По России убогой
дураки и дороги
стелются, едут, идут.
Вот колдобина тут,
а в колдобине колесо.
Эко тебя занесло!
Занесло телегу,
а в телеге дрова.
Но и это ещё не беда,
а беда была такова:
дурачок на лавочке
шепчет в ушко дамочке.
И ни гроша, ни грошика
у паренька Ерошеньки.
Ах, Ерошка, Ерофей
ты у мамки — дуралей,
ты у тятьки — дурак
и у бабки — просто так.
А у девочки Анюточки —
самый, самый лучшенький!
А у её маменьки —
ты ни то и ни сё,
а у её папеньки —
прощелыга вот и всё.
Лишь у деда дурака
ты — Ерошка-прям-бяда!
Ой люли, люли, люли,
прилетели к нам гули,
сели у дороги:
«Какой двор убогий,
нету, нету, тут зерна,
улетим со двора!»
Крыльями размахались
да у нас остались.
А у дороги колесо:
прикрути, Иван, его
да дрова не растряси,
цело к хате привези!
Но у хаты, у ворот
гульба, свадьба идёт:
женят сына-дурака!
— Ерофей, поди сюда.
Ты, сынок, уже большой,
с бабой сладишь не с одной,
но узнаю чё, прибью,
я невестушку люблю! —
наставлял сына отец.
Но Ерофей наш молодец:
— А я чё, а я ничё,
я не делал ничего,
я ни промах, ни дурак,
я, батяня, просто так.
Эх дураки, дороги
по Руси убогой
как кати-катили.
И кого б мы ни любили,
мы не вдарили ни разу
в грязь лицом!
И я о том!
Ой люли, люли, люли,
летите к барину, гули:
не мешайте курям
шастать по чужим дворам!
Как у матушки Руси
только тридцать два пути:
путь налево — сразу в гроб,
путь направо — это бог,
путь вперёд — мосточек в рай,
в космос — новый век встречай!
Остальные же пути
мимо норовят пройти:
первый путь — куда-нибудь,
путь второй — в мир неземной,
а на третьем, как всегда,
светит лишь одна звезда.
Вот по этому пути
и пытаюсь я пройти.
Попытка не пытка,
но милёнок мой с улыбкой
смотрит на усилия:
стану ль я красивее?
Нет, мой хороший,
я не стану строже,
я не стану младше
и не буду краше.
Но звезду свою младую,
как и Родину родную,
я не выпущу из рук,
хоть руби меня, как сук!
Потому как на пути
три несчастья, три беды
и одно большое горе —
ты не любишь меня боле!
А кто милёнок мой дурной?
Догадайся сам, родной.
Поле:
Ты не тронь меня, пурга,
я полюшко чистое,
весной отдам колосья зернистые,
а летом налью их соком
и вздохну спокойно с покосом.
Мужики:
Скосим, намолотим и снова засеем,
едим хлеб, никогда не болеем!
А ты плачь, мурава, не плачь,
по полям снова ходит палач:
то война, то беда, то горе —
для всего государства неволя!
Что ж ты, трава, не плачешь:
спишь иль ничего не значат
для тебя людские покосы?
Тебе наши слёзы — что росы.
Бабы:
Мужик мрёт, а полюшку всё привольно,
ведь когда крестьянину больно,
полю чистому не накладно:
лишь бы к осени не сгореть и ладно!
Опять поле:
Завали меня, зимушка, снегом покрепче,
мне и спать одной будет полегче.
А под кем бы ты, Русь, ни лежала,
тому всегда будет мало
и полей, и хлебов и горя!
Вот такая история.
— Куда ты, кобыла?
— За счастьем ходила!
— Счастье нашла?
— Не нашла, но блудила
в лесу дремучем:
всяких барьеров круче
снега лежали.
И я не бежала,
а как-то странно передвигалась —
мне и миля не давалась.
— Для дурной кобылы
и снег в лесу — удила!
Зачем тебе счастье, дура?
— Для фигу… для фигу… для фигуры.
— А зачем же ты в лес попёрлась?
