Ефим проснулся рано, светящиеся цифры на электронном будильнике показывали «06.12.». Наташа спала, уткнувшись лицом ему в руку. Ефим погладил ее по голове и чуть отодвинулся, чтобы удобнее было встать. Наташа инстинктивно подвинулась к ускользающему теплу и сразу проснулась:
— Ты уходишь?
— Да, Натуль.
— Почему так рано?
— Надо, Наташенька.
— Я так тебя не выпущу. — Она отбросила одеяло. — Надо завтракать. У тебя же язва.
— Нет, Натуль. Я двинулся. Извини.
Наташа сидела на краю кровати, прикрыв голые колени краем одеяла. В тридцать девять она стала более стеснительной, чем была в девятнадцать.
— Ты вернешься, Ефим? — спросила она.
— Конечно. Почему ты спрашиваешь?
— Мне сон плохой приснился.
— Какой?
— Что у меня зуб выпал. С кровью.
— Ну и что?
— Это к смерти. Родственника. А кроме тебя, у меня никого нет.
Она заплакала. Тихо, без всхлипов. Как маленькая обиженная девочка.
Ефим присел на край кровати, обнял ее за плечи. Прижал Наташкину голову к груди.
— Ну, перестань. Такая большая, а в сказки веришь.
— Это не сказки. Мне этот сон снился перед тем, как родители разбились.
— Перестань, Наташка. — Ефим гладил ее по спине, волосам, груди, совершенно не испытывая никаких взрослых влечений. Перед ним был маленький слабый человек, и его было мучительно жалко.
Ефим задумался. А чего он ее мучает? Что, у него есть кто-нибудь родней? И не достаточно ли она себя наказала? Даже не за предательство — за глупость. За какую-то дурацкую ошибку.
Он медленно снял с нее рубашку. Грудь у Наташки по-прежнему молодая, упругая и очень красивой формы. Это видно даже в слабом отсвете уличного фонаря. Жаль, что она стесняется фотографироваться. Лет через двадцать было бы приятно посмотреть.
Ефим, не торопясь, положил ее на кровать. Она послушно легла так, как он любил. Обняла его. Теперь желания были традиционные. Но все получилось нежно. Без страсти и трепета, но нежно.
Пока он умывался, Наталья приготовила завтрак. Ефим сжевал бутерброд, запил чаем с молоком и пошел к выходу.
— Обещай мне, что вернешься.
— Обещаю. — И уже из коридора добавил: — Освободи в шкафу местечко.
— Зачем?
— Для моих вещей.
В дверях снова обернулся. Она сидела на кровати, смотрела ему вслед и плакала.
Ефим в приметы не очень верил. Но все равно неприятно. Дело в том, что он тоже видел странный сон. Ему снился папа, умерший пять лет назад. Такие сны оставляли в нем двойственное чувство. С одной стороны, увидеть отца живым было счастьем. С другой — он уже во сне понимал, что за такой сон придется расплачиваться. Пробуждения были тяжелыми, особенно раньше, когда с его ухода прошло меньше времени.
Папа что-то хотел сказать. Или о чем-то предупредить. Но то ли тихо говорил, то ли окружающие звуки были слишком громкими, только Ефим ничего не понял. И сейчас бессознательно пытался разобраться в том, что же хотел сообщить ему отец.
Береславский сел в машину, завел двигатель. Утреннюю прохладу уменьшил кондиционером.
Решение пришло, как всегда, неожиданно. И вместо работы, где хотел с утра пораньше понаписать рекламных статей (деньги-то нужны!), поехал на кладбище. К отцу.
…Когда подъехал к кольцевой, рассвело окончательно. Горьковское шоссе было почти пустым. Ефим думал о Наташке. «Правильное решение», — одобрил он сам себя. Только запоздалое. Если бы раньше, Наташка могла бы еще стать матерью. Хотя, может, и сейчас не поздно. Она сразу перестала бы чувствовать себя одинокой. Даже во время отъездов или загулов Ефима. Он все же сомневался в своей абсолютной моногамности. Тяжело отвыкать от полной свободы, прожив в ней половину жизни. «Лучшую половину», — добавил про себя Береславский.
Задумавшись, Ефим проскочил Салтыковский поворот — самую короткую дорогу к маленькому еврейскому кладбищу. Возвращаться он терпеть не мог, поэтому поехал к следующему, решив проехать через Южный квартал Балашихи.
