Глава 5: Индексные фонды — «спящие агенты» планирования?

Хотя самые продвинутые рыночники и признают с неохотой, что крупномасштабное планирование уже происходит внутри капиталистических предприятий, они по-прежнему настаивают на том, что инновации и разумное распределение инвестиций по всей экономике — непреодолимые камни преткновения, которые точно не подлежат сколько-нибудь основательному планированию. Они повторяют свой первоначальный аргумент, что рынок — более эффективный распределитель, а то и вообще единственный способ гарантировать «правильные» стимулы для инвестиций или инноваций. Однако, как и в случае с планированием производства и распределения, которые происходят за кулисами у корпоративных гигантов вроде Walmart и Amazon, в случае подобных компаний инвестиции и инновации тоже происходят вне рыночных механизмов, причём гораздо чаще, чем кажется защитникам свободного рынка.

Начнём с инвестиций. Инвестиции — это, в целом, перенаправление части сегодняшней экономической активности на то, чтобы завтра суметь произвести больше. И здесь, помимо текущего производства и распределения, фирмы должны распланировать распределение тех товаров и услуг, которые позволят им произвести ещё больше товаров и услуг в будущем. Короче говоря, они должны планировать инвестиции: построить фабрики, которые будут делать завтрашние гаджеты, построить больницы, в которых будут находиться завтрашние пациенты, построить железнодорожные пути, которые будут нести завтрашнюю торговлю, и построить ветряки, плотины ГЭС или атомные реакторы, которые будут снабжать всё это электричеством.

Инвестиции часто представляются священной жертвой, а их результаты описываются с пафосом и морализмом. В этой истории инвесторы — представляются этакими скупыми рыцарями, ставящими будущее благо выше сиюминутных удовольствий. Мы такого отношения к инвесторам не разделяем: большинство инвесторов — крупные капиталисты — владеют непропорционально большой долей ресурсов общества, каковые ресурсы производят не они сами, а их работники. В результате этой ежедневной «кражи стоимости», производимой трудящимися, они обладают несоразмерной властью над всей организацией социальной жизни. При капитализме рабочие получают зарплату много меньшую, чем стоимость рабочей силы, которую они предоставляют для производства товаров и услуг, потребляемых обществом — эта разница и составляет прибыль, часть которой идёт на инвестиции и подпитывает рост капиталиста. Так что инвестиции трудно назвать жертвой. Тем более, когда инвестор «жертвует» чужой, а не свой труд, то священной такая жертва точно не будет.

Есть, к тому же, расхожее (и неправильное) представление о том, что фондовый рынок — это главный источник инвестиционных средств. Но по факту даже в США большая часть капиталовложений производится с нераспределённой прибыли, а не с фондового рынка.

В хорошие времена, загребая деньги лопатой, богатые и влиятельные люди начинают верить, что и дальше их дела будут только улучшаться. Они начинают вкладывать деньги везде, куда только могут, и инвестиции по всей экономике взлетают ракетой. Плохие деньги гонятся за хорошими, на производствах появляются избыточные мощности, развивается перепроизводство — и в конечном итоге, происходит крах, поскольку инвесторы понимают, что продать всё приоведённое не удастся, и заработать удастся, мягко говоря, не всем. В капиталистических кризисах есть две взаимоисключающих тактики: «не паникуй» и «паникуй первым». Таким образом, падения неизбежно следуют за взлётами, и система проходит через повторяющиеся циклы, что дорого обходится всему человечеству.

Спады, которые приносят безработицу и бедность, по-своему дисциплинируют рабочих. «Угроза увольнения, — как писал польский экономист Михал Калецкий,есть главное средство наказания при капитализме и, возможно, владеть им для владельцев бизнеса даже важнее, чем получать прибыль». Это связано с тем, что именно возможность выставлять рабочих за ворота, а не только прибыль и богатство само по себе, даёт собственнику власть над другими людьми, предоставляя боссу (по крайней мере в рабочее время) своего рода «кнут» не хуже, чем был у рабовладельца. Таким образом, он дает владельцу возможность использовать людей вместо инструментов в ремесле по своему выбору — в качестве кисти, молота или косы. Это было напоминание о том, как система работает на самом базовом уровне. Спады также дисциплинируют и капитал, обеспечивая сменяемость поколений и создавая условия для новых циклов накопления. Система в целом залечивает раны и совершенствует себя, а свежие лица маскируют одни и те же несвежие социальные отношения.

Эти циклы взлётов и падений, однако, не являются чистой анархией рыночной стихии. В капитализме тоже имеется нечто, подобное центральному плановому органу: финансовая система. Она во многом и определяет, кто будет сидеть на голодном пайке, а кто будет купаться в деньгах и ресурсах. Экономист Дж. Мейсон, который в своей серии статей в журнале Jacobin, развивал идею финансовой системы как планировщика, пишет: «Излишки средств распределяются банками и другими финансовыми учреждениями, деятельность которых координируется планировщиками, а не рынками... Банки … являются частными эквивалентами Госплана. Их решения о кредитовании того или иного заёмщика определяют, какие новые проекты получат долю ресурсов общества». Банки определяют, получит ли фирма кредит на строительство нового завода, получит ли домохозяйство ипотеку, а студент — кредит на обучение и проживание. Банкиж же определяют и условия, на которых каждый из этих кредитов будет возвращаться. Каждый кредит — абстрактная вещь, которая маскирует что-то очень конкретное: работу для рабочих, крышу над чьей-то головой или образование.

