— Парламентеры?.. Пардону просят?.. Сколько?.. Да не парламентеров! Полк? Живо на КП!.. Фашисты пардону запросили. — Виктор Казанцев отдал трубку телефонисту, чиркнул зажигалкой и, оставляя стружку дыма за спиной и спотыкаясь о глыбы бетона и кирпича, зашагал по подвалу.
— Черт их знает. Может, они за нами пришли…
— Ну, ты! — Казанцев зло одернул черного в саже ординарца у печки. — Наведи порядок тут! Живо! Все должно быть как у победителей, — убрал карту с ящиков, подышал в кулак. — Дровишек в печурку подкинь, что ли… А, дьявол! — скосил взгляд на дыру в перекрытии. Рваные бетонные края ее лизали змеиные языки поземки.
— Товарищ майор, идут! Трое. Сам комбат ведет.
— Орлы, выше головы! — подмигнул комиссар полка сонным телефонистам.
— Присватают какие есть. Дюже не ощипывайтесь.
Загремели мерзлые ступени. В подвал, пригибаясь, в рваном маскхалате втиснулся комбат Карпенко. За ним, придерживаясь рукой за обшарпанную стену, — высокий худой немец и еще двое.
— Начальник штаба полка. С кем имею честь? — сухо прищелкнул каблуками худой. Воспаленные глаза опасливо щупали автоматчиков, которые спали на плащ-палатках в углу. Почувствовав необычное, автоматчики стали просыпаться, закуривали.
— Командир полка майор Казанцев, — Казанцев, как ни старался, не мог сдержать довольную ухмылку: «Поползли как вши из загашника!»
— Мы пришоль сдаваться плен и узнать условий, — переводил с запинкой явно отощавший фельдфебель. Землистые щеки у него обвисли, тряслись. Глаза слезились.
— Сколько у вас людей?
Майор-немец замялся, пожевал вялыми губами, приподнял и опустил плечи.
— С приданым средств больше двух тысяч.
— Угу! — не выпуская из мнущего взгляда лицо немца, Казанцев заложил пальцы за ремень полушубка, расправил плечи. — Перво-наперво вот что: вы отдаете всем, кто вам подчиняется, приказ сложить оружие; во-вторых, материальную часть, технику сдать в исправном состоянии; в-третьих, передать в целости документы штаба и последнее — солдат и офицеров выводить колоннами тем путем, каким пришли вы сами. Мы сохраняем вам жизнь, организуем медицинскую помощь и питание.
Майор-немец выслушал перевод фельдфебеля. На синие сухие губы наползла едва приметная усмешка.
«Что он там придумал, глиста капустная?» — отметил усмешку немца Казанцев.
— Я не уполномотшен все решать, — заговорил вдруг майор на русском языке, — нужен ваш представитель в штаб.
— Ну что ж, — прикидывая что-то в голове, Казанцев крупной ладонью гладил накаленную холодом бетонную стену подвала.
— Пошли меня, товарищ майор, — подмигнул и с готовностью шевельнул борцовскими плечами Карпенко. — Я с ними живо язык найду.
— У тебя батальон. Придется тебе, Василий Семенович, — Казанцев наклонился к комиссару, подышал ему в оттопыренное ухо. — Скажешь то, что здесь. — Глазами добавил: «Не уступай ни в чем. Один черт будут наши, если не передохнут с голоду или не вымерзнут». — Орленко, пойдешь с комиссаром. И ты, Плотников. Возьмите танк. Танк оставишь у дома, где кровать висит на третьем этаже. Можешь добавить: не сдадутся живыми — произведем всех в покойники. Ну, с богом!..
Из быстрой речи Казанцева майор-немец и фельдфебель поняли не все, но «с богом» уловили оба, и оба, не сговариваясь, ухмыльнулись.
