ГЛАВА 5

Начальникам охранных отделений и жандармских управлений Совершенно секретно. Циркулярно.

По имеющимся сведениям, революционными организациями прилагаются особые усилия ознаменовать в текущем году, по примеру прошлых лет, «традиционный социалистический международный праздник 18 апреля «1 мая» путём устройства повсеместных забастовок, демонстраций и прочих беспорядков.

Имея в виду, что в связи с событиями на Ленских приисках настроение учащихся высших учебных заведений и рабочих в настоящее время повышенное, что проявилось в последние недели оживлением притока нелегальной литературы, прокламаций, устройством забастовок, митингов и сбором пожертвований в пользу участников беспорядков на Лене, — можно ожидать противоправительственных выступлений. Посему предлагаю предпринять самые активные действия к недопущению последних. Примите все меры к упреждению действий незаконных организаций и их представителей путём усиления агентурного наблюдения, установления строжайшего надзора за публичными собраниями, которые разрешены, не допуская подстрекательства и насилия над личностью и имуществом. Накануне указанных дней ликвидируйте известных вам интеллигентных руководителей рабочими массами.

В указанные дни весь полицейский персонал, а также секретные агенты и дворники должны находиться при службе. В помощь полиции должны быть назначены дежурные роты и казаки.


Ротмистр Щеколдин — помощник начальника Донского охранного отделения — сидел в своём кабинете, устало опершись локтями на стол. Нынешней ночью его люди с помощью полиции арестовали больше десятка подозреваемых и произвели обыски по многим адресам. Предполагалось, что упредительный удар ликвидирует возможных закопёрщиков первомайской демонстрации. До мая оставались считанные дни. Но, должно быть, чего-то не учли… Сегодня с утра, как ему только что доложил дежурный, на Успеновском руднике, в Назаровке и на заводе Боссе появились организованные группы рабочих. Они собирали пожертвования для семей, чьи кормильцы были расстреляны на Ленских золотых приисках. Полиция не пресекла своевременно этих доброхотов, а уже к полудню там стали собираться значительные группы. В Юзовке безобразная сцена разыгралась у церкви. Агитаторы из толпы оскорбляли благочинного, заявляя, что он служит не Богу, а охранному отделению.

Последнюю подробность насчёт оскорбления благочинного Щеколдину сообщил пристав полицейского участка. «Дурак! — подумал Щеколдин о приставе. — То, что попа жеребцом обзывают — ещё не крамола, вроде бы и не оскорбление, а вот служителем охранки обозвали — как обесчестили. У него хватает ума говорить такое мне». Пристав и разбудил ротмистра, чтобы спросить совета: вызывать или не вызывать казаков?

— Никаких казаков! — недовольно отрезал Щеколдин, ещё не отряхнувшись от тяжёлого, как обморок, сна. — Что вы лично предприняли?

— Арестовал сколько мог.

— Много?

— Держать негде. Арестантская в участке полна.

— Не вздумайте держать их вместе с теми, кого взяли ночью… Положение контролируете?

— Да… Все мои люди на улицах. Но на рудниках неспокойно. Сбор пожертвований — вроде спектакля для обывателей. Зеваки собираются, народ… Того и гляди, митинговать начнут. Если двинут в Юзовку, я бессилен.

— Больше выдержки, Панкратий Семёнович, — устало сказал Щеколдин. — Первое мая на носу, не хотелось бы обострений. Кстати, вы туда, в арестантскую, своего человека подсадили?

— Не подумал как-то… Всё так неожиданно.

— Ладно, я сейчас буду на службе. Поддерживайте связь.

Явившись в кабинет и узнав от дежурного последние новости, ротмистр недобрым словом помянул своего полицейского коллегу. Чувствовал себя разбитым. От двух папирос, выкуренных одна за другой, стучало в ушах. Надо было собраться с мыслями, сосредоточиться. Достал из сейфа папку с входящими, раскрыл её и, почти улегшись грудью на высокую столешницу, вяло листал. Это успокаивало. Он любил и умел работать с документами. Перечитывал оперативные установки, сводки. Сопоставляя их, можно было набрести на новую мысль, по-иному взглянуть на уже известные факты.

Устало перелистав несколько бумажек, задержался на секретном циркуляре. Несколько дней назад читал его в добром расположении духа, с чувством служебного рвения. А теперь вроде и сами строчки поблёкли, и слог обветшал — не циркуляр, а трусливые советы мелкого чиновника. А ведь под ним красовалось факсимиле Товарища министра внутренних дел!

Каждый, кому эта секретная бумага адресовалась, не хуже товарища министра знал положение дел и какие меры принимать следует. «Ему, конечно, просто такие кисло-сладкие циркуляры сочинять. Я, мол, предупредил, а за остальное отвечаете вы. Никто не решается с солдатской честностью взять на себя ответственность: «Патронов не жалеть!» — думал Щеколдин.

Вообще-то, он не был сторонником грубой полицейской дубинки, но когда ситуация продумана и необходимы решительные действия — любые средства считал оправданными. Особенно возмущал его один из пунктов циркуляра, в котором говорилось: «Если бы где-либо возникла мирная забастовка и таковая протекала спокойно, не сопровождаясь, например, насилием, снятием с работ, бесчинством, революционными выступлениями и беспорядками, чинам полиции никаких мер не принимать и ограничиваться лишь наблюдением, но сборищ, сходок, собраний, манифестаций не должно допускать ни под каким видом».

Вот и разберись: с одной стороны, обязан не допустить, а с другой — не дать повода жаловаться, да ещё — упаси Боже! — с трибуны Государственной Думы. Интересно, как это представляет себе Товарищ министра забастовку, которая не сопровождалась бы «снятием с работ»? А чего стоит выражение: «не допустить насилия над личностью и имуществом»! Тут же и дураку понятно: забастовщиков пресекай, но яко тать, — без шума. А буде случится погром — с тебя же и взыщут.

Козыри из рук выбивают. Погром, конечно, грязное, но очень сильное средство. Если через своих людей намекнуть некоторым, что беспорядки неминуемо приведут к погромам, так все эти жидовствующие большевики, эсдеки, бундовцы враз хвосты подожмут…

Ротмистр почувствовал некоторое оживление духа. Он гордился своим умением проникать в тайный смысл документов. И вот теперь злорадно подумал, что там, наверху, не на шутку боятся обострений. В циркуляре это отразилось как в зеркале.