Распределяя инвестиции, финансовая система играет главную роль в управлении ожиданиями относительно будущего, соединяя настоящее с будущим. Процентные ставки, регулирование финансового сектора и решения о выдаче или невыдаче кредитов (а также об условиях этих кредитов) — с помощью этих рычагов капитализм может выбирать между различными возможными экономическими планами.

Инвестиции сегодня должны принести прибыли завтра. Такое регулирование определяет и сами условия учёта ресурсов, определяя, что составляет собой прибыль или как функционирует кредитный портфель банка. Финансовая система может оценить свою будущую прибыль лишь очень приблизительно (а иногда и откровенно гадательно), но именно такие оценки будущих прибылей и определяют, как будут выделять вполне конкретные ресурсы здесь и сейчас. И всё, так просто? Ага. Но даже здесь можно видеть, что капиталистическая экономика не такая анархическая, как проповедуют нам «евангелисты» свободного рынка.

Центральные банкиры, центральные планировщики...

Любая современная финансовая система опирается на свой центральный банк, на этакого банкира для банкиров. Центробанки особенно заметны во время кризисов: именно в кризисы они особенно активно вмешиваются в экономическую жизнь, чтобы поддержать финансовую систему. Они могут раздавать займы даже тогда, когда всех остальных охватывает паника. Но и в «нормальные» времена центробанки, с помощью регулирования и денежно-кредитной политики, могут управлять объёмом кредитования — и, в итоге, управлять темпом экономической активности в целом. Центробанки, часто представляемые аполитичными организациями, на деле активно участвуют в политике: они преследуют вполне конкретные политические цели и тесно сотрудничают с частным сектором финансовой системы.

Возьмите Федеральную Резервную Систему США. В своё время её руководство очень обеспокоилось тем, как быстро растёт уровень зарплат, что делают профсоюзы и как меняется расстановка сил на предприятиях — словом, всем тем, что социалисты назвали бы «состоянием классовой борьбы». Федеральная резервная система регулярно (и в очень недвусмысленных выражениях) проявляла такой интерес до взаимоотношений между рабочими и начальниками, между трудом трудами и капиталом, что в этом давала фору многим профсоюзным организаторам. Протоколы заседаний 1950-х годов показывают пример того, что центробанки откровенно и со знанием дела говорили о том, какие профсоюзы в настоящее время ведут переговоры — и об их относительной силе. Особое внимание уделялось автомобильной и сталелитейной промышленности: похоже, управляющие ФРС интересовались стратегией профсоюзов United Steelworkers (USW) или United Auto Workers (UAW) даже больше, чем многие профсоюзные организаторы.

Это было верно и для послевоенного «золотого века» капиталистического роста. Ниже приведено мнение управляющего ФРС К.Болдерсона, описанное в протоколе заседания Комитета по Открытому Рынку ФРС США от 3 марта 1956 года:

«Действия системы [Федеральной резервной системы] должны быть достаточно решительными, чтобы заставить бизнесменов осознать опасность раскручивания «спирали зарплаты/цены» и не сходить со своих позиций на переговорах о заработной плате этой весной и летом, как бы им ни хотелось просто повысить цены и продолжать продавать товары».

Он выразил надежду на то, что профсоюзы оценят опасность роста цен на оплату труда, ведущей к росту цен на продукцию.

Тем летом ФРС в итоге приняла решительные меры, повышая процентные ставки, поскольку успешная забастовка в сталелитейной промышленности подтолкнула центральных банкиров на сторону Болдерсона. В 1957—58 годах наблюдался короткий спад, отчасти вызванный этими высокими процентными ставками. Но управляющие ФРС чётко заявили, что они намеренно применяли «тормоза» в экономике и изменили затраты на инвестиции, чтобы изменить тот климат, в котором капитал торгуется с рабочими. Они тоже планировали, не дав рынку труда добиться того состояния, к которому он бы пришёл, будучи оставлен в покое и предоставлен сам себе.

Подобным же образом, в течение первых 8 месяцев нефтяного кризиса 1973—75 годов процентные ставки продолжали расти, что очень мило совпадало с переговорами автомобильного профсоюза UAW с автопроизводителями «Большой тройки».

Когда ФРС, наконец, снизила свои процентные ставки, чтобы стимулировать инвестиции и купировать падение экономики, её управляющие утверждали, что, в отличие от экспансионистской бюджетной политики Конгресса и Президента, предположительно, вызванной их обязательствами перед избирателями, независимые действия ФРС будет намного легче отменить, когда экономика снова «перегреется», и рабочие начнут просить о большем.

И они их отменили, и очень быстро: как широко признается, в 1980 году, под руководством ФРС администрации Картера Пола Волкера, этот орган выставлял заоблачные процентные ставки, чтобы начать атаку не только и не столько на инфляцию, сколько на оставшуюся мощь организованного труда. И в течение десятилетия после финансового кризиса 2008 года монетарная политика, проводимая ФРС, сыграла огромную роль; и в самом деле, недоверие к государственным расходам ещё с появления так называемого «неолиберализма» в 1970-х стало самоочевидным. Чтобы справиться с продолжающимся застоем, центральные банки всех развитых стран массово скупали облигации, ипотечные кредиты и другие ценные бумаги, увеличивая свои возможности по установлению процентной ставки и регулированию.