Дорога была отменной. Даже на нешироком извилистом шоссе, петлявшем по осеннему лесу, Ефим держал на спидометре 80, а то и 100. В местах, где утренний туманец был гуще, сбавлял до 60.
Но и на 60 километрах в час взлетел, как птица, наскочив на «лежачего полицейского». Береславский витиевато выругался. Длинные многосложные сочетания он знал с детства, но употреблял исключительно редко. Здесь как раз был нужный случай: аж зубы клацнули!
Препятствие поставили жители элитного поселочка, прилепившегося к краю леса. Поставили, надо сказать, очень подло: между двух озорных поворотов и не обозначив никакими знаками. Ефим еще раз высказал все, что думает по поводу новых русских, и, успокоившись, двинулся дальше.
Береславский уже ехал по Носовихинскому шоссе. Дорога по-прежнему была пустынной. Лишь на съезде с Носовихи, ведущему через край Салтыковки к еврейскому кладбищу, Ефим в зеркальце заднего вида обратил внимание на мчащийся в его сторону мотоцикл. Аппарат был явно импортного происхождения. К удивлению Ефима, мотоцикл тоже свернул с шоссе.
Подъехав к забору кладбища, Береславский еще раз оглянулся. Мотоцикла не было. Значит, остановился где-то на поселковых улицах.
Ефим осторожно «сполз» с асфальта на грунтовую дорожку, ведущую к домику кладбищенских рабочих и калитке. К его удивлению, и Володя, и Миша, и еще один незнакомый парень уже были на месте. Первые двое радостно приветствовали Ефима. Он ответил тем же.
Ребята не только честно выполняли свою работу (а у Ефима здесь лежит отец, бабушка, бабушкины сестры и еще несколько родственников), но и умели не радоваться чужому горю, дающему им заработок. Или, по крайней мере, не показывать этого.
Все они были слегка философами (антураж обязывал), и Береславский, когда бывало свободное время, с удовольствием с ними болтал. Но сейчас свободного времени не было. Ефим сразу прошел к папиной могиле.
В большом огороженном пространстве отцов памятник занимал не много места. Памятник был такой, какой наверняка бы понравился отцу: необработанная глыба гранита, с небольшим отполированным куском, на котором выбиты фамилия и даты. Таким отец и был. Цельным, монолитным. А что необработанным — так некому было особо обрабатывать. Детство в эвакуации, дед всегда на службе. И институт, и жизненные университеты проходил самостоятельно. Зато Ефиму попытался дать все, что мог.
Правда, Ефим не все принимал. Тяжело было отцу вдруг — и очень рано! — понять, что у сыночка характер тоже не сахар, и все решения он принимает самостоятельно! Это даже мешало отношениям. До определенного времени. Когда они вдруг одновременно поняли абсолютную необходимость друг другу.
А потом отец умер. Ефим был потрясен, хотя к тридцати семи годам люди уже понимают, что никто не вечен. Но все равно, кроме боли была еще и обида: как же так, все так сложно, а меня бросили!
Это настолько задело его, что он невольно перекинул ситуацию на себя и своих близких. И стал гораздо менее бесшабашен. Даже пошел сделал гастроэндоскопию, которую откладывал четыре года. И истратил денег на пневмоподушку в машине, что тоже для Ефима было нетипично. А куда деваться: ведь за ним — дети, жены (отчасти), сотрудники, Наташка. И мама, конечно, для которой Ефим был всем.
А вообще смерти Береславский не боялся. Справа от папиной могилы была его. Он заранее купил землю под собственную могилу, что полностью соответствовало еврейским религиозным традициям.
Правда, Ефим никогда не был религиозным. Что там говорить про религию и историю, если он даже двух слов на родном языке сказать не мог. Где ж было учиться в советское время? Но что-то такое пробивало, когда в годовщину смерти служитель читал над могилой заупокойную молитву — «кадиш». Незнакомые слова не раскрывали своего таинственного смысла. И вместе с тем было чувство, что ты все это знаешь, понимая «нутром».
Память веков. Память поколений.
Береславский не раз спрашивал сам себя: кто же он на самом деле? Еврей? Безусловно. Этого ему никогда не давали забыть, даже если б захотел. Но почему тогда после двух недель пребывания в любимом (действительно любимом!) Израиле, так нестерпимо тянет в Москву?
Русский менталитет? Безусловно! Как и все вокруг, Ефим выбирает сердцем. Даже тогда, когда надо бы мозгами. Он вскормлен на русской культуре. Он не владеет никакими языками, кроме русского. А его живущего в Израиле ребенка, сына еврея и еврейки, когда хотят обидеть, дразнят «русской свиньей». Тогда почему его так волнуют звуки еврейской музыки? И так притягательна странная, гортанная, абсолютно непонятная речь?