— Да дома всё как-то притёрлось.
— Отчего ж не по тропке, а в чащу?
— Где дорога, там воз и обрящешь.
Эх, достало всё, братцы!
Воля вольная, здрасьте.
— Ну здравствуй, волюшка,
и нам на горюшко.
Мы ведь тоже не скачем,
а царь нагрузит, так плачем,
но тянем-потянем лямку.
Ты права, надо в снег иль на санки!
Мать по-матерному ругалась.
Смеркалось.
А отец господином сидит,
как будто и дел ему нету,
что дочка уже большая.
Вся родня провожает
замуж.
Пора уж!
Коса-краса, печь побелёна.
Настасья влюблённа
в соседа Васютку,
он тута.
— А ну пошёл! — семья отгоняет,
пущай не узнает
како на невесте платье.
Атласное. Не порвать бы!
Суета, маета, бормотуха.
— На здоровье, девчуха! —
пьёт родной дядька.
А платье
самое расшитое,
и сердце у нас молодое.
Впереди дом и семеро дочек.
Не хочешь?
Не хочет, видно и тятя
тебя отдавати
в жизнь замужню.
А что делать-то? Нужно!
Казачок, казачок
посмотрел на мой бочок
и сказал: «Беда моя,
будешь ты моя жена!»
Казачок, казачок —
бедный, мелкий мужичок,
не простила я ему
«беду мою», а посему
топнула я ножкой,
брякнула серёжкой:
— Не буду я твоей женой,
коль ты весь не такой:
ни хорош, ни пригож
и на чёрта похож! —
развернулась и ушла.
А родня меня нашла
в его же хате да разуту.
Нет, любить я вас не буду,
дорогая родня,
коль вы ищите меня!
Ай, курлы, курлы, курлы,
любы были казаки
курам да казачкам.
А я пузо спрячу,
не смотрите вы туда:
не сглазьте, люди, казака!
Что молчишь ты, старый башмачник,
рассказывай, как «башмаки пилят»
короли и все те, кто там были,
они про тебя забыли,
а тебе до них нет и дела.
И я вроде хотела,
да не помню чего:
что-то я не успела,
видимо, подлатать башмачок.
Да конечно, башмачник,
я всё понимаю уже:
тот кто молчит, тот знает
сколько «гвоздей в башмаках»
у трудового народа!
Так куй свои лапти, башмачник,
а я подкую стишок.
Ведь короли мордастые
хотят и хотят ещё
молчаливых башмачников скорбных,
сильной боли в моей спине,
снов людей очень горьких
и в их башмаках камней!
Нас войнами обидели,
нам дали три рубля
на храмы и обители.
Обида не прошла.
Не прошло мировое горе,
не прошло и «голым по полю»,
не прошла покосевшая хата.
Не ушли мужики в заплатах,
а сели и ждут чего-то:
когда кончатся все заботы
или войны сгинут с планеты
да детям раздарят конфеты.
И закружится хоровод
весёлый такой и соврёт:
«Всё хорошо, ребята
красивые стоят хаты,
но голым по полю не нужно!»
А мы подпоём ему дружно:
— Нет, нас никто не обидел,
потому как никто и не видел
слёз из глаз наших красных.
«Вам не люб хоровод? Напрасно!»
А российские поля,
говорят, сошли с ума:
покатились стога,
докатились до гумна,
встали колом и стоят,
вкатываться не хотят.
Мы нагоним на них
престрашнейший дедов чих:
чих, чих, чих, чих!
Поплюём ещё на них
и поставим в угол.
Ну где вы там, ворюги?
А ворюги как придут,
мы уж будем тут как тут:
их в мешок и на кол!
Бабы будут плакать,
плакать, плакать, горевать,
сено во поле сажать:
— Ты расти, подрастай
наш сумасшедший урожай!
Золотые, безбрежные дали,
мы таких никогда не встречали.
Мы их никогда и не встретим,
но в блокноте ручкой отметим:
мы тут не бывали и тут,
а здесь нас вовсе не ждут.
Ну и ладно, к чему нам дали,
что мы в них не видали?