Ирония здесь в том, что никому не подотчётный и совершенно не демократический департамент внутри государства в форме центральных банков вмешивался в экономику, несмотря на консенсус элит против... того самого вмешательства государства в экономику.

Конечно, связь между действиями банков (центральных и частных) и тем, что происходит во всей остальной экономике — не такая уж и прямая. Некоторые вмешательства кончились неудачей. И цели, и тактика изменяются, отражая расстановку сил в экономике. В принципе, планирование, производимое финансовой системой, может столь же легко поддержать как высокопроизводительную экономику, более равномерно распределяющую рост (как в 1950-х годах) — так и экономику с краткосрочными перспективам и концентрацией доходов в руках верхушки (начиная с 1980-х годов).

Управляющие-финансисты мировой экономики, подавляющее большинство которых работают в частных, а не в центральных или других государственных банках — это скорее класс, чем рулевая рубка. У них много общего с точки зрения богатства, положения, власти, образования — и обедов в Давосе. Но как индивидуумы, каждый из них имеют свою собственную историю, идеологические наклонности и своё видение того, как лучше достичь стабильности для капитала. Масштабное планирование является делом вполне приземлённым, технократическим и повседневным, а не каким-то заговором. Сети власти и идеологии воспроизводят себя и без необходимости явно сговариваться... Однако, если брать всю экономику в целом, то она при капитализме планируется столь расплывчато и неорганизованно, что даже лучшим планам постоянно что-то мешает. Тем более, что не стоит забывать о неизбежной и непредсказуемой динамике кризисов в самой системе. И поэтому, когда капитализм переходит от взлёта к падению, а его менеджеры переключаются с планов процветания на планы по выживанию в кризис, все эти планы начинают противоречить один другому, и реализуются, мягко говоря, далеко от идеала…

Коммунизм от индексного фонда?

Современный капитализм всё теснее интегрируется через финансовую систему. Что мы понимаем под интеграцией? Ну, например возьмём любые 2 фирмы из индекса Standard & Poor 1500 на фондовом рынке США. Как вы думаете, какова вероятность, что они имеют общего владельца, который владеет хотя бы 5% акций в обеих? Сегодня такая вероятность составит ошеломляющие 90%. Хотя всего 20 лет назад шанс найти такую общую собственность составлял лишь около 20%.

И индексные фонды (которые инвестируют деньги пассивно), и пенсионные фонды, и фонды национального благосостояния, и другие грандиозные скопления капитала — все они привязывают экономических субъектов еще ближе друг к другу через свои огромные денежные запасы. Пассивное управление такими фондами — сравнительно новая новой инвестиционная стратегия. Она предполагает владение большим пучком различных активов, список которых воспроизводит существующий биржевой индекс, каковой индекс сам направлен на то, чтобы отражать весь рынок.

Такая модель, хотя и ограничивает куплю-продажу акций, по-прежнему обеспечивает устойчивое разнообразие активов, и при этом очень выгодна своими умеренными транзакционными издержками и низкими расходами на управление. Пассивное управление всё больше преобладает не только на фондовых рынках, но и среди других видов инвестиций, и становится новой нормой, вытеснив прежние (и более дорогостоящие) активные стратегии управления, в рамках которых управляющие фондами и брокеры покупают и продают акции и другие «инвестиционные механизмы», пытаясь превзойти рост рынка за счёт своих знаний и исследований.

Этот переход от активного к пассивному инвестированию уже давно не новость. Однако он имеет глубокие системные последствия для самого понятия конкурентного рынка.

Инвестор, который имеет долю в одной авиакомпании или телекоммуникационной компании, хочет, чтобы она превзошла всех остальных и увеличил свою прибыль, пусть даже временно, за счёт других. Но инвестор, владеющий частью каждой авиакомпании или каждого оператора связи, как это происходит в пассивно управляемом индексном фонде, имеет совсем другие цели. Конкуренция больше не имеет значения. Главный интерес теперь — выжать побольше из клиентов и работников во всей отрасли, независимо от того, какая конкретно фирма это делает.

В принципе, капиталистическая конкуренция должна неустанно сводить общую прибыль по сектору вниз, в конечном счёте дойдя до нуля. Это происходит потому, что, хотя каждая фирма в отдельности и стремится к максимально возможной для себя прибыли, но, стремясь к наибольшим прибылям, она неизбежно неизбежно будет пытаться побить конкурентов более низкой ценой — и тем самым будет снижать прибыльность в масштабах всего сектора. Крупные институциональные инвесторы и пассивные инвестиционные фонды, с другой стороны, подталкивают целые сектора к концентрации, которая больше похожа на монополию — и может приносить неплохие прибыли, поскольку у фирм будет меньше причин подрывать доходы друг друга. Результатом становится очень капиталистическое планирование.