Услышав шум в коридоре, поморщился. В охранном отделении вообще не было принято разговаривать громко. А после сегодняшней упредительной акции, в которой принимали участие практически все сотрудники отделения, кроме так называемой внутренней агентуры, кабинеты были пусты. На месте оставались только дежурный и один следователь. Кто же мог шуметь? Щеколдин выглянул в коридор. Какой-то мужик горячо доказывал дежурному, что ему надо к начальнику и только «лично».

— Пропустите его!

Толсторожий мужик в суконном пиджаке и сапогах большими, но осторожными шагами прошёл по коридору и, чуть согнувшись (хотя дверь была довольно высокой), переступил порог кабинета.

— Ну, что тебе?

— Чичас, ваше высокоблагородие.

Мужик посмотрел, куда бы положить свой картуз, а потом зажал его между коленями, чтобы освободить руки. Расстегнул пиджак и достал из-за пазухи свёрток. Держа его на ладони, свободной рукой раскидал края тряпицы. В ней лежал револьвер системы «Смит и Вессон».

— Откуда это у тебя?

— В том-то и дело… Прошу прощения — из сортирной ямы вынул. А главное — могу сообщить, у кого. — Толстощёкий посетитель хитро улыбнулся. От этой доверительной улыбки ротмистра покоробило.

— Я не всё понял… Откуда ты, кто таков?

— Калабухов я. По грабарскому делу занимался. А нынче с разрешения властей… при заводе которые, держу обоз по золотарному делу. Подсортирные ямы, значит, чистим. А что? Из телеги делаем роспуски, ставим бочку… Дело нужное. В уборную все ходют… — И перевёл взгляд с ротмистра в сторону, но увидел большой портрет царя и опустил глаза.

— Так ты, выходит, выгребая г…, обнаружил в яме револьвер?

— Точно так.

Щеколдин поморщился. Ему даже показалось, что от мужика смердит.

— Почему же не отнёс в полицию?

— В этом всё дело! — обрадовался Калабухов. — Сортир-с (Федя даже облагородил это слово ерсом) стоит во дворе инженера с завода. Чужие туда не ходят. А полиция наша — она же получает жалованье от завода. От того же инженера — так выходит?

— Ладно, ладно. — Ротмистр не был настроен обсуждать с первым встречным административные неурядицы. Да и от мужика явно попахивало. — Сдай эту штуку следователю. Дежурный покажет.

Калабухов нерешительно посмотрел на ротмистра.

— Сдам, конечно, коли уж принёс. Только, я думаю, вещь денег стоит. И время потерял, отмывал опять же…

— Так что ты хочешь, чтобы я заплатил тебе?

— Да уж вам видней… По тому, что люди оставляют после себя, много узнать можно. А мы по ночам чаще работаем. Какой же мне смысл? Другой после работы отдохнул бы, с женой потешился, а я вот пришёл.

— Марш к следователю, — произнёс Щеколдин. При мысли о том, что этот дерьмовоз может ещё с кем-то «тешиться», его стало подташнивать.

— Благодарствую, ваше высокоблагородие… — Федя пятился, но всё ещё не уходил. — А только в другой раз я таким дураком не буду.

Ротмистр и сам понял, что поддался настроению и совершает ошибку. Не глядя на мужика, произнёс:

— Следователь тебе двадцать рублей выдаст. Я распоряжусь.

Проводив его взглядом, Щеколдин прошёлся по кабинету, открыл форточку и с горьким просветлением подумал: «Этот мужик не так глуп… Надо распорядиться, чтобы кто-то из наших с ним контактировал. По ночам, говорит, работает». Ротмистр почувствовал, как снова обретает способность размышлять и действовать. Подошёл к телефонному аппарату, повертел рычажок и снял трубку:

— Центральная, соедините с четвёртым.

Услышав голос пристава, осведомился, что нового, и посоветовал:

— Снимите людей с улиц. Оставьте двух-трёх постовых и предупредите дворников. Остальные должны быть у вас под рукой… С задержанными разбираетесь?

— Некому, всех же выслал на улицу.

— А надо. Если на рудниках кто-то забьёт тревогу, что сборщиков пожертвований без разбору схватили, да появится в этом деле организующая рука, — вот тогда двинут в Юзовку.

Щеколдин не раз убеждался, сколь недалёким человеком был пристав. Вместо того чтобы работать, думать, он готов хватать каждого. А ведь всех не посадишь. Бороться надо не с толпой, а с закопёрщиками, ведь толпа — это джинн, который уже выпущен из бутылки. Если с дерева крамолы обрывать только листья, оно ещё больше будет кудрявиться. Корни, корни подрубать следует!

Он подумал о том, что пристав начнёт сейчас разгонять арестованных с такой же лёгкостью, с какой собирал их. Для этого солдафона обычный уголовник или дебошир кажется более опасным, чем тихий нелегал, какой-нибудь чахоточный «товарищ Яков» или очкастая библиотекарша, которая подсовывает рабочим вполне легальную литературу, но с определённым уклоном. «Надо бы самому хоть взглянуть на задержанных. Опытного нелегала на улице, в толпе, не так-то просто взять. А в этом улове вдруг окажется рыбка покрупнее. Ведь пристав упустит». Подумав так, Щеколдин вызвал служебную коляску и поехал в участок.

…В арестантской негде было повернуться. На лавках вдоль стен, на нескольких деревянных топчанах и прямо на полу сидели задержанные. Люди под охраной быстро теряют свою индивидуальность, особенно в первое время после ареста. Катали из доменного, засыпщики с коксовых печей, люди из низшего слоя юзовских обывателей и шахтёры, оказавшись за решёткой, обрели какие-то новые черты, общие для всех. Сидели растерянные и злые. Начатый разговор тут же угасал. Каждый думал о своём — и в этом была их схожесть.

…Ромка Саврасов давно чувствовал, что несёт его в неизвестность роковая любовь, а он не может, да и не хочет ей противиться. Раньше не имел привычки размышлять о своём будущем. А любовь — это же мечты, взбесившееся воображение. Когда оно разгуляется, хочешь или не хочешь, заглянешь в такое, о чём ни другу, ни матери, да что там — себе самому сказать словами нельзя.

Началось всё ещё в начале мая. Погожим днём загулял он с друзьми, закубрил. Сначала в Назаровке, а потом подвернулся попутный извозчик — махнули в Юзовку. Была у него одна слабость — позорно мучился с перепоя. Гульнуть любил, но остерегался перебирать лишнего. Иной стакан из рук не выпускает, а у Ромки гармошка, пальцы на пуговках, распузыривает малиновы меха, да ещё частушку как сочинит — помрёшь со смеху. Дружки упиться и проспаться успевали, а Ромка всё колобродит, как новенький.