Короче, для себя Ефим национальность определил следующим образом: русский еврей. Или еврейский русский. И еще одно установил точно: никогда, ни при каких обстоятельствах, ни в какой компании не отказываться ни от того, ни от другого.
18 лет назад
Восемнадцать лет назад это ему дорого обошлось. Конечно, Ефим сталкивался с антисемитизмом и раньше. Кстати, в школе и на улице — редко. Одно из воспоминаний — очередь на автобус. Мама с маленьким Ефимом и его совсем крошечной сестрой. Влезли, посадили сестренку, сами стоят. Полной, нестарой еще женщине сидячих мест не хватило. Она ощерилась и злобно бросила: «Сколько ж в России жидов? Все места заняли!»
Было не просто обидно. Было ужасно обидно. Ефим тогда заплакал. Первый и последний раз. Потому что отец, узнав, не пожалел, а, наоборот, отругал так, что надолго запомнилось. Суть его рассуждений была проста. Кем родился — тем и живи. Не смей стесняться того, что получил от родителей. Никого не трогай, но если задевают — отвечай сполна.
И — неожиданное: не гордись национальностью. Она дана тебе ни за что. Гордись поступками.
Ефим запомнил. Стойко перенес поступление в институт. Куда хотел — не попал. На «пристрелочных» экзаменах (год занимался на телекурсах и сдавал репетиционные экзамены) сердобольный преподаватель, посмотрев ответы и взяв экзаменационный лист, покачал головой:
— Все плохо.
— Что, ошибки?
— Нет, ошибок нет, — печально улыбнулся преподаватель. — Все верно.
— А что же плохо?
— Все плохо, — рассердился преподаватель.
— Куда же мне поступать? — сообразил Ефим.
— МИХМ, МЭИ, МАДИ, МХТИ, полно вузов. Сюда не надо.
Береславский ушел с репетиционного экзамена с «пятеркой» в экзаменационном листе и с обширной душевной раной.
Отец, как всегда, утешил своеобразно:
— Ты будешь последним засранцем, если свою немощь станешь списывать на «пятый пункт». Или если начнешь себя жалеть.
Ефим принял сказанное к сведению и легко поступил в МИХМ. В их потоке, кроме Ефима, было четыре «инвалида пятой группы». Все они закончили знаменитую московскую 444-ю школу и сдали письменные экзамены в Физтех. Сдали на пятерки. Но потом не прошли собеседования. Был такой страшный «предмет». И без экзаменов, с зачетом полученных оценок, поступили в МИХМ.
После института у всей четверки были проблемы с аспирантурой. И теперь трое двигают вперед прикладную математику в калифорнийской Силиконовой долине, а четвертый трудится в институте Вейцмана в израильском Реховоте.
На немой Ефимов вопрос: «А кому от этого хорошо?» — ответа так никто и не дал. Ребятам (в отличие от их детей) — плохо. Они — российские. России — тоже. Талантливые математики на дороге не валяются. Конечно, страна от их отъезда не загнется (этот довод Береславский часто слышал). Но разве кто-то, получив в получку сто рублей, выкинет хоть рубль в помойку? Пусть даже оставшихся тоже хватит на проживание…
Но все же это были «семечки» по сравнению с проблемами того злосчастного лета. Весь советский антисемитизм навалился тогда на Ефима сразу. Причем бил по самым больным местам. А именно: у Ефима приняли повесть. В журнал «Пионер». Приняли без блата, из обычного уличного «самотека». Это вообще нетрадиционно, а в то время — вдвойне.
Сегодня автор, которого не печатают, может, в принципе, издать свою книгу сам. На собственные средства. И доказать читателям, что он не зря просит их внимания.
В советское время даже визитки нельзя было напечатать без визы спецслужб. Великая страна откровенно боялась своих граждан. Доходило до анекдотов: в день больших политических праздников все пишущие машинки предприятия относились в одну комнату, и та опечатывалась. Чтобы враг не смог напечатать подрывных листовок и испортить праздник…
Самое смешное, что в Москве на Пушкинской уже работал магазин, в котором пишущие машинки продавались свободно. Правда, знающие люди утверждали, что это делалось специально: с каждой машинки снималась контрольная копия, чтобы потом легче было выявлять «самиздатчиков».