Жгучий ветер гонял вороха синих, красных, белых штабных бумажек с орлами и свастикой, в развалинах застряли и уже были занесены снегом большие черные двадцатитонные тягачи «фамо» и двенадцатитонные «Фридрих Купп», пушки. Бугорками темнели скрюченные трупы. На каждом шагу следы безумия, уничтожения и смерти: папки с документами, обгорелое обмундирование, взорванные бочки бензина, изуродованная и исправная техника, и трупы, трупы в самых фантастических и немыслимых позах. Особенно много трупов за оврагом, в поле, на занесенной снегом дороге. На дороге стояли машины по кабину в снегу. Наверное, они везли раненых, горючее кончилось, и раненые пошли пешком. Шли, падали, в одиночку, потом кучами. Некоторые пытались ползти — так и застывали на карачках. А эти, должно быть, кричали и тянули руки к тем, кто продолжал еще двигаться. Глаза и рты у них открытые, руки молитвенно вытянуты. Глазные впадины — и рты уже забило снегом, который походит на грим. Такое впечатление, будто все они на этой дороге заняты в какой-то кошмарной немой сцене трагедии отчаяния и ужаса.
Это были страшные, никем не выдуманные памятники бегства «великой» армии, где были нарушены все понятия о человечности, солдатской чести, боевой дружбе.
Майор-немец, сидя на танке, крутит головой, старается увернуться от обжигающего ветра, следит за русскими, какое впечатление на них производит дорога бегства. Фельдфебель натянул шинель на голову, кажется, нашел удобное положение. Его ничто не интересует: он видел и пережил не такое. Когда выходили с КП полка, фельдфебель успел выпросить кусок хлеба и теперь так давился и сопел, что его начальник глотал голодную слюну и морщился, как от зубной боли.
В низеньком помещении с огромной печью и вмазанными в нее котлами собрались уже и ждали почти все офицеры полка. Когда вошли комиссар Бурцев и ездившие к русским немцы, немолодой полковник за столом качнулся, порываясь встать, но остался сидеть на месте. Он выслушал худого майора, кивнул ему головой и по-русски, почти без акцента, сказал Бурцеву:
— Я вас слушаю.
Офицеры притихли, вытянулись. Бурцев слово в слово повторил сказанное на КП полка. От себя добавил:
— Лучше, если все будет сделано до рассвета. Для вас лучше. Могут быть ненужные жертвы.
— Gut, — бесцветно ответил немец, повернулся к офицерам, резко, гортанно сказал что-то и положил свой пистолет на стол.
Офицеры стали подходить и складывать у него на столе свое личное оружие.
У танка на снегу уже лежала куча автоматов, винтовок, пулеметов. Немцы строились в колонны, качающейся лентой вытягивались на дорогу, где стояли машины и лежали кучами замерзшие.
— Я радировал в штаб. Оттуда выслали провожатых, — ответил на удивленный взгляд Бурцева командир танка. — Солдаты сговорчивее начальства оказались. Инициативными стали…
За полдень полк Казанцева пленил 976 солдат и офицеров.
Вечером Казанцев с Плотниковым пришли на КП Карпенко. В блиндаже было тепло, уютно. Стены и потолок подшиты фанерой. В углу стол. На столе свеча, хлеб, котелок, в котором что-то шипело и шкворчало.
При входе комполка Карпенко быстро кинул что-то себе за спину, стал ощипываться, как утка, только что вылезшая из воды.
— Нужно отобрать у тебя блиндаж, — сказал Казанцев, хозяйски оглядываясь, постучал по стенам, потолку и с кряхтеньем присел на настоящий стул.
— Я сам в нем всего три часа.
— А ты что сияешь, как новый двугривенный?
— Число какое сегодня, товарищ майор?
— 30 января 1943 года. Именинник, что ли?.. Поздравляю. Ну и память у тебя, — удивился Казанцев, с любопытством разглядывая размякшее лицо комбата и тиская его широкую, как лопата, ладонь.
— Эх, товарищ майор, только одно это и помню из старой жизни.
— Разжалобился, — глаза Казанцева заблестели, на скулах сквозь зимний загар проступил кирпичный румянец. — Наливай, коли так. Что ж прячешь за спиной, — расстегнул полушубок, подвинулся ближе к столу.
— Выходи, хлопцы. Все одно влипли, — скуластое лицо Карпенко поморщилось в радостном предвкушении, полез рукой за спину.
В блиндаже была, оказывается, еще одна комната, куда и спрятались ротные.
