Рено ураганом вырвался из Парижа. Сердце его сжимала такая жгучая тоска, какая способна убить обычного человека за несколько часов. Его буквально придавливала к земле мысль о том, что ему необходимо скакать во весь опор, побеждая пространство и время, тогда как все живые силы его души стремились в обратном направлении, приковывали его к Парижу. Рено, преодолевая самого себя, мчался как бешеный. И, взывая к своей могучей воле, пытался изгнать из памяти — или, по крайней мере, попробовать изгнать — страшную сцену в Сен-Жермен-л'Оссерруа. Он говорил себе:
«Поскольку через двадцать дней я все равно вернусь, поскольку я тогда буду абсолютно свободен, поскольку только тогда я смогу продолжить те удивительные, незабываемые переговоры, которые начались в церкви, я должен, я обязан думать только о том, чтобы скакать быстрее…»
Но разве человек может научиться так управлять собой? Разве он может вынудить себя думать о том или не думать об этом? Да, этот человек не только, как он считал, должен был, но и мог! Потому что он представлял собой существо, организованное исключительным образом и в этом смысле чудесное. Да, он обладал сверхъестественной властью над собой и другими, и одна эта власть способна была заставить его мозг сохранять лишь те образы и мысли, которые он позволял себе сохранить в ту или иную минуту!
Перепрыгивая с загнанной лошади на свежую, дав себе за пятеро суток лишь двадцать часов отдыха в несколько приемов, Рено к вечеру пятого дня добрался до расположенного на берегу Роны города под названием Турнон.
Замедлив ход, он почувствовал смертельную усталость — усталость не тела, но духа.
«Так, — подумал он, — если я не смогу победить это несчастье, то умру через час, а значит, умрет и мой отец, и…»
Он почувствовал, как мыслями снова возвращается к Мари, покачал головой и спрыгнул с лошади. Подошел к двери трактира, служанка, которую он даже не заметил, принесла ему вина. Он облокотился на столик, пристально глядя на красный солнечный диск, опускающийся за лиловые горы на далеком горизонте. Внешне он выглядел очень спокойным, вот только рука, пробравшись под полу расстегнутого камзола, ногтями терзала его грудь, там, где сердце, и это было ужасно.
Образ Мари! Этот образ снова стал преследовать его. Он видел ее такой, какой она была в ту ночь, когда они вместе совершали погребение на Кладбище Невинных: в траурном покрывале, высокую, с фонарем в руке… И он исходил молчаливым стоном:
«Я люблю ее! Я люблю ее! Мари, о, Мари, возлюбленная моя! Мари! Я люблю тебя! Я тебя обожаю! Мари, мы умрем вместе, потому что я должен тебя убить».
Решение, как мы видим, далось ему непросто, но, когда Рено принял его, кровоточащая душа обрела наконец спокойствие.
В этот момент двери находившейся прямо против него церкви отворились, и оттуда вышли человек двенадцать крестьян. Двое несли стул, на котором сидела девочка лет пятнадцати, бледная, с распущенными волосами. Она была такая красивая, что при взгляде на нее хотелось плакать, ведь глаза девочки, при всей ее красоте, выражали неизбывную, безграничную печаль. Рядом с ней, тщательно оберегая ее от случайного толчка, шла пожилая женщина. Голова этой женщины тряслась от горя, лицо распухло от слез, она то забегала вперед, то возвращалась, все время просила идти потише, не трясти стул… Это, несомненно, была мать девочки. Рено не мог оторвать глаз от печального зрелища. Его быстрый и ясный взгляд прежде всего остановился на несчастной маленькой калеке, изучил ее с ног до головы. Рено охватило волнение, он задрожал. Мысли его заметались. Он вскочил, бормоча:
— А если я оставлю здесь после себя сияние чистой радости? Разве это не поможет заговорить боль? Надо попробовать! Скажите, ведь эта девочка парализована? — обратился молодой человек к трактирщику, и в голосе его прозвучала странная нежность.
— Да, мсье, — ответил трактирщик. — Монсеньор де Турнон сказал, что нужно отнести девочку в церковь, чтобы Пресвятая Дева исцелила ее.
— Монсеньор де Турнон?
