Даже для тогдашних крутых зим последняя треть января двадцать четвертого года была необыкновенно суровой. Неподвижный захолодевший воздух обжигал горло, как глоток спирта. На бульварах жалобно поскрипывали окоченевшие деревья. А людская река молчаливо и безостановочно текла в раскрытые двери Дома Союзов — день и ночь, день и ночь. К людям подходили медицинские сестры с чемоданчиками, заглядывали в лица, не обморозился ли кто-нибудь. На улицах пылали костры.
В те дни был замечен многими старик в скоробившемся овчинном кожухе, в суконном буденовском шлеме, в тяжелых охотничьих сапогах. Красноармейцы, наблюдавшие за порядком и уже успевшие смениться по нескольку раз, запомнили его. Долгими часами двигался он вместе с траурной колонной и, пройдя через зал, становился снова в ее конец.
— Дедушка, иди погрейся! — крикнули ему, когда он, уже в который раз, проходил мимо костра на площади. Старик медленно подошел. Лохматые брови его, усы, борода заиндевели.
— Ты, дедушка, вроде бы и вчера тут был? — спросил красноармеец, совавший в огонь каменные от мороза рукавицы.
— Был! Третий день тут…
— А сам откуда?
— С Брянской губернии… — и, помолчав, добавил: — Проститься приехал!.. Являюсь знакомым Ильичу Ленину. — Он сурово оглядел стоявших у костра. — Что, не верите? Не такие дни нынче… не для кривды…
И вот что услышали от него люди.
— В двадцатом году наши брянские мужики хотели обосновать общественную мельницу, а тамошняя власть не дозволяла. Порешили тогда послать ходока в Москву, выбрали меня на это дело. Хотя я и малой грамотности, но разбираюсь и есть где прислониться в Москве — у меня на московском заводе один родственный паренек.
Думалось тогда, что Москва не замедлит с нашим крестьянским делом, но вышло по-другому. Измерил Москву из конца в конец, побывал и в Наркомземе, и в Наркомтруде, и в Наркомпроде, и в разных комиссиях с подкомиссиями — и везде одно: «Подавайте заявление. Пойдет своим чередом. Дело государственное. Сразу не делается!»
А зима вроде нынешней, не сиротская. Валяные сапоги худые, изорвались по этой ходьбе, остался чуть ли не босой. В лавке обуви не купишь, хотя бы и средства были: лавки-то закрытые!.. Между прочим, встретился мне один человек и дает совет: «Вы на ихних же порогах пообивали вашу обувь, пускай дают другую!» Озадачил он меня, смутил. «А вдруг, — думаю, — и верно, войдут в положение!» Заикнулся про это в Наркомземе. Там женщина сидела на приемке: «Это, — сообщает, — не по нашей системе. Вам надо в главную кожу».
Пошел в главную кожу. Оттуда меня в соцобес. Действительно, в соцобесе меня послушали как следует быть. «Допускаем, — говорят, — что все это так и есть, но, независимо, не можем вам оказать помощи». Что же, все — так все! На нет и суда нет! А уж на исходе вторая неделя. Опасаюсь, как бы не заболеть. У родственника моего, у паренька, горница с богом не спорится — одинаковая погода. Он с утра до позднего времени на заводе. К ночи затопим буржуйку чем придется, вскипятим чайник — и на боковую. А утром изморозь на стенах. Да это все ничего! Мне бы толку добиться!..
Как-то паренек приходит с завода и объявляет: «У нас завтра собрание. Говорят, сам Ленин будет участвовать. Надо бы потолковать тебе с ним по крестьянскому вопросу!» Я тогда чуть ли не посмеялся, скажу на откровенность! С такими-то делами к такому лицу! А паренек мне дает разъяснение: «Тут никакого смеху нет! У нас теперь другая сущность жизни, но ты, батя, еще не достиг ее, как старое поколение. Завтра возьму тебя с собой. К Ленину обращайся смело…»
На другой день пошли с ним на завод. В нутро меня не пустили. Хожу по пустырику, дожидаюсь. И как-то не доверяю, чтобы приехал сюда такой человек. А он приехал. Мне-то его не пришлось увидеть. Сразу окружили машину, и все пошли в ворота. Часа через полтора народ выходит обратно. У меня сердце зашлось, не могу сойти с места. А медлить нельзя. Пропустил минутку — и делу конец! Тогда решился. Хотя и не видел портретов, но сразу понимаю: вот он — Ленин! Идет свободно, без поспешности, разговаривает на ходу.
Я ему навстречу. Снял шапку, поклонился, говорю громким голосом: «Прошу вашего прощения, любезный деятель, разрешите прямо к вам обратиться с крестьянской нуждой?» Он остановился: «Что вы, что вы! Зачем вы шапку сняли? Наденьте, наденьте, сейчас не лето… Вы о чем мне хотите сказать?»
Бумаги у меня наготове. Пообтрепались, да что же делать? Он их принял. «Но тут, — говорит, — неловко разбираться, пойдемте в эту будку, что ли?» Там находилась будка неподалеку. Накурено, дымно, сидеть негде, только один некрашеный стол. Ленин положил на него бумаги, читает не торопясь, разбирает ихние резолюции, и слышно, как он выговаривает вслух: «Ах, канительщики! Ах, волокитчики! Судить будем за волокиту!» Обернулся к людям — их много набилось в будку: «Вот, пожалуйста, крестьяне хотят открыть общественную мельницу, а совбюрократы становятся поперек!» Написал на уголке свое решение и обращается ко мне. Слова его я передаю доподлинно, как было сказано: «Вы, — говорит, — товарищ, напрасно извиняетесь! Мы обязаны входить в каждое дело… А ваше дело правильное!»
После того повел со мной беседу: на много ль обесхудобилась деревня, сколь велик озимый клин. Я ему отвечал спокойно, ибо я понял, каков человек Ленин. И вошел в такую смелость, что сказал про обувь. Конечно, и в мыслях не держал, чтобы просить, а объяснился, как ее истоптал. Тут некоторые лица стали вроде бы посмеиваться. Ленин ничего не сказал, поглядел мне на ноги, взял листочек и — вот написанное его рукою…
Старик снял домотканые варежки, расстегнул кожух негнущимися пальцами. С великой бережностью вынул из матерчатого кошелька бумажный листок, протянул его своему соседу-красноармейцу. Листок медленно передавали из рук в руки.
За четыре года карандашные буквы на листке поистерлись и с трудом можно было разобрать:
«В упр. д. Т-щи!
Надо устроить ему
сапоги.
В. Ленин».
— Вот… еще не износил! — сказал старик, и все молча посмотрели на его тяжелые, добротные сапоги.
Когда бумажка вернулась к старику, он с той же осторожностью убрал ее в матерчатый кошелек. Поглядел на нескончаемые людские колонны, втекавшие на площадь со всех сторон, и сказал:
— Не тот есть человек, от кого плачут, а тот, по ком плачут!..
Эта ленинская записка не сохранилась в подлиннике. Неизвестным остался и тот, кому она была предназначена. Но люди у костра ее видели, держали в руках, и в те же январские дни в «Правде» было рассказано о «знакомом Ленина» и напечатаны коротенькие, волнующие строчки, написанные Владимиром Ильичем в тесной, прокуренной заводской будке.