— Всех собрал?.. Ну что ж — кстати.
Чокнулись, покряхтели, столкнулись руками у котелка. Казанцев смахнул крошки с воротника полушубка, вытер кулаком тубы.
— А теперь давайте потолкуем. Слушайте задачу, — потянул на колени планшет, расстегнул и достал карту: — Смотрите, — царапнул черным сломанным ногтем мизинца по паутине городских улиц и переулков. — Вот этими улицами к утру нужно выйти к площади Павших борцов. Где можно — на рожон не лезьте. В Сталинграде последние бои. Солдаты это чувствуют. Но и не топчитесь. Разговор короткий: капитуляция полная или уничтожение. Даю тебе пять танков и батарею 76-миллиметровых пушек. Второй и третий батальоны двигаются соседними улицами. — Казанцев сожалеюще оглядел стол, отодвинул котелок, кружку на край: — Фляжку спрячь. Закончим с фрицами, тогда и отпразднуем заодно.
Из блиндажа вышли вместе, зябко поводя плечами после тепла. Ночь плотно укутала вздыбленную землю. На грифельно-ледяном небе — силуэты развалин. Кое-где эти развалины дымятся. Очагами гремят ожесточенные схватки.
Танки двигались медленно: мешали развалины, брошенная техника. А каждый уцелевший подвал таил в себе смерть. Мороз стеснял дыхание, покалывал нос, щеки. Карпенко уткнул нос в овчину ворота, сладко посапывал. Сон — враг смертный. Есть и пить так не хотелось, как спать. Неистребимое, ни на минуту не отпускавшее, как тяжелый недуг, желание спать. Бритые губы комбата морщит вялая блаженная улыбка, лениво вяжутся мысли. «Перво-наперво, отвоюемся — отосплюсь. А тепло и сладко за печкой как!.. У матери сегодня пирог. Яблочный, должно…» Обожженное морозом загрубевшее лицо плющит улыбка, в горле прокатывается ком.
Пулеметная очередь горохом сыпанула по броне. Автоматчик, угревший Карпенко левое плечо, скатился под гусеницу. Резко лязгнув, захлопнулись люки. Отрывисто и сухо ударили танковые пушки по окнам ближнего дома. Автоматчики, маскируясь грудами кирпича, подкрались к этому дому, забросали подвал гранатами. В воротах замаячила фигура с белым флагом, и крик: «Плен! Плен!».
— О чем думали раньше, паразиты! — пожилой боец присел на закиданную снегом ступень подъезда, снял валенок и стал пороть ножиком ватную штанину.
— Иди в санбат, — приказал Карпенко.
Боец разорвал зубами пакет, неумело стал бинтовать выше колена ногу. Под голой пяткой быстро темнел снег. Кончив бинтовать, солдат сплюнул нитки, морщась, натянул штанину.
— Вы что, товарищ капитан. Бои кончаются, а меня в санбат. Дайте своими глазами глянуть, какого лешего я тут сидел три месяца.
— Он и в самом деле у нас везучий. За три месяца первая поцеловала, — посверкал глазами из-под опушенной инеем ушанки щуплый солдатик.
Из подвала с поднятыми руками, худые, оборванные, грязные, вылезали гитлеровцы. Над мостовой в грудах кирпича и окон подвала ползли обрываемые болью крики и мольбы о помощи.
— Шнель! Шнель! — подбадривали стоявшие у двери автоматчики.
— Все?
— Аллес капут! Гитлер капут!
— Что бормочешь? В подвале есть еще? А-а?..
— Плотников, Урюпин, за мной! — Карпенко зажег фонарик, с трудом протиснулся в заваленную кирпичом дверь.
Оттуда пахнуло спертым духом, плесенью, теплой кровью.
— Вот они, дурачье! Стрелять надумали!
У окон и по всему подвалу лежали убитые. Между ними ползали изуродованные, изорванные гранатами. Некоторые трупы были почему-то совершенно голые, серые от пыли, затоптанные.
— Эх! — Карпенко задохнулся, выматерился. — Шумните, пусть солдат пошлют вынести!