Если заду тепло на печке,
а за окном скворечник,
да на лавочке бабки
и у каждой по хатке.
Ну чего ещё в жизни надо?
Кричим хором:
— Большую зарплату!
Если родина пьёт и рыдает —
это ещё не беда,
потому как нас окружают
леса, поля и луга!
Хуже, когда родины нету
или родина — зыбь и пески.
А у нас всё в порядке:
море, реки, озёра, тиски.
Жила-была Масленица с припёком,
с одним румяным боком,
а другой бок бледен,
как крестьянин беден.
Катится Масленица, рыдат:
«Никто мне не подат,
никто меня не съест!»
А на встречу ей подвода невест.
Как завидели Масленицу румяну,
одиноку, беспридану,
кричат: «Прыгай к нам в подводу!»
А та в ответ: «Немогу!»
— Ну и дура! — девки хохочут.
— Никто меня боле не хочет! —
катится по тропинке, плачет.
Навстречу маленький мальчик:
ам — и съел её дуру.
Вот такая культура
у нас на селе.
Дети ныли: «А мне?»
А вам не видать ноне счастья,
потому как бродит ненастье
в виде деда Егора
с хворостиной в руках. Вот умора!
Съешь блинок, касатик,
будешь мне, как братик;
стану я тебе сестрой.
Рот пошире открой,
рот открой, не закрывай,
может, влезет каравай!
Ну а если влезет два,
то замуж за тебя б пошла!
И не смотри сердито,
я те не «Лолита»,
а как дам промеж глаз,
сразу женишься на нас!
Ой, касатик-косец,
пойдёшь аль нет, под венец?
Я те не сестрёнка,
ты тоже не мальчонка:
сорок лет — уже большой,
почти дед. Молчу родной!
Ты ешь блинок да слушай:
будем жить получше,
как замуж за меня пойдёшь.
Напутала! Ну что, возьмёшь?
Войны многие мы видали
в поле, как проклятые, пахали.
Но масленицы такой
не видал даже конь боевой!
Вот ты на неё посмотри,
и каким боком на неё ни смотри,
нет румяней да краше,
даже наша невеста Глаша
не сравнится с такой красотищей!
Ты кушай, кушай блинище
да давай скорее ответ:
люба тебе масленица аль нет?
Если люба, ешь ещё.
А ежели нет, то пошто
тут околачиваешься без дела?
Жри, пока я блины все не съела,
не поела, не покусала.
Вишь, пеку и пеку. Мне всё мало!
Всю масленичную неделю
я блины, оладьи ела.
Их больше есть я не могу,
пирожочков напеку.
Напекла я пирожков,
муж пришёл. Ну, будь здоров!
Полетели пирожки, ой, на улицу,
а за ними и жена — мужик хмурится!
Вот стою, раздаю пироги: «Все возьмите,
и меня с собой заберите,
я баба брошенка-кулинарушка,
напеку кулебяк, сварю отварушку,
а вы как выпьете отвар, помолодеете —
вспомнить имечко своё не сумеете!»
Эх, масленица-раскрасавица,
что ж ты делаешь с людьми, самой нравится?
Собирайся народ,
масленица к нам идёт,
кверху задом сразу прёт,
кверху задом сразу прёт
да по-русски орёт:
— Ты пеки, но не спали
блин румяный в печи,
не сожги его, не сглазь,
да и сам с печурки слазь,
слазь и жри блины горой,
да ротище свой открой,
а я туда закину
твою больную спину,
его больную попу,
туда же и Европу!
Говорило нам ярило:
«Не болтайте языком!»
Говорило мне ярило:
«Тебя запросто сожжём!»
На ярило ведь не накинешь узду,
я сижу в сторонке и жду,
чтоб дорогое ярило
меня вечным огнём накрыло:
— Гори, гори ярко,
моя ты Худоярка,
гори, гори страстно,
ведь лик твой распрекрасный
вовсе и не на беду
с собою в вечность унесу!
Горю, горю, догораю
и свято ведь знаю:
я одна была такая
с рожденья, что ли, неземная.