ГЛАВА 11

Василий Николаевич Абызов быстро повернул к лучшему дела на Листовской.

Вступив во владение шахтой летом 1914 года, он корректно, можно даже сказать, по-доброму простился с Нечволодовым. Это произошло ещё до войны. Они сидели в нижнем буфете «английского» клуба, рядом с биллиардной, откуда всё время доносились звонкие, как удары бича, щелчки костяных шаров. Вроде бы подгоняли собеседников. Протягивая руку на прощанье, Абызов тогда сказал:

— Люблю деловых людей. Взял бы вас к себе в управляющие. А что? Оставайтесь!

— Полноте вам… — сдержанно улыбнулся Нечволодов. — На радостях можно и не такое сказать. Пройдёт время, и вы не простите мне своих «кровных» пятидесяти тысяч. Но дело не в этом. Через неделю-другую уже не будет Нечволодова. Вместо него объявится какой-нибудь господин Шульц, обрусевший немец, проживающий, скажем, в Швейцарии или Швеции. Терпеть не могу жары… И усталую память этого скромного господина не станут отягощать всякие явки, связи, невыполненные поручения, планы диверсий и «актов возмездия». — Он криво усмехнулся. — «В борьбе обретёшь ты право своё!» Чушь! Главное моё право — быть человеком. Просто человеком — господином Никто.

Позднее Василий Николаевич в душе благодарил Нечволодова за этот его отказ. Шахта была запущена. Как выражались в Донбассе — занехаяна. В первую неделю, почти ежедневно спускаясь под землю, новый хозяин сам, без свиты, только в сопровождении десятника по вентиляции, ходил по штрекам и уклону, забирался в самые дальние выработки. Он молча и, казалось, безучастно наблюдал, как ремонтники на живую нитку заделывают проломы в креплении, оставляют в лавах кубометры маломерного леса, или плитовые беспощадно бьют вагончики.

Среди конторских пошли разговоры о том, что шахта и вовсе не нужна новому хозяину, он купил её не для денег, а для каких-то дел в союзе промышленников, звание нужно ему. Другие утверждали, что он удачно её застраховал.

Но однажды утром, придя в контору, хозяин занял кабинет управляющего, а его самого попросту выгнал. Так и сказал, усевшись в его кресло:

— Если тут есть ваши личные вещи — заберите. Прошу…

В тот же день уволил и нескольких служащих конторы, и главного инженера. Его место предложил штейгеру, год назад окончившему Горловское училище. Обалдевшему от неожиданности молодому человеку при этом сказал:

— Понимаю, у вас нет опыта. Но тот опыт, который можно было получить на Листовской, только вреден.

Из трёх лав, вернее — лавчонок, он приказал закрыть лучшую и поставить на ремонт. Уволил двух артельщиков, предложив рабочим, которые пожелают, вступить в другие артели. Наконец, сам встретился с шахтёрами, собрав всех перед ночной сменой. Он купил всех, заявив, что набавляет по гривеннику за каждый вагончик. И когда они уже заглядывали ему в рот, рассказал побасёнку: как солдаты жаловались Суворову, что их плохо кормят. Взрывной генералиссимус тут же приказал вынести куль муки. Набрал полную горсть, высыпал в ладонь первому, что стоял в строю, солдату и велел передать из рук в руки по всей шеренге. Только уже какому-то надцатому гренадёру муки не досталось, она распылилась, прилипла к ладоням.

— То, что добываете вы тяжким трудом, — вещал Абызов шахтёрам, — должно принадлежать только мне и вам. Больше нигде оно прилипать к ладоням не будет. Я отменяю все штрафы и увольняю контрольных десятников.

Оборванная, лохматая толпа недоверчиво притихла. Но Абызов, не дав никому опомниться, тут же заявил, что за любые упущения в работе станут делаться начёты с артели. За недогруженный вагончик не оплачивается вся партия.

Он не взял нового управляющего, оставил эту должность за собой. Помощником пригласил инженера Шадлуньского с Назаровки — мордобойца и хама, а главным бухгалтером перетащил Клевецкого. В первую же мобилизацию Василий Николаевич, просидев полночи с полицейским надзирателем рудника, составил списки «крикунов и грамотных» и наутро представил военному начальнику. Все были взяты под ружьё.

Железную хватку нового хозяина на Листовской быстро почувствовали. Уже в октябре из двух лав добывалось столько же, сколько в июле из трёх. А он тем временем рвался к новому пласту. И опять ему повезло. Когда весною пятнадцатого потребовалось расширять фронт работ, пробивать новые штольни, он первый из шахтовладельцев выпросил две сотни пленных австрийцев и нескольких конвоиров. Не знакомые с шахтой, безъязыкие и отощавшие пленные часто погибали, причём по-глупому: одного вагончиком задавит, другой заснёт в глухой выработке и задохнётся в ней… Только за них какой спрос?

Потом это многие раскусили. Пленных за большие взятки получали в военном ведомстве, а высокие чиновники «доставали» их для работы в своих поместьях.

Уголь стремительно дорожал. Для заводов Петербурга его уже пытались завозить из Англии. Листовская шахта стала приносить хороший доход, но Василий Николаевич не мелочился. Он затеял крупную игру: все прибыли вкладывал в шахту — пробивал новый ствол, покупал машины, которые ещё можно было достать.

