губу демонстрировать).
— Сова? — переспросила Настя. — А, Савва. Не видела его. И думаю, больше не увижу. Он как-то странно себя повел после того, как ты ушел. Слишком много выпил наверно. Я попросила его уйти.
И больше ничего рассказывать не стала.
Ого, сказал себе Марк, с одной стороны обрадованный, с другой — сильно впечатленный. Оказывается, она не просто принцесса. Может, когда надо, и твердость проявить. «Я попросила его уйти» — и точка. Скорее всего, Сова, накатив еще вина, полез лапаться, чтоб перехватить инициативу — и получил от ворот поворот.
— А как он себя повел?
Налепил ей про него Сова что-нибудь или нет? Про «хавало», про «свиданку»?
— Не будем про это. Неинтересно. — Она слегка наморщила нос. — Давай я тебе лучше про дедушку объясню.
Держалась Настя приветливо и мило, но как с добрым знакомым. Будто не было ни того взгляда, ни поцелуя в щеку.
— У него белокровие. Молодые от этой болезни быстро сгорают, но у стариков она развивается медленно. Он уже три года то в санатории, то в больнице, то снова дома. Но прошлой весной умерла бабушка, и дедушка совсем сдал. Родители наняли ему сиделку. Я тоже стала часто его навещать. Мы очень сблизились. Он такой… трогательный. — Серьезное лицо на миг осветилось улыбкой. — То вспоминает прошлое, то волнуется из-за всяких бытовых мелочей. В нем есть… какая-то загадка. Вот очень старый, очень больной человек, а такое ощущение, будто он будет жить вечно, и смерти вообще не существует. Я про смерть иногда думаю, а он на девятом десятке — нет!
Марк увидел Настю словно по-новому. Девчонки с курса так не разговаривают. Невозможно представить, чтобы они размышляли о подобных вещах!
И возникло странное, тревожное чувство. Даже паническое. Она и так до невозможности прекрасна, я ощущаю себя рядом с ней Акакием Акакиевичем, а она поднимается всё выше и выше. Перестань, пожалуйста, остановись! И так голова кружится.
— Я тоже часто об этом думаю. В четырнадцать лет прочитал одну японскую книжку, у отца на полке стоит. Там написано: просыпаясь утром, прежде всего думай о смерти. И проживай день так, словно он последний. Не в смысле — трясись от страха, что сейчас умрешь, а в смысле не суетись, не мельтеши. Не получается, конечно. Жизнь есть жизнь. Но иногда надо встряхиваться.
— Нет, я про такое не думаю, — покачала головой Настя. — Просто боюсь, что случится что-нибудь, и всё, ничего больше не будет… Ты сказал «у отца». Но ведь писатель Рогачов твой отчим? Папа говорит, что дедушка твоего родного отца тоже знал. Удивительно.
Она мной интересовалась! Расспрашивала! Даже если это не она сама, а если отец ее спросил — откуда, типа, знаешь этого Рогачова-Клобукова, всё равно: они разговаривали про меня!
Появился повод рассказать про род Клобуковых, про декабриста-прадеда, про четыреста лет фамильной истории. Пусть знает: нас тоже не на помойке нашли.
Но вышли на «Измайловской», еле впихнулись в автобус, и стало не до разговоров. Теснотища, швыряет, все толкаются, кто-то собачится.
Поразительно, но даже в толкучке Настя оставалась принцессой. Стояла как ни в чем не бывало, снисходительно улыбнулась, когда ее задел плечом продиравшийся к выходу дядька, безмятежно отодвинулась от едва не стукнувших ее лыж. С лыжами и даже санками были многие — ехали в парк.
Марк испытывал острый стыд. За то, что Настя должна подвергаться этому унижению. Ей не место в автобусе! Сова бы, конечно, повез ее на тачке. Но где взять денег? В кармане два рубля. А стипуха только на следующей неделе.
Больница для старых большевиков располагалась на огороженной территории: здоровенный желто-белый корпус сталинской архитектуры. Внутри не роскошно, но по крайней мере чисто, не то что в районной, куда в позапрошлом году отвезли маму с острым аппендицитом, потому что в Литфондовской был ремонт. Облезлые стены, палаты на восемь коек, а первую ночь, пока не освободилось место, мама вообще провела в коридоре. Настин же дедушка лежал в маленьком отдельном номере, и на полу красный ковер. Тут вообще было много красного: плакаты, транспарант с цитатой из отчетного доклада XXV съезда про всенародный долг перед ленинской гвардией, репродукции революционных картин c кумачовыми знаменами.
На кровати, опершись на подушки, сидел тощий старик в полосатой пижаме, с запавшими глазами и проваленным ртом, читал «Правду».
— Здравствуй, дедуля. Как ты сегодня? — громко сказала Настя.
Старик опустил газету, заулыбался, зашепелявил:
— Наштюха! Жду, жду. Ш кем это ты, ш Димкой?
Вынул из кружки зубы, сунул в рот. Сощурился через очки с толстыми стеклами.
— Это у него линзы для чтения, — шепнула Настя. — Для дали — другие. — И громко: — Нет, я привела гостя, который тебе будет интересен…
Но дедушка, не дослушав, перебил:
— Знаешь, кто у меня сосед? Один метр до него. — Шлепнул ладонью по стене. — По ту сторону лежит, в 56-ой! Я утром ковылял по коридору на ходунках, встретил. Страшный — жуть! Узнал только по шраму на лбу. Унтеров, Аким Фомич! Сорок лет его не видал, с тридцать седьмого! Вместе в секретариате у товарища Мягкова работали! Потом меня в органы перекинули, а он, когда товарищ Мягков умер, по профсоюзной линии пошел. До замзавотдела ВЦПС вырос, говорит. Врет, думаю — иначе его не сюда, а в Кремлевскую положили бы, замзавотдела — это номенклатура ЦК. Ты представляешь, что он мне сказал, Унтеров?
Старик приходил во всё большее возбуждение. На Марка не смотрел. Филипп Панкратович — вот как его зовут, Настя сказала. Такое же отчество, как у отчима.
— Ему к 60-летию Октября пообещали персонального пенсионера союзного значения! Потому что у него стаж дооктябрьский, с августа семнадцатого года! Это Унтерову-то, который бумажки перекладывал! А я, конармеец, который кровь проливал, сижу с республиканским значением! Я у них, видишь ли, прохожу как «послеоктябрьский», у меня же партбилет с мая восемнадцатого! Паек не высшей, а первой категории получаю: нате, товарищ Бляхин, подавитесь сраной венгерской курицей!
Марк покосился — как среагировала Настя на грубое слово. Чуть дрогнуло крылышко носа, и всё. Ласковая улыбка осталась.
