За глиняной стеной сарая в лопухах мирно тыркал сверчок. В низкий проем двери видны были кусок пепельного неба и дымный от росы двор. Сено медово пахло степным разнотравьем и зноем — голову не оторвать. Обивая труху и паутину с балок, ахнул близкий разрыв. Крича что-то и хватаясь за голову, пробежала по двору женщина.
В сарай заскочил Лысенков:
— Костя, вставай! Ребята машину готовят! Выходим!
По глубокой и извилистой балке выдвинулись к высоте — обычному донскому кургану с широкими крыльями, которые скрывали за собою хутор. Турецкий побежал к пехоте. Экипажи, скрывая нервное напряжение, обходят машины, приглядываются, так, чтобы успокоиться. Все равно, если что-нибудь серьезное, за эти минуты не успеть уже сделать.
— Зря бросают нас вот так, по одиночке и без артиллерии, — роняет как бы нехотя Лысенков. Смятое сном лицо его не разгладилось, и складки меж бровей особенно заметны. На Лысенкове немецкие сапоги с широкими голенищами. Он загремел коваными подметками, спрыгнул на землю, прилег рядом с гусеницей, загребая в горсть пучок влажного белого чабора. Глазами показал на курган: — Мы там уже были вчера. На той стороне. Три памятника оставили. Увидишь, если немцы не утащили.
— У них там что — постоянная оборона? — поинтересовался Кленов.
Старшина как-то сожалеюще, как на глупого или безнадежно больного, глянул на него. Смятое лицо смягчала улыбка.
— Сколько ты, почти год, прохлаждался по госпиталям?.. Отвык от войны, — отыскал и выдернул мокрый от росы стебелек заячьего чеснока, заправил его в рот, захрустел. — Семнадцатого мая мы были под Харьковом, а сегодня, седьмого июля, мы с тобою уже на Дону… Постоянного в нашей теперешней жизни ничего нет.
На срезе балки вырос Турецкий, показал рукою: «Заводи!» За ним едва поспевал заросший бородою и черный, как жук майский, пехотный командир.
— За высотой у него батареи. Действовать отчаянно, дерзко. Не дать опомниться им.
— Товарищ старший лейтенант, а почему не подавят их, эти батареи?
— Почему! Почему! — Турецкий сердито и резко оглядывается на спрашивающего, смуглое лицо лоснится: тоже не успел умыться. — За курганом хуторок и ферму нужно взять. Это понятно?
— Там остановитесь и возьмете нас на броню! — неопределенно машет, как клешнями, черными руками куда-то поверх балки пехотный капитан.
— Садись на мою! — кивает ему головой Турецкий и, уцепившись за башенную скобу, ловко вскакивает на крыло, потом на башню и опускает ноги в люк. — докажешь где, я остальным посигналю.
По затрушенной соломой степной дороге танки выскакивают из балки и, перестроившись в цепочку, идут к высоте. Впереди них ползет над степью низкий гул, валом накатываясь на крутые скаты. Пыль, прибитая росой, легким прахом тянется за каждой машиной.
На подходе к высоте строй танков изломался: одни вырвались вперед, другие отстали. Машина Турецкого уже на самой плешине. Загрохотала пушка, вразумляюще зло забубнили пулеметы. Перед Кленовым открылась широкая изумрудная равнина, залитая солнцем. Низкое солнце било в глаза, блестела роса на траве. Слева свеже синела лесистая балка. Оттуда сверкнули огни, и перед танками выросли оранжево-черные кусты разрывов.
— Вперед! Вперед! — кричит Турецкий по рации и похлопывает Кленова по спине: «Жми, мол!».
Удар! В ушах звон. По борту растеклись фиолетовые брызги, и отсветы их на миг озарили темные углы башни.
— Справа пушка!
Танк разворачивается. Метрах в ста пятидесяти, в окопе, похожем на бабачью сурчину, бегают, суетятся. Видны только согнутые спины и рогатые каски. У самой земли, как тело змеи, стелется ствол пушки.
«Не успею, и пиши пропало!» — мелькнуло в голове Кленова. Меж лопаток сыпанули колкие мурашки, оглянулся на командира. Комбинезон к спине прилип, мешает движениям. Под уклон машина несется кометой.
Из лога, где белеют мазанки и синеют сады хутора, и из балки, откуда бьет батарея, движутся черные точки. За ними жидкие шлейфы пыли. Точки быстро вырастают. Слева горит чья-то машина. От нее загорелась и пшеница. Белесый дым стелется низом, проникает внутрь, душит кашлем.