Весною шестнадцатого года он горячо поддержал идею создания общества «Китоперс», которое должно было организовать ввоз дешёвого «жёлтого» — как говорили — труда: безработных китайцев и персов. Хорошо понимал: кончится война, уйдут из Донбасса десятки тысяч военнопленных, разбегутся по домам те, кто полез в шахту, чтобы не забрали на фронт. А с кем тогда работать? С возвратившимися фронтовиками, которые не боятся ни Бога, ни чёрта? Выход видел один: работать должны машины и бессловесные «жёлтые», которым можно платить вдвое меньше, чем своим.

Летом шестнадцатого Листовская работала как часы, её ещё называли «Абызовской» — и это льстило Василию Николаевичу. Он мог уже полностью положиться на своих помощников, но по прежнему опыту знал, что этого делать не следует, и потому хоть два раза в неделю, но являлся на службу в кабинет управляющего.

Вот и сегодня, удобно усевшись в кресле своего нового, обставленного добротной мебелью кабинета, спокойно просматривал почту. Газета Рябушинского «Утро России» на все корки ругала концерн «Продамет», который, мол, сдерживает выпуск металла, чтобы сохранить на него высокие цены. А на фронте не хватает пушек и снарядов, потому что нет металла. «Интересно, — подумал Василий Николаевич, — а сам Рябушинский на своих фабриках уж не патриотизм ли выпускает? За лишний процент прибыли не то, что Россию — брата родного не пожалеет».

Однако, были в «Утре Росии» и довольно толковые, с его точки зрения, статьи.

«В настоящую минуту доказывать необходимость и неизбежность нашего утверждения в Констанинополе едва ли не значит ломиться в открытую дверь, — писал некто Парамонов, — Босфор и Дарданеллы должны принадлежать России — таково мнение различных политических групп, и оно совпадает с мнением руководителей нашей внешней политики».

После этой статьи, которую он прочитал до конца и с удовольствием, внимание Василия Николаевича привлёк «репортаж с фронта» под крикливой шапкой. В ней от редакции говорилось, что молодой беллетрист Яков Окунев сам побывал в бою и даёт не какой-то пересказ фактов, почерпнутых в штабе, а «живописует энтузиазм солдат, которые воодушевились приездом к ним любимого отца-генерала и неудержимо рванулись в атаку».

«…Ноги скользили в лужах крови — своей и неприятельской — писал этот восторженный дурак, — густой лес был буквально срезан артиллерийским огнём и горел. Но чувство непередаваемого стихийного восторга, охватившее нас всех, затмило все ужасы… Пели раненые и умирающие!..»

«О, Господи! — подумал Абызов. — Ни один хулитель не принёс, должно быть, столько вреда России, сколько вот такие безудержные, неиссякаемые хвалители!»

Бросив газеты на приставной столик (секретарь потом уберёт), он вышел в коридор. Только что вымытые деревянные полы струили прохладу, из торцевого окошка падал косой, жёсткий свет. В душе Василия Николаевича вызревало какое-то предчувствие, неосознанная тревога — оставаться наедине с собой стало тягостно. Толкнув дверь, вошёл в кабинет к главбуху.

Леопольд Саввич, как школьник, пойманный учителем, быстренько отодвинул журнал, который только что читал, и потянулся за развёрнутой ведомостью. Абызов заулыбался.

— Да ладно вам… Чтобы не одичать тут, надо и журналы почитывать. Не в убыток, конечно, делу. Кстати, что за изданьице? Такое яркое…

— «Столица и усадьба», — угодливо ответил Клевецкий. — Вот тут сказано: «Журнал красивой жизни, совершенно нового в России типа, по образцу английских».

Абызов бросил взгляд на красочную обложку и в виньетке под целующимися ангелочками прочитал: «Красивая жизнь доступна не всем, но она всё-таки существует, она создаёт те особые ценности, которые станут когда-нибудь общим достоянием… Всякая политика, партийность, классовая рознь абсолютно чужды нашему журналу».

— Да… — задумчиво произнёс хозяин. — «Расея» наша непостижима! Сто миллионов голодают, десять миллионов сидят в мокрых окопах, а красивая жизнь… как тут написано — «всё-таки существует»! Впрочем, Леопольд Саввич, если подойти к делу философически… Скажем, чтобы насладиться нежной телячьей отбивной — не обязательно видеть, как убивают телёнка, как выпускают из него кишки и снимают шкуру! Скорее наоборот.

Он полистал журнальчик, вначале даже со смешком («Уж не жениться ли вы надумали наконец?»), потом уткнулся в какую-то статейку, засмотрелся на идиллический рисунок изящной виллы у пруда, из которого выходила юная купальщица…

— М-да… М-да… — вздохнул Абызов и неожиданно предложил: — Не хотите ли со мной прогуляться?