— Товарищ капитан! Тут еще один подвал! Дыра! — держа автомат наготове, Плотников протиснулся в дыру и тут же отпрянул назад: — Там их как сельдей в бочке! Назад!
— Пусти! — комбат оттер Плотникова плечом в сторону, просунул в дыру руку с фонарем и голову, потом и весь пролез. — Что ж вы, паразиты, притаились тут, как суслики! — зарокотал его густой бас под низкими сводами. — А ну вставайте! Штейн ауф, гады! — над головой матово блеснула рубчатая граната.
В прокисшей духоте и мраке на бетонном полу вповалку лежали и сидели обросшие, истощенные румыны, итальянцы, немцы. Как и в первом подвале, между живыми лежали голые, синие, затоптанные трупы. Ближние солдаты потеснились, вскочили, таращились на возникшее перед ними видение. В дальних углах даже не шевельнулись. При виде этих обмороженных, больных, бородатых призраков с безумно блуждающими глазами, добровольно похоронивших себя заживо, Карпенко взяла оторопь. И это они в августе — сентябре осатанело рвались к Волге, отплясывали фокстроты на сталинградских улицах и кричали: «Иван, буль-буль!»
К полуночи 31 января через развалины в западной части площади батальон вышел к большому дому — Центральному универмагу — и начал его обстрел.
Продвинуться дальше, несмотря на все усилия, батальону Карпенко никак не удавалось, и Казанцев с тремя автоматчиками и пленным фельдфебелем второй раз за ночь пришел в батальон.
— А черт их маму знает, что они думают. Я не святой дух, — обиженно оправдывался Карпенко. Только что закончилась очередная неудачная атака, и он был весь в снегу, хрипло сипел, вытирал шапкой красное до сизины полнокровное лицо. — Драть их нужно, пока не обмочутся, а потом — за то, что обмочились.
— Ладно, — как-то устало махнул на него рукой Казанцев, отыскал одеревеневшими пальцами петлю на белой дубленке, застегнул пуговицу. — Останусь у тебя… Занимайся своими делами. — Выбрал в развалинах выступ понадежнее, прикрыл лицо кисло пахнущим воротом, стал наблюдать за темным зданием универмага впереди.
В железных воротах универмага что-то замельтешило. Казанцев заворочался: показалось или в самом деле выходил кто оттуда?
Нащупал в кармане сухарь. Есть не хотелось, но в ночные часы, да еще в такую стужу, хотелось как-то скоротать время. Сухарь был ржаной, холодный, жесткий, как железо, пахучий.
На хруст повернулся Плотников. Лицо круглое с обмороженными верхушками щек темнело в белоснежной опушке инея на вороте.
Казанцев перестал жевать, спрятал сухарь в карман. В четверти от носа в кирпич шлепнулась пуля, лицо засыпали колючие осколки.
— Сволочи!
Плотников ударил из пулемета по развалинам напротив. Там сначала вскрикнули будто в изумлении, потом пополз стенящий вопль раздираемой болью плоти. Обрываемый ветром, он словно бы завис над поскрипывающими от мороза глыбами кирпича и камнями, где, затаившись, невольно вслушивались в этот последний зов жизни солдаты обеих сторон. Стрельба на время прекратилась, вспыхнули ракеты, и по снегу метнулись вздыбленные тени.
— Вот ведь гады! — не то в сочувствие, не то в осуждение отозвался на этот крик Плотников. — Сами подыхают и нас мытарят. Сколько раз сдаваться предлагали.
Тьма незаметно и постепенно отслаивалась от искрившегося, как мех зверя, слитого морозом в панцирь снега. Вместе с тощим рассветом отодвигались подальше и развалины.
Старшины принесли завтрак. На шее у них болтались фляжки. Солдаты, сшибая в темноте кирпичи, шли по развалинам на запах, подставляли старшине крышки, не отрываясь, следили, как он отмеривает оловянным стаканчиком влагу, с серьезным выражением, боясь пролить, пили. Иные протягивали крышку еще. Старшина, чиркнув взглядом по владельцу крышки, отмеривал новую порцию. Большинство, взяв котелок, пробирались тем же порядком на свое место. Пленному фельдфебелю тоже положили каши и налили в крышку. Он хотел было так же лихо, как это делали русские солдаты, опрокинуть содержимое крышки в рот. Не получилось. Закашлялся, смущенно отошел в угол, стал жадно, по-волчьи, глотать горячую кашу.