— Ну да, кардинал де Турнон, архиепископ Эмбренский, тот, которого только что назначили генерал-лейтенантом господина коннетабля де Монморанси. Вон там — посмотрите! — его дворец, — добавил трактирщик, указывая на большой четырехугольный дом, защищенный зубчатыми стенами с бойницами и окруженный рвами. — И сегодня как раз малышку Юберту отнесли в церковь, мсье, но, вы же видите, Пресвятая Дева не захотела исцелить ребенка…
— Она парализована около двух лет? — спросил Рено, пристально вглядываясь в лицо несчастной девочки.
— Точно, мсье, ровно два года. А откуда вы знаете?
Рено не ответил. Он подошел к стулу, который носильщики только что поставили на землю, обратив калеку лицом к церкви. Ему пришлось пробиваться сквозь толпу: народу на площади перед храмом с каждой минутой становилось все больше. Появился мэтр Пезенак, начальник королевской полиции в Турноне. Согнувшись в почтительном поклоне — впрочем, очень может быть, страха в этом поклоне было даже больше, чем почтения, — он что-то объяснял монаху, вышедшему из ворот кардинальского дома. Монах был высоким, сухощавым, с бледным лицом аскета и с горящими глазами. Его осанка выдавала благородное происхождение, манера держаться говорила о том, что в былые времена монах был крепким и искусным всадником…
Мать парализованной девочки опустилась на колени и, повернувшись лицом к церкви, принялась горячо молиться. Женщины в толпе, как и большинство мужчин, последовали ее примеру. Наверное, несчастная хотела сделать последнюю попытку уговорить небесные силы сжалиться над ее дочерью и исцелить ее. Мертвая тишина нависла над толпой.
Красивая, как ангел, маленькая Юберта, белокурая Юберта с рассыпавшимися по плечам волосами была любимицей всего города: веселая и шаловливая хохотунья, она поспевала повсюду и везде была самой желанной гостьей. Юберта была для всего городка символом очарования просыпающейся женственности, символом радости, символом лучистого света. Но внезапно, сразу после того, как она навестила парализованную больную, которую все время старалась утешить и приободрить, девочка почувствовала странное недомогание. Болезненное любопытство заставило ее после этого еще чаще бывать у больной. После каждого визита малышке становилось все хуже и хуже.
И вот однажды утром она не смогла встать с постели: ноги отказались служить ей. Через несколько дней она уже не смогла пошевелить и пальцем: руки, как и ноги, парализовало, жизнь сохраняли одни лишь глаза. Сколько ни пытались лечить этот странный недуг, ничего не помогало, тело ребенка оставалось все таким же неподвижным, таким же напряженным. Для Турнона наступил долгий период траура. Несчастная мать чуть не сошла с ума. Вот о чем рассказывал надменно возвышавшемуся над толпой монаху с суровым лицом мэтр Пезенак, глава королевской полиции. Вот о чем мог бы рассказать Рено трактирщик.
В царящей на площади тишине звучал только прерываемый рыданиями дрожащий голос старухи-матери:
— О, госпожа моя, Пресвятая Дева! Это монсеньор де Турнон послал нас к Вам, чтобы я сказала: разве Вы не услышали моей молитвы, разве Вы не видели моих слез? Вам ведь достаточно только знак подать, госпожа моя, Пресвятая Дева, чтобы моя малышка Юберта снова смогла ходить! О, добрая Дева, владычица земли и неба, Вы — такая могущественная, помогите нам, спасите моего ребенка!
— Спасите ее! — взревела толпа. — Спасите Юберту!
Женщины плакали навзрыд, мужчины утирали слезы, горе бедной матери трогало все сердца. Глаза парализованной девочки были прикованы к статуе Богоматери, стоящей в глубине церкви среди горящих свечей, и эти красивые голубые глаза выражали такую мольбу, такую муку, такую растерянность, что даже суровый монах, наблюдавший за этой сценой, не смог сдержать дрожи, хотя при виде этого человека никто бы не смог поверить, будто зрелище человеческих страданий способно его взволновать.
