ГЛАВА 2. Дотлевай, огарок![1] 1954–1961

Воздух благоухал чистотой, свежестью и запахами созревания. Призраки старых горцев присматривали за потерявшимися детьми, убаюкивали их, шелестя листвой деревьев, буйно разросшихся на горных склонах. В такой день не могло случиться ничего дурного. День щедрый на добро и благо. Тогда и повстречались мои родители, Фредерик Хейл Кэри и Кэти Айвин Холмс, и сразу накрепко полюбили друг друга.

Мама походила на принцессу из Древнего Египта, хотя выросла не во дворце, а в скособоченном домике, на одной из лесистых гор Западной Вирджинии. В своих простеньких ситцевых платьях и с грязными босыми ногами она все равно была иной, нездешней породы. Это замечали все. Это очевидно и на фотографиях, сохранившихся в дневниках бабушки Фейт. Это всякий раз отражалось на лицах мужчин, когда мама скользящей походкой шла мимо, оставляя в воздухе аромат духов «Шалимар» и дразнящей женской притягательности. Это отразилось на лице папы, когда он увидел ее, сидящую за кухонным столом бабушки Фейт.

Когда они сбежали, маме едва исполнилось восемнадцать, а ему уже стукнуло двадцать два, случилось это в субботу, в самую грозу. Дед воспринял побег спокойно, ему надоело отгонять ошивавшихся у окна дочки молодых кобелей, будто она сука в течке. Да и черт с ней. Одним ртом будет меньше. Одной шалавой, которой невтерпеж, чтобы ее обрюхатил какой-нибудь сопляк, ворчал дед. А бабушка, та хотела лишь, чтоб у девочки случилось в жизни что-то хорошее. Чтобы не так, как у всех остальных. Мама и сама не прочь была упорхнуть. Она вообще была вихрь, с неуемным зудом в крови.

А началось все так. Однажды папа по старой просеке для трейлеров забрел на верхотуру, в надежде сбагрить свои причиндалы для кухни. Откашлявшись, постучался в облезлую дверь. Обнюхав его штанины, старый одноухий Задира для приличия гавкнул и заполз под дом, это раньше он исправно гонял чужаков, правда давненько. Выпрямив спину, папа коснулся пальцами шляпы, приветствуя черноглазую женщину, открывшую ему. Лицо ее когда-то было красивым, но заботы и печали избороздили эту красоту морщинами. Подбоченившись одной рукой, другой женщина придерживала дверь, собираясь ее захлопнуть. Несколько густых длинных прядей, выбившихся из пучка, топорщил ветер.

Папа сверкнул белозубым оскалом:

— Мэм, не спешите закрывать, сперва подумайте, как вы в последний раз стряпали.

— Как я в последний раз стряпала?

— Да, как? — Папа пустил в ход бархатный баритон под Грегори Пека. Он всегда говорил, что перед Голосом Пека ни одна не устоит. — У меня есть всякие кухонные штучки, вот в этом чемоданчике. Вы позволите войти в этот славный дом, мэм?

— Ладно уж, заходите, а то еще уроните свои штучки. — Усмехнувшись, она посторонилась: — Кстати, я Фейт Холмс.

— Фредерик Хейл Кэри. К вашим услугам, мэм. — Он прошел за бабушкой в кухню и метнул на стол открытый чемоданчик.

Бабушка провела пальцем по деревянным ложкам, по лопаточкам, по сверкающим лезвиям ножей.

Тут прибежала из леса мама и уселась, поджав ногу, на стул напротив папы, а второй ногой легонько покачивала, изображая нетерпеливое равнодушие.

— Моя дочь, Кэти Айвин. — Бабушка выбрала лопаточку и две деревянные ложки: — Их я покупаю, Фредерик.