Подумалось: из литературы известно — аристократизм вырабатывается в третьем поколении. Дедушка — от сохи, видно по речи. Папа, второе поколение, — Лопахин и женился на дворянке. Настя — уже натуральная княжна, кровь заголубела. А у нас, Клобуковых, обратная эволюция. Захудалый род. Я к Бляхиным явился, как голодраный князь Мышкин в дом генерала Епанчина.
— Это кто это с тобой? — обратил наконец внимание на внучкиного спутника дед. — Дай-ка мне вон те, квадратные…
Надел другие очки. Прижал дужку к переносице.
— Чего-то не признáю…
— Это внук Панкрата Рогачова, Марк. Я подумала, тебе будет интересно. И Марк тоже хочет тебя про своего дедушку расспросить.
— Здравствуйте, — громко сказал Марк, широко улыбаясь.
— Не кричи. Я слепой, но не глухой. Это Унтеров глухой. Сам говорит, а станешь с ним спорить — не слышит, — не сразу сошел с темы Филипп Панкратович, но вдруг глаза блеснули. — Внук Панкрат Евтихьича? Сынок этого, как его, писателя-то…
— Марата Рогачова, — подсказал Марк.
— Ага, ага, помню! — Старик опять заволновался. — Это очень хорошо, это кстати! Пускай он бумагу напишет. Так, мол, и так, Филипп Бляхин был боевой соратник моего родителя, бок о бок с ним, на всех фронтах. И подпись: член Союза Писателей, сын члена ленинского ЦК, первейшего помощника Феликса Эдмундовича Дзержинского. А про то, что репрессированный, писать не надо. Он хоть реабилитирован, Панкрат Евтихьевич, но все равно. Сделаешь?
Марк представил себе, как рыкнет на него отчим в ответ на такую просьбу — поежился.
— Я ему не сын, пасынок. Но моего родного отца вы, кажется, тоже знали. Антон Маркович Клобуков, член-корреспондент.
— Антоха? — ахнул Бляхин. — Еще бы мне его не знать! Мы с ним у Буденого были! И в белом тылу. Много где! Эх, жалко помер. Вот кто бы мне свидетельство написал!
Он вдруг сильно закашлялся, сгорбился, с носа свалились очки. Настя подняла их с одеяла, погладила больного по спине.
— Ляг, дедушка, ляг. Тебе нельзя волноваться.
Она бережно уложила его на подушку. Старик шумно дышал, перхал.
— Вот, икры принесла.
Настя достала из сумки синюю банку, объяснила Марку:
— Для эритроцитов нужно черную икру есть. Помогает. Папа достает.
— В холодильник не ложь, — просипел Бляхин. — Нянька ворует. Ложкой. Думает, я не вижу. А я вижу. Сюда ложь, в тумбочку. Целее будет.
И опять встрепенулся, замигал.
— Забыл сказать! Я перед больницей по линии ветерана органов успел на финский холодильник записаться! К первомайским обещали. Четырехкамерный!
Не похоже, дед, что ты доживешь до первого мая, подумал Марк, глядя на желтое, костлявое, черепообразное лицо. Наверное, это и есть «маска Гиппократа», проступающая на предсмертной стадии.
Настя просяще тронула за руку:
— Побудь с дедушкой. Я схожу, поговорю с врачом.
Сел на стул около кровати.
— А какой он был, мой отец… В смысле, родной отец, Антон Клобуков, в молодости? — спросил Марк. Про рогачовского папашу ему было не особенно интересно.
— Антоха-то? — Бляхин пожевал губами. — Серьезный такой. Всё лоб морщил. Молчит, молчит, потом скажет что-нибудь, не всегда поймешь… Помер. Все померли, никого не осталось. Только я да Унтеров. Но он тоже скоро помрет, не видать ему седьмого ноября, не хвастать персоналкой союзного значения. А насчет пайка высшей категории мы еще поглядим, плохо вы знаете Филиппа Бляхина. Мне Фимка обещал. Он у меня ого-го…
Голос становился тише, старик засыпал. Через полминуты бормотание перешло в сип. Из приоткрытого рта свесилась нитка слюны.
Елки зеленые, подумал Марк с содроганием. Вот так заканчивается человеческая жизнь. И со мной будет то же самое — если я доживу до старости. Но это же ужасно! И поймал себя на том, что похож на князя Василия, который только что устраивал свои делишки, строил практические планы — и вдруг расчувствовался у смертного одра старого графа Безухова. «Всё кончится смертью, всё. Смерть ужасна» — да заплакал.
Жутко на себя разозлился. Что ты, книжный червяк, для всего на свете подбираешь литературные аналогии? Пора завязывать с этой импотентской привычкой, а то жизнь пройдет мимо.
Вернулась Настя, лицо несчастное.
Шепнула:
— Уснул? В последнее время всегда так. Первые минут пять-десять говорит, говорит, а потом устает. Отключается. Пойдем, ему теперь нужен покой.
Рассказала, что врач рекомендует готовиться к неизбежному. Анализы лучше не становятся, жизненные силы угасают. Дедушка проживет столько, сколько продержится сердце. Домой отсюда его уже не выпишут.
Внизу, в раздевалке, она расплакалась. Марк обнимал ее, гладил по голове и — стыдно сказать — ощущал не сочувствие, а радость. Отличная была идея — съездить с нею в больницу. Это их сблизило больше, чем что-либо другое. Притом не понадобилось хвост распускать, что-то из себя изображать. Да и деньги тратить — которых нет.
Князь Василий вернулся в свое обычное состояние, мелькнуло в голове. Отогнал ехидную мыслишку, тьфу на нее.
У остановки автобуса ждала целая толпа. Многие навещали в больнице бабушек-дедушек и теперь хотели добраться до метро.
— Не будем толкаться, — небрежно сказал Марк. — Отвезу тебя домой на тачке. Только перейдем на ту сторону, нам же в центр.
Впечатления особенного он не произвел — Настя просто кивнула, словно предложение было совершенно естественным. Лицо ее было по-прежнему печальным.
— Надо было и сюда на тачке ехать. Подумал, на метро и автобусе быстрее получится, — продолжил он тем же тоном. — Суббота ведь, а направление дачное. Пробки.
По шоссе Энтузиастов в сторону области действительно шло много машин.
— Слушай! Насчет дачи. — Настя повернулась к нему. Уже не хмурилась, не вздыхала. — Я по воскресеньям езжу к Миле Патоличевой, это моя подруга, одноклассница, в консерватории учится. Ее на дне рождения не было, не смогла прийти. У них дача в Кратово, а там недалеко, в Чулкове, настоящий горнолыжный спуск. Я ужасно люблю. Собиралась с Саввой, но он пускай с кем-нибудь другим теперь катается. Поехали вместе? У Патоличевых есть лыжи для гостей, а для тех, кто не умеет — санки канадские, с рулем.