С пишушей машинкой был связан и еще один важный для Ефима эпизод. Когда он впервые буквально шкурой ощутил «тупиковость» отечественного социализма. Он никогда не был антисоветчиком. Более того, лет до десяти искренне считал, что ему дико повезло с рождением в единственно свободной стране. Но далее его точка зрения плавно менялась. От «был бы жив Ленин…» до «в счастье силой не водят». А в коммунизм пытались вести не только силой, но и строем.
Но близкий крах социализма он увидел ясно после казалось бы пустякового по масштабам страны случая.
В их отделе списывали пишушие машинки «Ятрань» — здоровенные цельнометаллические «гробы» с электродвигателем. С их помощью киношники легко бы озвучили пулеметную стрельбу.
А Ефим всю жизнь писал стихи. И перепечатывать их было сложно: машинистки брали по 20 копеек за страницу. Ефим отлично печатал сам, но машинка стоила 250 рублей, что равнялось двум его месячным зарплатам.
И вот к ним в отдел пришли списывать «Ятрань». Береславский тайно лелеял мечту выкупить или попросту спереть списанную технику. Стихи, полные любовных мук и неутоленных страстей, так и сочились из него, а рукописные варианты редакции даже не рассматривали.
Наконец акт был составлен и подписан. Обычно после этого аппаратуру отдавали на разграбление масс или везли на свалку. Ефим с вожделением профессионального мародера смотрел на железную бандуру. Но не тут-то было!
Из-за спины бухгалтерши, ведавшей списанием основных средств, вышел представитель 1-го отдела (выполнявшего борьбу со шпионами, а за неимением последних сильно мешавшего работать остальным) и облеченный особым доверием слесарь.
Береславский с ужасом понял, почему списываемую машинку осматривали на железном стапеле. Слесарь взмахнул огромной металлической кувалдой, и… мечта Ефима превратилась в бесформенный кусок металла.
— Энтропия в природе имеет тенденцию к возрастанию, — философски прокомментировал присутствовавший при аутодафе начальник отдела.
Позже Ефим к этому привыкнет. Ложь проникла во все поры общества, и государство больше всего боялось, что кто-то поможет обществу это осознать. Иногда вранье принимало фантастически причудливые формы.
Речь идет не о генсеке, внезапно для историков ставшем одним из основных героев Отечественной войны. И не о сдаваемых к празднику объектах, которые потом через год тихо пересдавали. И даже не о «слизнутом» из Библии Кодексе строителя коммунизма.
Все бывало еще необычнее.
Уже работая для научно-популярного журнала, Ефим писал репортаж с «полигона захоронения твердых отходов». Или, выражаясь яснее, с вонючей подмосковной свалки. О бомжах, там обитающих, ранее слышал и не удивился. Об окрестных деревнях, дома которых были сплошь собраны из «подручных» материалов, тоже уже знал.
Потрясли его три вещи.
Первое — чайки. Гордые морские птицы, когда их пугал трактор, укатывающий мусор, взлетая, закрывали крыльями небо! (Отдельно о тракторе. Монстр с бочкообразными железными колесами-катками, сплошь утыканными железными же шипами! Фильмы ужасов могли отдыхать.)
Второе — газовая плита «бомжей». На ней они готовили еду, которую большей частью находили здесь же. (В том числе и дефицитнейшие индийские чаи и растворимый кофе: их они «натрясали» из выбрасываемых на свалку почти пустых крафт-мешков.) Так вот, газовая магистраль к бомжовым хижинам, понятное дело, не вела. И баллонов газовых тоже не было.
Ефим, доселе считавший себя материалистом, долго рассматривал конструкцию. Пока не сообразил, что еда жарится на биогазе: вглубь уходила труба, достигавшая слоев, где отходы бродили, выделяя метан.
А третье чудо происходило ежеминутно. Вот подошел грузовик с АЗЛК, выпускающего «Москвичи». (Приличные машины, пока не сравнили с иномарками.) Из него плюх — пластиковые детали. Облой оказался не по стандарту, вручную обрабатывать неохота. Местные обитатели, специализирующиеся на автодеталях, уже бегут, выхватывая свой заработок из-под железных колес катка.
На очереди — машина с овощебазы. Кто вони не боится, вполне наскребет себе центнер-другой съедобных помидоров. Дальше — «зилок» с удлиненной базой: привез доски-сороковки, мечту дачника, скорей всего, тару с какого-нибудь мощного станка. Доставили на завод, отодрали доски, а директор поленился забрать себе и струсил продать народу. Нехай на свалку!