Из банки с мукой она вынула холщовый мешочек, в котором хранила деньги, вырученные от продажи картофельных хлебцев и яблочного повидла, отсчитала несколько банкнот, испачканными мукой пальцами вручила их папе. О том, сколько ей придется наготовить хлебцев и повидла, чтобы восполнить урон, бабушка старалась не думать. В жизни порой случается неотвратимое, чему быть, того не миновать. Даже если придется немного подождать решающего визита. Подождать день, а то два или три — как уж пойдет дело. Бабушка спросила:

— Не хотите поужинать с нами в воскресенье, в пять часов?

— Большая честь для меня, мэм. — Папа оторвал взгляд от мамы и подтвердил уговор рукопожатием. — Спасибо, значит, до воскресенья.

— Будем ждать.

При этих словах мама опять качнула ножкой, ее крупные сочные губы растянулись в довольной улыбке. Черные волосы безудержно рассыпались по плечам, скулы были высокими, глаза темными, как тайна ненайденной пирамиды, а когда мама оттирала грязные разводы на лице, кожа ее становилась нежной и шелковистой. В тот день по кухне прокатился электрический разряд, от которого Кэти Айвин вся затрепетала.

На следующий день бабушка снова залезла в тайный мешочек, она собралась купить отрез дочери на платье. До города было далеко, и городских она недолюбливала. Но бабушка твердо решила открыть дорогу лучшей из своих дочерей, это святое.

Сплетни про мать бабушки Фейт до сих пор не утихали. Дескать, женившись на ней, отец «подмешал не ту кровь, испортил породу», так тут говорили. А когда бабушка Фейт спрашивала у папы, что же такое он подмешал в ее кровь, тот лишь крепко обнимал дочку, бормоча: «Только сладкий сахарок, моя радость». Потом начинал ее щекотать, чтобы радость его рассмеялась и не думала о том, что кожа у мамы темней, чем папина, самую малость, чтобы она забыла про вечное перешептывание за спиной и про то, как мама велела прекратить ненужные расспросы. В жизни вообще много тайн, говорила обычно бабушкина мама, то же самое говорила когда-то дочери бабушкина бабушка, спустя годы то же самое скажет бабушка Фейт собственной дочке.

Про свою жизнь, проведенную на горе, вдали от родителей, которые уже давно умерли, бабушка Фейт много чего поняла и давно знала, что от слез душе никакого толку. Потому слезы она загнала внутрь, ей яснее ясного виделось, как нутро ее затопляют соленые воды, зато снаружи она совсем как растрескавшаяся иссохшая пустыня. Как бы то ни было, надо сосредоточиться на самом главном в данный момент: отыскать лучший отрез для дочкиного платья, которое должно вызволить ее из заточения на горе.

Маме приглянулся алый шелк, она накинула его на плечи. Бабушка смотрела, как доченька красуется перед ней, потом взглянула на ценник, и у нее екнуло сердце. Однако бабушка гордо распрямила спину.

— Кэти, тебе нравится?

— Очень! А можно еще красную помаду?

Мама пестовала в памяти образ Авы Гарднер, широченную улыбку на ее распрекрасном лице. Страничку эту мама выдрала из журнала «Сатердей ивнинг пост», который нашла в комоде у бабушки Фейт. Листок несколько раз согнула пополам и поперек, получился небольшой квадратик, который легко было спрятать в туфлю. Картинка измялась и несколько пожухла. Мама вытащила квадратик из-под пятки и, тщательно расправив, вручила бабушке Фейт. Вот какая ей нужна помада, даже еще ярче, самая-самая красная.

— Видишь, как красиво смотрятся ее губы? Я хочу быть прекрасной, как кинозвезда.

— Ты и так красотуля, Кэти Айвин.

Красотуля выпятила нижнюю губу и округлила глаза.

— Ладно, думаю, на помаду у меня хватит.

— А на красный лак? Покрашу ногти, и на руках и на ногах.

Бабушка вытрясла из кошелька еще немного денег. Монетки холодили ладонь, хрустящие долларовые купюры слегка покалывали кожу.