— Господин майор! — вдруг закричал он. — У универмага машут белым флагом!
Казанцев предупредил Карпенко и поднялся во весь рост. Из развалин по соседству вышли еще человек семь. Это были старший лейтенант Ильченко, лейтенант Межирко и пять автоматчиков. Казанцев позвал Плотникова и пленного фельдфебеля. Десятка за три шагов до ворот немец с белым флагом крикнул чисто по-русски: «Осторожно! Мины!».
Пришлось обходить с другой стороны. У въезда во двор стоял танк.
— Это вы радировали? — спросил Ильченко у командира танка.
— Так точно, — ответил командир танка, молоденький лейтенант со жгутиком усов под носом. Выпрыгнул из машины и присоединился к общей группе.
— Предупредите экипаж на всякий случай, — посоветовал Ильченко. — Командиру бригады, полковнику Бурмакову, я уже сообщил. В штабе армии тоже уже знают, наверное.
У входа в подвал стоят двенадцать офицеров. Они остановили Казанцева и его спутников. Немецкий офицер, выходивший к воротам с белым флагом, сказав русским: «Подождите минутку!», исчез в черной щели входа в подвал. Вскоре он вернулся и пригласил двух офицеров, предложив им оружие оставить.
— Оружие нам оставлять незачем, — коротко отрезал Ильченко. — Наш переводчик тоже с нами пойдет.
Немец пожал плечами: «Ничего не поделаешь». Сделал знак, что можно идти.
В подвале было душно, сыро, под ногами шуршала бумага. В нишах и на выступах горели свечи и плошки.
Из переговоров ничего не вышло. Немцы упрямились, ломали комедию и в фарсе искали достойный выход. Особенно усердствовал начальник штаба 6-й немецкой армии генерал-лейтенант Шмидт.
— Ну их к богу в рай, — сказал Казанцев старшему лейтенанту Ильченко. Лицо его в крепком морозном загаре потемнело, улыбнулся насильственно: — Мое дело солдатское. Нехай их другие сватают.
Метрах в шестистах от универмага шел ожесточенный огневой бой. Нити пулевых трасс искрестили всю улицу, будто сшивали черные глыбы развалин в одно целое.
— Людей с места не трогай, а артиллерией и минометами ударь, — приказал Казанцев Карпенко. — Я туда иду зараз.
В батальоне началась как раз атака. Бойцы успели выскочить из укрытий и застряли посреди улицы меж сугробов, прижатые огнем. Иные оборачивались туда, где только что были, и Казанцев видел их мокрые от снега, зачугуневшие под ветерком смерти лица. Особенно один, крупный и грузный, чувствовал себя неуютно. Он хоронился за синеватым козырьком сугроба, хорошо сознавая, должно быть, что виден со всех сторон, как муха на стекле. Пули обгрызали козырек сугроба все ниже, и боец не выдержал, вскочил и тут же завертелся в снежном куреве, поднятом вокруг него пулеметными и автоматными очередями.
В это время за руинами справа что-то закричали, ветер донес:
— Не стрелять! Капитуляция! Не стрелять!..
— Nicht schissen! Nicht schissen!..
Из-за полуобрушенной стены показались трое: длинный и тощий немец-офицер в пилотке с наушниками, немец-солдат с белой тряпкой на палке и плотный русский командир в заячьем треухе и распахнутой желтой дубленке.
— Не стрелять!
— Nicht schissen!..
Из косо обрушенного дома стрелять перестали. В проемах окон и амбразурах замаячили лица.
— Nicht schissen.! — проваливаясь до колена в снег и размахивая белой тряпкой, немец-солдат побежал к этому зданию.
За Волгой вставало накаленное морозом солнце, серебряной глазурью вспыхнул незапятнанный копотью снег, зарозовели подвижные холсты поземки.