Люди, собравшиеся на площади, долго плакали и молились, слышен был только неясный шепот, потом снова воцарилась тишина. Все взгляды обратились к парализованной девочке. Но она как была, так и осталась неподвижной! Мать продолжала стоять на коленях, по лицу ее струились слезы. Но вот и она, горестно повесив голову, поднялась. Носильщики подняли стул и собрались нести Юберту домой. Толпа расступилась. Все было кончено. Надежды на чудо не оправдались: теперь малышка навсегда останется парализованной!
И вдруг случилось то, чего никто не ждал. Этот молодой человек, который, облокотясь на столик, казалось, отдыхал перед входом в трактир, этот чужак, который никому в городке не был известен, этот путешественник, с головы до пят покрытый дорожной пылью, подошел к носильщикам и попросил их:
— Поставьте стул на землю.
Носильщики вздрогнули, когда в тишине прозвучал этот голос, в котором бесконечная нежность соединялась с непререкаемой властностью, так что сопротивляться было невозможно и бессмысленно. Они послушались. Люди, начавшие уже было расходиться, снова приблизились, движимые любопытством, неизбежным в тех случаях, когда все надеются на чудо и ожидают, что вот-вот случится что-то непредвиденное, сверхъестественное. Все взгляды устремились на путешественника, лицо которого в этот момент сияло таким светом, что от одного этого присутствовавших охватило смутное беспокойство. Старушка-мать тоже смотрела на юношу, и сердце ее мучительно билось. А Рено наклонился к малышке Юберте, взял ее за руку и сказал:
— Дитя мое, посмотрите на меня…
Парализованная девочка повиновалась. Наверное, целую минуту ее прекрасные голубые глаза безотрывно глядели в пылающие глаза незнакомца. И мало-помалу на бледном изможденном личике калеки стало появляться выражение безграничного доверия… Тогда Рено выпрямился, все еще держа девочку за руку. Стояла гнетущая тишина, только тяжелое дыхание выдавало присутствие на площади стольких людей. И вдруг раздался голос, он звучал необычайно ласково, но властно, но повелительно. Это Рено приказал девочке:
— Встань и иди!
По толпе прокатился ропот, потом голоса стали громче, громче, наконец люди закричали. Недоумение сменилось восторгом, ужасом, радостью, волнение толпы выдавало все эти разнообразные чувства. И у всех этих чувств была одна-единственная причина. Люди не случайно восклицали: «Ноэль! Ноэль!»[8], не случайно некоторые женщины упали в обморок, а некоторые мужчины в ужасе бежали: все, да, все видели своими глазами потрясающую, поистине сказочную, немыслимую вещь — свершившееся чудо исцеления!
Парализованная девочка послушалась незнакомца! Маленькая Юберта встала! Она пошла! Она помогла матери подняться с колен. Она заговорила с ней, она улыбалась всем, и крики неистовой радости, крики безграничного восторга вознеслись к небу. Город Турнон ликовал…
Монах еще побледнел. Он быстро прошептал несколько слов на ухо мэтру Пезенаку. Начальник королевской полиции Турнона сделал знак охране. В момент, когда Рено, вырвавшись из объятий счастливой матери и пробравшись сквозь охваченную энтузиазмом толпу, подошел к трактиру, его схватили сзади за руки и за ноги, ему не дали даже повернуть голову, его подняли над землей и унесли. Вся эта операция была в считанные секунды проделана дюжиной бравых парней, и некоторые из них угрожающе размахивали кинжалами. По толпе прокатился слушок, перешедший в ропот. То из одного конца толпы, то из другого доносилось:
— Кажется, это сам дьявол или, по крайней мере, колдун, продавший ему свою душу!
Рено, которого уволокли с площади подчиненные мэтра Пезенака, десять минут спустя оказался запертым в нижнем помещении дворца монсеньора де Турнона. Ему надели на щиколотки кандалы и приковали его цепями к двум грубым кольцам, вделанным в толстую стену. После этого в темницу вошел монах, и по его знаку, проявляя почтительную торопливость, все, включая мэтра Пезенака, удалились. Монах остановился в двух шагах от узника, перекрестился и сказал:
— Молодой человек, если вы захотите быть искренним и объясните мне, при помощи какого колдовства вы заставили встать и пойти парализованную девочку, я обещаю вам использовать для вашего блага всю свою власть, а она, поверьте, очень велика.