— А косынку к платью? И туфли на каблуках.

— Косынка у тебя уже имеется. И туфли сгодятся те, что есть.

Мама сморщила нос, но кивнула.

Потайной мешочек в муке почти опустел. Бабушка обеспокоенно прикидывала, как долго придется его наполнять. Однако это не мешало ей всю долгую и нелегкую дорогу домой петь маме песни горцев, не обращая внимания на пристальные взгляды тех, кого раздражала тайна ее и дочкиных глаз, бездонных и темных, и смуглота кожи, очевидные свидетельства запретной любви в их роду. Эти чистоплюи считали, что дед Люк выбрал не ту жену, хотя на самом деле не того (и не то) выбрала бабушка Фейт. Она познала, как несправедлив мир, и понимала, что какой бы умницей и красавицей ни была дочь, ей тоже не поздоровится. Этого бабушка Фейт допустить не могла.


В воскресенье, еще до рассвета, бабушка свернула голову своему лучшему цыпленку со словами «Цыпа, прости меня». Что поделаешь, так сложилась бабушкина судьба. Она вспомнила в эту минуту ужины в родном доме, что родители покупали цыплят у мясника, уже чистеньких, без перьев. А потом папа неожиданно умер, его большое сердце слишком рано ему отказало. Мама бабушки Фейт отдалась на волю темных ветров, которые относили ее все дальше и дальше от дочери.

Вскоре по пути из церкви к ним забрел Люк, чинить крыльцо. Малый рослый и сильный. Он пел песни и играл на губной гармошке. Да уж, он ловко скрывал звериный свой нрав: ведь мастер на все руки. Наобещал и того и сего, а тут, как нарочно, мама бабушки покинула безжалостный к ней мир, убежала искать то, что потеряла…

Бабушка Фейт опустила цыпленка в кипяток, так полагалось перед щипкой. На столе были разложены только что сорванные овощи, в печи подходила буханка хлеба. Трудясь над угощением, бабушка надеялась, что деда Люка после еды и выпивки разморит сон, и он не станет распускать руки. Этими руками он мог не только чинить крыльцо и гладить ее лицо, но и приласкать покрепче, ведь вступиться за бабушку Фейт было больше некому.

Дедушка Люк поначалу без устали выбивал младенцев из утробы жены. Двое первых, мальчик и девочка, отведав его кулаков, появились на свет с мощными воинственными подбородками, были неказистыми и вредными. Третий родился мертвым, так сказал дед и, завернув изогнувшееся тельце в свою заляпанную маслом фланелевую рубашку, закопал его в лесу. Когда муж был уже за дверью, бабушке послышалось жалобное верещанье, и этот плач потом преследовал ее до самого последнего вздоха. Вернувшись, дед стал выковыривать из-под ногтей могильную землю, а бабушка только стонала и плакала.

Она никак не могла утешиться, дедушке Люку сделалось тошно от ее слез. После этой истории он долго не трогал ее своими кулачищами, и очередные трое, два парня и девочка, получились пригожими и с острыми подбородками, но все равно были норовистыми, особенно малявочка Кэти Айвин.

…Бабушка хлопотала над воскресным ужином, а мама над собой: старательно соскребла с лица налет плодородной западновирджинской земли и надела новое платье. Бабушка сшила его собственными руками. Платье сидело как влитое, лиф плотно облегал высокую грудь.

— Причешешь меня? — попросила мама.

— Ты пахнешь, как розовый куст, — сказала в ответ бабушка, беря в руки щетку с серебряной ручкой и проводя ею по густым маминым волосам.

— Ему будет не до того, как от меня пахнет. — Она хмыкнула. У нее имелся уже кое-какой опыт.

— Мужчинам это важно. Почти всем.

— Думаю, остальное будет важнее. — Мама знала себе цену.