Удар сбоку! Зазвенели подвески и шибера мотора. На голову и спину плеснуло чем-то горячим и жидким. Кленов рванул защелку люка, скатился в плотную, как вода, пшеницу. Борта лизал огонь, и он, сдернув с головы танкошлем, стал бить им по пляшущим змейкам огня. В плечо больно ударили, сбили с ног. В глаза, рот, уши полезла земля. Турецкий и заряжающий катали его по пашне, сбивали пламя.
— Дурак! Она же внутри горит! Что ты сделаешь! — кричит при этом Турецкий. Лицо его возбуждено, вытянуто, глаза на выкате, красные. Ножом обкромсал тлеющий комбинезон на спине, рванул за руку: — На танк! Скорее!
К ним задом пятится Т-34. Кленов видит на броневом листе под выхлопными черные лысины выгоревшей краски и брызги масла. Из темноты башни в приоткрытый люк машет рукой Лысенков.
— Из хутора вышли еще двенадцать танков. Двумя колоннами идут. Нам ничего не сделать с ними! — кричит командир «семидесятки», рукой отмахивается от хлопьев гари над полем.
— Назад! За скаты! — Турецкий ныряет в черное грохочущее нутро танка, а Лысенков приседает за башню рядом с Кленовым.
Воздух быстро накаляется, но все же наверху свежее, чем в машине. Теперь Кленов видит пушку, которую он раздавил, солдат. Иные ползают еще по окопу, видно, в беспамятстве. Одолеть невысокую стенку окопа и бруствер у них не хватает сил, и обмякшие тела сползают назад. Перед окопом, действительно, несколько бабачьих нор с кучами мела впереди.
Среди выгоревших плешин истолченной ногами и распаханной гусеницами пшеницы стоят синевато-черные обгоревшие танки, немецкие и наши. Солнце пригревает, и от танков тянет горелым железом, тряпьем и сладковато-приторным тленом трупов. Из люка немецкого Т-III висит офицер с обугленной спиной, длинные белокурые волосы колышет нагретый воздух, обвисшие руки почти достают до крыла. Второй, скрючившись и обхватив руками живот, сидит, прижавшись к переднему катку. Третий лежит у кормы танка, подтянув правую ногу под живот и раскинув руки. Смерть, видать, настигла его на ходу.
— Вчерашние, — кивнул Лысенков на трупы и танки. — Мы своих не всех вытащили, а они своих и не трогали.
Уцелевшие танки возвращаются на исходную. В балке у ручья, откуда начинали атаку, стоят кухни. Солдаты идут к ним по запаху.
— Когда ты, паразит, перестанешь кулешом давить! — горячится длинноногий тощий пехотинец, оглядываясь, где бы присесть. Худые ноги его в обмотках похожи на ходули.
— Ты чего ругаешься, земляк? — задел его локтем расторопный приземистый механик Лысенкова Шляхов, мигнул Кленову, чтобы тот шел с ним есть. Шляхов поздно вечером вернулся из разведки с обрывком цепи на буксирном крюке, чуть не угодил к немцам. Цель на крюке его танка так и болталась, как веревка на шее оборвавшейся собаки.
— Земляк? — недоверчиво обернулся длинноногий. — Я таких земляков…
— А откуда все-таки?.. Уральский?.. Так я тоже. Из какого села?
— Из того, что жизнь весела и петухов на три области слышно.
— Скалишься?..
— Не скалиться — со смертью в обнимку долго не прожить, — длинноногий уселся у самого ручья, указал глазами на место рядом. — Мы уже третий день бегаем на эту высоту. — Обжегся, выматерился, стал хлебать жидкую кашу.
— Наших тоже немало там. Сегодня еще четыре свечки поставили. Только покажешься из-за гребня, а они уж тут как тут, здрасте, — морща лоб, Шляхов подул в ложку, подставил под нее ломоть хлеба.
Кленов с интересом вглядывался в скуластое, в мелких следах оспы лицо соседа, в бугристые складки меж бровей, когда он дул в ложку.
— Через полчаса атака! — сообщил Турецкий, вернувшись откуда-то. Стал на колени у ручья, окунул голову в воду.
— Каши похлебайте, — позвал Шляхов.
— Потом, потом. Сейчас некогда уже. К машинам! Догрузите снаряды. Гранат побольше. Атака общая. Две бригады вместе.