Рено попытался собрать все свои силы, все таинственные ресурсы, которыми располагал, чтобы заставить себя избавиться от бесполезной боли, от черных мыслей. Он принялся рассматривать стоявшего перед ним человека. Главное в его жизни сейчас, самое главное в эту минуту заключалось в одном: выйти из этой тюрьмы — и выйти не завтра, даже не сегодня вечером, а немедленно, потому что и завтра, и сегодня вечером будет поздно…
— Мессир, — сказал он, и любой, кто взглянул бы на него со стороны, легко представил бы себе, как он горд тем, что ценой огромных усилий может думать, говорить, рассуждать в ту минуту, когда все внутри его рухнуло и весь мир вокруг него разваливался на части. — Мессир, не соизволите ли сказать мне, кто вы?
— Не вижу в том никаких затруднений, — ответил монах. — Я Лойола.
Рено вздрогнул.
— Да, просто Лойола, — продолжал монах, — и если бы смог сказать о себе с еще большим смирением, то сделал бы это. Хотя когда-то я был дворянином и меня называли господином Лойолой. Из этого вы можете сделать вывод о том, что я многое пережил и что мне знакомы все человеческие слабости, потому можете говорить смело.
— Я слышал об Игнатии Лойоле, — сказал Рено, — и знаю, какой великий ум помогает ему все понимать. Поэтому я благословляю Небо, мессир, за то, что оно свело меня именно с вами, а не с каким-либо невежественным монахом. А теперь, прошу вас, откройте: каким образом вы сможете обратить свою власть мне во благо?
Он говорил с таким спокойствием, словно читал лекцию в Сорбонне. Его дошедший до полного истощения дух собирал последние силы, чтобы сохранять это ужасающее спокойствие. Лойола между тем размышлял: «Только ад может наградить человека подобной силой, потому что я сам никогда не получал от господа ничего похожего». А вслух он произнес:
— Если вы станете говорить со мной искренне, я смогу заступиться за вас перед королем и таким образом избавить от костра и от пыток. Я добьюсь, чтобы вас просто обезглавили или повесили.
Рено подумал: «Я должен быть свободен через несколько минут, больше ждать нельзя!» И сказал:
— Мессир, я не совершил никакого преступления. Вернуть жизнь несчастному ребенку, сделать счастливой старушку-мать этого ребенка, обрадовать множество людей — разве это грех?
— Нет, если бы Небо даровало вам эту силу. Да, если она — подарок ада. Признайтесь же, молодой человек, скажите мне откровенно, при помощи какого колдовства вы заставили ходить парализованную, то есть сотворили чудо.
Рено протяжно вздохнул.
«Если этот человек не так умен, как я предполагал, мне конец».
— Мессир, там не свершилось никакого чуда: на самом деле девочка никогда не была парализованной. Едва на нее посмотрев, я сразу же увидел, что она чрезвычайно впечатлительна и обладает развитым воображением. А такие люди способны невольно подражать больным, «присвоить» себе чужую болезнь, если вам так больше нравится. Она никогда не была парализованной. Иначе она никогда не смогла бы ходить. Мне понадобилось всего лишь внушить ей доверие к себе и веру в меня. А когда она стала верить мне и поверила в себя, мне достаточно было приказать ей встать и идти: воображаемые, а не реальные путы, сковывавшие ее, разорвались сами собой.
Он казался спокойным, но чудовищная тоска теснила ему грудь. Лойола покачал головой.
— Неужели вы думаете, — спросил он, — что я приму за правду хоть один из вымыслов, которыми полны ваши слова? Значит, вы отказываетесь сказать мне, какой из способов колдовства вы использовали?
Рено опустил голову. Из глаз его покатились слезы. В вопросе, заданном монахом, во всем поведении Лойолы он ясно читал фанатичную веру, ослепляющую этого человека, величайшую и темную веру, которая перекрывала путь разуму. Рено плакал. Это длилось всего минуту, но это было ужасно. Но внезапно в аду, в котором он находился, мелькнул лучик света.