Бойцы посреди улицы недоверчиво озирались, начали подниматься, потянулись назад, подбирая по пути убитых и раненых. Принесли и солдата в ватнике. Сквозь пузырившуюся на губах кровь он мычал что-то несвязное. Пороховая синева быстро крыла его опадавшие щеки, фуфайка спереди заметно мокрела, мягко оттопыривалась, из множества дыр на ней светлели клочья ваты. Кто-то нагнулся, чтобы расстегнуть ремень и пуговицы телогрейки. Его остановили:
— Не трогай. Они же разрывными стреляют, гады!
— Он вчера письмо написал матери. Отправить не успел.
— Письмо отправишь ты, — Казанцев зазвал комбата в развалины, просунул руку ему за ремень, притянул к себе. Непослушный и словно разбухший от холода язык с трудом ворочался во рту: — Зачем посылал? Зачем людей сгубил? А своя голова для чего? Три звездочки носишь!.. Так вот! — задышал как после бега, отпустил ремень комбата. — Так и напишешь: загубил, мол, по дурости твоего сына, дорогая мамаша… Когда же ты научишься думать… С кем кончать войну собираешься?..
Стрельба начала стихать повсеместно. В десять утра к универмагу подъехали два черных лимузина и грузовик.
И вот показался высокий худой человек — фельдмаршал Паулюс. Он шел, чуть наклонившись вперед, лицо вялое, козырек фуражки низко надвинут.
Посреди площади немецкие солдаты строились в огромную колонну. Неподалеку от колонны лежал скелет лошади с розоватыми следами мяса на обындевевших ребрах. Меж лошадиных копыт — труп солдата с оторванной ногой. Из колонны кто-то равнодушно, невидяще обернулся на своего главнокомандующего.
Паулюс окинул косым взглядом двор, колонну, обглоданный скелет лошади и труп солдата, закопченные стены развалин. По лицу его пробежала нервная судорога, сильнее запрыгало припухшее правое веко. Он поднял воротник поношенной шинели, сел в глубину подошедшей машины.
С юго-запада в небе в это время показались три транспортных самолета. Ударили зенитки, и один из самолетов, оставляя за собой дымный след, грохнулся за развалинами. Это шла запоздавшая и никого уже не спасавшая помощь: кому могли помочь три самолета, когда требовались эшелоны еды, медикаментов, обмундирования.
4 февраля на площади Павших борцов состоялся митинг победителей. Стройные ряды солдат, рабочие, не успевшие снять замасленные фуфайки, исхудавшие женщины, дети. Улицы запружены техникой, свежие воронки снарядов и бомб, обгоревшие стены Центрального универмага, разрушенные здания почтамта и Дома книги. У тротуара, заваленного кирпичам стояли деревья, голые, с обрубленными ветвями. Они походи; на памятники бедствия. Под одним из них торчала спинка железной кровати и окостеневшая рука с распяленными пальцами как у роденовского Творца.
Жгучий ветер калит мужественные лица. На трибуне в летней куртке стоит генерал Родимцев, в своей зеленой фронтовой бекеше — Чуйков. Ораторы говорят о победе, боях, которые ждут их впереди. К микрофону подходит Чуйков.
— Все пойдет в дело, матушка. И капустка, и огурчиков побольше. Праздник у нас, понимаешь?
— И-и, бесстыжая морда твоя, — нарочито сурово оттолкнула хозяйка Карпенко. — Матушка! Сынок выискался. — Погрозила пальцем дочурке, сладко жмурившей глаза от мужского тепла и продолжавшей сосать палец.
— Ух ты, тетенька, да не моя! — переменил обращение Карпенко и чертом крутился по горнице, мешал всем одеваться и приводить себя в порядок, пока начальник штаба под смех и шутки не вытолкал его на улицу.
Через час на сельской площади в строю стояла вся дивизия.
Подошел Чуйков с генералами и офицерами, поздравил с присвоением гвардейского звания, оглянулся, шепнул комдиву на ухо:
— Ты все части построил?
— Все, Василий Иванович.
— Маловато людей…
— Маловато, — комдив поднял руку, смахнул с ресниц выбитую ветром слезу. — Зато гвардия, товарищ генерал.