10

Если бы все обитатели «Макс Резиданс» решили одновременно собраться в гостиничном кафе, хозяину пришлось бы извиняться, так как в кафе было всего пять столиков и еще три табурета вдоль стойки. Поэтому в избытке туда, в пространство, бывшее одновременно продолжением вестибюля и местом, где ставили чемоданы уезжающие или те, кто только приехал, никто и не набивался. Портье-универсал ведал и экспресс-кофеваркой, и бутылками со стеллажа, и счетами за проживание, к которым он аккуратно плюсовал стоимость выпитого. В кафе за углом можно было выпить то же самое, но чуть дороже; там были сияющие витрины, обращенные к Эйфелевой башне, Военной школе и длинноногим парижанкам, поэтому многие обитатели «Макс Резиданс» ходили в то кафе.

Многие видят особенный шик в том, чтобы публично пить у красивой стойки или обедать в дорогом ресторане с крахмальной скатертью, переламывающейся на углах стола. Многие любят, чтобы все видели, как они красиво выглядят. Ничего необычного: это в беде большинство предпочитает затаиться, переплакать в тишине; если же у тебя все в порядке, прекрасно, тогда удается разделить свою радость, даже простенькую. Короче говоря, в нашем умении являть себя другим людям объединено многое. Хоть существует и грустная стадия в общении с остальным человечеством, когда на все начихать. Виктор как раз переживал ее.

Он прилично выпил уже с утра: вначале в номере, где сыскалась початая бутылка, а затем в баре гостиницы, где собирался попить кофе, а вместо него принял рюмку домашней грушевой водки, после чего все разговоры о сдержанности в питье потеряли смысл и Виктор опьянел.

Отто увидел Виктора, когда тот мечтательно возложил ухо на поверхность углового столика. Поздоровавшись с немцем, Виктор встряхнулся и попробовал зафиксировать взгляд на приятеле.

— Не напрягайся, — сказал Отто. — Если твое ухо лучше чувствует себя на столе, пусть полежит. Никакого насилия.

— При чем здесь насилие! — сказал Виктор и торжественно погрозил пальцем.

— Ты прав, — согласился Отто, — никакого насилия. Мы заняты общим делом, и никто ни на кого не давит, а тем более не насилует. Мы сознательно заняты общим делом.

— Но я не смогу уговорить Владимира на интервью. Если ты имел в виду это общее дело, оно твое! — И Виктор вновь погрозил немцу длинным указательным пальцем, торчавшим из кулака, как бледный росток из весенней картофелины.

— Но это, прости, твой бывший земляк. Ты же уехал из его страны, даже из его двора, и естественно, что как эмигрант…

Вдруг Отто ощутил, как быстро трезвеет Виктор, — взгляд прояснялся, а слова становились взвешенными и четкими.

— Эмигранты — это когда уезжают, — сказал Виктор. — Иммигранты, это когда приезжают. То и другое возможно лишь относительно страны, которую теряют, и относительно страны, которую обретают. Если человек и раньше жил, не ведая, где его родина, а теперь странствует, не зная, где прислониться, то никакой он не беженец, никакой не эмигрант, а просто несчастное существо, перекати-поле. Скажи мне, кто я такой? Меня воспитывали в почтении к вещам, а не городам. Когда-то мамочка перетащила от соседей к нам фортепьяно и говорила всем, что я буду пианистом, будто бы это мое новое гражданство — пианист! В том-то и дело, что ты немец, баварец, Владимир — советский украинец, а я никто, гражданин мира, тучка небесная… Ты поговори со своим приятелем Иваном Спиридоновичем, кто он? Он же не русский, он профессиональный страдалец, который на самом деле хочет выяснить, где пироги выдают даром. Он слыхал, что в Париже классиками становятся, что здесь хорошо пишется, он, возможно, и Хемингуэя читал, но не усек, что тот преимущественно голодал в Париже.

— Не так просто, Виктор, не так просто. Можно быть киевлянином, мюнхенцем, лионцем где угодно. Мы уже взрослые люди и можем уносить родину на подошвах.

— Неправда, — сказал Виктор вполне трезво. — Не бывает родины на подошвах.

