Вскорости я обнаружил, что мои неутомимые и приятные во всех отношениях читатели ничего не знают ни обо мне самом, ни о том, как я учился медицине, – должен сказать, отменно и в западом полушарии. Приходится признаться со всею скромностью, но не умывая рук, что в час моего рождения, невзирая на большое будущее, которое сулил мне этот мир, я был всего лишь младенцем-сосунком. Я научился говорить без малейшего иностранного акцента гораздо быстрее и лучше, чем Пикассо по-французски. О! Если бы я нашел себя в живописи или хотя бы, снизив притязания, в пластической хирургии – ведь не по красивым перьям ценят дичь, а по жирному мясу.
Очень скоро я решил посвятить свой непонятый гений созданию лучшего из миров и жить при этом самой возвышенной любовью.
Но еще в университете я понял, что врачи – это стадо мулов, за исключением тех, кого Мао Цзэдун произвел в доктора медицины после трех недель обучения.
Пять или шесть лет зубрить на медицинском факультете перечень тропических болезней (когда тропиков больше не существует) или же костей поджелудочной железы авиатора – дело не только тяжкое и утомительное, но и антидиуретик почище старого доброго саксофона.
Закончив интернатуру – учился я на полупансионе и без глубоководного скафандра, – я написал свою знаменитую диссертацию о кастрации. Я доказал, что это явление наследственное, как самурайский клич. Ради чистоты результата я упомянул в эпилоге (написанном как пролог) исключение, подтверждающее правило: семью кастратов по всем линиям, которая из поколения в поколение на протяжении семи генераций вовсе не имела потомства, даже побочного. Я посвятил этот шедевр своего ума Сесилии, венчику моему, как вечернее небо прозрачному.
Но университетские профессора отнеслись ко мне без должного внимания, равно как и без кларнета. Тем хуже для них и для Науки. Поэтому мою знаменитую диссертацию постигла участь проклятого гения: она была погребена в молчании с примесью равнодушия, и для полноты картины не хватало только отрезанного уха вашего покорного слуги и его бархатных штанов.
Родители мои обращались со мной как с ребенком; мать до самой своей трагической и скользкой кончины, по сей день памятной мне, хотя я в ту пору отпраздновал свой тридцать шестой день рождения, укладывала меня в постель с куколкой-погремушкой, которая заливала зенки как настоящая. Я не обижался, потому что в эти годы уже имел богатый жизненный опыт, и к тому же камерная музыка никогда меня не раздражала. Мои родители погибли глупейшим и случайнейшим образом, в чем могут убедиться мои благоуханные и просвещенные читатели. Отец, будучи за рулем неблагонадежного автомобиля – даже не гоночного, – одновременно для пущей непринужденности предавался пьянству до положения риз.
Мой злополучный родитель не ведал о пользе воздержания, особливо соблюдаемого с умеренностью. Не знала этого и стена, которая с такой решимостью бесстрашно ринулась навстречу средству передвижения творца дней моих, мчавшемуся на скорости семьдесят три километра в час точно гроб повапленный.
Авария застала счастливицу, произведшую меня на свет, в разгаре семейного скандала. Эта великолепная валькирия с горячей головой жила в ладу с собой, только когда с кем-нибудь ссорилась. После того как они ушли, точно два слегка повздоривших и вусмерть пьяных ангелочка, в лучший мир, мне внезапно открылось, что я больше не сирота. Сесилия, небосвод мой из трепещущих кружев, могла начинать ждать меня, ибо прошлое благоухает сильней, чем куст цветущей сирени.