Такая невообразимая ситуация заставила Мэтта Левина, бизнес-обозревателя из Bloomberg, спросить прямо в заголовке своей замечательной статьи 2016 года: «Индексные фонды... коммунисты?» В этой статье, дав волю воображению, Левин представляет медленный переход от сегодняшних индексных фондов, которые используют простые стратегии инвестирования, в будущее, где инвестиционные алгоритмы будут улучшаться и улучшаться, пока «в перспективе финансовые рынки будут стремиться к совершенным знаниям, своего рода централизованному планированию с помощью лучшего робота по распределению капитала». Согласно Левину, капитализм может вырастить собственных могильщиков — за исключением того, что это будут не рабочие, а алгоритмы.

Эту идею (что финансы сами могут социализировать производство) можно счесть очередным заголовком жёлтой прессы и кликбейтом, но сама эта идея далеко не новая. Левые писатели говорили об этом уже больше века, особенно марксистский экономист Рудольф Гильфердинг, чей труд «Финансовый капитал», опубликованный в 1910 году, уже постулировал переход от конкурентного капитализма, который изучил Маркс, к гораздо более централизованному, склонному к монополиям, движимому финансами и контролирующему государственную власть. С тех пор этот спор разгорался снова и снова: от школы «монопольного капитала», экономистов-марксистов Пола Барана и Пола Свизи в 1950-х годах, оказавшей немалое влияние на левые круги, и вплоть до малоизвестных дискуссий о контроле над банками в 1970-х и 1980-х. Левый экономист Даг Хенвуд возобновил эту дискуссию, написав свою книгу «Уолл-стрит», в который разобрал по косточкам финансовую систему США и её роль в организации всей экономической деятельности. Книга вышла в США в 1997 году, в самый разгар клинтоновского подъёма, и оказалась удивительно пророческой. Она предвидела нашу нынешнюю ядовитую смесь растущего неравенства, стагнации доходов рабочего класса и кризисов, вызванных спекуляциями, многие из которых основаны на финансовой инженерии. Не сказать, чтобы книга рисовала совсем уж влажную мечту коммунистов, где финансовая система прям-таки пожирает сама себя, но была близка к тому: одни финансисты медленно переваривают других — и всех нас до кучи.

С точки зрения простой механики, наверно, гораздо проще перевести в общественную собственность трастовый фонд, владеющий сотнями объектов недвижимости, чем национализировать сотни домов по отдельности. И проще захватить один индексный фонд, владеющий миллионами акций промышленных компаний, чем захватить сотни фабрик. Но в политическом смысле — это столь же трудная задача. Перемещение единиц и нулей на электронной бирже требует не меньших классовых усилий, чем городские бои со штурмом баррикад. Деятели прогрессивных перемен — те, кто мог бы добиваться широкой социализации инвестиций и провести её на практике — очень далеки от центров финансового капитализма. А сами по себе инвестиционные алгоритмы капитализм не похоронят, как не похоронили его и паровые ткацкие станки в XIX веке. И алгоритмы, и станки — это неодушевленные инструменты, созданные капитализмом. Они открывают новые возможности для социалистов, которые надеются преобразовать мир в интересах большинства, а не горстки элит, но эти инструменты — ничто без организованных политических сил, готовых направить их на более полезные цели.

Какие требования могут предъявить такие силы на переходный период, чтобы ускорить будущую социализацию? Для начала есть сравнительно небольшие, но значимые шаги, такие как создание государственной системы платежей, чтобы гарантировать, что каждый раз, когда вы пользуетесь кредиткой, то условия бы задавала (и свою комиссию брала) не частная компания, а государство. Это бы вытеснило такие конторы, как Moody's или Standard & Poor's, которые играют ключевую роль в распределении инвестиций между конкурирующими проектами, в последнее время помогая перенаправлять значительную их часть в мусорные ипотечные кредиты, почти разрушившие мировую экономику. Затем — более крупные проекты госсектора, такие как массовое государственное жилищное строительства, которое поставит землю в общую собственность, снимет жилье с рынка и закончит его роль как инвестиционного актива — и, как следствие, расширит государственное пенсионное обеспечение.

Что же касается тех, кто обладает финансовой властью — лучший способ лишить их этой власти (даже лучший, чем повышенные налоги на крупную концентрацию капитала или уменьшение роли акционеров и фондового рынка в корпоративном секторе) — лучший способ — это, в конечном счёте, расширение власти работников, производящих товары и услуги — и власти сообщества потребителей, которые их используют. Все эти реформы послужат тому, чтобы сделать планирование явным и открытым для общества, а не скрытым и частным, как происходит сегодня. Процитирую Дж. Мейсона ещё раз:

«Общество, которое в самом деле бы подчинилось логике рыночного обмена, развалится на куски. Но сознательное планирование, загоняющее рыночные результаты в допустимые пределы, приходится скрывать от лишних глаз, поскольку, если бы была признана роль планирования, то это подорвало бы саму идею рынков как естественных и стихийных институтов — и показало бы возможность сознательного планирования и для других целей».

Вопрос не в том, будет ли экономика полностью плановой или не полностью. И не в том, будет ли она планироваться как единое целое. Главный вопрос — будут ли нынешние финансисты и управляющие и дальше служить капиталистическими плановиками XXI века — или же мы, обычные люди, начнём перестраивать наши экономические институты, внедрять демократию в самые их сердца и станем вести планирование (которое уже и так ведётся), открыто для всего общества.

Стимулируй это!