В небе, налитом солнечным блеском, над балкой проплыла «рама».
— Ну теперь жди. Вот сука! — длинноногий выскребал из котелка, опасливо поглядывая в небо, где кружилась «рама».
У кухонь остановились Т-34 и две Т-70. Из командирского люка Т-34 выпрыгнул мешковатый, плотный инженер-капитан, командир ремонтной роты.
— Принимай подарок! Комбриг все три тебе приказал! — окликнул инженер Турецкого.
Турецкий опять сунул голову в ручей, отряхнулся по-собачьи, не вставая с карачек, через плечо покосился на прибывшие машины.
— Опять дубовой клепкой дыры заделываешь?
— Быстро надо, дорогой, быстро, — по-домашнему добрые в густой опушке ресниц глаза инженера дрожат ухмылкой. — И спасибо не скажешь?
Турецкий встал. Зернистые капли с волос скатывались за ворот, по смуглым щекам и подбородку — на шею.
— Один черт мало. Четыре гробанули. А день только начинается.
— Дураков и в церкви бьют.
— Ну ты! — устало огрызнулся Турецкий, подтянул ремень на животе. — Костя, бери «тридцатьчетверку». Пулеметы, пушка работают?
— Все в порядке, дорогой. Можешь бить фрицев.
Налетели «юнкерсы» и «Ме-109». «Ме-109», оказывается, тоже могут бомбить. Бомбы у них страшные. Рвутся метрах в пятнадцати-двадцати над землей и засыпают градом осколков. От них не спасают и щели. Часть «юнкерсов» ушла к Дону, и оттуда доходил тяжелый с перекатами грохот. После налета немцы пошли в атаку сами. Их танки в блескучем и подвижном зное показались на скатах кургана. Покачиваясь и как бы щупая перед собой пушками пространство, они медленно скатывались на мерцавшую полынью и зноем степь, приближались к балке, где, рассредоточившись, стояли танки Турецкого.
По броне резко постучали. На крыле стоял комбриг.
— Выходи в колонне на дорогу и жми на всю железку. Главное — скорость. Нужно найти и подавить пушки. Иначе нам не жить. — Лоб комбрига облепили косицы жидких волос, квадратный рот по-сазаньи хватает раскаленный воздух. Лицо синюшное.
Турецкий согласно кивает головой. Он понял мысль комбрига и знает, что это значит.
— Надо, голубчик. Сколько мы из-за них потеряли в эти три дня и людей, и танков. — Комбриг тоже понимает, куда и на что посылает этих ребят, и приказ его больше напоминает просьбу. — Действуй, как подскажет обстановка.
По гребню балки уже поднимаются Т-34 и Т-70 соседней бригады и выходят навстречу спускающимся вниз с кургана немецким танкам. По немцам бьет и единственная батарея откуда-то сзади. Загорается пшеница, и белесый дым затягивает подножие кургана. Башни немецких танков ныряют как в молоке. Их плохо видно.
«Значит, плохо видно и нас», — успокаивается Турецкий. Немцы, однако, увидели их, обстреляли, но тут же бросили: огонь с фронта все нарастал.
Маскируясь дымом, танки Турецкого выскочили на гребень высоты и скрылись за обратными ее скатами. В отрогах балок забелел хутор Крутяк. «Будь ты неладен, — чертыхнулся Турецкий. — Третий день добраться до тебя не можем». Просигналил: «Делай, как я!», и все четыре машины круто завернули влево, скрылись в золотистом море цветущего подсолнуха.
Машина Лысенкова, вырвавшаяся вперед, остановилась вдруг. Старший лейтенант открыл люк, спрыгнул на землю, побежал к ней. Желтая цветочная пыльца мазала лицо, руки, одежду. На бортах, крыльях лежали сбитые желтые лепестки и целые шляпки подсолнухов. Звякнул люк механика, высунулась голова Лысенкова:
— В чем дело?
— Вот они.
Метрах в двухстах, в пожелтевших кустах боярышника, пряталась шестипушечная батарея. Она была левее той, на которую выскочили они утром. Со стороны кургана ее укрывал дубовый лесок. Пушки какие-то особые. Длинноствольные. Турецкий раньше и не видел таких. Стволы пушек дергались, и перед ними вспыхивали белесые облачка: батарея с закрытых позиций вела огонь по нашей пехоте и танкам. Турецкий ощутил знакомый холодок под сердцем и необыкновенную легкость во всем теле. Рот наполнился солоноватым привкусом железа.