Они вышли из нового здания конторы, которое всеми окнами кабинетов смотрело на шахтный двор. Оставив в стороне посёлок, что раскорячился несколькими рядами кривых улиц, обогнули устье старого наклонного ствола и направились к новому. Абызов гордился им. Облицованный тёсаным камнем, он отвесно прошил недра до глубины 210 метров и, как все считали, божьим провидением сел на богатый пласт! К нему от старых выработок тянулась под землёю сбойка…

Клевецкий полагал, что Василий Николаевич, находясь в добром расположении духа, предложит ему ещё раз проехаться в клети по новому стволу, порадоваться вместе с ним. Ещё бы не радоваться хозяину. В один день, считай, стоимость шахты выросла в пять раз!

Но Абызов, опустив до бровей белое кепи и сшибая тростью побуревшие головки тысячелистника, сошёл с тропки и мимо ствола направился в Кудрявую балку. Это был древний глубокий овраг, за многие сотни лет его берега сгладились, покрылись слоем почвы. Укрытые от горячих ветров, тут пышно росли травы, буйно заплетались кустарники, особенно в верхней части — и тёрн, и шиповник, и такой же колючий серебристый лох. По правому берегу Кудрявой балки проходила граница земель, относящихся к Листовской.

— Знаете, я за два года не отложил ни копейки, — задумчиво сказал Абызов, — всё пускал на ремонт и строительство.

(Лукавил управляющий. Ещё и как лукавил!)

— И не прогадали… — почтительно отозвался Клевецкий.

— Да уж не жалуюсь!

И Василий Николаевич стал говорить о том, что ещё месяц-другой — и крупные затраты кончатся, шахта начнёт давать… деньги! Он не скопидом, не станет, образно говоря, набивать сундуки. Деньги для него — не цель, а всего лишь средство. Вот здесь, в Кудрявой балке, как только кончится война, он начнёт возводить свою мечту. Если в низовьях поставить плотину, спланировать берега, посадить сад…

— Разбередили вы меня, Леопольд Саввич, своим журналом красивой жизни. Когда ушло с молотка родительское поместье, я даже не сожалел. Молод был и глуп. Думал, если оно не приносит денег, то и проку в нём нет. Понадобились годы, прежде чем я понял, какое это ошеломляющее счастье — владеть землёй! Балка, ручей, трава… И всё это, что внутри, — на сто, на тысячу сажён… И небо вверху, и солнце, и если дождь пойдёт — всё тут моё.

Он вспомнил, что именно в Кудрявую балку там, глубоко под землёй, решил пробить выработку Нечволодов и обнаружил мощный пласт в границах Листовской. В конце концов это стало счастливым случаем для Василия Николаевича. Но сегодня, вспомнив об этом уже с хозяйской точки зрения, он вдруг поморщился: «Всё-таки большая свинья этот маркшейдер! Знал же, что залезает в чужие недра, знал — но не остановился. Кто своего не имел, тому и чужого не жалко».

Василий Николаевич снял кепи, утёр платком вспотевший лоб и почувствовал приятное прикосновение остужающего ветерка. Представил себе, как в цветущем саду над гладью широко разлившегося озера поманит его вечерними огнями двухэтажная вилла с бассейном и потайными комнатками… Естественно — повсюду будет электричество. Дизельный локомобиль перед войной немцы предлагали за семь тысяч рублей, а после войны многое можно будет купить по дешёвке из списанного военного имущества. Как это в библии? «И перекуём мечи свои на орала, а копья свои — на серпы». Вот когда можно будет развернуться с капиталом! А его капитал лежал в самом надёжном из всех мыслимых хранилищ — под землёй, под его ногами…

Абызову показалось, что упругий луч сентябрьского солнца обласкал его обнажённую голову, что через него соединились земля и небо, его земля и небо! Сладкий трепет пробежал по спине.

Поймав себя на том, что расчувствовался, он тут же отпустил Клевецкого.

— Ступайте в контору и передайте секретарю, чтобы принёс мою шахтёрскую одежду. Я спущусь по новому стволу.

Нельзя сказать, что Абызов пожалел о своей слабости. Минуты, которые он пережил в то утро, давали заряд на месяцы, а возможно — и годы. И всё же он ещё раз убедился, что человеку, который хоть чего-то достиг, нельзя расслабляться. Ни на миг. Это лишь тот, кто лежит в самом низу, может быть спокойным — ему некуда падать.

Уже вечером, когда он поднялся на-гора и помылся в технической бане, прибежал помощник. Мучаясь от того, что не может в присутствии хозяина запустить матом, Шадлуньский выговорил:

— Забастовка-с… ба-а… — ему перехватило дыхание, — балаганы митингуют!

За два с лишним года, с того времени, как Василий Николаевич стал хозяинои Листовской, здесь никаких массовых беспорядков не было. Стачки вспыхивали поблизости: на Рыковке и Провиданке, Щегловке и Зуевке, на заводе Боссе… Вроде бы гремело где-то рядом, сама же гроза проходила стороной.

Но только до сегодняшнего дня.

— Митингуют, значит… — Василий Николаевич задумчиво посмотрел на своего помощника. — Пойдемте послушаем, о чём они там говорят. Счастливая особенность: чем сильнее он волновался, тем более заторможенным выглядел внешне.

— Неужели так и пойдёте? — испугался помощник. — Может быть, позвать Али с его… гм… ребятами? Пораскровянить эти грязные рожи!

— Не понимаете вы тактики. Али — это наш кастет. Оружие, прямо скажем, не дневное.