К этому моменту защитники рынка, скорее всего, отступят к другой линии обороны: стимулам. Даже если капиталисты уже планируют то тут, то там (или даже почти везде, как мы показали), только рынки могут гарантировать эффективность, вытекающую из правильных стимулов. Социалистические менеджеры будут просто растрачивать инвестиционные фонды в результате недостаточно жёстких бюджетных ограничений (ситуации, когда менеджеры всегда могут получить больше ресурсов) создавая порочные круг чрезмерного риска и лживой отчетности.

Однако стимулы — лишь ещё один способ заставить людей что-то делать, не говоря им напрямую. И самый большой стимул при капитализме в том, что без работы работник потеряет свой дом, своё имущество, и, в итоге, умрёт с голоду. Это плётка-семихвостка, приводит «свободный труд» к повиновению, страхом заставляя работника снимать шапку перед каждым бригадиром или менеджером. Этот деспотизм лежит в самом сердце капиталистической системы, но его не упоминают ни в одном призыве «наладить правильное стимулирование» от бизнес-журналистов или реформаторов-неолибералов.

Список социально вредных стимулов куда длиннее. Существуют стимулы платить нищенские зарплаты, держать работников в опасных условиях труда, вытеснять бедняков из их кварталов, производить бомбы — и с удовольствием их применять. Даже цены на акции, которые предположительно считаются наиболее «ценоподобными», в значительной степени отражают логику азартной игры, а не законы экономики. Обратная сторона — это всевозможные нерыночные санкции, которые существуют и существовали на протяжении всей истории человечества. Рынки — это не единственный и даже нисколько не лучший способ реализации общих проектов, которые требуют людей и ресурсов, выделенных для них во времени и пространстве. Чего боятся защитники капитализма, так это не планирования, а его демократизации.

Фридрих фон Хайек — возможно, самый честный защитник рынка — был настолько честным, что открыто поддерживал ультраправых диктаторов вроде Пиночета. И именно его честность привела его к тому, что он увидел в рынке нечто большее, чем сказочки о равновесия и эффективности от основных теоретиков экономического мейнстрима. Хайек описал стимулирующую функцию рынков и цен, причём двумя способами.

Во-первых, он утверждал, что цены собирают разрозненную информацию, связывая ее с решениями в отношении конкретных ресурсов, особенно с решениями об их будущем использовании. Даже игнорируя тот факт, что ценовая система неизбежно производит неравенство и эксплуатацию, тезис Хайека о том, что только цены могут способствовать социальным «влияниям на расстоянии», именно сегодня становится всё менее правдоподобным. Сети кабелей, антенн и радиоволн покрывают Землю с единственной целью: доставлять все более обильные потоки информации. Триллионы триллионов объектов данных — обо всём, от того, как мы используем вещи, до того, что мы думаем о них, и до того, какие ресурсы пошли на их создание — все эти данные могут стать информационной основой для нерыночных решений о будущем использовании ресурсов.

Второй аргумент Хайека был о том, что цены также необходимы для открытия новой информации, был недавно раскрыт греческими социалистическими экономистами Джоном Милиосом, Димитриосом Сотиропулосом и Спиросом Лапатсиорасом. Эта тройка пишет:

«С установлением централизованного планирования не будет «процесса открытия» со стороны менеджеров, следовательно, никакого надлежащего капиталистического поведения и, следовательно, никакой эффективности в капиталистическом смысле. В конце концов, каждое серьёзное ограничение рынков капитала угрожает воспроизводству капиталистического духа... Спуская же финансы с поводка, мы не только направляем сбережения на инвестиции определенным образом, но и создаём особую форму организации в капиталистическом обществе.

Короче говоря, Хайек мог быть прав в том, что цены помогают открытию при капитализме; однако это понимание нельзя обобщать на любую социально-экономическую систему, включая и ту, что может заменить капитализм.

Капиталистические институты влияют на наше поведение разными способами, от того, что мы делаем сегодня, до того, что мы хотим — или нам приходится — сделать завтра. Капитализм — это не просто средство разделения товаров и услуг (хотя это и так), это ещё и способ структурирования общества.

Планирование, которое происходит сейчас, всё ещё встроено в рынки и скрыто за их фасадами. Так что при капитализме крайне важно «получать правильные стимулы», чтобы поддерживать эти социальные и экономические институты. Угроза не получить инвестиций служит силой, дисциплинирующей капитал и его управляющих, точно так же, как безработица служит дисциплинирующей силой для трудящихся. Проекты будут рассматриваться, только если их сочтут прибыльными. Этот критерий породил целый ряд технологических чудес — и столь же длинный ряд людских страданий.

Если демократическое планирование может преобразовать экономику, то оно, скорее всего, преобразует и нас. Мы очень податливые создания — и очень сильно формируемся и ограничиваются окружающей средой и друг другом. Мы создаём общество — но и общество создаёт нас. Одним из успехов капитализма, и особенно его последнего, неолиберального варианта, стало введение конкуренции во всё новые и новые стороны жизни. Случалось, однако, и обратное: например, за несколько коротких десятилетий скандинавской «социальной демократии» она вырастила более склонных к сотрудничества граждан. Социологи давно поняли, что построение различных институтов также превратит нас в разных людей. Нам ещё нужны стимулы? В самом широком смысле, в смысле мотивации работать — конечно, нужны. Но безумным упрощением социальных теорий было бы утверждение, что творчество или инновации могут происходить только с перспективой личной денежной выгоды.