А за ним… У Ефима аж колени задрожали. Самосвал выплюнул в грязь рулоны самоклеющейся обложечной пленки! Береславский за рулончиком такой же недавно отстоял двухчасовую очередь в хозяйственном! Решил отремонтировать ветхие прабабушкины книги. Три рубля рулон, между прочим. На его нынешнюю немалую зарплату можно купить 60 штук. А здесь под трактор скинули тысячи!
Бомжи не проявили никакого интереса к товару. Объяснили, что это здесь не дефицит.
Ефим не выдержал, уехал. Запомнив номер машины, он потратил двое суток, но выяснил, почему пленки выкинули. Намоточный агрегат намотал рулоны разной длины. Маленькие рулоны рабочие не захотели ставить в брошюровочные автоматы: часто менять, падает зарплата. Большие — просто не влезали в отведенные размеры приемника. А значит — в помойку. Чего думать — страна большая. Тем более списать гораздо проще, чем продать. Да и вообще, бизнес в стране победившего социализма был словом ругательным.
Поездив по стране, Береславский понял, что он еще не все видел.
Огромные площадки консервации, забитые десятками тысяч никому не нужных танков.
Желтые, оранжевые и зеленые лужи в городе Северном. В зависимости от направления ветра выбросы в город несло с одного из трех близлежащих химкомбинатов. И лужи одновременно меняли цвет.
А еще в Забайкалье горели кюветы. Они вспыхивали сразу на десятки метров, порой становясь крематорием не только сусликам и полевкам. Этот катаклизм природным не был. Просто какой-то умник придумал большегрузные «Уралы» спроектировать на 92-м бензине.
Шоферы должны получать хорошие деньги, не то — уйдут: страна гордилась полным отсутствием безработицы. А для хороших денег нужны большие приписки. А тонно-километры должны сжигать бензин. И вот тут — вся закавыка! Водители других машин сливали не сожженное на мифическом прогоне топливо и продавали частникам. Многие советские автолюбители годами вообще игнорировали государственные заправки. И всем было хорошо. А с 92-м — полная незадача: «Жигулей» на этом виде топлива было еще слишком мало. Поэтому якобы израсходованный бензин просто сливали в кюветы. А дальше — достаточно окурка, брошенного из окна…
Ефим видел все эти маразмы. Ощущал бесперспективность этой жизни. Чуть ли не еженедельно провожал друзей и знакомых. Кого в Израиль, кого в Америку, кого в Канаду. Уезжали, как правило, не худшие, не сумевшие реализовать себя и не видевшие здесь будущего.
Получил вызов и Береславский. Хотя не просил. Просто были организации, собиравшие адреса евреев и помогавшие уехать желающим.
К тому времени полки магазинов совсем опустели. Но зато появилась надежда на будущее: вранья стало поменьше. Он отказался. Друзья сказали — идиот. Америка — страна не из худших.
Что на это ответить? Разве только то, что его страна — здесь. Но уж больно это пафосно, то есть совсем несвойственно для еврейско-русского менталитета…
18 лет назад
Итак, Ефим счастлив и весел. Для этого налицо все основания. Его любят девушки (прощание с Наташей не забылось, но успешно затушевывалось десятками Лен, Тань, Маш и Галочек). Кстати, понесенные душевные травмы вылились в энное количество стихов о любви. Добавить к этому гитару, которой Ефим сносно владел, и умение складно и быстро говорить — успех у девушек был гарантирован. А что еще нужно холостому мужчине двадцати четырех лет?
Да тут еще внезапно «полезла» проза. Береславский все-таки купил себе машинку: немецкий «Роботрон». Новенькую, в магазине на Пушкинской. Для этого пришлось продать магнитофон «Маяк-202», катушечную Ефимову гордость, и первые в его жизни фирменные джинсы «Супер Райфл», подаренные ему родителями на окончание института. Но это — мелочи. Главное — «Роботрон» стоял на письменном столе и буквально провоцировал литературные изыски Ефима.
Он очень быстро, буквально за месяц, написал две небольшие повести. Одна — детектив, на основе его смутных представлений о работе милиции и совершенно реальных — о жизни криминалитета вне «зоны»: насмотрелся достаточно. Вторая — лирическая повестушка про плаксивого мальчика, которого никто не понимает, а он — глубокий и хороший.