С этими словами он оставил чистенький предбанник, в который имели право заходить только пять-шесть человек из руководства шахты. До артельных балаганов было минут десять ходу. На шахтном дворе их заметили. Какие-то люди от угольного склада побежали в сторону ламповой и скрылись за нею. «Спешат оповестить, что идёт хозяин, — подумал Абызов. — Тоже неплохо. Это сообщение кое-кого отрезвит ещё до моего прихода. Легче будет сохранить дистанцию».

По склону балки расположились два ряда артельных балаганов. Возле каждого как отпугивающий форпост — дощатая будка дворовой уборной с перекошенными, а то и вовсе оборванными дверями. В летнее время подступы к балаганам надёжно прикрыты плотным облаком вони. Между ними и дорогой у общественного — одного на всех — колодца собралась толпа. Это место называлось Бабий торжок, здесь торговали семечками и редиской, а с наступлением военных трудностей — и костным бульоном в глиняных мисках, пирожками с картошкой, жмыхом…

Абызов и Шадлуньский перебрались через узкоколейку, ведущую к лесному складу, и подошли к приутихшим шахтёрам. Было их человек полтораста. Стоявшие скраю потупили глаза, невольно расступились, пропуская хозяина. Он вошёл в круг, морщась от вони, обвёл взглядом людей.

— Почему не идёте на работу?

Молчали. Это было невежливо по отношению к нему, а потому и опасно.

— Значит, бастуете?

Опять гробовое молчание. Ощупывая взглядом хмурые, замкнутые лица, узнал артельщика Артемия Клысака. Обратился к нему:

— Ты, Клысак, почему молчишь? Какой пример подаёшь людям? Это же забастовка!

И тут за спиной Абызова звонкий молодой голос выкрикнул:

— А что нам остаётся делать?!

Резко обернулся, чтобы увидеть, кто это выкрикнул, но с другой стороны донеслось:

— Жить невмоготу. Норма выше назаровской, а заработки те же.

И — как прорвало: все кричали, выговаривали, хлестали своими обидами, распаляясь при этом. Резко вскинув над собой руку, он заставил всех замолчать — умел пользоваться театральными жестами.

— Давайте говорить по очереди. Ну, кто первый?

Ворчали в толпе, высказывали что-то вполголоса между собой, но выступить вперёд никто не решался.

— Сволочи черноротые… — сказал Шадлуньский, и все это слышали. — Как подходит до дела, так у всех языки в ж…

— Оставьте своё хулиганство! — резко оборвал его Абызов. — Вы такой же наёмный рабочий, как и они!.. Ну, так какие у вас претензии к хозяину?

Шурка никогда ещё не стоял так близко к Абызову. Тронуть за плечо стоящего впереди шахтёра, сделать два-три шага вперёд… Ладонь тяжелил обрезок трубы. Удобная штука — полудюймовая паровая трубка, длиною с аршин, целиком пряталась в рукав рубахи, упираясь нижним концом в ладошку. Распрями кисть — скользнёт по ладони, только успей ухватить за другой конец… Шурка весь напрягся, как будто шёл по коньку крыши, капли пота выползли на рыжий лоб.

Как просто: один взмах, в который вложить всё отчаяние, всю боль и тоску… Как долго искал он этого случая! Пожалуй, сознательная жизнь для него началась с того еланца на берегу Прони, где его отец рухнул на межевой столб. А теперь достаточно сделать несколько решительных шагов, чтобы рассчитаться. Это желание овладело им ещё в Боровухе, когда целил из рогатки в приезжего барина, оно мучило его и три, и два года назад, и вообще так долго, что засохло, превратилось в камень. Теперь хотелось одного — снять, свалить с души этот прикипевший камень, чтобы хоть раз вздохнуть полной грудью.

Бешеный Шурка! Он выпустил из рукава обрезок трубы, который скользнул по ладони и замер, охлаждая зажавшую его пятерню.

Белое кепи Абызова на аккуратно подстриженном затылке было совсем рядом. Перед ним лишь плечо шахтёра, который, как и многие другие, что-то кричал. Наливаясь свинцовой тяжестью, Шурка глубоко вдохнул, не зная, что предпримет в следующий миг. Но тут дорогу ему заступил Сергей.

— Ты чего надумал, братка? — испугался он.

— Поквитаюсь. Дам полный расчёт…

Серёжка ухватил его руками за шею, повис, едва не плача:

— Какой же квит? Ну, где же квит, Шурка? Всё будет, как было, только без тебя!

В это время в толпе что-то произошло, их оттеснили из первых рядов. А в круг, где стоял Абызов с помощником, вытолкнули одного харьковского, который выступал тут до прихода хозяина. (Харьковские артели в Донбассе были редкостью, не то, что курские или рязанские, да и публика в них собиралась разношёрстная — и довольно грамотные фабричные, и какие-то бродяжки, и даже уголовники. Любой без роду и племени мог найти «земляков», став членом харьковской артели).

— Народ требует, — говорил он, не глядя в глаза хозяину, — прибавку к заработку: не меньше тридцати копеек на рубль. Это — раз. Уголь для топки семейным и в балаганы тоже — бесплатно.

Хозяин что-то записывал в блокнотик.