Как мы утверждали в главе 2, множество прибыльных товаров и услуг может пересекаться со множеством набором товаров и услуг, полезных для общества, но не будет совпадать с ним полностью. Если что-то не приносит прибыли, как новые классы антибиотиков, то, независимо от того, насколько это выгодно для общества, эти вещи никогда не произведут. Между тем, пока что-то приносит прибыли, каким бы пагубным ни было, например, ископаемое топливо, оно будет продолжать производиться. И наша проблема в том, что мы обобщаем поведение человека при капитализме на всё человеческое поведение. Инвестиции — принятие решений о том, как поделить наши ресурсы между нашими нынешними и будущими потребностями — могут быть спланированы таким образом, чтобы они отвечали потребностям живых людей, а не потребностям инвесторов в прибыли.

Инновационное государство

Ну хорошо, пусть и можно спланировать инвестиции (то есть выделение ресурсов, которые надо отложить для использования в будущем), но как насчет инноваций? Как насчёт самого открытия этих новых способов применения ресурсов? На первый взгляд, инновации совсем не похожи на то, что можно спланировать. Но, как и инвестиции, которые уже повсеместно подлежат сознательному планированию — так и многие, если не большинство, инноваций сегодня происходят за пределами рынка. Расхожие истории приписывают слишком много заслуг отдельным лицам, воспевая вспышку озарения изобретателя. Но большинство инноваций — социальные. Они происходит маленькими шагами, и огромная их часть делается не из-за ценового сигнала, а несмотря на этот сигнал. Бесчисленные улучшения производятся каждый день безвестными работниками на сборочных линиях (или за столами с компьютерами), которые не получают за это ни особых денег, ни особого признания. Кроме того, величайшие открытия производятся в исследовательских лабораториях, не только финансируемых, но часто и управляемых государством. Стив Джобс не изобрел iPhone: как блестяще отмечает итало-американская экономистка Мариана Маццукато, почти каждый из его ключевых компонентов был результатом государственных инноваций.

В своей книге «Предпринимательское государство» Маццукато пеняет на то, что частный сектор, хотя нельзя отрицать массы примеров его предпринимательской деятельности — не единственный источник инноваций и динамизма. Она спрашивает: «Сколько людей знают, что алгоритм, который привел к успеху Google, финансировался за счет гранта Национального научного фонда — то есть из государственного бюджета? Или что молекулярные антитела, которые легли в основу биотехнологии ещё до того, как венчурный капитал переместился этот в сектор, были найдены в государственных лабораториях британского Медицинского Исследовательского Совета?»

Далёкая от того, чтобы обвинять государство в медлительности и бюрократизме, как и от того, чтобы петь оды проворству частного сектора, она утверждает, что на деле как раз частные предприятия боятся рисковать, потому что им необходимо относительно быстро окупить вложения. Напротив, в реальности как раз государство тщательно взращивало всё новое: от Интернета и персональных компьютеров до мобильных телефонов и нанотехнологий, создавая целые отрасли экономики практически с нуля, а часто и помогая их коммерциализации. И это не тот случай, когда государство восполняет упущения частного сектора и исправляет сбои рынка. Государство было ведущим: «Ни одна из этих технологических революций не произошла бы без ведущей роли государства. Речь о признании того, что во многих случаях именно государство, а не частный сектор, имело видение стратегических изменений и смелость — вопреки всему — думать о «невозможном».

В Соединённых Штатах, якобы самой капиталистической страны мира, этот процесс был в значительной мере скрыт, потому что изрядная его часть произошла под руководством Пентагона (той самой части правительства, где даже самый ярый республиканец-рыночник позволяет себе предаваться радостям централизованного планирования). Фактически, война и экономическое планирование долго шли рука об руку, и раздираемый конфликтами XX век потребовал от государства планирования и инноваций в самых широких масштабах.

Вторая Мировая Война — новая, беспримерно жестокая форма тотальной войны — породила режим военного времени со всеобъемлющим планированием даже в самом сердце капитализма. В США в 1942 году был создан Военный Производственный Совет (WPB). Ее полномочия были очень широки и охватывали любые стороны жизни, начиная от установления производственных квот и заканчивая распределением ресурсов и назначением цен. WPB, грандиозный национальный эксперимент Америки в области экономического планирования, отвечал за переход промышленности мирного времени на военные рельсы: за развёртывание выпуска военной продукции, за распределение (по количеству и приоритету) основных материальных средств, за нормирование важнейших товаров, таких как бензин, резина и бумага; и за сворачивание непрофильного производства. У него были свои успехи (войну, в конечном счёте, выиграл лагерь Союзников), но его короткое существование омрачалось междоусобной войной между военным и гражданским персоналом, а также подрывалось бизнесом, который всегда преследовал свои собственные интересы и шёл на любые уловки, чтобы выйти из войны более сильным, чем до неё.