(Еще одна — про любовь — не в счет. Береславский, прочитав, сам ужаснулся выспренности и фальшивости написанного. Это было для него откровением, хотя писал не первый год: переживаешь во время написания — искренне, а на бумаге получается — фальшиво.)
Обе повести Ефим послал в солидные издательства. Послал — и забыл: завязывался новый роман с женщиной старше и опытней его. Но после ответов редакций женщина на некоторое время была отставлена.
На детектив пришло обещание поставить в план следующего года и копии внутренних рецензий. Первая — от известного молодежного писателя Куликова, чуть позже, уже на заре перестройки, прославившегося своими романами о нравах комсомольской верхушки. Он обстоятельно проанализировал труд Береславского и предложил его публиковать, сделав вывод, что тот ничуть не хуже тысяч других публикуемых. Береславский прекрасно уловил сарказм доброго рецензента, но главное — результат был достигнут. Вторая рецензия пришла от генерал-майора милиции Следовских. Он писал о прекрасном знании Ефимом традиций уголовного мира и необходимости внесения некоторых важных поправок. Но рецензия тоже была положительной.
Еще хлеще было с печальным мальчиком. Его взяли в журнал «Пионер», тоже на следующий год.
Это был триумф! Надо быть литератором и жить в СССР, чтобы понять, что такое публикация двух повестей в 25 лет! Прямая дорога в Союз писателей! Деньги, слава! А также почет и уважение.
…А потом был облом. Полный. Стопроцентный. В книжном издательстве сказали, что планы изменились: «Ну, ты ж сам понимаешь…». Ефим никак не мог понять, почему прорыв израильских танков в Ливан помешал его публикации, но согласно кивал головой.
В «Пионере» было еще обиднее. «Мы вас отстояли», — гордо сказала Ефиму редактор, интеллигентная, средних лет, женщина. Ей было явно приятно, что они сумели оценить рукопись по литературным, а не по паспортным данным.
Береславский с бьющимся сердцем взял гранки. Исполненная типографским образом, повесть выглядела чужой, незнакомой. Она как бы отстранилась от автора, начав самостоятельную жизнь. Наверное, это похоже на рождение ребенка.
Только через некоторое время он заметил, что фамилия автора другая, не его. Редакторша печально улыбнулась: «Это мы поставили. Ну, вы же понимаете… Если не нравится этот псевдоним, возьмите любой другой».
Береславский минутку подумал — и отказался. Ему не за что было стесняться своих предков.
Редакторша сильно погрустнела. «Наверное, вы правы, юноша, — сказала она. — Мы попробуем. Но шансов мало». Ей было неловко, как любому нормальному человеку, вынужденному выполнять какое-то изначально глупое дело. Ефим ее понимал. Ему было ее жалко.
Последней каплей стал эпизод в «Литературной жизни». Там приняли к печати его юмористический рассказ и тоже предложили взять псевдоним.
— Почему? — задал провокационный вопрос Береславский.
— Потому что половина советских юмористов — евреи, — заржал веселый редактор отдела.
— А вторая половина? — попался Ефим.
— Еврейки! — еще веселее захохотал редактор. Береславский тоже засмеялся.
— Ладно, согласен!
— Вот и молодец, — обрадовался редактор. — Образумился наконец. Какую фамилию писать?
— Ра-би-но-вич, — отчетливо продиктовал Ефим.
— Дурак ты! — Крик редактора донесся, когда Береславский уже закрывал дверь. Редактор не страдал от недостатка рассказиков. Просто когда кто-то не гнулся, ему было не по себе. Сам он был советским юмористом из первой половины.
После этого Ефим больше года не писал. Машинка пылилась на столе, пока мама не сшила для нее чехол. Душу жгла обида.
Но прошло время, и слова опять начали сами по себе собираться в стаи, толкаться в Ефимовой голове и проситься наружу. К двадцати семи годам он понял, что нещадно битый Лениным старик Бернштейн был не так уж и не прав. Даже не имея возможности достичь цели, можно получать удовольствие от самого процесса.
Ефим стоял у могилы. Когда рядом никого не было, с отцом можно было поговорить вслух.
— Так что, пап, по-крупному все вроде недурно. У сестры все в порядке. Мама работает, тоскует. Вспоминает, как вы ругались, и думает, что это было не так уж плохо. Денег хватает. Ну, я пошел? А то у нас неприятности, ты, наверное, знаешь. Закончатся — подъеду снова. Пока.
Он бросил за ограду заранее припасенный по еврейской традиции нагревшийся в руке камушек, повернулся и пошел к выходу. Вымыл руки у колонки с ручным насосом. Так положено. Не нами придумано, не нам отменять.