— Со штрафами, — продолжал шахтёр, — сплошной обман получается. Штрафов вроде бы и нету, а со всей артели высчитывают.

— Вам что, не нравится эта система? — спросил Абызов?

— А то! — воскликнул шахтёр. Он был молодой, масластый, большеголовый, как исхудавший конь. — Я вот крепильщик… Земляк, скажем, стойку перекосил или затяжку прослабил — а расценку снижают всем.

— Правильно. Следить надо друг за другом. Это ваша же безопасность! — громко, как артист со сцены, ответил Абызов.

— Так-то оно так, да у иного уже и сил нехватает. А штраф такой… обдираловка, одним словом.

— Я этого не слышал! — позволил себе разгневаться Абызов. — Работа в шахте тяжёлая, не секрет. И у кого мало сил — пусть уходит, пусть выбирает себе занятие полегче!

В толпе загудели. Он поднял над головой свой блокнотик, и хорошо поставленным командирским голосом осадил общее возмущение:

— Ваши просьбы я учту, посоветуюсь… Надеюсь, вы разрешите мне подумать до завтра. А сейчас — на работу!

Тем временем Сергею, кажется, удалось охладить брата. «Не с ним ты посчитаешься — с нами! — умолял он. И забастовку сорвёшь. А дочка абызовская будет в пролёточке кататься, а Тоня Зимина в гробу перевернётся. Всем миром надо, братка, всем миром!»

Шурка понемногу остывал. Занятые собою, братья упустили что-то главное. Толпа начала расходиться. Одни потянулись к балаганам, другие — к ламповой, на шахтный двор. Но человек до полусотни собрались в плотную группу. Это были назаровские пришельцы и те из местных, которые наиболее активно их поддерживали. Обсуждали, как бы найти ход к военнопленным, а главное — дождаться возвращения дневной смены и склонить людей к забастовке.

Сергей почувствовал, что кто-то остановился за его спиной, дышит в затылок. Обернулся и чуть не вскрикнул от радости. Рядом стоял Роман Саврасов. На нём были добротные сапоги, парусиновая куртка, под которой виднелась довольно чистая, в мелкий горошек, рубаха и надвинутый на самые брови картуз.

— Не надо шуметь, братовья… Шурке в Назаровку нынче не следует возвращаться. Как стемнеет — приходи в мою конторку — возле ствола, рядом с подъёмной машиной. А ты, Серёга, как пожелаешь…

И Роман, не пожав им рук, ничего не спросив о своей матери, даже не кивнув на прощанье, отступил в сторону и тут же исчез.

Вскоре остатки толпы, потоптавшись у балаганов, отправились к опустевшей конторе. К ним присоединились идущие со смены шахтёры, подходили из семейного посёлка. Возле кузни стояли несколько побитых вагонеток, ожидающих ремонта. Одну из них мальчишки отогнали поближе к ламповой и скинули с рельсов, уложили набок. На неё стали взбираться ораторы.

Первым вытолкнули харьковчанина, который давеча объяснялся с Абызовым. Под одобрительные возгласы, в меру привирая, он рассказал о своей беседе с хозяином.

— Я ему и говорю… Вот так вот, в глаза: что же, говорю ему, душу твою мать, получается? Ты же нас как тот шулер в карты облапошиваешь. Штрафов вроде бы и нету — они теперь вычетами называются. Хочешь, говорю я, вот люди не дадут соврать, они всё слышали… Хочешь, говорю, чтобы мы работали — не менее тридцати копеек на рубль добавляй… В душу его Христа Спасителя и двенадцать апостолов!

Потом говорил Шурка. Он вспомнил и оборвавшуюся клеть в Назаровке, и бессовестный суд над виновниками аварии, рассказал про Лепёшкина и свой арест. Увлёкшись, рванул на груди рубаху:

— И эти фараоны — пятеро на одного… Связали меня… Но поднялась рабочая Назаровка, выручила всем миром! Так и сказали надзирателю: отдай Шурку, меня то есть, а если не отдашь — от твоего участка один мусор останется!

Закончил он своё выступление так:

— Просить — пустое дело. Надо требовать!

Большую ошибку допустил Василий Николаевич: решив, что дело улажено, оставил шахту и уехал домой. Жил он всё ещё в Назаровке, в той же квартире управляющего на Техническом посёлке. За дом платил в контору, а своё гнездо на Листовской только собирался строить.

Трудно сказать, как долго бы ещё толпились люди под окнами опустевшей конторы. Но быстро темнело, да и устали после смены. Так и не выработав какого-либо общего решения, стали расходиться. Серёжка направился домой вместе с назаровской ватагой, а Шурка пошёл искать конторку начальника движения.

Он точно определил деревянную пристройку возле кирпичной стены парового подъёма. Тяжёлая, грубо сколоченная дверь перекосилась, просела на амбарных навесах, выскоблив нижним углом под собою бороздку в почве. Конторка стояла прямо на земле — без полов и порожка. Из под двери пробивался желтоватый свет. Заглянул внутрь и увидел Романа. Он сидел за столом, больше похожим на верстак, и при керосиновой лампе заполнял какие-то бумажки.

— Пришёл? — обернулся он, оставив ручку в большой стеклянной чернильнице. — Закопёрщик! Ишь, какую кашу заварил!