— Напал ты на Ивана Спиридоновича, — продолжал Отто, — а он русский! Тебе захотелось уважать бывших землячков, ты не хочешь, чтобы они походили на карикатуры в советской прессе. Но прости, вы же великий народ, многочисленное племя, вы даже не замечаете иногда, что вас то больше, то меньше. И такой вот Иван Спиридонович…

— О нем я к слову, — Виктор взглянул совсем трезвым взглядом. — Он шут и ничтожное существо. Но я хочу, чтобы отчизна помнила всех…

— Что это понесло тебя? — перебил Отто и оглянулся. — Ты что, уже виделся с ним? Не дай бог, и твой советский приятель виделся?

— Не виделся, не виделся. — Виктор снова помутнел взглядом, будто выпил еще. — А мой, как ты изволил выразиться, советский приятель, кажется, и слыхом не слыхивал про здешнего-нездешнего писателя, обитающего в «Макс Резиданс». Иван Спиридонович добыл где-то маленьких, только что вылупившихся цыплят, покрасил их, будто на рождество, и кормит крошками у себя в комнате.

— Там и для цыплят еще место есть? — удивился Отто. — Сходи к нему.

— Сам сходи! — Виктор взмахнул рукой и приложил ухо к столу, как герой сказки, выслушивающий немыслимые тайны.

Отто хотел высказать нечто о непостижимой русской душе, о том, что в восемнадцатом столетии немцы из Пруссии, Австрии, Швейцарии мчались, переселяясь навсегда, осваивать новые земли России. Это были работящие немцы, и нации долго еще недоставало их, долго еще шли разговоры о том, как же русские умудрились так… А теперь они гениально расшвыривают по миру своих иванов спиридоновичей, которые им самим ни к чему, — плохая ли тема для радиопередачи?

Во взгляде Виктора, обращенном ко входной двери «Макс Резиданс», залитому солнцем двору, была такая тоска, что Отто решил прекратить разговоры и вышел, хорошо помня, что и у него самого были ситуации, когда хотелось остаться наедине с собой.

Солнце, отраженное в окнах напротив, вдруг вспыхнуло перед ним ярко, как взрыв, так что слезы навернулись и пришлось достать из кармана очки с темными стеклами — старые надежные светофильтры.

Очки дисциплинировали Отто. Он любил тяжелые оправы темных цветов. Надевая их, он размышлял о быстротекущем времени, о том, что все на свете очковые оправы, трости, парики созданы немолодыми мужчинами для самоуспокоения и самообмана, что нет в них никакой красоты, а только напоминание о времени. Всю жизнь Отто отличался прекрасным здоровьем и тем более печалился, ощущая, что время уходит, а запасы здоровья, накопленные в молодости, не так уж бесконечны. Хорошо, что в конце войны его пожалели, убрали из действующей армии, готовили для послевоенной деятельности, берегли, даже порекомендовали сблизиться с кем-нибудь из России. Он и познакомился с семейством Виктора. С тех пор запас славянских слов Отто значительно возрос: русским он владел довольно прилично, знал немного по-украински. Отто руководил русской редакцией радиостанции «Немецкая волна», ведшей регулярные передачи на Советский Союз.

Если прошлую войну он проиграл, то эту проигрывать не собирался. Рано сложив оружие огнестрельное, он поверил в слова как в средство, которым вполне можно вести взаправдашнюю войну. Теперь его симпатии и его ненависть, его азарт и его безразличие шли в слова. Да и мир понимал бесспорную истину, что не осталось оружия мощнее слов: потоки слов пробивали любую стену, даже перекрытия, останавливающие поток нейтронов. Все окопы, бомбоубежища, стальные и бетонные колпаки неспособны спасать от слов.

В свое время Отто было сказано, что пройдут годы и на смену всезнанию победителей придет наивность их внуков. Если информация о том, что произошло в мире, будет целенаправленной и точно составленной, мир вскоре начнет путаться, кто победитель и кого победили.

Отто уже много лет жил среди побежденных с психологией победителей. Творцов грядущего мира. В прошлой войне западные демократии пошли на сотрудничество с коммунистами. И теперь Отто жил для того, чтобы это не повторилось: враждебности и дружбы завтрашнего дня настойчиво творились сегодня.