«Взывать к рассудку таких людей бессмысленно, — подумал Рено. — Но, быть может, я найду тропинку к его сердцу?»
Он бросился на колени. Его правая нога зацепилась за железное кольцо, запуталась в цепи, и это причинило ему жгучую боль. Любой другой человек на его месте не смог бы сдержать крика, но он этой боли даже не почувствовал. Он поднял голову и посмотрел в глаза Лойоле. Лицо юноши было так искажено, оно было таким взволнованным, что монах с трудом узнал его. Молодой человек заговорил, и в голосе его прозвучали такое страдание и такая мольба, что Лойола отступил, бормоча:
— Адские силы пытались воздействовать на мой разум, это им не удалось, и теперь они хотят воззвать к моему сердцу!
А Рено между тем говорил:
— Мессир, мой отец — несчастный старик, перенесший за свою долгую жизнь множество невзгод. Кроме меня, у него нет никого на свете. И вот теперь моему отцу угрожает смертельная опасность. У вас есть отец, мессир? Представьте себе, что вам достаточно пошевелить рукой, чтобы спасти своего отца от ужасной смерти. Откажетесь ли вы сделать для своего отца то, что сделали бы для собаки? Мессир, умоляю вас: сжальтесь! Дайте мне свободу всего-навсего на восемь дней, и клянусь Богом, клянусь своей преданной Христу душой, что вернусь сюда, как только спасу моего отца!
Лойола непреклонно покачал головой и произнес:
— Покажите мне договор с дьяволом, подписанный вами, и сообщите колдовское заклинание, которое позволило вам заставить парализованную девочку ходить.
Рено, ломая руки, все больше и больше чернел лицом. Голос его стал хриплым:
— Мессир, умоляю вас, выслушайте меня! Я женат, моя жена очень молода. Есть ли у вас сердце? Любили ли вы когда-нибудь? Мессир, мессир! — добавил он со стоном отчаяния. — Будьте больше, чем Богом, будьте человеком!
Лойола, роняя слезы, попятился. Лойола, суровый Лойола, увидев, как этот крепкий, мужественный молодой человек катается по каменным плитам пола, бьется о них головой, как он унижается, пытается ползти вслед за ним, слыша его прерывающийся от рыданий, хриплый, тихий, какой-то жуткий голос, суровый Лойола заплакал! Но почти сразу же взял себя в руки, перекрестившись, медленно отступил еще дальше и вышел за дверь, прошептав:
— Все это уловки Сатаны, понапрасну ты пытаешься воспользоваться моей человеческой слабостью!
А из глубин темницы, дверь которой он тщательно запер перед тем, как поспешно удалиться к себе, до него донесся страшный, похожий на предсмертный хрип голос, донеслись слова, заставившие его задрожать:
— Будь ты проклят! Будь проклят! Я выживу хотя бы для того, чтобы заставить тебя страдать так, как страдаю я!
Несколько месяцев спустя принцы и их придворные, прослушав утреннюю мессу и перейдя через Рону, спускались вдоль ее правого берега по широкой, залитой солнцем дороге, пока та не вывела их в Турнон. Вооруженные солдаты разбрелись по городку в поисках пищи и крова. Дворяне заняли дома знати и богатых горожан. Дофина и его брата Анри мэтр Пезенак поселил во дворце кардинала-архиепископа Эмбреннского.
На рассвете следующего дня все должны были снова пуститься в дорогу. Дофин Франсуа торопился соединиться с армией отца, а после этого перейти в находившиеся в авангарде части, которыми командовал коннетабль. Наступил вечер. Все сели ужинать. Как обычно, за столом все молчали, одна мадам Екатерина блистала красноречием и остроумием. Как обычно, Франсуа оставался мрачным и, не произнося ни слова, размышлял об ему одному известных вещах. Он очень рано покинул общество, отправился к себе и бросился в кресло.
Оставшись один, принц закрыл лицо руками и зарыдал.