И тут подошел Миша.
У Ефима сегодня времени на беседы не было.
— Миш, я тороплюсь.
— Подожди, Ефим. Тут мотоциклист подъезжал.
— На импортном мотоцикле?
— Да. Большая «Хонда». Он мне не понравился. Сразу к твоей машине подскочил. Увидел нас — уехал.
— У вас телефон есть? — поинтересовался Береславский.
— Вот это самое неприятное. Десять минут назад он работал. А теперь нет.
— У вас «воздушка» или кабель?
— Какой кабель из-за одного аппарата? Линия, конечно. Перерезать — в два счета.
Это было неожиданно для Ефима. Что сеть раскинут так широко, он не ожидал. Но вместо страха подступил гнев.
— Еще выезд от вас есть?
— На шоссе только один. Теоретически можно прямо по просеке.
— Куда она выходит?
— Тоже на Носовиху. Прямо за постом ГАИ. Но ты смотри, какие лужи. Я думаю, лучше мы тебя спрячем, и Володя через лес сбегает за милицией.
— И что милиция? — улыбнулся Ефим. — Скажем, что мотоциклист подъехал и уехал? А может, он время хотел узнать? Ты лучше мне скажи, есть на просеке пни и глубокие ямы?
— Вроде нет. Я по ней каждый день хожу и на велосипеде езжу. Но кто может гарантировать? А главное, ты в грязи утонешь.
— Может, и не утону. У меня «кватро».
— Что?
— Все колеса ведущие. А дождь прошел вчера. До него — неделю ни капли.
Ефим посмотрел в сторону выезда. Мотоцикла видно не было. Значит, спрятался. Береславский был уверен, что «Хонда» приезжала по его душу.
Он попрощался с ребятами, сел в машину и плавно, «внатяг», пошел по просеке. «Трасса» далась удивительно легко. Раз или два слегка подбуксовал — и все. Уже вылезая по крутому съезду на шоссе, вытер вспотевший лоб. И направился не в сторону Москвы, а в сторону Балашихи. На всякий случай.
«Хонду» встретил буквально через три минуты. На бешеной скорости она неслась к Москве, но, увидев Ефима, резко затормозила и ловко развернулась.
«Дисковые вентилируемые тормоза, — определил Ефим, — и хороший опыт гонок». Стоимость такого аппарата и такого водителя — немалая. Значит, ставки растут.
Береславский вздохнул. Он никогда не искал приключений. Но если жизнь заставляла, принимал их как должное. И поддал газу.
Это вряд ли обрадовало мотоциклиста. Он никак не ожидал от тяжелой машины такого разгона. План добраться сразу на дистанцию выстрела лопнул.
Но «Хонда» не отставала. Они неслись по пустому шоссе со скоростью более 150 километров в час. Даже просто достать оружие было бы трудно.
Но мотоциклист сделал это.
«Бах!» — пуля с визгом процарапала крышу. Береславский машинально пригнул голову. «Пригнись — и пуля пролетит…» — сама собой возникла строчка. «Самое время для написания стихов!» — непонятно на кого разозлился автор.
«Бах, бах!» — следующие две пули ушли «в молоко». Ефим вцепился в руль: «Ауди» летела уже под двести. Вот теперь мотоциклисту стало не до стрельбы.
Береславский вырвался вперед, резко затормозив, свернул на «красный» (встречных не было) налево, в узкий тоннель под железнодорожным мостом. Проехал городской квартал, невольно сбавив скорость. «Хонда» из-за плохого дорожного покрытия не смогла догнать «Ауди», но изрядно сократила образовавшийся на шоссе разрыв.
Ефим вновь выскочил на шоссе и, преодолев последнюю узость, «даванул» на 250! Так он еще ни разу в жизни не ездил. Максимально разгонял машину до 220, и то на сухой трассе за Харьковом. Сейчас на дороге было пусто, но уж больно она была узкой! У Ефима сердце уходило в пятки от вида бешено несущихся на него деревьев.
Утешало только то, что мотоциклисту вряд ли было легче.
Береславский кинул взгляд в зеркальце заднего обзора. Что за черт! «Хонда» вновь приближалась. Мотоциклист в черном шлеме был похож на Терминатора из фантастического фильма.