— То не я, то старик Лепёшкин.

— Ладно… — Ромка поставил ладошку над лампой, шумно дохнул на неё и погасил. — Я кое-что знаю.

Он выглянул во двор, постоял, прислушиваясь. За стеной утробно вздыхала паровая машина. Вернувшись, в темноте подсел рядом на лавку, обнял одной рукой за плечи.

— Вот что, Шуруп… Приходил человек… Я ночью должен быть в Макеевке… Сам понимаешь, неподготовленно всё вышло. Надо призывать людей, надо с другими рудниками в лад… Да и Наца волнуется: я обычно прихожу в девятом часу. А тебе нынче нельзя дома ночевать. Так что располагайся. Тут лавка широкая. У меня кусок пирога с луком остался, квасу немного.

— Хорошо живешь.

— По сравнению с нищими — гораздо.

Он ушёл тут же, не задерживаясь. Только закрыл поплотнее двери, звякнул клямкой, запирая конторку на висячий замок. Оставшись один, Шурка дожевал рассыпчатый, очень вкусный пирог, выпил остатки кваса из фляги и наощупь перебрался от стола на лавку.

«…Неужели это я такую кашу заварил: — устало подумал он. — Но при чём тут я? Ведь всё уже раскалилось до того, что плюнь — зашипит, а подуй — вспыхнет! Вот и вспыхнуло… Крайний в любом деле найдётся. Сколько человек ни собери, всё равно кто-то окажется скраю».

Улёгся на лавке, подложил кулак под голову — жёстко. «Ромка, значит, надо полагать, в комитете… В Макеевке». Большевик он или меньшевик — не имело значение. Все они поддерживали шахтёров, и в стачечных комитетах сидели рядом.


* * *

Кто-то его тормошил. Ещё ничего не соображая, уселся на лавке. В небольшом двуглазом окошке конторки светало. Перед ним на табуретке спиной к столу сидел Роман.

— Вставай! Я тебе поесть принёс. Ешь и пойдём. Нельзя, чтобы тебя тут видели.

Пока завтракал, Ромка рассказал, что ночью состоялось совещание в комитете, были представители с нескольких шахт. Стачка назрела, её могут поддержать Прохоровка, Чулковка, Евдокиевка и несколько макеевских шахт. Все члены комитета будут выступать сегодня на митингах. Если удастся, Шурка должен выступать тут как представитель Назаровки. Для этого не мешает кое-что знать.

— Запоминай: с начала войны заработки шахтёров выросли на десять процентов, а у конторских на все сто! Весной полицейским наполовину увеличили жалованье. Теперь про цены на уголь…

Шурка слушал, запоминал, еще не вдумываясь в суть услышанного. И вдруг его рыжие брови поползли вверх, лицо расплылось в улыбке:

— Слышь, Ром… Как ты изловчаешься: если партийный, значит — за рабочих, против хозяина. Так я понимаю? А если за рабочих… Ить не может быть такого, чтобы начальник движения да никогда не «учил» плитовых или коногонов!

— При чём тут хозяин? — обиделся Ромка. — Он и меня грабит, я свой хлеб с лихвой отрабатываю. Но людей не штрафую, им и без того жрать нечего. Однако спрашивать за работу надо? Ну скажи — надо? Вот иногда и вытянешь кнутом разгильдяя. Ты думаешь, рабочий класс, когда победит мировую буржуазию, то сядет и будет лопать вареники с вишнями? А дулю не хотел? Чем муку смелешь, на чём варить будешь? Я думаю, что после победы мирового пролетариата ему ещё вдвое работать придётся, потому что не только Абызов, а все захотят жить хорошо. Подумать только — все! Это же сколько одних домов построить надо! Да, о чём это я? Когда выступаешь перед людьми, надо бить фактом.

Однако Шурке выступать на митинге не пришлось. В последний момент пришёл из Макеевки «товарищ Андрей», сопровождаемый двумя листовскими шахтёрами. Протолкались к вагонетке, где возле них образовалась довольно плотная группа. Многих из этого окружения «товарищ Андрей» наверняка не знал, но вёл себя так, будто из одной с ними казармы. Был он круглолиц, лет тридцати, когда поднимал кепку и вытирал высокий крутой лоб, облик его резко менялся: мягкий, взопревший чубчик, откинутый набок, придавал лицу домашний, свойский вид. Ясные, чуть настороже, глаза как бы говорили: мы ведь сто лет знаем друг друга!

Когда местные ораторы стали уже повторяться, он влез на вагонетку, снял кепочку и, осмотревшись на все стороны, заговорил не очень громко. Слова были те же, что Шурка слышал много раз, но каждое из них «товарищ Андрей» вроде бы вычистил до блеска, до полной ясности. Про то, например, что царь Николай и кайзер Вильгельм — родственники. У них вроде семейная ссора, а воюют и умирают за это — мужики! А взять, мол, Листовскую. Посёлок обнищал до крайности. Всё, что с шахтёра дерут, — вроде бы на алтарь отечества. Да только этот алтарь совсем рядом: Абызов, по сути, за счёт сверхприбылей вторую шахту строит. Ещё год-два и станет миллионером. «Скажите, можно доказать волку, что резать овец нехорошо? Да он сколько успеет, столько и зарежет, даже если сытый. Так и капиталист — без боя копейкой не поступится. Живьём тебя за копейку съест! У рабочего класса нет другого выхода: мы должны или победить или умереть!»