Ну и наткнулся он в тот вечер на слесаря Чепурко. Тот хлипкий такой, пьяненький, увидал Романа, обрадовался. «Помоги, — говорит, — Штрахова Степана Савельевича домой проводить. Мы когда начинали, он уже был тёпленький и вот совсем с катушек сошёл». Роман знал Штрахова, уважал. Суровый мужик, что и говорить. Хоть и якшается с конторскими, но не виляет перед ними. Знает себе цену. Роман таких уважал… Отдал он Чепурко свою гармошку, а сам взялся за Штрахова. Тот у кабака, натурально, под забором находился. И не сидит, и не лежит, а так, наполовину, да ещё что-то бормочет недовольно.

— А куда нести?

— Я покажу. Недалеко — две улицы, — обрадовался Чепурко.

Взвалил Роман монтёра на плечи и понёс. В доме у Штраховых, конечно, переполох. Стали помогать, чтобы занести хозяина. В коридорчике тесно, дочка его поддерживает его за ноги, а он ещё куражится, строжит домашних. Стали укладывать на диван в светёлке. Жена кинулась за подушкой. Ромка тулово примостить старается, а дочка за сапоги ухватилась, ноги заносит. И наклонилась так — прямо напротив Ромки. Волосы у неё из под косынки вывалились (коса была расплетена) и посыпались по плечам, и посыпались… Халатик от возни перекособочился, стянулся с плеча, Ромка едва не ослеп. Груди у неё, словно молодые белые грибы, кругляши свежие, а волосы пушистыми прядями всё сыплются, всю открывшуюся картину тут же заволакивают, как туманом. А может, это уже в глазах у него затуманилось. То была секунда, чуть больше, но шибануло Романа так, что и на улице не мог опомниться. Девчонка-то недорослая ещё, может, он первый и взглянул на неё как на девицу.

Надеялся, что с хмелем всё пройдёт. Но когда утром проснулся по гудку, почувствовал пустоту в груди. Противился этой несвободе как мог, а она чем дальше, тем больше. На шесть дней в неделю сил ещё хватало, а по воскресеньям давила тоска — хоть головой о стенку бейся. Вокруг только недомытые рожи, бесцветное тряпьё, прибитый пылью и засиженный мухами посёлок, в котором если и встретишь женское лицо, то выцветшее от нужды или помятое с перепоя.

Да и под землёй не легче, но там деваться некуда. Послушный коняга Коробок тащится во тьме по памяти, тянет четыре вагончика, гремят они по рельсам, а Ромка с кнутом в одной руке, небольшим ломиком в другой шагает рядом. Лампу свою на борт вагона повесил. Толку от неё мало. Крохотный огонёк отбрасывает жёлтое пятнышко всего метра на два-три. Идти приходится почти наугад, но походка у него кошачья — по шпалам да по лужам не споткнётся, идёт быстро, а ногу опускает осторожно. Перед стрелкой сунет ломик в колесо, притормозит. Переведёт стрелку тем же ломиком, выведет Коробка на коренной штрек — там и в вагон залезть можно.

На работе мечтать некогда. Хлипкие рельсы разболтаны, шпалы под ними танцуют как пуговки на гармошке. Да и штрек давно бы перекрепить надо, местами он так задавлен, что еле вагончик проходит. Столбы крепления где подгнили, где полопались, выдулись изломами, того и гляди ухнет оттуда пудов сто породы. А помалу так каждый день где-нибудь сыплется. Зевнёшь — и пошёл вагончик по породе колёсами, а потом между шпал и уткнётся. Хорошо ещё, если «с двух» забурится — то есть одной парой колёс соскочит с рельсов. Ромка тогда Коробка в сторону, сам спиной к борту, упрётся лимонаткой — тем местом, где спина кончается, — спружинит ногами, и вагончик снова на рельсах. А как «с четырёх» сойдёт, да ещё гружёный? Тут помощи ни от кого не жди. Хоть жилы себе порви, хоть коня засеки, а вагон весом в тридцать пудов на место поставь. Да в темноте, да в теснотище…

Но Романа Саврасова за то и ценили, что дело своё знал. Мог на спор пройти в любую выработку без лампы. А Назаровская шахта расплелась под землёй своими норами-выработками на много километров. В коногоны шли люди особой породы, которые умеют работать в одиночку и выпутываться из любой беды без чужой помощи.

Не подозревал Ромка, что свалится беда, из которой он не увидит выхода. Чавкает грязь под сапогами, да и в сапогах, фыркает Коробок, сторожко подходя к задавленному до последнего предела участку. Он тоже привык к темноте, давно ослеп, как и все шахтёрские лошади, но от этого только обострилось чутьё опасности. Предупреждает коногона — не зевай, мол. А у Романа перед глазами в кромешной тьме вдруг так ясно заструятся шёлковые волосы, покатятся по плечику белому да всё ниже…

Не вынес он и в одно воскресенье махнул в Юзовку. Подстерёг на улице, когда штраховская дочка несла воду. Одно плечо подняла, коромысло почти к уху прижала и мелкими шажками, чтобы не расплескать воду, бежит, как по канату. Заступил ей дорогу, поздоровался. Она не испугалась, узнала его, но на приветствие не ответила. Только сказала:

— Дай пройти.

— Как здоровье вашего тяти? — спросил он и легонько снял с её плеча коромысло, понёс в одной руке, на весу.

— А что ему станет! Ты бы о своём здоровье подумал. Вот он увидит, что ко мне цепляешься — ноги переломает.

У калитки забрала коромысло и ушла. Напился он в тот день до несдержанности и решил больше в Юзовке не появляться. Но подвернулся случай, и Роман не устоял, согласился помочь новенькому купить сапоги. Потом приходил ещё несколько раз. Иногда удавалось увидеть Настеньку, Нацу — как её называли дома, а то, проторчав на улице час или два, уходил ни с чем, злясь на себя. Однажды на шахте к нему подошёл Степан Савельевич и сказал:

— Вот что, Роман, я кобеля купил — зверь, с телёнка ростом. Днём его взаперти держу. Так вот, появишься ещё раз в Юзовке возле нашего двора — спущу на тебя.

Лихой был коногон, ни Бога, ни чёрта не боялся. Случись распря по какому другому делу — он бы и Степану Савельевичу надавал бубны. Но понимал, что свою тоску не разгонит кулаками. Недели три не появлялся в Юзовке, а потом случай помог ему: нашёл он в шахте мальчишку. Натуральным образом нашёл.