Главное — сознавать цель. Люди, объединенные общим устремлением, могут стать взаимозаменяемы, как солдаты. Отто вспомнил, как желторотые новобранцы из пополнения входили в войну. Сущность приказов не изменялась, изменялись солдаты. Отто сохранил преданность делу как жизненный ориентир. И ненависть и любовь его в огромной степени были безличны — прошлая война почти вся была такой: артиллерия била по площадям, лиц из-под касок не было видно, красные сражались против черных — вот и все. Он был черным.

Люди сменялись, и людей он не запоминал; иногда в памяти возникали лица, Отто их прогонял, потому что имена слипались от времени, теряя смысл.

Большинство из тех, кто сегодня работал с Отто, как и он, не со слов начинали: у многих боевой опыт был вполне конкретным и деятельность на радиостанции стала и для них продолжением войны — лишь другими методами. Кое-кто изменил фамилии, потому что их запомнили и позаносили в различные списки как преступников. «Ах, — говаривал Отто, — войны всегда проигрываются преступниками, а выигрываются героями. Наша война еще не окончена, и о том, кто такие герои и кто преступники, мы еще потолкуем». На заднем бампере своего БМВ Отто распластал самоклеящийся плакатик «Освободите Гесса!» даже не потому, что считал — он достоин свободы, а потому, что верил: война не окончена и еще не время для вынесения окончательных приговоров…

У французской границы Отто содрал плакатик, и теперь на бампере виднелся незапыленный прямоугольничек.

Отто не любил предвзятости, считал, что для старых убеждений надо находить новые аргументы, их подкрепляющие. Но в одном он с собой не мог поделать ничего: Отто ненавидел русских и коммунистов. При встречах с выходцами из Советского Союза эти две ненависти усиливали одна другую. Многое в жизни сложно, но не все; поскольку Отто устраивал свою жизнь, а не писал роман о ней, ему нравилась простота иных поворотов судьбы.

На радиостанции, где Отто работал, в последнее время укоренился миф, что все советские за границей — разведчики либо контрразведчики, общение с которыми бессмысленно, даже вредно. Отто с этим не соглашался. Он знал немало русских — все люди оттуда были для него русскими — и даже в процессе командировок в Париж нагляделся на них предостаточно, наизусть позаучивал адреса, по которым можно было найти старых эмигрантов из России, новых эмигрантов из России и туристов из СССР. Старые эмигранты жаловались на новых и на болезни, новые спешили зарабатывать деньги или придуривались великомучениками, а туристы жаловались на отсутствие денег и ходили, сжавшись в тугие группы. Брать интервью было или неинтересно, или невозможно: одни были готовы за деньги наболтать все, что угодно, другие ни за какие деньги не собирались общаться с его радиостанцией. Так или иначе, в эфир выходили интервью с публикой десятого сорта, и редакцию постоянно упрекали в неумении организовать беседу с кем-нибудь из таких уроженцев СССР, которые не преследуются по уголовному кодексу своей страны. В конце концов Отто было велено отбыть в Париж и не возвращаться без интервью. Поскольку он собирался вернуться, то к заданию отнесся серьезно.

Просмотрев список тех, кто получил визы в последнее время, — французские друзья помогли с такой информацией относительно советских гостей Парижа, — Отто остановился на кандидатуре Владимира. Тем более что появилась возможность съездить в Париж в составе ветеранской туристской группы, а в городе был Виктор, с которым давно не удавалось встретиться. Единственное, что тревожило Отто, — он был неспособен избавиться от вросшего в сознание неистребимого чувства превосходства над любым советским. Это расслабляло, а значит, могло помешать…

Виктор, с которым Отто познакомился в конце войны, русским ему не казался. Возможно, решило то обстоятельство, что встретились они как союзники: Отто, которого лишь начали готовить для пропагандистской работы, и Виктор, с семьей спасающийся от Красной Армии. Тогда они были одинаково унижены — один проиграл войну, другой потерял родину. Впрочем, Отто принципиально не соглашался с тем, что он проиграл войну, — новые преподаватели уже по-английски утвердили его в таком убеждении. На одном из семинаров в шестидесятые годы он удивился, узнав Виктора; это было еще до того, как Виктор исчез в заокеании, женился, начал, рассказывали, пить и совершать необдуманные поступки. Париж свел их в новом периоде жизни, как война сводит людей, ощущающих влечение друг к другу, но позабывших момент знакомства, первого сближения.