«Это что, дочка министра внешней торговли?» — чуть было не задал Марк лакейский вопрос, но вовремя прикусил язык. Если папаша Милы и не тот Патоличев, то все равно какая-то шишка — в Кратово цековские дачи, а держать для гостей горные лыжи это покруче, чем Саввино катание на казенных тройках.
Опять накатила паника. Все, конечно, приедут в охрененных куртках, привезут с собой валютное бухло. И само собой не на электричке.
Представил картину. «Ой, а кто это с Настей Бляхиной от станции пешедралом шкандыбает, в кроличьей шапчонке и пальте «Заветы Ильича»? В каком колхозе она нашла себе такого кавалера?»
— Я бы с удовольствием, но не смогу. Мама все-таки пока еще не очень, — пробормотал он и почувствовал себя глубоко несчастным. Упускаешь жар-птицу, жалкий терпила. Отвязался от нее Сова — кто-нибудь другой подкатится, к такой-то принцессе. А ты будешь за оградой слюни ронять.
— Ты такой… хороший. Не похож на других. — Она произнесла это задумчиво, и будто не ему, а самой себе. — Давай тогда через воскресенье. Это будет уже март, но снег еще не стает.
Ощущение было, будто хотел повеситься, а веревка оборвалась и жизнь продолжается — причем такая, что вешаться стало не из-за чего.
— Постой тут. Тормозну тачку, — сказал Марк сквозь зубы, сдавленно. Боялся, что дрогнет голос.
Первый водила, в «жигуле», за два рубля везти отказался.
Обернувшись, Марк крикнул Насте:
— Ну его, у него «беломором» накурено.
Второму было по дороге. Сговорились, что высадит на Горького, у поворота.
— На машине, конечно, удобнее, — сказала Настя, устроившись на тесноватом сиденье. — Марик, это какой автомобиль? «Москвич»? Никогда на таком не ездила. Довольно уютный.
— Четыреста восьмой, рабочая лошадка. У нас когда-то тоже был, — снисходительно заметил он таким тоном, будто теперь они ездят на чем-то более импозантном. «Москвич» был у Рогачова, когда он еще не стал отчимом. Катал их с мамой за город. Потом тачка осталась у рогачовской бывшей жены.
— Можно я тебе голову на плечо положу? Меня в машине сразу начинает клонить в сон.
Он застыл и потом сидел, боясь пошевелиться. Прислушивался к ее ровному дыханию. И напряженно, даже ожесточенно шевелил мозгами.
Неделя. Есть одна неделя, чтобы перестать быть мизераблем. Иначе волшебная птица улетит. Потом всю жизнь будешь уныло петь: «Счастье не вечно, Люси ушла, нищий теперь просит в раю. Дайте монетку, мсье и медам, я подберу, мерси».
Думай, голова. Шевели мозгами!
После того как Настя на прощание опять поцеловала его в щеку — безо всяких нюансов, по-дружески, но очень нежно — сердце опять забилось прерывисто и спутались мысли, но он не позволил себе рассиропиться. Взрослым, трезвым и хладнокровным — вот каким сейчас следовало быть. И начать с главного: с того, чтобы разобраться в себе.
Первое. Я не Жюльен Сорель, я не рвусь всеми правдами в «высшее общество», используя для этого дочь маркиза, сказал себе Марк. Плевать мне на высшее общество. Мне нужна Настя. И поправился — чтоб не врать самому себе. Нет, не плевать. Я очень хочу оказаться в мире, где по воскресеньям катаются на горных лыжах, но Настя в сто, в тысячу раз важнее. Не добиться Настиной любви, чтобы попасть на долбаную цековскую дачу, а попасть на дачу, чтобы быть с Настей — вот правильная логическая цепочка. А теперь посмотрим на дело стратегически, продолжил он, довольный математической четкостью своих рассуждений. Итак, главное — Настя, всё остальное должно быть подчинено этой цели. Допустим, случится волшебное чудо, она ответит взаимностью. (Старомодное выражение не показалось ему нелепым — для Насти разухабистые слова не годились. «Склею», «закадрю», «прокачаю» про нее не скажешь). И что дальше? Утащу принцессу в мир, где давятся в автобусах, стоят в очереди за мороженой навагой и носят одежду марки «Совпаршив»? Исключено. Следовательно нужно превратиться из разночинца в дворянина. По крайней мере внешне.
Что для этого нужно? Как минимум две вещи. Непозорный прикид — джины. И мани — взять тачку, сводить в кафе, приехать на ту же дачу с нестремным батлом.
И совсем уж для ясности. На кон поставлено счастье всей моей жизни. Или я его добьюсь и полечу, или шлепнусь в грязь и дальше буду только ползти. (Мысленно проговаривая это, он даже остановился для пущей торжественности).
А покончив с идеологической базой — можно было назвать и так — перешел к разработке практического плана.
Где достать денег? У нас не мир капитализма, где студенты могут подработать. На парентов рассчитывать не приходится. В прежние времена, пока отчим не свихнулся из-за своего поганого романа, можно было бы поговорить с ним по-честному, в открытую. Тот, нормальный Рогачов, понял бы и скорее всего помог бы. Но сейчас к нему не сунешься. С матерью — без мазы. Во-первых, невозможно даже вообразить, как с ней про такое разговаривать. А во-вторых, она по денежной части малахольная. То кошелек потеряет, то отдаст всё попрошайке на улице — один раз шла покупать себе плащ и выгребла всю наличность какому-то пройдохе. С тех пор отчим (тоже не особенный финансист) распоряжается семейным бюджетом сам, выдает ей на расходы.
Продать что-нибудь? Можно сдать в букинистический «Детскую энциклопедию». Стоят оранжевые тома, только место занимают. Но больше десятки вряд ли дадут, а это вопрос не решит. И потом там надпись: «Марику, будущему энциклопедисту, в день 11-летия». Последний папин подарок. Опять же мать заметит пустое место на полке. Нет, не вариант.
Единственным ценным имуществом были злосчастные рогачовские джинсы, предмет терзаний и дополнительный источник раздражения на отчима. Перед новым годом Рогачов поехал с делегацией в Брюссель, на литературную конференцию «Писатели в борьбе за мир» — в кои-то веки в настоящую загранку. Объяснил ему, кретину, какие надо купить джины. Даже на бумажке написал! И что же? Бумажку он потерял, размер перепутал.
Когда вернулся, вынул из пакета синие, в сверкающих заклепках трузера, и лейбл на них какой велено, «Wrangler», у Марка прямо дыхание перехватило. Наконец-то! Но джины налезли лишь до середины бедер. Были бы больше — можно ушить, а тут только облизывайся! Главное, всё остальное как заказано: не зиппер, а классные медные пуговицы, клеш от колена, но кому это — 28 инчей? Мальчику-с-пальчику?