Гнал он последнюю партию от лавы. Забойщики уже пошабашили и двинули на-гора. Ромка и не помнил, с закрытыми глазами шёл он или с открытыми. Держался рукой за борт вагончика, покачивался в такт шагам. Только уши оставались настороже: чуть что — ломик в колёса, тпру! Стой! Приехали! Лампа на борту висит, огонёк не ярче папироски светится… И вдруг Коробок занервничал, всхрапнул непонятно. Роман за лампу — и вперёд, да чуть не наступил на живого человека. От стоек крепи и до рельса, может, один аршин всего. И вот на этой прирельсовой отсыпке лежал, подобрав под себя ноги, живой комок, завёрнутый в обычное для шахты тряпьё.

— Ой! — трепыхнулся он, и в провалах глаз сверкнули два огонька.

Ромка увидел пацана. То ли он уснул тут, не дойдя до ствола, то ли сомлел и по дороге упал.

— Ты чего же на штреке улёгся?

— Заблудился, — стал оправдываться мальчишка, поспешно поднимаясь на ноги. — Лампа потухла, без свету оробел. А тут рельсы ногами чувствую, значит тут ездиют.

— Ладно, полезай в вагон, ложись на уголь, только башку не поднимай. Тут верхняки есть поломанные, зацепить могут.

И покатили дальше. Болтаются на разбитой колее вагончики, повизгивают колёса, грызя бандажами верхушки рельсов, жёлтое пятно от висящей на борту лампы ползёт по замшелым, будто подёрнутым инеем, стойкам, а дальше тьма и над тобой сто сажен земли, которая давит. Всё время давит: и сверху, и снизу, вспучивая местами колею, и с боков, выпирая стойки крепления поближе к рельсам, ломая их, нарушая строй.

— Как же ты от артели отбился? — спросил Роман.

— Я к этому… Кукареку ходил, — донёсся из тьмы обиженный голос мальчишки.

Дальше можно было не рассказывать. Эту злую шутку в Назаровке проделывали не в первый раз. Был тут один забойщик. Несколько лет назад он залез на хуторе в чужой курятник. Его поймали, избили, конечно. Синяки со временем сошли, а вот обидная кличка «Кукареку» присохла намертво. Когда его так называли — очень серчал, бросался с кулаками на обидчика. Те, кто знал Кукареку, старались с ним не связываться. На него часто натравливали новичков. Придёт деревенский парень в артель, едва научится ориентироваться в шахте, ему и говорят: сходи, мол, к дяде Кукареку за тем-то и тем-то…

Придумывали всякое. На испуг брали: «Ой, вентиляция кончилась, дальше работать нельзя. А ну-ка, Вася, сбегай к дяде Кукареку, у него запасная есть». Не беда, что Вася или Федя не знает, как пройти на соседний участок. Давали провожатого, говорили: «Всё равно один не донесёшь, она тяжёлая…» Вот и шёл Ваня или Вася, его подводили к лаве, где работал забойщик, а там уж он спрашивал, который, мол, тут Кукареку, меня артель послала.

Сергея на такое дело подбил Гришка-саночник. Вывалился на штрек из лавы, глаза сумасшедшие:

— Слушай, — прошипел, — у меня выволочка лопнула, уголь невывезенный остаётся. Забойщики велели, чтобы ты слетал на второй Ливенский участок, там у дяди Кукареку запасная есть.

— А где это?

— Да вот же — как по людскому ходку спустишься, так она и есть направо. Дядю Кукареку тебе каждый укажет. Передай: Иконников, мол, просил, чтобы выволочку дал. Завтра вернём. Ты чаво гляделки вылупил, живо давай!

Ну и получил Серёжка выволочку. Забойщик, на которого ему охотно указали да ещё подтвердили, что выволочку он даст, обязательно даст, если хорошо попросить, — сперва зло отмахнулся от него.

— Уходи, парень, по-хорошему.

Но Сергей решил не уходить с пустыми руками. Его в артели хвалили за старательность, за то, что не отсиживался на штреке, а по лаве пролезет, не поленится, и сам плохую лампу забойщику или отгрёбщику предложит поменять…

Стал он канючить:

— Дядь Кукареку, а дядь Кукареку, ить говорят, что она у тебя есть, а смена уже кончается…

Тут забойщик оставил обушок да как двинет кулаком в бок — чуть не задохнулся мальчишка, а тот ещё — вдогонку. Вывалился он из лавы, лампа, когда летел кубарем, потухла. А насыпщики, которые на штреке вагон загружали, хохочут: получил, мол, выволочку! Понял тогда, что над ним пошутили, и такая обида взяла! Решил, что когда вернётся — этой самой лампой разобьёт Гришке голову. Даже представлял себе, как это сделает.

Гришка, когда гружёные сани по лаве тащит, — ничего перед собой не видит. Лямка у него через плечо, от неё под животом и между ногами цепь пропущена — к саням. Сам Гришка на четвереньках лезет, дрожит весь от напряжения, на коленках у него железки вроде подков привязаны, с шипами, чтобы не скользить. А руками он то упирается, то хватается за стойки, что лаву крепят. Работает обычно по пояс голый, если не считать тряпок, что на локти намотаны, а все рёбра туды-сюды играют, а голова в сторону лямки к плечу повёрнута. Вот по этой злой башке и шибанёт Серёжка…

Такая злость его взяла — до глупости! Пошёл обратно без света. Два поворота всего — на людской ходок, а там наверх и влево полверсты, не больше. Да только пробовал кто пройти полверсты с закрытыми глазами? За сто вёрст покажутся. В шахте не тёмная ночь, а в тыщу раз темнее. Сам не знаешь, открыты у тебя глаза или закрыты — никакой разницы. Топает Серёга, шерудит свободной рукой по стойкам, и злость его размывают сомнения. «Должно быть, я проскочил поворот. Пока не поздно, возвратиться бы надо, выехать на-гора с артелью этого Кукареку».

Но тут вышел он вроде бы на другую выработку, не нашарила рука никакой стойки, пустота справа. Повернул и… полез на кучу породы. Что-то не то. Заметался туда-сюда, въехал чуть ли не носом в бревенчатое крепление и потопал вдоль него. Сколько бродил так, даже прикинуть не мог, словно и не стало на свете времени. И рук своих не увидишь, даже пальца, хоть к самому носу подноси. Жутко стало. А вдруг попал в старую выработку, которая много лет как заброшена?!

Так брёл он, уже не будучи уверенным, идёт куда или топчется на месте. Но вдруг споткнулся о рельс. Вот тогда решил сесть и ждать хоть до завтра. В старых выработках рельсы не оставляли. Если есть рельсы, то рано или поздно должен проходить коногон.