— Забыть! — хрипло бормотал он сквозь неудержимо льющиеся слезы. — Забыть! Но как забыть эту проклятую Богом любовь? Мари, мертвая Мари, убитая моей рукой Мари все еще живет в моем сердце! О, как забыть эту страшную ночь, когда я преследовал ее от самых ворот Тампля и когда поверг ее к моим ногам?! Но главное, как забыть, — прибавил он, скрипнув зубами, — как забыть, что Мари уступила моему брату Анри, продолжая сопротивляться мне? Как забыть о том, что она родила от него сына?
Больше он не мог сказать ни слова, он захлебывался рыданиями. Что же, получается, дофина терзали вовсе не угрызения совести? И совсем не раскаяние мучило принца? Значит, его бешенство, его страдания объяснялись лишь вечно живой ревностью? Потому что, как он считал, сын Мари, этот ребенок, родившийся в подземелье, был ребенком его брата. Подозрение давно родилось в его воспаленном мозгу, со временем оно только укреплялось, и теперь дофин Франции просто умирал от ненависти и от ревности.
Еще не пробило и семи часов утра, когда солдаты собрались на площади перед дворцом архиепископа. Пели трубы, лошади приплясывали от нетерпения, били копытами о землю. Рожок сзывал опоздавших. Войско выстроилось. Придворные заняли свои места. Не хватало только дофина. И принца Анри.
Но вдруг по радостной, пестрой толпе разряженных прекрасных дам и красавцев кавалеров, собравшихся на войну, как на бал, прокатился тревожный шумок. Страшный слух передавался из уст в уста, взрывы смеха сменились тревожным молчанием. Стало известно, что дофин тяжело болен.
Чем? Что за внезапная болезнь? Никто не знал. Одни говорили, что он простудился накануне, когда принимал ванну по приезде в Турнон. Другие предполагали, что черная меланхолия, которой принц, по всеобщему мнению, был одержим уже довольно долгое время, переросла в злокачественную лихорадку.
Прошел час. Потом два. Потом все увидели, как во весь опор скачут посланные принцем Анри к королю гонцы. Неподвижные солдаты в кирасах из буйволовой кожи стояли, опираясь на копья, и спокойно ждали, когда же отдадут приказ начать выступление. А в ожидании опустошали свои дорожные фляги, заботливо наполненные молоденькими хорошенькими горожанками. Всадники-дворяне спешились, один за другим они уходили в кардинальский дворец, чтобы получить там свежие новости о здоровье дофина. Наконец около десяти утра на площади появился принц Анри, и, видя, как он бледен, все поняли: болезнь действительно очень серьезна. И, наблюдая за поведением молодого принца, оценили его привязанность к старшему брату: не случайно же, когда Анри заговорил, голос его оказался глухим, надтреснутым, а речь прерывалась слезами.
— Мой возлюбленный брат, — с трудом выговорил он, — страдает неизвестной болезнью, хотя, как считают врачи, она не слишком тяжела. Дофин приказал мне взять командование войском на себя и продолжать наш путь. Поэтому, господа, мы сейчас же выступаем — и да хранит Бог моего брата!
— Аминь! — сказала мадам Екатерина, осеняя себя крестом с выражением искренней набожности.
— Аминь! — повторила за ней вся толпа, склоняясь в поклоне.
Почти сразу же войско снова выстроилось в походном порядке. Рожки и трубы пропели сигнал к началу похода. Все сдвинулись с места, стальные каски и протазаны[9] засверкали на солнце, бросая тысячи отблесков. Сопровождаемые бряцанием оружия и цокотом копыт, солдаты и придворные двинулись к югу и вскоре исчезли в дорожной пыли, ослеплявшей взгляд белизной.
День для больного прошел без особых изменений в его состоянии. Временами наступало улучшение, принц настолько хорошо себя чувствовал, что принимался горько сожалеть: почему не преодолел утром свою слабость. Тогда он пытался оторвать голову от подушки, но тут же падал снова, и тело его сотрясала страшная дрожь.