После его речи вся тысячная толпа стала другой, не такой, что была до этой минуты.

Абызов спешил на шахту к утреннему наряду. Хотя с вечера ему, кажется, и удалось уладить недоразумение, люди пошли на работу. Однако он понимал, что дело не закончено. Этот народ может забыть многое, но только не обещание увеличить зарплату.

У конторы его поджидали помощник, полицейский надзиратель, угрюмый, никогда не поднимающий глаза Али. Надзиратель сообщил, что ночью замечено хождение, общение между бараками, возбуждённые разговоры и общее беспокойство.

— Кто ходил? С кем общался?

Его раздражала манера надзирателя выражаться обтекаемыми протокольными фразами.

— Многие из харьковской артели и на посёлке. Доверенные мне люди не могут открывать себя, но список тут большой.

Разговор происходил в абызовском кабинете, где каждый чувствовал себя настороже. Из окон был виден шахтный двор с лежащей посреди него вагонеткой, баня, ламповая, уходящая к лесному складу узкоколейка. Там уже собирались какие-то люди.

— Корней Максимович, — подавляя своё раздражение, обратился Абызов к надзирателю, — сегодня надо особенно проследить, кто там зачинщики. Не те дураки, которых вперёд выталкивают, а всякие нашёптыватели.

— Нацелил, ваше благородие, уже нацелил!

Между тем людей во дворе прибывало. Василий Николаевич снял трубку и принялся накручивать ручку телефонного аппарата.

— Аль-лё! Барышня, соедините меня с казачьими казармами. — Прикрыв ладонью трубку, скомандовал находящимся в кабинете: — А вы — марш на улицу. Разве что Шадлуньскому не следует раздражать толпу своим видом… — Да, барышня, подожду, — это опять в трубку.

Ждать пришлось довольно долго. Наконец услышал:

— Есаул Чернецов у аппарата.

— Здравствуйте, я — Абызов, — поддаваясь власти командирского тона, так же чётко ответил он. Потом, придав своему голосу сколь возможно солидности, сказал: — Я прошу вас, господин есаул, сейчас же, не мешкая, прислать казаков на Листовскую. Все расходы и труды ваши, разумеется, будут возблагодарены должным образом.

— Никак не могу, господин Абызов. Только что обещал быть в Назаровке с полусотней, а мой подхорунжий направляется в Прохоровку. Уже выслал квартирьеров.

— Вы, кажется, не всё поняли, — занервничал Абызов. — Я не прошу сотню на постой. Мне нужно её присутствие хотя бы в течение часа, как психологический эффект, пока я буду объясняться с забастовщиками. В конце концов поднимите казачков по тревоге — и через два-три часа, уже отсюда, можете отправить их куда угодно.

— Виноват — не понял, — жестковато ответил Чернецов. — Я человек военный и выражаюсь достаточно ясно. Ваша настойчивость была бы оправдана при защите интересов империи. Честь имею!

Это была оплеуха — и не совсем заслуженная. Не мог ведь знать Василий Николаевич, что с подобными просьбами к Чернецову обращались ещё с трёх рудников: просили, играли на нотках лести, посул, даже угроз. Не понимали хозяева рудников, что есаул имел свои поняти о чести и солдатском призвании. Он был убеждённым монархистом и одинаково ненавидел как бунтовщиков, так и паучью свору рудничной верхушки. Сами ведь добаловались: партии, клубы, всякие рассуждения… Если какой харцызяка разводит агитацию, его можно и арестовать, и коленом под зад выпроводить с посёлка. А эти господа открыто газеты издают, пишут в них всякие непотребности и про генералов, и про ошибки правительства. Даже на самого монарха намекают! Свободы захотели. Повесить бы десяток-другой… Так нет же — господа! Среди этих господ уже и поляки завелись, и жиды допускаются. Что же требовать от того чернорылого шахтёра?

Так примерно рассуждал есаул Чернецов, верой и правдой служивший царю и отечеству. А в результате хозяин Листовской остался один на один с забастовщиками. Что у него было? Околоточный, два стражника, четверо черкесов во главе с Али да неполное отделение конвойных.

Едва только вспомнил про конвойных, как в кабинет заглянул прапорщик Полторадня — комендант лагеря военнопленных, которые работали на Листовской. Это был хитроватый молодой мужик, он косил на один глаз, всё время смотрел вроде бы и на тебя, и мимо.

— Заходи, Полторадня.

— Так что, вашбродь, пленные — все лежат. Не хочуть итить на работу! — выпалил он с порога.

— Господь с вами… — неожиданно сломленным, усталым голосом сказал Абызов и опустился в кресло, подпёр ладонью лоб. — Ступай. Побеспокойся, чтобы накто из них не покидал пределы лагеря и впредь не общался с поселковыми.

— Слушаюсь, вашбродь! Я им, сволочам, обед отменил.

Абызов тоскливо смотрел в окно. Народу прибывало. Толпа возбухала, как дрожжевое тесто, увеличивалась, заполняя пространство перед конторой. Вот уже стали подходить те, что поднимались на-гора после ночной смены.