— Сейчас ты сдохнешь, — сказал Ефим. Приближался озорной поворот, за которым притаились «лежачие полицейские». Ефим вдавил педаль до упора, положив-таки стрелку спидометра на отметку «300»! Мотоциклист начал отставать, но не сильно. Ефим чуть сбавил, чтоб тот не терял надежды. Убедившись, что «Хонда» буквально на хвосте, а поворот — рядом, Береславский отключил кнопкой автомат АБС*, жестко отработал экстренное торможение и вход в вираж. Прямо перед ним было препятствие.
— Мама родная! — проорал Ефим, и «Ауди» взвилась в воздух. Страшный удар об землю, и еще один взлет — на втором, очень близко установленном «лежаке». И еще одно падение. Береславский затормозил, прижался к обочине и развернулся назад.
Мотоциклист, как циркач, буквально перепрыгнул внезапно возникшее перед ним первое препятствие. И приземлился передним колесом прямо перед вторым «надолбом». Если бы не остатки тумана, может, ему бы и удалось преодолеть и эту преграду.
Наездник вылетел из седла, а за ним, кувыркаясь как мячик, поскакал тяжелый мотоцикл. Удары были слышны даже через поднятые стекла.
Береславский продвинул машину еще на несколько метров, но это была уже рефлексия. Мотоциклист был мертв. Он лежал в неудобной позе, без шлема, а то, что было под шлемом, уже нельзя было назвать головой. Мотоцикл пролетел дальше и валялся с задранным передним колесом, которое еще вращалось.
На улице начался дождик. На дороге не было никого. Ефим заставил себя вылезти из машины и подойти к трупу. Он осмотрел человека. Лицо — вернее, то, что от него осталось, — было обезображено и залито кровью.
Береславский так и не смог понять, видел ли где-нибудь этого человека раньше. Черная куртка разорвалась на груди. Видна была наплечная кобура и торчащая из нее рукоятка.
Ефим нагнулся и двумя пальцами вытащил пистолет. Он был большим, но на удивление легким — грамм 600-700. Из бокового кармана убитого достал вторую обойму с патронами. Может быть, на нем было еще оружие, но Береславский уже не в силах был находиться рядом с трупом. Он сунул пистолет к себе под куртку и пошел к машине.
Не успел отъехать, как со встречного направления подкатили «Жигули» дорожно-патрульной службы. Высунув из открытого окна жезл, менты остановили Ефима. Тот решил не рисковать: вторая погоня была уже не под силу.
Из машины вылез молодой лейтенант, а толстый, чем-то неуловимо знакомый Береславскому капитан неторопливо пошел к трупу.
Молодой подозрительно осмотрел Ефима:
— Ваши документы!
Ефим отдал права, техталон, временное разрешение.
— Машина зарегистрирована на вас?
— Да, лейтенант. — Береславский, конечно, не был абсолютно спокоен — пистолет буквально жег ему грудь, — но после того что произошло, это была бы не самая страшная неприятность.
— Вы видели аварию?
— Слышал, — честно сказал Ефим. — Удар был сильный, даже сквозь стекла слышно.
— Раньше вы его видели?
— Пару раз, в зеркальце.
— Он вас преследовал?
— Нет, что вы, — улыбнулся Береславский. — Меня преследовать некому. Не тот уровень. — Он протянул милиционеру свое профессорское удостоверение. Молодой смягчился, но, как показалось Ефиму, до конца в случайность происшедшего так и не поверил.
Ситуацию разрядил капитан. Он подошел и хлопнул Ефима по плечу:
— Узнаешь?
Теперь и Береславский узнал.
— Младший лейтенант Кравцов! — озвучил он услужливо выплывшее из подсознания.
— Капитан, — гордо поправил офицер. Они вместе с Ефимом провели не одно дежурство на патрульной машине пятого спецдивизиона ГАИ. Правда, было это лет двенадцать назад. — Как сам?
— Тоже ничего, — косвенно польстил капитану Ефим. — Профессор, студентов учу. — Он намеренно не стал говорить про бизнес. — Но с такими мотоциклистами можно и инфаркт получить. Хорошо, что я подальше стоял, а то б он на меня свалился!
Они еще поболтали о том, о сем, и Береславский, провожаемый подозрительным взглядом молодого, уехал. Он бы с удовольствием постоял еще, а лучше — посидел бы, выпив валерьяночки, но через некоторое время менты обнаружат на трупе пустую кобуру. Возникнут ненужные осложнения.
Да и дождь разошелся всерьез. Впрочем, это даже к лучшему. Ефим ведь не подходил к трупу. И теперь уже никто никогда не докажет обратное.