На третий день служители Фемиды выдворили из зала суда тысячи любопытных, которые пришлись не ко двору, и председатель объявил очередное заседание открытым in extenso{40} и cum amicis deambulare.{41} На сей раз снова не хватало только обвиняемого и меня, к большой печали господ-дам. Но, поскольку отсутствие это было уже троекратным, как налог с холостяков, все уже начали к нему привыкать, тем более что большая часть публики спала от звонка до звонка, как в разгар театрального сезона.
Прокурор для пущего смеха и хлесткости ради даже не принес с собой розог, и его не сопровождал палач с парадным топором. Надо полагать, в безмозглой голове этого отвратительного типа крепко засела одна-единственная мысль – поставить на Тео клеймо преступника. А я у себя в Корпусе ломал голову: какого черта делает подобный гангстер на этом суде по волчьим законам без ягненка? Уж не нарочно ли он все это вытворяет, чтобы заставить Тео выйти из себя – это Тео-то, который не обладал бурным нравом Сены, иной раз выходившей из берегов, и даже не вставал со своего одра неизлечимого?
Адвокату с короткими мыслишками и длинными зубами я суфлировал как суфле по-норвежски и по телефону четыре весомых, литого золота, довода для защитительной речи, равных по ценности стольким же вставным челюстям из того же металла:
— Называть Тео убийцей – это, наряду с устной газетой, самая наглая ложь!
— Совершенные им преступления – сущие пустяки, клянусь, положа руку на сердце и запустив другую в карман соседа.
— Будь эти преступления пустяками или нет, вопрос этот и вовсе пустой, поскольку ни одна из его жертв не подала жалобы.
— И наконец, я готов поклясться головой матери председателя, что третий довод ударнее тромбон-а-пистона.
Когда я заподозрил, что адвокат слушает меня, рассеянно кося на сторону, до меня скоропостижно дошло, что он, как я и опасался, безумно влюблен в Сесилию, ящик Пандоры мой. То была порнографическая и низменно бескорыстная любовь, которую не оправдывал тот факт, что он был с ней незнаком. Он, хитрая бестия, избегал упоминания о ней и не обмолвился, даже когда я предложил ему почистить зубы порохом. Лицемер! Я с ужасом понимал, что ему хотелось бы получить от меня ее фото, чтобы увидеть, какова она собой, и подумывал, не предостеречь ли родителей бедной беззащитной сиротки.
До чего же все это было возмутительно! А суд тем временем шел своим чередом, катя потоки чернил и тормозя двумя колесами. Бедняга Тео! Ему выпало жить в стране, где правосудие вымерло вместе с зуавами, если не считать моста Альма{42}.