Ещё раз заглянул надзиратель. Его вонючие сапоги, шашка, театрально болтающаяся на боку, яркая фуражка, петушиным гребнем восставшая над головой — всё казалось таким ходульным, опереточным… Подавляя в себе чувство гадливости, хозяин распорядился:

— Внимательно отслеживайте главных агитаторов. Ими займётся Али.

Он не хотел раньше срока появляться перед толпой. Решил: пусть пошумят, выпустят пар, пока не вспомнят, как заигравшиеся дети, что пора возвращаться домой. Отчуждённо поглядывал в окно, а сам накручивал магнето телефонного аппарата, не давая покоя Центральной.

— Аль-лё! Центральная? Барышня, соедините меня с Назаровкой.

Он переговорил с приставом макеевского участка, с горным округом, с управляющим шахтой «София»… А за окном, чуть в стороне от конторы, ближе к ламповой, распинались перед толпою ораторы. Они влезали на вагонетку, размахивали руками, надсаживались в старании перекричать других. «Дня на три-четыре, — думал он, — хватит запаса угля на складе».

И вдруг это пассивное выжидание для его самолюбивой и деятельной натуры стало невыносимым. Василий Николаевич резко, так, что загремело кресло за ним, встал, распахнул дверь в приёмную и вышел в коридор. Вытянулись при его появлении, застыли с напряжёнными лицами конторские.

— Вы что — тоже бастуете? — рявкнул он. — Почему не на рабочих местах?

Спустился с крыльца и тут же боковым зрением увидал, что за его спиной пристроился Али со своими нукерами. От толпы отделился и застыл наготове надзиратель. Очередной оратор, что стоял на вагонетке, быстро «закруглялся».

— Ну, вот хозяин, — сказал он. — Вчерась господин Абызов обещал обдумать наши требования.

Притихла толпа, все обратились к нему и молча подались ближе к крыльцу. Пришлось отступить и подняться на ступеньки.

— Ваши товарищи и братья проливают кровь, защищая родину, своё отечество, — патетически, срывающимся голосом бросил в толпу Василий Николаевич. — У них не хватает снарядов, патронов, потому что не хватает угля. Без него задыхается транспорт. В стране угольный голод. Своей забастовкой вы становитесь пособниками немцев! Ваша забастовка — выстрел в спину фронтовикам, которые вас же защищают.

— Неправда, господин Абызов! — выкрикнул человек в серой кепке и стал взбираться на вагонетку. Обращался он к хозяину, однако говорил так, чтобы слышали все, — это вы стреляете в спину фронтовикам, заставляя шахтёров голодать. Какой из голодного работник? Мы рискуем здоровьем, а вы во имя отечества не хотите расстаться с лишней копейкой. В войну всем должно быть трудно, всем сынам отечества. Так почему же ваши прибыли растут?

— Кто вам сказал? — не выдержал, унизился до спора Абызов.

— Ну, не от убытков же вы увеличили жалованье Шадлуньскому! Он получал пятьсот рублей, а теперь тысячу. Клевецкому платили триста рублей, а теперь восемьсот! Они тоже страдают за отечество?

Толпа взревела, Абызов почувствовал себя так, вроде бы с него прилюдно сдёрнули штаны, обнажив всё самое потаённое, что при общем обозрении становится неприличным.

— Кто? — закричал он, теряя самообладание, — кто этот провокатор? Я не знаю такого работника на Листовской! — и, обращаясь к перепуганному надзирателю, даже ногой притопнул: — Как он попал сюда? Почему он здесь?!

Надзиратель и стражники кинулись в толпу, но шахтёры, защищая «товарища Андрея», сомкнулись, ощетинились. Стражники висли на их сомкнутых руках, пытаясь разорвать цепь. Получив ощутимый толчок под рёбра, надзиратель попробовал вытащить шашку, но его опередили, придержали руку в запястье, а упёршийся прямо в него шахтёр попросил:

— Ваше благородие, уйдите от греха. Из толпы кто может и обушком тюкнуть.

Рядом с Абызовым стояли трое солдат, которых прислал Полторадня. Обленившиеся в лагере, они были наверняка распропагандированы, возможно, что агитация среди военнопленных велась именно через них. На помощь такой стражи нечего было и рассчитывать. Видя, что попытка стражников прорваться в толпу безуспешна, Абызов выкрикнул с обидой в голосе:

— Вы… вчера мне обещали! Я своё слово сдержал, хотел уже набавить… Но теперь выбирайте представителей — только с ними буду разговаривать.

И скрылся в конторе.

Толпа ещё долго шумела. Шахтёры выбрали троих представителей, обсудили список требований (он был заготовлен заранее). Потом делегация пошла в контору и вскоре вернулась. Из всех пунктов хозяин принял один — «более вежливое обращение». Другие или отвергались, или принимались частично. Что же касается главного — повышения зарплаты, он соглашался прибавить по десять копеек на рубль сдельщикам и пятак — подёнщикам. Сообщение об этом вызвало стон разочарования. Обозлённые люди стали расходиться, твёрдо обещая друг другу к работе не приступать, пока не будут удовлетворены все требования.

Загрузка...