После войны Отто пошатался по свету — его приглашали всё на новые занятия, на симпозиумы и семинары по пропаганде, города при этом сменялись очень часто. Города, как люди из прошлого, за малыми исключениями были лишены имен. Отто запомнил барак на Сицилии, где с ними как-то проводили семинар специалисты американской армейской пропагандистской службы. Семинар шел втихаря, подальше от глаз людских; барак, где расселили участников, размещался в стороне от дороги, за стеной колючих кустов, названия которых были неведомы, и цепкими заслонами из мандариновых полукустов-полудеревьев. На каждой двери был номер, но, поскольку семинар готовился в спешке, то номера повырезали из перекидного календаря за прошлый месяц. На двери у Отто цифра 7 была красного цвета, и все величали его «синьор Воскресенье». Отто не возражал: все равно настоящие фамилии называть не полагалось. Жили довольно удобно, а в окно зала заседаний даже вставили кондиционер. Но запомнились и колючие кусты, часовой у входа, полная изоляция от дамского общества — на войне как на войне. Первый период войны с коммунизмом (Отто теперь называл вторую мировую так) он завершал здесь же, на Сицилии…

В семинарах попадались бывшие советские граждане, но все они были чем-то сходны, может быть, своей подчеркнутой зависимостью. Наверное, с той поры в Отто утвердилось убеждение, что, кто видел единственного антисоветчика родом из СССР, видел их всех.

Хотя случались аномалии. В частности, с тем же Иваном Спиридоновичем.

Как они познакомились? Господин писатель явился прямо к ним на радиостанцию просить политического убежища. Как он их разыскал, как добрался, это выяснилось позже и по другому ведомству. Отто запомнил первые дни Ивана Спиридоновича в свободном мире и то, что проситель явился к ним на радиостанцию босиком. На квадратах аккуратных бордово-белых плит вестибюля босые стопы выглядели странно, тем более что Иван Спиридонович в левой руке держал соединенные шнурками туфли. В правой руке писатель держал чемодан из искусственной кожи…

С той поры Ивана Спиридоновича пошвыряло по свету, пока не осел он в Париже. Отто иногда видел его, но посмеивался, припоминая самую первую встречу и все случившееся с Иваном Спиридоновичем в дальнейшем. Собственно говоря, ничего особенного с беглым писателем не произошло; на Западе он был столь же бесполезен, как, судя по всему, и дома.

Выступать по радио месье писатель не любил и не умел. А когда его настойчиво попросили, понес ерунду о завистниках, которые душат литературу и ее национальные корни, особенно выразительные в его, Ивана Спиридоновпча, сочинениях. Собственно, Иван Спиридонович любил подчеркивать, что он в куда большей степени корень, чем крона. Из политических или близких к политике высказываний его можно было выделить разве что пророчества о том, что душа народа непременно очистится, что надо чаще наклоняться к земле и так далее, отчего Иван Спиридонович все больше становился похож не на человека сегодняшнего, а па проспиртованного синюшного врангелевца, на которых Отто после войны нагляделся вдоволь.

Отто глубоко уважал себя за трезвость мысли и за то, что он точно знал, какой именно мир ему нужен и какие усилия необходимы для его создания. Он уважал свою трезвость, потому что трезвые люди целятся вернее. Но Иван Спиридонович не отличался болезненной страстью к спиртному. Зато в пище он нуждался, как все люди на свете. Насколько Отто удалось разведать, месье писатель испытал себя во множестве занятий, не став специалистом ни в одном, — от киносъемок в массовках костюмных фильмов о любовных проделках средневековых красавцев (изображал бородатых бретонских крестьян-душегубов) до выбивания гостиничных ковров и разгрузки ящиков с водой «Перье», традиционно наливаемой в неудобные пузатые сосуды. Отто как-то сказал Ивану Спиридоновичу, что тот подтверждает тезис о многообразии жизни, но непонятно, какое место в ней господин писатель приглядел для себя.