В четыре часа пополудни болезнь внезапно обострилась. Началась лихорадка с сильными приступами тошноты. Кожа Франсуа пылала, язык стал сухим и обложенным, в горле горел адский огонь, а самое ужасное — живот надулся, как бурдюк. Не прошло и десяти минут с тех пор, как начались все эти осложнения, — и принц стал бредить. Два врача, склонившись над постелью, испуганно переглянулись: на лице несчастного дофина они ясно увидели признаки приближающейся семимильными шагами смерти, неизбежной при столь быстром развитии так внезапно поразившего дофина тяжелого заболевания…
Приступ продолжался четыре часа, в течение которых весь город, собравшись в церкви и вокруг нее, возносил Небу молитвы о здравии принца, а колокола собора печальным звоном поддерживали глас народа. К десяти часам вечера метавшийся до тех пор в горячке Франсуа очнулся и перестал бредить. Он сразу же — инстинктивным, машинальным движением — попробовал подняться, но ничего не вышло: и на этот раз принц сразу же, задыхаясь, упал на подушки. Но на этот раз он испустил душераздирающий вопль:
— Я умираю!
— Сын мой, дорогой мой сеньор, — произнес рядом с ним голос, в котором явственно слышались слезы, — не хотите ли вы помолиться Всевышнему, чтобы Он помог избежать такого ужасного для короля и всего королевства несчастья? Но, если Господу угодно было назначить вам именно этот час, не хотите ли вы собраться с силами, чтобы помочь своей бессмертной душе отправиться в великое путешествие?
Франсуа посмотрел на говорившего и узнал в нем священника.
— Значит, я правда умираю? — спросил он.
В этот момент, потревожив группу коленопреклоненных у дверей придворных, которые, шепча молитвы, готовились присутствовать при последнем соборовании дофина, в его спальню ворвался какой-то человек с криком:
— Ваше Высочество, вы не умрете, если соизволите выслушать меня!
— Кто вы? — жадно вглядываясь в новоприбывшего, спросил принц, для которого просиял лучик надежды.
— Ваше Высочество, меня зовут Ансельм Пезенак, я имею честь представлять в городе Турноне королевскую полицию, и я знаю средство спасти вас!
— Считай, что тебе повезло, счастье и богатство у тебя в руках, — ответил дофин. — Говори. И поскорее.
Священник, иподьякон, мальчики-певчие, придворные, лакеи, врачи — все, кто к этому времени находился в спальне дофина, затаив дыхание, всматривались в этого человека, так твердо пообещавшего спасти умирающего принца. Нимало не смутившись общим вниманием, мэтр Пезенак повторил про себя греющие его сердце слова Франсуа: «Счастье и богатство у тебя в руках!» — и начал свой рассказ:
— Ваше Высочество, то, что я сейчас вам скажу, могут подтвердить и наш приходский священник, и все горожане. Несколько месяцев назад, по приказу святейшего и преподобнейшего отца Игнатия Лойолы, проезжавшего через Турнон, повторяю, по приказу этого весьма достойного монаха, обладателя королевских грамот, дающих ему полную власть, я арестовал одного молодого человека. Сейчас этот молодой человек содержится в подземной тюрьме дворца. Почему до сих пор его не судили? Не знаю. Может быть, преподобнейший отец Игнатий Лойола забыл о нем? Такое вполне возможно, и это не мое дело. Но поскольку я не получил никаких новых указаний насчет этого молодого человека, я продолжаю держать его в темнице.
— Ради бога, короче! — взмолился один из врачей.
— Но вот почему этот незнакомец был арестован, Ваше Высочество. У нас в Турноне проживает девочка по имени Юберта Шассань. В течение двух лет эта девочка была парализованной. И весь город был свидетелем тому, как молодой человек, о котором я вам рассказывал, подошел к ней, сказал: «Встань и иди», — и малышка Юберта сразу же встала и пошла!
— Пусть его приведут! — прохрипел принц. — И поскорее! Я умираю…
Пять минут спустя придворным пришлось, стараясь скрыть испуг, посторониться, пропуская в комнату изможденного молодого человека со страшно бледными, ввалившимися щеками, с запавшими, окруженными чернотой, но сверкающими нестерпимым блеском глазами, с неуверенной походкой… Вошел Нострадамус!
— Пусть все выйдут отсюда! — попросил Нострадамус.