— За тебя, выходит, и заступиться некому? — спросил Роман.

— Братка есть. Да он и сам ещё до мужика не дорос, — ответил Серёжка, лёжа животом на куче угля.

— Кто же тебя на шахту привёл? Земляки?

— Никто. Шурку Степан Савельевич привёл, а я уже сам прибежал.

— Какой Степан Савельевич? — оживился коногон. — Штрахов?

Серёжкин спасатель проявил к нему большой интерес, особенно когда узнал, что братья в близком родстве со Штраховыми. Стал всё расспрашивать. Когда уже пришли к стволу, и Роман выпряг Коробка, чтобы отвести его на конный двор, который находился тут же, под землёй, осмелевший Серёжка попросил:

— Давай лампами поменяемся, а? Тебе всё равно на-гора выезжать, возьми тушоную. А я на участок пойду… Нельзя же опять без света.

— Ну, ты, пацан, чудила! Это когда же вернёшься? Тебя потом из шахты до утра не выпустят — по стволу уголь качать начнут.

— На конном дворе посплю. Не могу я лампы под лавой бросить. Десять штук — не расплачусь я за них.

— Да… — Роман почесал затылок, — не скоро расплатишься.

Коногон задумался, посмотрел внимательно на мальчишку, что-то прикидывая, и предложил:

— Айда вместе! Только уговор: в воскресенье ты со мной пойдёшь в Юзовку и заглянешь к своим родственникам.

…Знакомство было весьма кстати и тому, и другому. Правда, мальчишка оказался неважным дипломатом. Когда он впервые пришёл «проведать» Штраховых, его и не сразу узнали. Тётя Маруся долго присматривалась, вспоминая, кто такой. И лишь услышав, что он Сергей Чапрак, устыдилась, захлопотала: «Как же, конечно… проходи…» То да сё, пирожком угостила.

— Спасибо, — краснел он, — я так, на минутку. Вот иду маманю навестить. Она спросит: как, мол, родственники, почему, скажет, не заглянул по дороге.

Понимал, конечно, что никому тут не нужен, что тётка Маруся пытается угадать, за какой надобностью он появился в их доме. Вышла из своей комнаты Наца, стала его рассматривать, как новый предмет, залетевший случайно. И лишь только тётя Маруся отлучилась на кухню, Сергей сказал, пряча глаза:

— У меня к тебе, Наца, дело есть.

— У тебя? — удивилась.

— Тс-с… — испугался он. — Проводи меня до ворот — скажу.

Стал тут же собираться. Его никто и не задерживал. Тётя Маруся вышла на порог и велела кланяться Екатерине Васильевне. В угольном сарайчике, чуя чужого человека, захлёбывался от злости, почти плакал, запертый на день волкодав, купленный Степаном Савельевичем.

Мальчишка шёл по двору, невольно оглядываясь на этот сарайчик. С порога сбежала Наца, догнала его, и на улицу вышли вместе. Там её поджидал Роман. Даже не оглянувшись на них, Сергей побрёл вдоль забора — он своё дело сделал.

— Поводыря, значит, нашёл: — насмешливо фыркнула Наца, посмотрев на коногона.

— Доброго здоровьица, — ответствовал он.

— Ну, здравствуй…

— На тебя пришёл взглянуть. Может, сядешь?

— Можно и сесть, — ответила Наца, — только что толку-то?

Ромка пожирал её глазами. У неё было открытое, только что расцветшее лицо, ещё не тронутое налётом обыдёнщины и житейских невзгод. Толстая, туго стянутая коса сползала с ключицы на грудь — почти до пояса. Вспомнил, сколько рассыпчатых прядей может выструить эта коса, если её расплести, — и почувствовал головокружение. А чистое лицо, нежный прохладный лоб, манящий спокойствием взгляд из-под высоких, свободно изогнутых бровей — казались оправданием всей жизни, какая она ни есть.

Женщину нельзя оскорбить любовью. Даже если в неё сто мужчин влюблены, то и сто первый не лишний. Пусть у неё муж — любимый на всю жизнь, но ей просто необходимо нравиться и кому-то ещё. Она от этого только краше становится. А Наце пока ещё никто, кроме Клевецкого, не оказывал внимания. Но это внимание объяснялось не тем, что она сама его интересовала. Клевецкий ухаживал за Диной и неизбежно, как человек светский, ронял любезности перед её младшей сестрой. Временами такое положение казалось Наце очень обидным, она дорого бы дала, чтобы хоть на день поменяться ролями с сестрой, чтобы Дина хоть раз прочувствовала её положение «сбоку припёку». Ромка Саврасов был, конечно, не тем человеком, но ведь любил же!

— Я пойду, — сказала она, — а то… на виду всей улицы! Он не мог её удерживать, только смотрел, цепенея от восторга, на голые плечи, чуть заметный желобок на спине, прикрытый косой, на облегающее платье в горошек, пронизанное её живым теплом.

Он ещё не раз приходил, сначала с Сергеем, а потом с Шуркой. Знакомство Романа с братьями оказалось довольно приятным — можно сказать, даже удачным, если бы не его безответная любовь. Ребята были смышлёные, грамотные, с ними и только с ними он мог говорить про Настеньку. Конечно, не о своих чувствах — их невозможно было выразить словами, — но про семью Штраховых вообще, про девчат, про то, что тётя Маруся сама когда-то работала на выборке породы…

Шурка познакомил его и с самой старшей сестрой — Соней. Та хорошо к нему отнеслась, даже сказала: «Мальчики приходят иногда, чтобы мать проведать, приходите и вы с ними».

А для ребят дружба с отчаянным назаровским коногоном оказалась весьма полезной. У них появился свой советчик и защитник. В шахтёрском посёлке с его дикими нравами старший друг был просто необходим. Первым делом они рассчитались с несчастным Гришкой. Воскресным утром, когда он ещё спал, разметавшись на нарах, потихоньку вставили ему бумажки между пальцами ног и подожгли. Это называлось «сделать велосипедку». Когда припекло, Гришка вскочил от боли и спросонья задрыгал ногами, вроде крутит педали. Бумажки сгорели, оставив ему пару волдырей. Братья, конечно, сбежали, а вернулись в казарму в сопровождении Романа. Он заявил:

— Если тронешь кого из пацанов — под землёй найду.

Гришка плакал.

Роману больше нравился Шурка — и старше, и нахрапистей. Он и перед тем, как войти во двор к Штраховым, не краснел и не терялся. Если же подкарауливали сестёр, когда те были вдвоём, Шурка разговор мог завести и даже придумать что-то интересное. Он был почти ровесником Нацы, разговаривал с нею на равных.