Работа на радиостанции время от времени сводила Отто с бывшими советскими гражданами и научила его глядеть на них сверху вниз. Оставив родину, люди эти быстро понимали: планета для них, словно для средневековых монахов-схоластов, стала плоской со вполне реальным краем Земли. Люди эти быстренько соображали, что отсюда уезжать некуда, что никаких дверей, за которыми сидят сочувственные представители рай-, гор-, обл- и прочих учреждений, из которых дома можно было попить кровушки, на Западе не существует и не предвидится. Посему те, кого Отто усаживал перед своими микрофонами, и за медные, так сказать, денежки делали то, что было им сказано. Он даже не восторгался старательностью своих ораторов, так как хорошо знал цену им и в переносном значении и в бухгалтерском. Впрочем, была еще одна категория: Отто величал их «недополучившие». Это преимущественно творческие интеллигенты — Отто работал с такими, — которые смертельно обиделись на Советскую власть за то, что она недохвалила их, недопремировала, недоцеловала в темечко с той нежностью, на которую они рассчитывали. Из этих мух, как шутил Отто, можно было делать слоников, а затем поторговывать слоновой костью. Эти выступали охотно, им даже поменьше платили, потому что достаточно было время от времени передавать в эфир: живет-де на Западе такой-то гений, недооцененный варварами-большевиками, или издать оному гению книжицу, как недохваленный начинал прямо-таки грызть микрофоны от прилежания, что осложняло отношения с заграничными землячками, которые не соглашались, что столько похвал выпадает исключительно этому недохваленному, — есть и другие. Через некоторое время можно было похвалить и другого, но методику это не меняло.

Иван Спиридонович некоторым образом выпадал из системы, так как был неправдоподобно ленив. Его не хватало даже для честолюбия. Фиолетовые цыплята, о которых рассказал Виктор, были пьяной выдумкой одного либо пьяной выдумкой другого. Логики в них Отто не видел, а ему во всем была необходима логическая линия.

Так или иначе, он был в Париже. Германия, для которой он намеревался жить, была очевидна; Россия, которую он ненавидел, тоже была понятной. Все остальное Отто включал в категории сопутствующие. Он сам и немало его друзей однажды собирались уже умереть и готовы были отдать жизнь за общую мечту, теперь надлежало жить для нее, а это было не менее сложно.

НАПОМИНАНИЕ.
(Из книги западногерманских публицистов Ю. Поморина, Р. Юнге, Г. Биманна «Тайные каналы».)

«30 октября 1981 года в Люнебургской пустоши у Ханштадта в 31-м лесном тайном убежище обнаружили 88 ящиков с оружием и боеприпасами… Не проходит и месяца, чтобы не обнаруживались все новые склады оружия. Согласно опубликованным в печати данным, в 1978–1982 годах найдено 516 килограммов взрывчатки, в том числе 2 килограмма особо сильного взрывчатого вещества, 2743 взрывателя, 415 тысяч различных боеприпасов, 2786 винтовок и пистолетов, 45 пистолетов-пулеметов, 3 пулемета, 52 фауст-патрона, 20 ракет, одно зенитное орудие, 30 центнеров реактивных зарядов, 38 бомб и мин, 384 гранаты…

Что говорят по этому поводу ответственные политические деятели ФРГ? „Никаких оснований для беспокойства“»

НАПОМИНАНИЕ.
(Из неонацистской гамбургской газеты «Дер штурм».)

«Мы, гамбургские национал-социалисты, обещаем имперскому руководству НСДАП еще упорнее бороться и трудиться над тем, чтобы наша национал-социалистская Германская рабочая партия стала весомым политическим фактором в этом районе. У нас одна цель, начнем с нее: „Гамбург будет коричневым!“»

НАПОМИНАНИЕ.
(Сообщение корреспондента «Комсомольской правды» из ФРГ.)

«Взяв недавно шпрингеровскую газету „Бильд“, я обнаружил на ее первой полосе странное объявление. Читателям газеты предлагалось приобрести памятные медали в честь „павших в боях за родину солдат гитлеровского вермахта“… В объявлении был указан даже номер телефона, по которому можно было заказать эти медали. Я позвонил по нему… Однако в издательстве разговаривать с советским журналистом никто не захотел.

Зато куда более откровенны лидеры правящих в ФРГ партий. Генеральный секретарь ХДС Хайнер Гайслер прямо заявил, что не видит повода „для празднования победы коммунистического социализма над фашизмом“. А председатель фракции ХДС/ХСС в западногерманском бундестаге Альфред Дреггер в своем комментарии, опубликованном газетой „Хузумер нахрихтер“, был еще менее щепетилен. По его словам, „в конце войны произошла европейская катастрофа — крупнейшая в истории нашего континента“»

Загрузка...