С тех пор, вот уже два месяца, шикарные портки так и лежали в шкафу, каждое утро портили настроение. И хотелось отчима убить. Хренов почтальон Печкин! «Я привез посылку, но не отдам».
В конце концов договорился с тощим Беном Платоновым из немецкой группы. Ему на день рождения батя обещал купить «райфл» в «Березе». Бен попросит на три размера больше и обменяет. Обидно, конечно, отдавать суперский привозной «ранглер» за чековый ширпотреб, но beggars cannot be choosers5. Проблема в том, что у Бена дэрэ только через месяц, а джины нужны к следующему воскресенью…
Ломал, ломал голову и — эврика! — придумал. Потому что ай-кью.
Щегол, вот кто нам поможет!
С Вовкой Щеголевым виделись в прошлом месяце, была встреча одноклассников. Все, само собой, друг перед дружкой выпендривались. Марк-то больше снисходительно помалкивал — он со своим журфаком и так был из первачей, ну окей, number 2, после Харитоненко, который поступил в МГИМО. Однако самым экипированным был Щегол, весь с головы до ног в фирмé, хотя учится в Крупе, областном педагогическом. Курил «мальборо», щелкал охрененной зажигалкой. Когда не хватило бухла и стали скидываться — небрежно достал из толстого лопатника червонец. Ясно без дедукции — фарцует.
Сразу ему и позвонил, с улицы. Не из дома же вести такие разговоры. Повезло — Щегол был дома. И изображать целку не стал. Сказал деловито:
— «Ранглер» скинуть, какие-нибудь попроще достать? Понял. Надо поглядеть чего там у тебя. Короче так. Завтра у меня забита стрела на Гоголях в одиннадцать. Подгребай. И товар приволакивай.
— Где?
— Ты чё, Мрак, из Кологрива приехал? У елды, на Гоголевском.
А, на бульваре около памятника, сообразил Марк.
К назначенному месту он прибыл без десяти. Джинсы в сумке через плечо. Около зеленого Гоголя (на цоколе высечено «От Советского правительства» — будто передовика производства наградили) топтался воскресный пипл, которого Советское правительство не одобрило бы: волосатые хипари со своими голосистыми герлухами, пара упакованных фарцов. В центре три такие точки, и все возле памятников: Пушок (у Пушкина), Борода (у Маркса) и здесь. Погонят менты — высокое собрание переместится с одного места на другое.
Скоро на аллее показался шустро перебирающий длинными ногами Щегол. Увидел Марка издали, подал знак: не лезь, после поговорим. Ну окей. Отошел в сторону, к фонарю.
Один из фарцов, невысокий чел в дымчатых очках, с ярким полиэтиленовым пакетом поручкался с Вовкой. Они пару минут о чем-то тихо побазарили, потом Щегол заглянул в пакет, кивнул. Что-то сунул в руку. Пакет забрал себе.
— Байбай, — кинул на прощанье дымчатый. — Будет что — звякну.
Теперь Вовка подошел. Рожа довольная.
— Это Репа, человек-легенда. Утюжит у «Метрополя». Наченджил у бундесов два блока «Кента». Отдал по пятнашке.
— Дешево, — удивился Марк. — Пачка два с полтиной.
— Учи экономику капитализма, студент. — Щегол снисходительно хлопнул по плечу. — Двигатель бизнеса — специализация и прибавочная стоимость. Репа — «утюг», он бомбит форинов. «Ходоки» работают с совгражданами, на стриту. А я промежуточное звено — «подгоняла». Берешь у «утюга» блок по пятнашке, подгоняешь «ходоку» по двадцатке, он продает трудящимся в розницу по два с полтиной. Причем «утюга» и «ходока» могут замести опера, а меня — дудки. Риска ноль, а навар такой же. Видал? Пара минут — чирик заработал.
— А почему «утюг» не может напрямую отдавать «ходоку»?
— Потому что главная ценность двадцатого века — информация. А она вот здесь. — Вовка похлопал себя по голове. — Людей надо знать правильных. Кто не сдаст и не кинет. Я таких людей знаю. Система проверенная. Работает как часы. Ну, чего там у тебя в сумке? Да не здесь! Отойдем.
В кустах развернул джинсы, потер, пощупал.
— Солидняк. Стос тебя устроит?
— Сто рублей? А сколько будут стоить трузера попроще?
— Есть Югославия, по виду не отличишь от фирмы, только лейбл срезать. Отдам за сорок. Считай даром.
Шестьдесят рублей останется, а на следующей неделе степуха — еще сорок, прикинул Марк. Буду со ста рублями и в джинсах!
— Заметано. Если югославские подойдут по размеру — даешь шестьдесят, и мы в расчете.
— «Даешь». — Щегол качнул башкой. — Я тебе не сберкасса. Отдал Репе тридцатник, и пустой. Твой «ранглер» еще продать надо. — Он помолчал, что-то обмозговывая. — Тебе мани срочно нужны? Если недельку-другую подождешь, я джины через знакомого «ходока» скину.
— Нет, ждать я не могу.
— Тогда так, — решился Вовка. — Ради друга детства тряхну стариной. Схожу в народ. Скинем твои «ранглера» прямо щас. Я всё сделаю сам. Ты помалкивай, секи по сторонам. Но уговор: сколько сшибу сверх стоса — моё.
— Прямо сейчас? Здесь?
Марк оглянулся на памятник.
— Нет, центровые — ушлые, много не дадут. А у хипни нет бабок. Поедем на «Беговую». Там товарится провинция. Самое «ходоковское» место.
По дороге состоялся инструктаж.
— У «ходока» две задачи: не угодить на «гробов» и на «садовников». «Гробы» — это которые грабанут. Наш брат для бандюганов — мякотка. И при товаре, и в ментуру не нажалуемся. А «садовники» — это которые сажают. Ну, если подкатит ментовозка, это ладно, удрать можно. Но еще бывают мусора в штатском. Оперативники. Научились, суки, под клиентов косить. И тут уж берут плотно, как говорится, на месте преступления с поличным. Но ты не менжуйся, — покровительственно улыбнулся Щегол напрягшемуся приятелю. — С тобой дядя Вова, у него глаз — рентген. «Гробов» и «садовников» я отпеленгую издали. Твоя задача — когда я уже тру с покупателем, зырить по всем направлениям. Не катит ли кто подозрительный. Всё нормуль, Мрак.
— А как ты поймешь, кому предлагать товар? — спросил Марк, посматривая на прохожих. Они уже шли по Беговой улице, людей вокруг было немало.
— Правило первое. Никому ничего не предлагать. Это уже спекуляция в виде промысла, от двух до семи. По мне видно, что я не за шмотьем сюда приканал. Клиент подойдет сам. А я уж буду глядеть, иметь с ним дело или нет.