— Давай! — махнул он Лысенкову и, придерживая одной рукой бинокль на груди, спотыкаясь о подсолнухи, побежал к своей машине.
По тому, как засуетились у пушек, Кленов понял: их увидели. Но что ты успеешь при таком расстоянии.
Как взбесившиеся слепые животные, танки метались по окопам, кроша железо, снарядные ящики, вдавливая в горячую землю голых по пояс и облитых потом артиллеристов. За курганом, где гремел бой, тоже будто что-то переломилось, стало тише.
— Теперь в хутор! — высунулся Турецкий из люка. — Подсыпем им жару и в хуторе!
— Товарищ старший лейтенант!..
Задрав пушку к небу и завалившись одной гусеницей в заросшую орешником промоину, в устье балки стоял Т-34. У передних катков, скрюченные, сидели удивительно маленькие две обугленные фигурки.
— Наши…
— Соседней бригады номера на башнях. — Турецкий подошел ближе, тронул одного за плечо. Плеча не стало, рассыпалось. За спиной звякнула проволока. — Сожгли сволочи!..
Подошли из других экипажей.
— Проволока. Прикрутили к гусенице, а потом облили бензином и подожгли.
— Живыми…
— Тоже, видно, искали батарею.
— Да мы не одни тут, старшой!
Со стороны Филипповского в Крутяк скатывались серые утюги танков. В Филипповском стояла бригада подполковника Баглюка. Турецкий сразу узнал его юркие «семидесятки».
— «Бетушки» без гусениц, босиком.
На выгоревшем гребне кургана показались немецкие танки. Отстреливаясь, они пятились назад. Натолкнувшись на слаженный огонь с тыла, немцы заметались, подставляя борта. Подошли танки с фронта, и участь немцев была решена. Больше до вечера они не лезли.
На заре, когда все отмякало, отходило, свежело, запах гари и трупов становился невыносимым. Этот запах оседал и растекался по оврагам и балкам, где спали измотанные дневными боями солдаты. Но едва солнце золотило пепельно-бурую ободранную снарядами макушку кургана и его лучи начинали играть на дымной от росы траве, налетали «юнкерсы», ухали минометы и пушки, тощий, невыспавшийся рассвет распарывали строчки пулеметов и автоматов — карусель смерти закручивалась на целый день.
— И чего мы цепляемся за эту шишку? — ныл маленький круглоголовый башнер из новеньких, мигая поросячьими ресницами. — Отошли бы за Дон и били бы оттуда спокойненько.
— Сколько ж отходить можно? — глухо отозвался на его слова Кленов. И без того высокий, он в былку высох за эти дни. Кожа на шрамах пожухла на солнце, шелушилась. — За Доном — Волга… Этак, что ж, немец прибирает нашу землю, а мы удержать не можем?..
— Удержи попробуй. Кантемировка и Миллерово у него уже, — не унимался башнер.
— Старшой, переведи ты его в пехоту. Надоел, спасу нет.
Над балкой взвилась и рассыпалась цветными огнями ракета.
Покачиваясь черными башнями и ныряя в синеватую чадную мглу, с крыльев кургана уже скатывались немецкие танки.
— Маманюшка родная! — сосчитав танки, ахнул тот, кого просили отправить в пехоту. — Дело ладаном пахнет. Пропали!
Турецкий заглянул в круглое, помертвевшее лицо парня, возразил серьезно:
— Это ты уж через край хватил. Куда они денутся все. Пяток подобьем, остальные удерут.
За танками густыми цепями шла пехота. Горячий ветерок от немцев принес запах спиртного. У пехотных окопов два танка остановились и тут же распустили пушистые хвосты дыма.
Машины Турецкого маневрировали, вели огонь. Справа и слева было то же самое. Неожиданно перед триплексами механика выросла растопыренная фигура комбрига, Турецкий приоткрыл люк.
— Снова тебе, голубчик, — безбровое бабье лицо подполковника улыбалось виновато, голос совсем не по-военному был отечески добр и просителен: — Бери пару машин и выходи по балке к высохшему степному пруду. Замаскируйся за греблей и жди, пока не подставят борта. Все решают минуты. Иди, голубчик, — набухшие красные веки комбрига гнали слезу.
У ручья Кленов замешкался, выбирая место посуше, чтобы не увязнуть, и Турецкий заметил, что по балке крадутся два немецких Т-IV. Оказывается, немцы тоже имели в виду балку. Двумя выстрелами Турецкий подбил оба танка: «Не будете шляться, где не нужно, сволочи!» Выскочившие экипажи срезали прямо с башни автоматными очередями.