Присутствовавшие в растерянности переглянулись. Но принц, бросив на них ужасный взгляд, приказал, чтобы его немедленно оставили наедине с колдуном… с целителем! С тем, кто вернет ему жизнь! Комната сразу же опустела, и новоявленный лекарь позаботился о том, чтобы закрыть за ушедшими дверь. Потом он вернулся к больному и, когда шел к его постели, казался тому похожим на архангела-спасителя. Телесные и душевные страдания изменили облик прежнего Рено: он как будто уменьшился в размерах, если так можно выразиться, как будто усох. Про другого сказали бы, что он исхудал, но это про другого: тело Нострадамуса словно испарилось, перестало быть материальным. Только глаза горели неистовым пламенем, и можно было подумать, что вся жизнь молодого человека, вся его сердечная боль, вся сила духа, одним словом, все, что составляло теперь его существо, сосредоточилось в этом пылающем взгляде.
Итак, Нострадамус подошел к кровати. К кровати, на которой умирал дофин Франсуа, один из двух мучителей Мари де Круамар!.
Нострадамус склонился над умирающим. Он долго и внимательно, с огромным терпением осматривал больного, выворачивал его губы, заглядывал под веки, рассматривал кончики ногтей. Франсуа в неизбывной печали качал головой.
Нострадамус… Рено… Он, человек, которого никто не захотел пожалеть, в этот миг забыл, что, подобно Христу, несшему крест на Голгофу, взвалил на себя тяжкий груз человеческого страдания… Для него наступила минута, когда он вознесся над своими страданиями, когда он прощал всему человечеству целый век преступлений… Он взял умирающего за руку и с доброжелательной улыбкой сказал ему:
— Смотрите на меня…
Дофин послушался.
— Доверьтесь мне…
— Я верю! — прохрипел дофин.
Нострадамус склонился еще ниже. Его улыбка излучала теперь поистине неземную доброту. И он произнес такие странные слова, что принц, до которого они долетали словно издалека, подумал, что ослышался:
— Какое счастье, что я появился вовремя! Вы можете успокоиться, Ваше Высочество…
— Я могу успокоиться? — не веря своим ушам, пролепетал дофин.
— Да. Благословите Небо за то, что фанатичный монах приказал бросить меня в подземелье этого дворца. Должно быть, этого пожелали всемогущие силы небесные, потому что, если бы меня не было здесь, никто не смог бы вас спасти.
— А теперь? — задыхаясь, прошептал больной.
— А теперь… Раз я здесь, то могу твердо сказать: ВЫ БУДЕТЕ ЖИТЬ!
Едва Нострадамус произнес эту фразу, лицо его обрело необычайно спокойное, даже безмятежное выражение. В момент, когда эта фраза была услышана, на лицо дофина легло выражение безграничного доверия. После тяжких мук на него вместе с пылким желанием выжить снизошла убежденность в том, что он непременно выживет. Он поднял глаза на целителя и улыбнулся ему с бесконечной благодарностью, его переполняла опьяняющая радость человека, сумевшего отойти от края бездны, откуда другие уже никогда не возвращаются.
Нострадамус вынул из-за пазухи маленькую коробочку и, достав из нее какой-то грязно-белый шарик, протянул его принцу. Франсуа с жадностью проглотил снадобье. Почти в ту же минуту он ощутил, как к нему приливают силы, как он медленно, но верно поднимается с самого дна пропасти, в которую неведомо как свалился. Смерть отступила от него!
— Я спасен! — с жаром воскликнул Франсуа.
— Пока еще нет, — со спокойной улыбкой возразил Нострадамус. — Я просто дал вам лекарство, способное на время вернуть вас к жизни и заставить смерть подарить вам несколько часов.
— Как это так? — заволновался дофин. — А что будет через насколько часов?
— Да я же вам уже сказал: вы будете жить! Потому что мне с лихвой хватит этого времени, чтобы изготовить…
Нострадамус замолчал. Принц поднял на него полные тревоги глаза и спросил тихо:
— Изготовить что?
— Хорошо, я отвечу вам, — мрачно ответил Нострадамус. — Надо, чтобы вы знали: я должен изготовить противоядие!
— ПРОТИВОЯДИЕ! — загремел принц, забыв, что совсем еще недавно лежал обессиленным. — О боже мой! Значит, я…
— Да, ВЫ ОТРАВЛЕНЫ!