Они свернули, пошли медленным шагом по небольшой улице. Щегол очень долго вынимал из пачки «Кента» сигарету, угостил и Марка. При ближайшем рассмотрении сигарета оказалась болгарской.
— Это реквизит, — сказал Вовка. — Для приманивания клиентуры. Буду я на себя фирму тратить.
Еще дольше прикуривал, демонстрируя обалденную зажигалку.
Подошли двое, спросили, нет ли на продажу джинсов. Щегол сказал:
— Отвалите. Чё мы вам, фарцы?
— Ты что?! — шепнул Марк.
— Глаза разуй. У нас сорок четвертый размер, а эти — один пятидесятый, второй вообще пятьдесят четвертый.
Точно так же он послал еще несколько человек, хотя один парень был вполне субтильный. Объяснил:
— Бабок у него нет, ему просто на фирму попялиться. Таких дрочил полно.
Минут через двадцать, не поворачивая головы, сказал:
— Внимание. Слева по курсу стоят два джигита. То что надо. Друзья из солнечной Грузии или откуда-то оттуда. Приехали в город-герой за шмотьем. Видишь, куртяхами уже разжились. С таких можно взять хорошую кассу, они не торгуются. Не пялься на них! Идем мимо гордо, мы девушки порядочные.
И точно. Два брюнетистых чела, оба в ярких зимних куртках, но при этом в уродских здоровенных кепках — причем один невысокий и худой, какой надо — подошли.
— Уважяемый, импортное что-нибуд ест? — спросил с акцентом тот, что повыше, похожий на артиста Вахтанга Кикабидзе.
— Идите за нами. Пять шагов сзади, — ответил Щегол.
Свернул к пятиэтажке.
Вошли в подъезд, поднялись на второй этаж.
— Помалкивай и гляди в окно, — шепнул Вовка. — Если кто-нибудь чешет сюда, давай «ахтунг».
Джинсы у него были в том же пакете, где сигареты.
Достал, развернул, стал расхваливать:
— Высший класс. Такие редко бывают. Пуговицы с чеканкой, желтая строчка, вот тут потайной кармашек — можно дурь спрятать.
— А дурь тоже ест? — спросил маленький, понизив голос. — Хорошие бабки дадым.
— Дурью не балуюсь. Ты примерь штаны-то. Как влитые на тебе будут.
— Сколко хочеш?
— Сто пятьдесят, — не моргнув глазом заявил Щегол. — Привозные, прямо из Америки. А еще сигареты есть американские, «Кент». Два блока по двадцать пять.
— Всэго сколко это? — Тот, что похож на Кикабидзе, наморщил лоб. Он, похоже, был туповат. — Сколко тэбе за всё вмэстэ?
— Двести рублей.
— Это хорошо, это просто отлично, — сказал маленький безо всякого акцента. — Двести на двоих — как раз 154-ая, часть вторая: средний размер. Плюс «в составе преступной группы». Руками в стенку уперлись, мальчики. Обшманаем вас на всякий пожарный.
— Блин, «садовники»! — простонал Вовка.
— Я садовником родился, не на шутку рассердился, — ухмыльнулся высокий, тоже утратив кавказский выговор. — Руки в гору!
Взял Щегла за ворот, ткнул лицом в стену. Стал ощупывать карманы.
Второй подошел к попятившемуся, нелепо замахавшему руками Марку.
— Сопротивление при задержании оказывать будем? Нет? Тогда в позу, мистер «утюг». Ноги на ширине плеч.
Вытащил кошелек, ключи от квартиры, студенческий.
Спросил:
— Чё у тебя, Коль? У этого двадцать копеек и проездной.
— Тоже голяк, рубль с мелочью.
Второй стоял, брезгливо роясь в Вовкином бумажнике.
Вдруг Щегол метнулся к лестнице, дунул вниз, прыгая через ступеньки. Внизу хлопнула дверь. Опера за ним не побежали.
— Это меняет дело, — задумчиво произнес Коля. — Слушай, Мусаев. Хрен с ней, с «преступной группой». Раз у нас один, на средний размер хватит портков. Держи. По-честному.
Дал напарнику блок «Кента», другой сунул под куртку.
— Поехали оформляться, гражданин правонарушитель. Руки за спину, пошел! — сказал Мусаев, беря Марка за воротник. — Вякнешь в отделении про сигареты — никто не поверит, а я тебе потом в «обезьяннике» почки отобью. Кровью ссать будешь.
Происходило странное. Голос опера, вообще все звуки доносились глухо, будто в ушах были комки ваты. И еще стало сумеречно, Марк всё моргал, чтобы прояснить зрение — не получалось. Хотел протереть глаза, но боялся расцепить руки. Один раз споткнулся, и Мусаев свирепо пнул его коленом в зад.
Откуда ни возьмись появился желто-синий «уаз». Толчок в спину — плюхнулся на жесткое сиденье. Запахло табаком и рвотой. Впереди решетка. Мусаев сел к водителю. Второй, кажется, остался. Впрочем Марк не заметил, куда он делся.
Сначала в виски толчками билась только паника. Что делать? Что будет? Но скоро заработала мысль. Ведь я ничего не продавал! Это Вовка с ними разговаривал, я молчал! И в руках у меня ничего не было! Сказать, что я его знать не знаю, я тоже хотел купить джинсы. Это же не спекуляция? Наверно правонарушение, но не преступление. Наверно выгонят из университета, но не посадят же. А может, обойдется выговором? Перед распределением это ужасно, но все-таки не тюрьма.
Остановились у отделения.
Мусаев крепко взял Марка под локоть, повел на крыльцо, мимо курящих милиционеров.
— Здорово, Санек. Обедать пойдешь? — спросил один.
— Щас этого оформлю…
Блока сигарет у него под курткой, кажется, уже не было. В машине оставил.
Что говорить, когда будут оформлять? Что такое «оформлять»? Видимо составление протокола. Имя, адрес и прочее. Сразу заявить, что ничего не продавал, что произошло недоразумение.
Но никаких вопросов никто не задал. Мусаев подтолкнул Марка к зевающему у какой-то двери сержанту, кинул: «Запри его» и остался у окошка с надписью «Дежурный».
— Вперед по коридору, руки за спину, — приказал милиционер. — Давай, давай, топай.
Доска с приказами, доска с фотографиями «Наши передовики», доска «Розыск», плакат про БАМ, дверь с табличкой «ИВС» — в нее и вошли.
Еще один коридор, маленький. Два зарешеченных отсека, слева и справа. В левом на лавке кто-то сидел, но Марка завели в правый, пустой.
— Пальто, шапку, ботинки снять. Руки на затылок.
Сержант ощупал одежду. Вынул из карманов всё, даже расческу и шариковую ручку. Забрал часы, сигареты, спички. В ботинки сунул руку — в один, потом в другой. Швырнул на пол.