Вот и нынче с утра Шурка и Роман появились в Юзовке. Заглянули первым делом в церковь — там шла заутреня, — но сестёр не увидали. Тогда Ромка предложил зайти в обжорный ряд и купить девчатам гостинец — орешков или конфет. Потолкались между рядами прилавков, где продавали всякую всячину: от леденцовых петушков на палочках, ранней зелени, молока — и до похлёбки из требухи. И тут Шурку осенила мысль:

— Давай сходим в «ЧАЙ И ЛЮБЫЕ СЛАДОСТИ» — щиколадку купим!

Это было недалеко, на Первой линии — ближе к заводу. Утро выдалось чистое, апрельское, солнце светило не зло, облегчая и будоража людские души. Когда приятели уже вышли из лавки, и Шурка нёс в руках аккуратный пакет, перевязанный розовой ленточкой, они увидели толпу возле цирка. Его деревянная халабуда, которой заканчивалась Первая линия, прилепилась почти у заводского забора, возле ворот. Зимой представлений не давали, постоянной труппы не было.

— Ты смотри, цирк приехал! Глянем, чего интересного там будет, — предложил Роман.

Но деревянный шатёр, когда они подошли, выглядел по-зимнему заброшенно. Остатки старых афиш, оборванные и размытые дождями, лохматились на стенках. Люди же толпились у бокового входа, ближе к заводской огороже. Они окружили полукольцом деревянные ступени, на которых стояли несколько заводских, один из них говорил, обращаясь к толпе:

— …Наши братья в тайге, в болотах работали, хозяевам золото добывали, а сами в нищете оставались. И за то, что они просили прибавки, чтобы не голодали ихние дети, — их постреляли. Если будем молчать, то и с нами такое будет. Там сотни семей потеряли кормильцев. Мы должны помочь им. Всем миром помочь…

Роман, а за ним Шурка — оба протолкались к ступеням. Там сидел парень с тетрадкой и карандашом, а рядом мужик постарше, из мастеровых, судя по всему.

— Сколько? — парень упёрся взглядом в вылезшего из толпы Романа. — Сколько даёшь, спрашиваю?

Коногон пробирался сюда просто из любопытства. Но не растерялся. Полез в карман, вытащил серебро.

— Тридцать копеек.

— Фамилия?

Записав в тетрадку фамилию, дал расписаться.

— А деньги ему отдай, — кивнул на рабочего постарше.

Над ними со ступенек всё ещё говорили. Какой-то благообразного вида мужик, взывая к собравшимся, предложил:

— Деньги деньгами, они нужны семьям, а по убиенным надо отслужить панихиду.

Толпа зашумела, взбудораженная новой идеей, и все двинулись к церкви. Тут были заводские, были шахтёры, какие-то женщины и просто гуляющие, и целая орава мальчишек. У церковной ограды движение застопорилось. Один из заводских прокричал, чтобы все не заходили, а послали делегацию. Благоообразный мужик, одна баба и тот, что собирал деньги, вошли в церковь. Толпа шумела, с нетерпением ожидая их возвращения. Но вот они появились, разводя руками. Отец благочинный наотрез отказался служить панихиду.

Что тут началось! Выступали, кричали, кто-то предлагал ввалиться всем миром и не уходить, не добившись своего. И вдруг всё стихло. На паперть вышел священник. Хорошо поставленным голосом, который и повышать не надо, — без того каждый услышит, — сказал:

— Братья и сестры! Скорблю вместе с вами по поводу того, что случилось. Идите с миром и не оскорбляйте печальный случай непотребным поведением.

— Молебен! — заорал кто-то пронзительно.

— Панихиду!

Батюшка поднял руку, поморщился, и все смолкли.

— Недостойно, дети мои… Сейчас, при существующих настроениях такие публичные действия непременно будут восприняты, как поддержка бунта против помазанника Божьего.

— Хозяин прииска — помазанник божий!?

— Да ты не богу, а Новороссийскому обществу служишь:

— Жандарм в рясе!

Загорланили, засвистели в толпе. Шурка почуял беду. Обнаружил вдруг, что рядом с ним нет Романа. Оглянулся и увидел, что его волокут, заломив руки за спину, два дюжих мужика. Не раздумывая, бросился вдогонку, у поворота в переулок налетел, повис на одном из них, кричал, брыкался. Но кто-то третий ударил его по голове, и всё поплыло перед глазами. Он и не помнил, как очутился в полицейском участке, рядом со своим другом.

Их втолкнули в арестантскую, где уже сидели несколько человек. Шурке показалось, что некоторых из них он уже видел возле церкви. Потом стали подводить других, и вскоре в небольшой комнате с зарешёченными окнами негде было даже сесть. Оказывается, полиция и ещё какие-то люди в обычной одежде вначале без шума выхватывали из толпы тех, которые побойчее. Когда это обнаружилось, люди стали разбегаться… Так чего же они нас держат — беспорядков не было! — возмущался кто-то из арестованных.

— А приказ: больше пяти не собираться — забыл?

— Ну да! Базар закрыть, что ли? В церковь не ходить?

— Ты за полицию не беспокойся, у неё законов много, найдут, что пришить.

— Можно и без закона. На Лене же три сотни душ постреляли. Какой тут закон!

— Полиция все может.

Постепенно разговор угас. Новых не приводили, а арестованных не тревожили. Прошло часа два. Было душно, исходила вонью деревянная кадка, в которую мочились, пощипывало глаза от испарений. Пробовали стучать в двери, чтобы открыли, — дышать нечем. Но никакого ответа. Перед дубовой дверью была навешена решётка. Могли же оставить запертой решётку, а двери открыть.

— Я одного хорошо запомнил, — шипел от злости Роман. — Шестёрка полицейская. Пиджачок кургузый, морда снизу подрублена… Ох, встречу я его!

Наконец дверь открыли, и дежурный полицейский стал по одному уводить задержанных. Приоткроет двери, пошарит глазами.

— Ты… пошли.

Через несколько минут он появлялся снова и уводил следующего. В арестантской становилось свободнее. Шурка сидел между Романом и плотным мужиком, чувствовал, что спина становится деревянной от напряжения. Когда освободились два места напротив, пересел туда, на некотором расстоянии от франтоватого мужчины лет тридцати. Шурка успел хорошо рассмотреть его, когда сидел напротив. Городская кепочка, вязаная жилетка под пиджаком — почти барин. Но настоящего барина узнаешь, даже если он пьяный валяется. Этот, скорее всего, из мастеровых высокого пошиба. Вроде Штрахова, только молодой. С его лица не сходило брезгливое выражение.