И вот ближе к вечеру папа, что-то насвистывая, снова двинулся вверх по знакомой тропке, на нем был серый костюм и шляпа, сорочка была белой, галстук темным, привередливо начищенные ботинки ярко сияли. В одной руке папа держал букет роз, в другой коробку дорогих шоколадных конфет, а все его нутро горело от неистового голода. В кармане лежала книжечка с пьесами Шекспира.

— И спустит псов войны![2] — крикнул он Задире. Тот лениво полизал лапу и зевнул.

За ужином бабушка зорко следила за мамой, чтобы не разлохматилась, чтобы жевала с закрытым ртом, как она учила. Слышалось только позвякивание ножей и вилок о тарелки и чавканье отца семейства, жевавшего с открытым ртом. Все остальные мерцающими темными глазами, жуя, поглядывали на гостя. Тот ел как-то отрешенно, его голод был совсем иного свойства.

— Фредерик, расскажите мне о Шекспире, — попросила бабушка.

— Вы это серьезно?

Бабушка Фейт поняла, что папа не ожидал от женщины с гор подобных просьб. Ей так и хотелось сказать, что горцы не дикари какие-то, они читают книжки, они умеют любить, они многим дадут фору. Не тупицы и не отсталые неучи, в горах точно так же, как в других уголках земли, существует добро, и зло, и то, что колобродит где-то посередине между тем и тем.

Похрустывая поджаристым цыпой, папа бойко рассуждал о Шекспире, будто они были давнишними приятелями — бабушка, папа и старина Уильям.

Когда тарелки опустели, мама сказала:

— Фредерик, пойдем, что ли, прогуляемся.

Бабушка предостерегающе подняла руку:

— Кэти, ты не очень-то расходись.

— Ну что ты все волнуешься. Сколько можно. — И повела папу к выходу.

«Погоди, моя девочка! Ты же еще маленькая! Назад!» — крикнула бабушка, не вслух, про себя. Ведь она не могла не отпустить их. Горные духи тихо вздохнули, ей вторя.

Мама гуляла с папой, дедушка Люк храпел под пекановым деревом, остальные отпрыски носились сломя голову, а бабушка писала, открыв чистую страничку:

Я думала, буду учить в школе детей, как папа. Я и представить не могла, что мне придется собственными руками убивать цыпленка. Только бы Фредерик стал хорошим мужем моей Кэти.

Она знала, что, попадись ее тетрадка на глаза деду, тот разъярится как бешеный бык. Люка злило, что жена его больно умная. Что она читает книжки и все еще пыжится, приучает детей к хорошим манерам.

Бабушка Фейт не сразу смогла унять греховные мысли, даже вообразила, что снова молода, и жизнь ее только начинается, и рядом иной мужчина, который хорош собой, великодушен и добр. Перо наполняло страницу запретными словами, буковками с красивым наклоном, откровениями несбывшейся мечты. А папа и мама уже скрылись от бабушкиных глаз в лесу, но она все равно видела их, мысленно.

Под раскидистой кроной каштана мама поцеловала папу, так горячо, что молодые сердца гулко застучали и наполнились томлением.

— Ты прекрасна, — сказал он, а она рассмеялась. Она и без него знала, что хороша необыкновенно.

Когда они подошли к потайной, расчищенной от деревьев и кустов поляне (потайной, но известна она была каждому в округе), мама расстегнула платье, оно соскользнуло и алой лужицей растеклось по земле. Под платьем не было ничего, кроме ее желания. Мама стояла перед папой, решительно выпрямившись, тоненькая и горделивая, без туфель, но ногти на ногах были накрашены. Подняв руки, развязала косынку, действительно оказавшуюся почти в тон платью, и отпустила на волю густые пышные волосы, они упали ниже пояса, завесив литые бедра. Сладким как мед, обволакивающим голосом она позвала:

— Иди ко мне, Фредерик.