— Я ничего не сделал. За что меня задержали? Я просто свидетель, — сказал Марк.
Не ответив, милиционер вышел, повернул ключ.
«Спокойно. У них ничего против меня нет, — стал убеждать себя Марк. — Твердо стоять на своем, и ничего они не докажут. Вовка удрал. По мне видно, что я не фарца. Джинсы, конечно, конфискуют, ну и черт с ними. Главное — не дать слабину, когда будут наседать. Может еще обойдется».
Он то храбрился, то паниковал, вскакивал, начинал ходить от стены к стене, снова садился. Время шло, шло, шло, а никто его никуда не вызывал. Обед у них, что ли?
Часа через два — как минимум, а то и через три — тот же сержант вернулся. Выпустил из клетки, повел на второй этаж.
В комнате с крашеными в два цвета стенами, сверху белое, снизу синее, сидел хмурый капитан, скрипел ручкой в амбарной книге. На Марка глаз не поднял. Тот остался стоять перед столом. Сержант — за спиной.
— Ага, — сказал наконец капитан. — Всё, принял.
Конвойный вышел.
— Я ничего не сделал! Я хотел узнать у того парня, за сколько он продает джинсы. Тут подошли те двое, они тоже интересовались джинсами. И мы все вместе пошли, — начал Марк говорить продуманное.
— Рогачов Марк, так? Год рождения. Адрес — по прописке и фактический, — не слушая его, сказал офицер. Он рассматривал студенческий. — Журналистский факультет МГУ. Учишься или раньше учился?
— Учусь. Послушайте, я же говорю вам: я не спекулянт. Джинсы не мои.
Капитан смотрел изучающе, постукивал ручкой по бумаге.
— Второй кто? Фамилия, имя, место жительства.
— Не знаю я его! Он ко мне на улице подошел! Джинсы купить предложил. Ну, я и решил посмотреть.
— Не бреши. У тебя денег было двадцать копеек. Колись, Рогачов. Приводы есть?
— Нету.
— Ну так протоколом отделаешься по первому разу. Если сообщника сдашь. Соображай башкой, ты же студент.
— Никакой он мне не сообщник! Любопытно стало на джинсы посмотреть. Он их так расписывал.
— Не будешь колоться, — кивнул милиционер. — Отягощаешь.
Он взглянул на часы, покривился. Потом прищурился, опять взял студенческий.
— На журналиста, значит, учишься. МГУ, значит…
Крикнул:
— Петренко!
Вошел сержант.
— Этого назад. Пускай всухую посидит.
И Марка, так и не посадив к столу, увели из кабинета.
Теперь он просидел взаперти еще дольше. Трудно сказать, сколько — часов ведь не было. Что значит «всухую посидит»? Без еды и воды? Но есть и пить совсем не хотелось. Хотелось в туалет. Долго терпел. Начал звать — никакого ответа. Стал стучать в решетку. Тихо, потом громче. Опять ничего.
Из другого отсека — он был не напротив, а наискосок, не видно, кто там, сонный хриплый голос рявкнул: «Ша там!»
— Мне в уборную надо! — крикнул Марк.
— Начальник! — оглушительно завопил голос. — Начальник!
Лязгнула дверь.
— Кончайте базар!
— Чего, начальник, порядку не знаешь? Кочумаешь? Обязан каждый час заходить. Отведи баклана на парашу, спать мешает.
— Пусть в портки дует, — ответили из коридора. — А ты учти, как тебя, Рогачов. На пол нагадишь — вылизать заставлю.
Дверь захлопнулась.
— Прессуют они тебя, — сказал хриплый. — Не можешь терпеть — сыми бушлат и навали в него. После отмоешь.
— Мне отлить!
— А, ну это херня. Высохнет. И всё, молчок. Спать буду.
Еще какое-то время Марк ходил из угла в угол, но почувствовал, что больше не вытерпеть. Кинул на пол пальто, помочился на него, постанывая от облегчения. Потом ногой запихнул пальто под лавку. На полу осталось влажное пятно, которое скоро высохло.
В камере было холодно. Оставшись в свитере, Марк стал мерзнуть. Каждые минут десять вскакивал, начинал приседать, размахивать руками. Один раз отжался. Снова сел. С ужасом думал, что придется провести так всю ночь. Воскресенье же. Раньше чем утром ничего наверно не будет…
Но через долгое время, может еще через пару часов, сержант пришел. Повел опять наверх, в тот же кабинет. Но вместо хмурого капитана там сидел какой-то улыбчивый мужчина в штатском.
— Заходи, заходи, — сказал он. — Тебе, может, в уборную надо? Сержант отведет.
— Не надо, — настороженно ответил Марк.
За окном было темно, причем крепко так темно, по-поздневечернему.
— Молодость, молодость, мне бы такой мочевой пузырь, — засмеялся мужчина, не сказать чтоб пожилой — на вид лет сорока пяти. — Садись, давай знакомиться. Как тебя зовут мне известно, а я — Сергей Сергеевич. Больше всего на свете я люблю ясность и честность. Поэтому ходить вокруг да около не стану, а сразу, как говорится, открою все карты. И рассчитываю на такую же честность с твоей стороны. Я работаю в Комитете государственной безопасности. Приехал сюда в выходной день специально для тебя. Чтоб ты сегодня мог вернуться домой. Парень ты умный, студент, будущий журналист, и, конечно, уже догадался о чем у нас будет разговор.
— Нет, — ответил Марк. На стул он не садился. Подумал: не может же быть, что Вовка Щеголев шпион?
— Сейчас объясню… — Сергей Сергеевич нетерпеливо махнул рукой. — Да сядь ты. Разговор у нас будет долгий. У тебя два варианта. Или выясняется, что я в свой заслуженный выходной приперся сюда впустую, я обижаюсь и велю капитану Барашкову вчекрыжить тебе по полной. Это значит, что на ночь он тебя посадит в камеру к уркам, да еще попросит их с тобой не миндальничать. А потом тебе припаяют сто пятьдесят четвертую. Папаша твой, само собой, побежит по своей писательской линии обивать высокие пороги и от реального срока отмажет, но в СИЗО ты месяц-другой поприпухаешь, а потом вылетишь из университета с волчьим билетом, из комсомола тоже. Тут весенний призыв подойдет. С условным сроком тебе прямая дорожка в стройбат, и там несильно лучше, чем в СИЗО. В общем, в двадцать лет, Марк Рогачов, испоганишь ты себе всю жизнь. Про второй вариант рассказать?
— Да… — Марк закашлялся.
— Едешь домой как ни в чем не бывало. Живешь себе как жил раньше. И даже лучше, чем раньше. Потому что станешь нашим внештатным сотрудником. Моим сотрудником. А я тебе много в чем смогу помочь. Если буду тобой доволен.