Когда увели ещё одного, который сидел на нарах по другую сторону от мастерового, этот лёг на спину и бесцеремонно упёрся сапогами в Шурку, даже подвинул его. Такое свинство невозможно было стерпеть, и Шурка со злостью скинул с нар его ноги. Мастеровой вскипел и так двинул парня сапогом в ягодицу, что тот слетел на пол.

Ромка все эти часы томительного ожидания вроде бы только и ждал случая, чтобы взорваться. Он ухватил Шуркиного обидчика за пиджак на груди, поставил на ноги и ударом в ухо сокрушил. Мастеровой встал сначала на четвереньки, схватился рукой за нары, но не успел выпрямиться, как Ромка снова отбросил его. Тут мужики повскакивали, схватили коногона за руки, оттёрли мастерового, который кричал, что хочет рассчитаться.

— Да как вам не стыдно, — с досадой выговаривал им один из мужиков, что удерживали Романа. — Все мы сюда за одно святое дело попали. Разве можно друг на друга впустую свою злость растрачивать! Товарищи…

— Свинья ему товарищ! Закричал, стирая с лица кровь, мастеровой. — Да вы все тут — деревня вонючая. Нашлись мне товарищи…

— Значит, мало он тебе дал, — заключил кто-то.

В арестантскую вошёл полицейский, обвёл всех взглядом и остановился, глядя на мастерового:

— Ты… пошли!

…Ротмистр Щеколдин, кажется, был рождён для военной формы: выше среднего роста, подтянутый, крупные правильные черты лица, чуть выступающий вперёд подбородок, раздвоенный неглубокой бороздкой. Гражданский пиджак сидел на нём как мундир: не был мал, но и без всяких цивильных свобод — при резких движениях видно было, как ходят под ним лопатки, вздуваются бицепсы. Щеколдин любил военную форму, много лет носил её, когда служил в военной контрразведке. А в девятьсот пятом году ему предложили перейти в охранное отделение с повышением в чине, и он согласился. Но при всей своей любви к форме (не только к форменной одежде, но и к порядку, точности) Щеколдин не терпел тупого солдафонства. Пристав полицейского участка раздражал его своей дурацкой прямолинейностью.

Щеколдин не мог положиться на него, потому сам приехал в участок. В большой дежурной комнате у стола за деревянным барьером сидел старший городовой. Всё пространство перед барьером оставалось свободным, только две лавки вдоль стен. Дверь направо вела в арестантскую, налево — в кабинеты: пристава, помощника, комнату дознания, оружейную…

Когда Щеколдин вошёл, дежурный вскочил, но ротмистр предупредительно поднял ладонь: сиди, мол, и помалкивай. Зайдя в кабинет к приставу, спросил:

— Что интересного?

— Слава Богу — ничего. На Боссе и в Назаровке собирали пожертвования, но в беспорядки не вылилось

— А среди задержанных?

— Горлопаны. Сами сборщики скрылись, но их личности мною установлены. Желаете взглянуть?

— Потом… Вы вот что, Панкратий Семёнович, — ротмистру с трудом давался дружеский тон в разговоре с приставом, но в интересах службы это было необходимо, — постарайтесь сами присмотреться к каждому из задержанных, вдруг кто из залётных… Да и вашим помощникам посоветуйте. Знаете, большие преступники чаще на мелочах попадаются.

— Всех зафиксируем, передадим сведения по месту работы.

— При первых подозрениях на принадлежность к тайным организациям сообщайте нашим людям.

Охранное отделение в своей работе опиралось на полицию. Задержания, обыски, сопровождение арестованных — всё это делалось силами полиции, которая была обязана точно выполнять указания охранки. Но если ротмистр Щеколдин, как и его шеф подполковник Башинский, служили государю и империи, то местная полиция охраняла прежде всего интересы Новороссийского общества. Дело в том, что Юзовка официально считалась заводским посёлком. Здесь всё принадлежало хозяевам завода — земля, крупнейшие шахты в округе, коксовые печи, карьеры. В самой Юзовке проживало больше полусотни тысяч человек, из них две трети — мужчины, она была покрупнее некоторых губернских городов России, но статус города ей всё не давали. Находились ходатаи, которые подавали прошения правительству признать её городом, отпустить положенные средства на местное самоуправление. Но каждый раз хозяева завода подкупали чиновников, сочиняли протесты, в которых доказывали, что посёлок — нечто вроде придатка к их заводу и шахтам, что с выработкой угольных пластов он умрёт… Они пошли даже на то, что за свой счёт содержали полицейский участок — лишь бы хозяйничать не только на заводе, но и во всей округе.

Так что пристав и его полицейская братия получали жалованье от Новороссийского общества. А кто платит, тот и заказывает музыку. Для них местный бунт рабочих против хозяев казался опаснее любых политических потрясений во всей России.

Задержанных по одному проводили мимо раскрытой двери кабинета — к помощнику пристава или к старшему уряднику. Перед тем, как отпустить, составляли протокол, записывали показания. Щеколдин заглядывал то в один кабинет, то в другой, вопросов не задавал. Присматривался, не окажется ли среди задержанных, можно сказать, чохом, такой, кого они обошли вниманием нынешней ночью. Вдруг из арестантской донёсся крик, ругань…

— Деревня вонючая… Нашлись мне «товарищи»!

Щеколдин тут же вышел в приёмную комнату.

— Не поладили, вашбродь, — поднялся дежурный.

Ротмистр выразительным жестом попросил его помолчать, а сам прислушался к тому, что происходит за решёткой. Вышел и пристав, вопросительно посмотрел на представителя охранки: как, мол, прикажете отреагировать? И тут у ротмистра появилась мысль… вернее — предчувствие мысли.

— Там, — кивнул на арестантскую, — кого-то побили. Я хочу допросить его лично. Позвольте сделать это в вашем кабинете.

Вскоре полицейский привёл к нему молодого мужчину, одетого с дешёвым франтовством, несколько растерянного и озлобленного. Он вошёл, держась рукой за припухшую щёку.

— Сволочи, — сказал он, оглядываясь на дверь. Подошёл к стулу и уселся напротив Щеколдина.

— Я вас не приглашал садиться…

Вошедший пожал плечами: что, мол, поделаешь — я уже сел. Тогда Щеколдин грохнул что есть силы ладонью по столу и рявкнул:

— Встать!

Арестованный инстинктивно вскочил и вытянул руки по швам.