Гребля небольшого пруда была посредине размыта на две половины. Размыта, видно, давно, несколько лет назад. Дно и берега густо Поросли бодяком, осотом, деревистой, в рост человека, полынью. По берегам млел на жаре остистый овсюг. В фиолетово-розовых и синих корзинках татарника мирно барахтались отягченные пыльцой смуглоспинные дикие пчелы и шмели. У пруда как-то даже тише было и воздух чище. Турецкий приказал поставить машины: свою — у размыва, Лысенкова — справа, присел около цветка татарника, стал следить за пчелами. От колючего цветка и пчел затеплело вдруг под сердцем. Вспомнилось, как они с мальчишками на Кубани разоряли гнезда земляных пчел, добывали облепленные землей белые пахучие и липкие комки сот или ковыряли отрухлявевшие срубы клунь, выживая оттуда злых и кусучих ос… В глаза даже резь вступила и уголки замутнели влагой, так стало жаль этого невозвратно далекого, почти нереального…
Немцы осторожничали. То ли потеряли уверенность за неделю топтания на месте, то ли считали, что торопиться некуда. За спиной погромыхивало как-то совсем непохоже на бомбежку. Справа же, в стороне Калитвы, растекалась глубокая подозрительная тишина. Еще вчера там гремело. Ночью стихло. И сейчас там тоже было тихо.
Простояли два часа. В треугольник размыва были видны выгоревшая, вся в оспинах воронок, степь и дальний фланг немцев. Стрелять по ним было бессмысленно. Ближние не виделись, слышались только резкие удары их пушек.
Неожиданно в просвете размыва показались танки. Лысенков чуть не прозевал их. Он лежал на гребле и наблюдал оттуда, как над островком нетолонной ржи вяжет петли в воздухе самка перепела, то припадая к земле, то взмывая вверх. Должно быть, выводок стережет.
Ребристые борта немецких танков с посеревшими от пыли крестами были уже так близко, что, кажется, слышалось напряженное дыхание немцев за этими бортами. Первые выстрелы почти в упор. Вспыхнули два танка. Экипажи выскочили. Их тут же настигли пулеметные очереди. Один высокий белокурый долго не хотел падать, все крутился, потом обхватил руками живот, присел на корточки и уткнулся лбом в каток горящей машины, борясь со смертью и адской болью.
Пока немцы соображают, еще две машины пускают жирные хвосты дыма. Но вот на греблю обрушился град снарядов. Танк Лысенкова вспыхнул. Экипаж выскочил, а горящую машину через размыв в гребле направили в степь, и неуправляемый Т-34 врезался в атакующие порядки немцев, смял, перемешал их. Немцы шарахаются, а «тридцатьчетверка», словно живое существо, ползет желтым морем пшеницы, сокрушая сохнущие стебли и подминая отягченные зерном колосья, ползет, пока не взрываются баки и боеукладка.
Машину Турецкого достать за греблей очень трудно. Немцы дважды пытались идти в обход, но на углу гребли их встречал гранатами спешенный экипаж Лысенкова, с окраины хуторка по немцам били дивизионные пушки.
Знойный день в рыжей, не оседающей пыли умирал мучительно медленно. Распухший багровый шар солнца неохотно уступал накатанную дорогу месяцу, который серебряной серьгой уже выглядывал из-за развороченной дымной макушки кургана. Наступали самые отчаянные переломные минуты.
В густеющих дымных сумерках прострекотал мотоцикл, и из балки выскочил связист.
— Экипажи без танков все в тыл, товарищ старший лейтенант! За Дон! — одним духом выпалил он и тут же помчался дальше.
Под утро пешие экипажи с Лысенковым, где вплавь, где по разбитому мосту, перебрались через Дон. У предмостья покурили у оглохших, черных от бессонницы и зноя саперов, вылили воду из сапог.
— Ладно, потолковали и будет… Спасибо за табак, братцы.
Старшина встал, вскинул на плечо пулемет, пошел к чернильным кустам лозняка. За ним, брякая оружием, потянулись остальные. А за спиной у них ночь продолжала вздрагивать от гула и огней. Обескровленные и смертельно уставшие, за Доном еще дрались, давая возможность тем, кто может и кто имеет право перебраться на восточный берег быстрой на середине и обманчиво-спокойной, зелено-мутной у берегов казачьей реки.