— Вы меня в стукачи что ли зовете?
Теперь голос задрожал.
— Оп-ля. — Сергей Сергеевич удивился. — Нет у нас никаких стукачей. Есть информаторы. Потому что государство должно в точности знать, где что происходит. Особенно в среде будущих хозяев страны, нашей студенческой молодежи, да еще в главной кузнице журналистских кадров. Я тебя не в американские шпионы вербую, родину предавать не предлагаю — наоборот, оказываю тебе высокую честь, даю возможность стать нашим товарищем. Моя задача какая? Если кто-то по молодой глупости не туда сворачивает — вовремя удержать, уберечь. А для этого мне нужно знать, о чем ребята говорят, о чем думают, не попадают ли под вредное влияние. Вот и вся наша с тобой забота. Смотри на это еще и как на билет в будущее. Ты из общего вагона в мягкое купе пересаживаешься. У тебя на следующий год распределение. Помогу попасть на хорошее место, передам коллеге, работающему с журналистами. И поедешь по жизни на скором поезде, с комфортом. В общем выбирай.
Никакие пороги Рогачов из-за меня обивать не станет, подумал Марк, ощущая тоскливую тягу в солнечном сплетении. Нет у меня никакого выбора. Что будет с мамой, если я сегодня не вернусь домой? Она же с ума сойдет, будет обзванивать больницы и морги.
— А… а как это работает? Ну, информирование.
— Очень просто и ненапряжно, — с готовностью стал объяснять Сергей Сергеевич. — Если что-то узнал — я тебя проинструктирую, на что надо обращать внимание — звонишь куратору, то есть мне. Но раз в две недели в любом случае будем встречаться. В пивбаре или в кафе-мороженом. Ты что больше любишь — пиво или мороженое? Иногда буду давать тебе нетрудное задание. Подружиться с кем-нибудь поближе, например. Втянешься — понравится, вот увидишь.
«Можно будет говорить, что всё норм, никто никаких таких разговоров не ведет. Стучать я не стану, лучше сдохнуть». От этой мысли стало немного легче.
— Ну, это я могу, — сказал он вслух. — Тем более, у нас на журфаке вообще-то все ребята нормальные. Нет никаких влияний.
— Вот и лады. Значит, договорились. Не зря я хоккей по телеку пропускаю. Вот тебе, Марик, бумага, вот ручка… — Сергей Сергеевич почесал лоб. — По нашим правилам надо тебе дать агентурный псевдоним. Буду звать тебя «Максим». Как в кино «Юность Максима». Пиши.
— Что писать?
— Как что? Подписку. Первый документ, который ляжет в твое досье. «Я, такой-то, дал добровольное согласие оказывать помощь органам КГБ в работе по защите безопасности нашей Родины. Ставшие мне в процессе сотрудничества известными формы и методы работы органов КГБ, а также сведения о лицах, интересующих органы КГБ, обязуюсь никогда никому не разглашать. Письменную информацию, которую буду предоставлять своему куратору, буду подписывать псевдонимом Максим». Число, подпись, и бюрократия почти окончена.
— Почти? — спросил Марк, зачем-то ставя подпись, не похожую на свою обычную — как будто это что-то могло изменить.
Я сексот, я стукач, про которых Рогачов говорил, что они самые гнусные существа на свете, хуже палачей. Пьеса «На дне». Ниже пасть нельзя.
Но оказалось, что можно.
— Да. Ты молодец, что не слил капитану своего приятеля. Иначе угодил бы под раздел «в составе преступной группы». Но мне ты на подельника ориентировочку дай. Письменно. В порядке сотрудничества. Не бойся за него, я не милиционер, дело шить не буду. Просто хочу убедиться, что ты со мной темнить не собираешься. Он кто, тоже студент?
— С ним… с ним точно ничего не будет? — еле ворочающимся языком пролепетал Марк.
В светло-голубых глазах Сергея Сергеевича что-то мелькнуло.
— А если будет, тогда что? Ответишь мне отказом? Так у нас, Максимка, не пойдет. Или туда — или сюда. Решающий момент в твоей жизни. Что ты в подписку вцепился? Порвать ее хочешь? Рви. Тебя в камере урки ждут. И всё дальнейшее, по прейскуранту. — Через несколько секунд засмеялся. — Шучу. Ничего с твоим корешом я не сделаю. Просто проведу профилактическую беседу. Если он тоже студент.
— Студент. Областного педагогического, — с облегчением сказал Марк. — Владимир Щеголев, отчества не знаю.
— И вот еще что, если уж мы о литературе, — сказал Сергей Сергеевич, затормозив на светофоре. — Тебе может позвонить мой коллега. Не знаю, как он представится. У нас для оперативной работы тоже псевдонимы, причем для разных информаторов разные. Я, как ты наверняка догадался, на самом деле не Сергей Сергеевич… — Покосился, усмехнулся краем рта. — Не догадался? Может, потом, если подружимся всерьез, познакомимся еще раз, по-настоящему. За мостом направо поворачивать, на Плющиху?
Отвезти домой куратор предложил сам. Удивился:
— Ты чего это в одном свитере?
— Я закаленный, — ответил Марат. Из камеры он взял только шарф и шапку, опоганенное пальто ногой запихнул подальше под лавку.
— Не, брат. К вечеру похолодало. Простудишься. Подкину тебя до твоего Пуговишникова переулка, мне по дороге.
Сели в бежевую «волгу». Марк попросил разрешения закурить, достал возвращенные сигареты и увидел, что в пачке осталась только одна. Менты попользовались. Хорошо хоть часы отдали. Они правда были простенькие, старый «полет». В досегодняшней жизни Марк их стеснялся, запихивал подальше под рукав. Те, прежние страдания — из-за одежды и прочей чепухи — сейчас казались утраченным раем. Бывший Андрей Болконский превратился в героя повести «Ибикус», мелкого шпика Невзораки.
Он дымил, помалкивал. На пустой желудок от табака мутило, но сидеть и совсем ничего не делать было бы еще хуже. Водитель же всё время говорил, иногда задавая вроде бы небрежные, а на самом деле, вероятно, следующие какой-то системе вопросы.
— Быстро я с тобой управился. Пожалуй, на второй тайм еще успею. Ты что больше любишь — хоккей или футбол?
— Футбол.
— Ставлю диагноз: имеешь склонность к неразделенной любви. — Сергей Сергеевич хохотнул. Настроение у него было очень хорошее. — С футболом у нашей страны перспективы хреновые, а вот по хоккею претендуем на мировое лидерство. Поэтому настоящий советский патриот предпочитает не кожаный мяч, а золотую шайбу. И не оперу, а балет. Почему балет? Правильно: «а также в области балета мы впереди планеты всей». Ты, наверно, в театр ходишь. Парень ты интеллигентный, батя у тебя член Союза писателей. Кстати обращайся, могу с театральными билетами помочь. У нас свой лимит. Ты какой театр больше любишь? «Таганку»? «Современник»?