— Вот так, — уже спокойным, почти домашним голосом, заключил Щеколдин, давая понять, что инцидент исчерпан. — Должен вам сказать, что командовать, повелевать людьми хорошо может только тот человек, который сам наилучшим образом умеет подчиняться. Но это я к слову. Теперь можете присаживаться, я вас приглашаю.

Он замолчал, испытующе глядя на задержанного. Потом спросил:

— Как вас зовут?

— Коняхин.

— Ну… хорошо, господин Коняхин. Хотя я спрашивал, как вас зовут. Старайтесь быть внимательным к собеседнику. Где вы работаете, господин Коняхин?

— На заводе, ваше благородие.

— Браво, мы уже начинаем объясняться как люди. Что же вы делаете там, сколько получаете?

— Машинист парового молота. На заработки не обижаюсь.

— И всё же… Это не праздное любопытство. Человеку платят столько, сколько он заслуживает.

— Я специалист. Шестьдесят рублей. Больше меня только мастер получает… если не брать, конечно, конторских или англичан.

— О! — Щеколдин встал. — Сидите, сидите… Такие деньги платят только очень хорошему рабочему. Как же вы оказались среди зачинщиков позорного сборища? Что у вас общего с уличными горлопанами?

— При чём тут общее? Я сам по себе.

— Позвольте не согласиться, — жестковато заметил Щеколдин. — Давайте будем откровенны. Вам, честно говоря, ничего не грозит. Ну, составят протокол, сообщат начальству, возможно — оштрафуют… Мелочи. Однако обещаю, что вы уйдёте отсюда даже без этого. Только хочу откровенности. Так что же общего?

— Я сказал — ничего.

— М-да… Тогда послушайте. Вас возмутило, что где-то на Лене тупоголовые полицейские лишили жизни многих людей. Это же возмутило и других. Вот ваше общее. Могу добавить, что убиенные, если разобраться, в большинстве своём такие же бандиты, как и те, что сегодня невежливо обошлись с вами. Но всё равно жалко — безоружных людей, без суда… А не приходило ли вам в голову, что в гибели этих людей виноваты не стражники, не полицейские, а горстка закопёрщиков, политических авантюристов, которые их обманули и повели под пули? Я, между прочим, тоже недолюбливаю полицию. Грубый народ. Но в их профессии иначе нельзя. Вы вот несколько часов просидели в арестантской, а полицейские ежедневно и ежечасно имеют дело с человеческими отбросами.

— Что вам от меня нужно? — спросил задержанный.

— Не поспешайте. Почему бы вам не оценить мою откровенность? Больше того… Вы когда-нибудь определяли своё положение в жизни? Ну… Как бы это сказать?… Пытались ли расставить нечто вроде шахмат: вот король, вот офицер и так далее, а вот — я сам?

Коняхин опустил голову, задумался.

— Ведь вам, пожалуй, уже тридцать. Время жизненного восхождения, можно сказать, тю-тю… А ведь уверены, что достойны большего.

— А вы вместо меня знаете, как это можно сделать?

— Представьте себе! Хочу вам помочь стать свободным человеком. Понимаете — лично свободным. У вас будут деньги… Ещё столько же, сколько получаете на заводе, а то и больше. Будете иметь возможность расквитаться с сегодняшними обидчиками, станете независимым от полиции!

— Не понимаю… — побледнел Коняхин, хотя отлично всё понял

— Зачем лукавить? Ясно же, что я предлагаю вам стать нашим сотрудником. Тайным.

— Чтобы свои же и удавили? — криво усмехнулся он, но не обиделся.

— У вас нет своих. Разве что ещё по девятьсот пятому году кое-какие грешки. Вы, как мне помнится (это Щеколдин сказал наобум), уже работали на заводе в девятьсот пятом?

— Да.

— Тем лучше. Ваше настоящее имя буду знать только я. Агентура принадлежит организации, но знают агентов лишь отдельные сотрудники, коим такое право доверено государством. Я, к примеру, не видел агентов, которые выходят на моих подчинённых. Знаю их работу, их клички, но — ни лиц, ни фамилий.

— А если я не соглашусь? — щупая припухшую щёку, капризно спросил Коняхин.

— Подниметесь и уйдёте.

Ротмистр долгим, властным взглядом уставился на мастерового, который нерешительно заёрзал на стуле, и после паузы продолжил:

— Вы дерзкий и свободный человек, нисколько не обижены государством, а значит — заинтересованы в защите его устоев…

Щеколдин работал с вдохновением. Не зря он сегодня после бессонной ночи застрял в полицейском участке. Давно искал случая выйти на столь заманчивую кандидатуру преуспевающего эгоиста из «чисто рабочей» среды. Коняхин, как выяснилось в разговоре, вырос на заводе, стал виртуозом своего дела. Мог открыть наполовину коробок со спичками, поставить его на наковальню и ударом многопудового парового молота аккуратно закрыть, ничего не повредив. Он возвысился над другими рабочими и поверил в свою исключительность. Человека с такой безукоризненной рабочей биографией, да ещё неглупого, можно было внедрить в нелегальную организацию и, если умно направлять, даже вывести в её руководство.

В секретной инструкции департамента полиции рекомендовалось «приобретение и сбережение внутренней и секретной агентуры как единственно вполне надёжного средства, обеспечивающего осведомлённость». Инструкция предписывала:

«Следует всегда иметь в виду, что даже слабый сотрудник, находящийся в обследуемой среде («партийный сотрудник»), неизмеримо больше даст материала, чем общество, в котором могут официально вращаться заведующие розыском… Поэтому секретного сотрудника, находящегося в революционной среде или в другом обследуемом обществе, никто и ничто заменить не может».

Впрочем, Щеколдин знал это и по своему опыту. Посмотрев на часы, сказал:

— Не могу вас задерживать дольше, чем это необходимо для составления обычного протокола. Завтра вечером жду, как договорились. Боковая дверь будет открыта, и даже в коридоре вы никого не встретите.

Коняхин встал и в нерешительности задержался на какие-то секунды. Ротмистр подумал, что он хочет протянуть руку на прощанье. Тоже встал, отвёл руки за спину и кивком головы простился. Только у новоиспечённого агента другое было на уме.

— А как та сволочь?.. — он имел в виду своего обидчика из арестантской.

— Не ваша забота, — мягко улыбнулся ротмистр. — Мы не прощаем обид, нанесённых нашим сотрудникам.

Когда в кабинет вернулся пристав, Щеколдин сказал ему:

— Я, пожалуй, пойду. Ничего интересного. Кстати… которые учинили драку в арестантской, отпустите их тоже. О самой драке — ни слова. Её не было. Не бы-ло!

Загрузка...