Но планирование военного времени проросло далеко за рамки WPB. Немного меньшее агентство, Корпорация Оборонных Заводов, отвечало более чем за четверть всех инвестиций военного времени в новые заводы и оборудование. Вместе с ним правительство построило и управляло некоторыми самыми современными на то время производственными объектами в Соединенных Штатах. Помимо самой военной экономики, правительство оплачивало и планировало фундаментальные исследования, которые привели к крупным прорывам. Манхэттенский проект, который разработал атомную бомбу, хорошо известен, но у правительства были и другие достижения, которые бесспорно пошли на благо обществу, в том числе массовое производство первого антибиотика: пенициллина.

До появления антибиотиков смертность от пневмонии составляла 30% , а от аппендицита или разрыва кишечника — все 100%. До случайного открытия пенициллина Александром Флемингом, пациенты с заражением крови, полученным от простых порезов и царапин, переполняли больницы — и врачи не могли ничего сделать для них. Первый пациент, получивший пенициллин, 43-летний констебль оксфордской полиции Альберт Александр, поцарапал себе рот, обрезая розы. Из этих царапин развилась опасная для жизни инфекция с большими абсцессами, покрывающими его голову и поражающими его лёгкие. Один из его глаз должен был быть удален. И, хотя сам пенициллин, возможно, и был открыт шотландцем Флемингом, но в 1941 году, когда большая часть британской химической промышленности работала только на войну, а поражение Лондона от рук Гитлера было вполне возможным, всем было ясно, что массовое производство пенициллина придётся перенести в США.

Программа, направленная на повышение «урожайности» пенициллина, получила наивысший приоритет и была подчинена отделу ферментации Северной Региональной Исследовательской Лаборатории (NRRL) Департамента Сельского Хозяйства в Пеории, штат Иллинойс — что оказалось жизненно важным для тех инноваций, которые сделали возможным широкомасштабное производство пенициллина. Говард Флори, австралийский фармацевт, который позже, вместе с британским биохимиком Эрнстом Чейном и Александром Флемингом, получит Нобелевскую премию по медицине 1945 года именно за пенициллин, посетил ряд фармацевтических компаний, чтобы попытаться заинтересовать их этим препаратом, но результаты оказались самыми удручающими. Комитет по Медицинским Исследованиям (CMR) Управления Научных Исследований и Разработок (OSRD), созданный в июне 1941 года для обеспечения того, чтобы по мере приближения войны надлежащее внимание уделялось научным и медицинским исследованиям, связанным с обороной страны, созвал встречу с главами четырёх фармацевтических фирм чтобы убедить их в необходимости участия в программе — и заверить в государственной поддержке. Однако ответ был неутешительным и в этот раз. Только во время второй такой конференции, спустя десять дней после нападения на Перл-Харбор, спор был выигран.

Крайне важно, что правительство получило согласие на свободный доступ к результатам исследований между различными участниками CMR — именно совместная разработка дала решающий вклад в наращивании производства, поскольку каждая компания занималась разными сторонами общей задачи, и каждая из этих сторон сама по себе была адской проблемой. Вот охарактеризовал дело Джон Л. Смит из Pfizer:

«Плесень была капризнее оперной певицы, урожайность низкая, изоляция трудная, извлечение убийственное, очистка была отдельной катастрофой, а анализ просто никуда не годился».

Несмотря на успехи первоначального производства под эгидой OSRD, очевидная польза этого чудо-лекарства для военных операций (и близкая высадка в оккупированной Европе), побудила Военный Производственный Совет в 1943 году взять на себя прямую ответственность за «раскручивание» производства. Совет поручил 21 компании принять участие в радикальном расширении производства пенициллина, для чего каждая из которых получила приоритетное обеспечение строительными материалами и другими ресурсами. Во время войны лидеры правительства не слишком доверяли частному сектору: поставка всего произведённого пенициллина контролировалась WPB, которая распределяла его среди вооруженных сил и Службы Общественного Здравоохранения США. Производство выросло с 21 миллиарда единиц в 1943 году до 1,7 триллиона единиц в 1944 году (во время высадки в Нормандии) — и примерно до 6,8 триллиона единиц в конце войны.

Когда война закончилась в 1945 году, планирование быстро прекратилось, отделы были закрыты, а государственные заводы были распроданы частным предприятиям. Так, как ни парадоксально, американские корпорации закончили войну более сильными, чем начали. Титанические контракты от правительства, ценовая поддержка и ослабленные вожжи антимонопольных законов — всё это работало для увеличения прибыли и роста корпораций. Режиму планирования военного времени надо было затянуть на свою сторону бизнес, поэтому на протяжении всей войны, в то время как правительственные бюрократы принимали некоторые решения высшего уровня, бизнес всё ещё контролировал производство. Война итоге позволила создать благоприятную для капитала версию планирования: производство по-прежнему осуществлялось главным образом крупными фирмами, принадлежащими к ещё более крупным картелям, хотя и со значительной дозой государственного регулирования. В то же время экономическое планирование стало гораздо шире применяться и внутри корпораций.

Сочетание повышенной роли правительства и ещё более укрупнившихся корпораций, возникших после Второй мировой войны, даже правых заставляло задумываться: а не ли заменит ли капитализм какая-то форма планирования в масштабах всей экономики? Так, Джозеф Шумпетер, идеологический единомышленник Хайека, считал, что замена капитализма некоторой формой коллективистского планирования неизбежна. Будучи жгучим антисоциалистом, Шумпетер всё-таки видел, как капитализм своего времени концентрировал производство и создавал всё более крупные учреждения — не только фирмы, но и правительственные учреждения — которые внутри себя планировали всё больше и больше. Он считал лишь вопросом времени победу бюрократического планирования — просто благодаря его огромному весу — над динамизмом рынка. Рост кейнсианского экономического управления и опыт планирования военного времени убедили Шумпетера в том, что переход к социализму, который он презирал, если не стучится в двери, то уж точно маячит на горизонте.