Методичку отрабатывает, тоскливо подумал Марк. Потом какой-нибудь свой отчет составит, типа «психологический портрет агента».
— Я театр не очень. Больше кино.
— Я честно говоря тоже. Люблю чтоб с погружением, без «понарошку». Как с хорошей книгой. Вот смотришь «Тени исчезают в полдень» или «Щит и меч» — прямо живешь с героями. Есть у тебя любимый писатель?
После этого он и заговорил про коллегу, который может позвонить.
— Мой товарищ работает с литературной общественностью. Сфера идеологическая, надо держать руку на пульсе. Может тобой заинтересоваться, раз ты из такой семьи. В этом случае получится от тебя двойная польза, а стало быть тебе — двойной почет. Будешь у нас проходить как сверхценный кадр, а это, Максим, путевка в большущую жизнь. Ты вот пришибленный сидишь, и психологически это понятно, а пройдет время — поймешь, что нынешний день, 27 февраля 1977 года, был самым важным рубежом в твоей жизни.
От этих слов стало совсем паршиво. Сунув в пепельницу окурок, Марк автоматически пошарил в пустой пачке.
— Еще покурить? — спросил Сергей Сергеевич. — На. Считай, что это аванс, за будущую работу.
Вынул из бардачка и торжественным жестом вручил нераспечатанную пачку «Явы».
С ней в руке Марк и вылез из машины около подъезда.
— Бывай, Максимка. Скоро увидимся, — попрощался Сергей Сергеевич.
«Волга» пыхнула сизым дымом, отъехала.
Марк смотрел на сигаретную пачку. Тридцатикопеечная «Ява» — вот теперь его цена. Тридцать даже не серебреников, а копеек. А имя ему не Марк, не Мрак и не Маркс — Максимка.
Скрипнул зубами, приказал себе не раскисать. Предстояло еще выдержать допрос инквизиции дома.
— Господи, где ты был весь день? Мог бы позвонить из автомата! Я уже не знала, что думать! — начала мать прямо на пороге. Потом: — Почему ты без пальто? Где оно?
— Сперли, — хмуро сказал он. Пока поднимался по лестнице, всё продумал. — Мы с ребятами играли в хоккей. Снял, положил на скамейку. И увел кто-то. Жутко замерз.
— Ты разве играешь в хоккей? Ты же не умеешь на коньках? — растерянно произнесла она. — И… как же ты без пальто? Еще весь март впереди. Надо что-то купить, но у нас сейчас… Марат, ты слышал?
Отчим выглядывал из кабинета, блестел очками.
— Слышал.
Дверь закрылась.
— Чаю горячего. Чтоб не простудился. Или лучше попариться в ванной? — заметалась мать. — С пальто что-нибудь придумаем. Денег займем. Только бы ты не разболелся.
Смотреть на ее взволнованное лицо не было никаких сил. Марк присел на корточки развязать шнурки.
— Мы не на коньках, просто по снегу шайбу гоняли… Да ничего, не заболею. Чаю потом. Очень есть хочется.
На кухне ел солянку, не чувствуя вкуса. Радио, будто издеваясь, пело: «Не надо печалиться, вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди, надейся и жди».
Я подумаю про это завтра, на свежую голову, сказал себе Марк. В универ все равно без пальто не пойдешь, буду дома один и во всем разберусь. Я умный. Не может, чтобы не было никакого выхода. Ну, или надо выработать правила вот этой жизни. Которая впереди…
Вернулась мать, погладила по голове, поцеловала в затылок.
— Ничего, не переживай. Эйнштейн тоже был рассеянный. Я всё придумала. Завтра наденешь куртку Марата. Он опять простыл, выходить не будет. А послезавтра у меня библиотечный день. Придешь после занятий — поездим по магазинам. Пятьдесят рублей есть, остальные одолжу на работе.
Зараза, дома посидеть не выйдет! Еще и отчим тут будет торчать. Все равно в универ не поеду, пошляюсь где-нибудь. На ходу голова даже лучше работает.
Встал.
— Спасибо, поел. Чаю не буду. К себе пойду, надо к семинару готовиться.
Сидел за письменным столом, безмысленно калякал по бумаге. Виселицу, топор с плахой, отрубленную башку на колу, нож с капающей кровью.
Скрипнула дверь.
Рогачов. Рожа брезгливая.
— Я не Тина. Мне ты лапшу не навешаешь. Во что ты вляпался?
Погорячели щеки.
Знает?! Откуда?!
— У тебя вид обгадившегося кота… Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
Плюнул ядом — и сгинул. Но по крайней мере пропала кисельная апатия, ее сменила лютая, обжигающая ненависть.
Вот кто во всем виноват! Это из-за отчима жизнь провалилась в выгребную яму! Из-за его проклятых джинсов! Какая же нелепая, злобная гадина! И мелкая! Понятно же — он из-за своей обожаемой куртки гноится. Привез себе из Бельгии — с размерчиком не обмишурился. Каждый раз перед выходом в зеркало на себя любуется! Матери не посмел отказать, теперь на мне отыгрывается!
Даже полегче стало. Чем себе-то печень выгрызать.
Время было уже к полуночи. За стеной, в родительской спальне, стихли невнятные голоса. Улеглись.
Лег и Марк, но скоро понял: не уснуть. Ворочался, ворочался, потом сел, спустил ноги.
Жизнь кончилась, жизнь кончилась. То, что теперь будет, жизнью назвать нельзя.
Надо отвлечься, почитать что-нибудь нудное. Может, усну, сказал он себе в третьем часу ночи.
Пошел в кабинет, к полкам. Долго выбирал.
«Жизнь Клима Самгина» — годится. Вязкая, безвоздушная, тягучая история жалкого, малодушного, бесхребетного интеллигентика.
Уже с томиком под мышкой, собираясь погасить на рогачовском столе лампу, вдруг заметил в выдвижном ящике ключ. Отчим убирал туда рукопись, над которой работает. И всегда, всегда запирал. Трясется над своими нетленками, как царь Кащей над златом. А тут ключ забыл!
Не столько из любопытства, сколько поддавшись мстительному чувству, Марк потянул ящик. Ну-ка, поглядим, над чем это он колдует. Что за писанина такая, от которой Рогачов превратился из более-менее человека в бешеную собаку?
Папка. Довольно толстая. На первой странице написано большими буквами «Тессараконтамерон». Бляха-муха, ну и названьице — под стать самому Рогачову.
Окей, почитаем его тягомотину.
Зло улыбаясь, сел.