Мама продемонстрировала гостю все, чему научилась у приставучих ноющих парней, у заезжего торговца, потом ловко ретировавшегося, у одной бойкой горожанки, у дядюшки Джитера. Ученицей мама была способной, и потому после этого званого ужина папа захаживал почти ежедневно, и глаза его лучились сумасшедшим счастьем. Он приносил шоколадные конфеты, цветы, наборы цветной писчей бумаги и ярких ручек для маминых братьев и сестренки, он блистал красноречием, словно бы отдаривался за мамины дары. И никто, кроме самой мамы, не знал, что она уже носит в себе и тайный его подарок.

Томик Шекспира папа отдал бабушке, с памятной надписью: «Весь мир — театр. В нем женщины, мужчины — все актеры[3]. Читай и радуйся, Фейт».

Бабушке Фейт очень нравились эти возвышенные слова. Когда дедушка отправлялся спать, она садилась читать, уже при свете луны.

Однажды, готовя очередной ужин, она вдруг перестала резать лук для фирменного соуса и, гордая своей памятью, продекламировала:

…завтра, завтра, завтра, —

А дни ползут, и вот уж в книге жизни

Читаем мы последний слог и видим,

Что все вчера лишь озаряли путь

К могиле пыльной…

И папа с чувством докончил строфу:

Дотлевай, огарок!

Все рассмеялись, а дедушка Люк, урча, рылся грязными пальцами в коробке с конфетами. Литературные красоты его не трогали. Мамина сестренка Руби набила полный рот, и, когда она улыбнулась, все зубы были в шоколаде. Брат Иона, сама мама и братишка Бен взяли то, что осталось. Привычный расклад для этой троицы, они вели себя будто заботливые родители, по крайней мере, так это выглядело.

Небрежно полистав книжку, мама изрекла:

— Ну и что этот ваш Шекспивраль о себе думает?

Папа был настолько сражен ее остроумием, что в тот же вечер сделал предложение, прямо на глазах у всего семейства.

Не успели домашние прийти в себя, как мама убежала с суженым, прихватив потертый коричневый чемодан, в котором лежали два платья, голубое и алое, три пары белья, чулки и подаренные папой туфли на каблуках. Она спустилась с горы вниз, но голова ее была полна высоких мечтаний.

Черно-белый снимок, с плавными серыми переходами из света в тень, — мама и папа на фоне статуи Свободы. Папа перебросил руку ей через плечо, пальцы слегка касаются груди. Сквозь упавшие на глаза спутанные волосы он смотрит в объектив. А мама смотрит в сторону, будто ей не терпится снова окунуться в бурлящую жизнь Нью-Йорка. Распущенная ее грива своевольно рассыпалась по плечам, и это шло ей гораздо больше, чем аккуратная модная прическа.

После медового месяца родители вернулись в Западную Вирджинию, стали обживать домик в низине, не так уж далеко от бабушки Фейт, но и не очень близко. Через семь месяцев у них появился Мика Дин. Потом я, Вирджиния Кейт. За мной — Эндрю Чарлз. Папа исправно посылал бабушке письма и фотографии. По воскресеньям мы всей семьей приходили на обед, накрытый на том самом корявом столе, за которым мои родители впервые друг друга увидели.

Я любила ходить к бабушке в гости.

И ходила часто, пока бабушка не погибла в своем полыхающем доме.

В городе говорили, будто она сама облила керосином дом, подожгла ближайшие кусты, а потом улеглась в спальне и стала ждать. Дело ясное, не вынесла ее душа потери детей, уходивших один за другим, кто на заработки, кто из озорства. Некоторые шептуны шипели, что это дедушка Люк забил-таки ее своими кулачищами до смерти.

Последняя запись в дневнике была такой:

Люк нашел припрятанные деньги. Теперь жди беды. Надо отослать мои записки Кэти, пусть лежат у нее.

Так бабушкины сердечные тайны канули во мрак. И были оттуда вызволены. Теперь они у меня, на свободе.

Загрузка...