Вместо этого после 1945 года наш мир скатился в Холодную Войну, породив истерический официальный антикоммунизм вместе с узким, чисто технократическим подходом к управлению экономикой. Правительство видело плюсы планирования в повышении производительности, как и в координации между предприятиями, но любые шаги по расширению демократии в экономике считались по умолчанию плохими. При этом элита обеспокоилась растущей воинственностью собственного населения: как среди рядовых солдат, всё ещё находящихся в Европе, так и среди рабочих в Соединённых Штатах. Это означало, что даже когда официальная риторика громко восхваляла достоинства свободного рыночного капитализма, то на практике американское государство всеобщего благосостояния лишь расширялось. Как и в случае с формирующимся государством всеобщего благосостояния Западной Европы, элиты вынужденно приняли такую социальную реформу в качестве меньшего зла, чем непосредственная угроза социальной революции. Бизнес пошёл на компромисс: правительство будет играть большую роль в экономике, поддерживая основополагающие инновации и обеспечивая, чтобы конечные продукты и услуги, производимые бизнесом, нашли сбыт — и в то же время заявляя вслух о решительной поддержке свободного рынка.

Главным «очагом» запланированных государством инноваций был послевоенный Пентагон, координирующий правительственные учреждения, которые будут отвечать за разработку первых компьютеров, реактивных самолетов, ядерной энергии, лазеров — и, в то же время, большей части биотехнологий. Его подход развивал сотрудничество между государством и наукой в области фундаментальных и прикладных исследований, который зародился на Манхэттенском Проекте США, Британии и Канады во время Второй Мировой Войны. С запуском советского «Спутника» в 1957 году, по словам Марианы Маццукато, высокопоставленные деятели в Вашингтоне просто остолбенели, узнав, что они отстают в технологиях. Ответ последовал немедленно: уже на следующий год было создано Агентство Оборонных Перспективных Исследовательских Проектов (DARPA). То самое агентство, которое, вместе с другими подобными учреждениями, которые Пентагон считал жизненно важными для национальной безопасности (включая Комиссию по Атомной Энергии и NASA), поддерживало бы перспективные исследования, некоторые из которых могли не давать практических результатов в течение целых десятилетий. DARPA курировало создание факультетов информатики в университетах на протяжении 1960-х годов, а в следующем десятилетии оно покрывала высокие расходы на изготовление прототипов компьютерных чипов в лаборатории Университета Южной Калифорнии.

Маццукато перечисляет 12 важнейших технологий, которые делают смартфоны действительно умными:

● микропроцессоры;

● микросхемы памяти;

● твердотельные жёсткие диски;

● жидкокристаллические дисплеи;

● литиевые батарейки;

● алгоритмы быстрого преобразования Фурье;

● интернет;

● протоколы HTTP и HTML;

● сотовые сети;

● глобальные системы навигации (GPS);

● сенсорные экраны;

● распознавание голоса.

Каждая из этих технологий на ключевых этапах своего развития поддерживалась государственным сектором.

Мы видим аналогичное явление и в фармацевтическом секторе, где решающую роль играют государственные лаборатории и государственных университеты, разрабатывающие принципиально новые препараты, известных как «новые молекулярные вещества» (NME) — особенно по тем веществам, которые имеют рейтинг «приоритетных» (P), в отличие от более дешёвых в разработке (а значит и более прибыльных) препаратов-клонов (аналогов существующих препаратов, но со слегка «подкрученной» формулой, которые обожает «большая фарма»).

Маццукато цитирует Марсию Энджелл, бывшего редактора журнала New England Journal of Medicine, которая в 2004 году утверждала, что, хотя крупные фармацевтические компании и спихивают с себя ответственность за высокие цены на лекарства, отговариваясь непомерными расходами на исследования и разработки, но реальность такова, что примерно за 2/3 всех принципиально новых молекулярных веществ, открытых в прошлое десятилетие, мы должны благодарить лаборатории, финансируемые государством. Мы можем (и должны!) не просто признать, что что частные фармацевтические компании оказались непродуктивными, но и отметить, что с нашей войны с болезнями они дезертировали ещё несколько десятилетий назад.

Все это напоминает о том, как Карл Маркс одновременно и восхищался, и осуждал капитализма XIX века. В какую же ярость его приводил тот факт, что такая невероятная система, куда более продуктивная, чем феодализм, рабство или другая предыдущая экономическая структура, также может быть столь ограниченной! Настолько ограниченной, насколько и ленивой в отношении того, что она может произвести. Все эти возможные вещи (а также и много доселе невозможных), которые могли бы нести пользу человечеству, никогда не будут произведены до тех пор, пока они будут убыточными — или даже просто недостаточно прибыльными! Вот что имел в виду Маркс, яростно выступая против «сковывания производства». И человеческий прогресс и расширение нашей свободы до сих пор сдерживается этой безумной системой.


Загрузка...