Глава 2

Как-то раз я давал интервью, в котором сказал, что молитва, сам акт сотворения мольбы облагородил меня, придав простоту моей истинной сущности. Хотя внешне это заявление ни в чем не противоречит действительности, я все же скрыл от моего интервьюера, мистера Эда Бредли из «Шестидесяти минут»,[3] тот факт, что новая форма моей души во многом явилась результатом умения приспосабливаться к обстоятельствам. Человеческий дух податлив до безобразия. Все мы в какой-то степени психопаты, в основном безобидные, готовые втиснуться в какой угодно наряд, если он гарантирует успех в определенном окружении. Нарочитое безразличие и разочарованность — валюта, на которую в тюрьме много не купишь. Ярость — вот что там нужно, ярость, помогающая выжить. Сначала я надеялся, что предъявленное мне обвинение удастся свести к непредумышленному убийству, но повесть Ванды о том, как я пристал к ней в дамской комнате, где она смазывала себе грудь, о скорби, которую испытывала она, пересказывая этот инцидент Киршнеру, о том, как тот подошел ко мне всего лишь затем, чтобы задать пару вопросов, и о моей чрезмерно агрессивной реакции… Короче, при сложившихся обстоятельствах у меня не было иного выбора, кроме как признать себя виновным в убийстве первой степени и воспользоваться гостеприимством тюрьмы штата в Уолла-Уолла, чтобы на протяжении десяти лет страстно практиковаться в выживании. Первые несколько лет я только и делал, что строчил апелляции и размышлял о том, что сделаю с Вандой, когда выйду на свободу. Выяснилось, что Киршнер имел обыкновение жестоко избивать эту женщину, которая сожительствовала с ним срок, достаточный для того, чтобы приобрести права гражданской жены; после его смерти она унаследовала значительную часть всех доходов, которые приносила его сеть гастрономов. Сомневаюсь, чтобы она заранее знала или хотя бы предполагала, как повернутся события в «Галере», однако мне пришло в голову, что естественной формой, которую ее дух принял в результате постоянных оскорблений и унижений со стороны Киршнера, была мстительность, почему она и ухватилась за предоставленную мной возможность, состряпала вражду на пустом месте и молилась, чтобы все вышло наилучшим для нее образом.

В тюрьме я потратил уйму времени, обдумывая всевозможные способы мести. Я воображал, как призраком прокрадусь в пурпурный полумрак Вандиного будуара, овладею ее спящим телом и совершу над ней метафизическое насилие, засеяв ее плоть сотнями мелких опухолей. Я представлял себе и другие, более жестокие и непосредственные формы мести, воображал, как буду соблазнять ее, овладевая ею против ее желания с такой жестокостью, что лишенный воображения насильник Киршнер покажется ей ангелом по сравнению со мной, но в то же время мои садистские ласки будут столь утонченны, что она не сможет отказаться от них и проснувшаяся в ней извращенная страсть превратит ее в мою добровольную рабыню на восемь, а может, и на пятнадцать лет. Так продолжалось примерно до середины того минимального срока рабства, который я определил для Ванды, когда один угонщик по имени Роже Дюбон, почти мне незнакомый, разыгрывая какую-то свою тюремную фантазию, согласно которой я представлял для него серьезную угрозу, пырнул меня ножом и оставил умирать на дне лестничного колодца… Только тогда жажда мести покинула меня и я начал постигать сущность молитвы. Пока я поправлялся, лежа в больничной палате, мои мысли снова обратились к Ванде, точнее, к тому моменту, когда она молилась. На суде стало совершенно очевидно, что по сути своей она была алчной, аморальной девицей легкого поведения, без твердых религиозных устоев. В тот миг, когда она увидела, какой шанс предоставляет ей судьба, и поняла, что никак не может повлиять на исход дела, она начала молиться, повинуясь сильнейшему импульсу. О чем бы она ни просила — чтобы мой удар оказался смертельным или чтобы полиция поверила ее словам, — совершенно очевидно, что ее мольба была услышана. И тут мне вспомнился мой собственный недавний опыт. Лежа под лестницей и чувствуя вкус крови на языке, я уже видел, как смыкаются вокруг меня смертные тени и жизнь ускользает прочь. И тогда я стал молиться сначала о том, чтобы встать, потом подняться по лестнице и, наконец, пройти по коридору ровно столько, пока я не встречу кого-нибудь, кто мне поможет, причем все мои мольбы были адресованы не какому-то конкретному богу, а брошены в неизмеримую пустоту, над которой, как я думал, царило огромное ничто.

И вдруг я ощутил неожиданный прилив сил. Я встал, я поднялся по лестнице, я пошел. Чудо, сказал потом хирург, особенно учитывая серьезность моих ранений. И тогда я подумал, что, может быть, в самой молитве и кроется чудесная сила, а имя, с которой мы ее соединяем, будь то Аллах, Иисус или Дамбалла,[4] тут ни при чем, надо только вложить как можно больше страсти в точно сформулированные слова да выбрать подходящее время. Таким образом, и молитву, и, может быть, даже веру можно рассматривать как сугубо физический акт, действенный способ внесения небольших корректив в реальность.

Эта идея, бывшая сначала не более чем причудой, постепенно целиком завладела моим сознанием. В тюрьме люди не знают, куда девать время, и становятся одержимыми, начинают возводить города из зубочисток, строить корабли в бутылках и складывать мозаики из спичек. Только моя мания обладала большим потенциалом, чем их бессмысленные занятия. Мне пришло в голову, что если энергия и случай являются главными условиями успешной молитвы, то почему бы искусственно не создать первые при помощи последней. Можно ведь придумать специальную молитву, которая поможет человеку сконцентрировать свои усилия и направить их на определенную цель, когда в этом возникнет нужда. Разве псалмы писали не для этого? Однако проблема с псалмами, как и вообще со всеми старыми молитвами, заключается в том, что громоздкая напыщенность их слога не соответствует современности и не столько помогает молящемуся сосредоточиться на желаемом, сколько отвлекает его, вот почему с течением времени псалмы стали видоизменять реальность все слабее. Необходим был новый стиль молитв, такой, который не обращался бы ни к какому богу или прибегал к услугам мелких божеств, преходящих сущностей, чья власть ограничена, а не к всевидящему верховному существу библейских авторов. Стиль, который отвечал бы нуждам и потребностям современного человека, нечто вроде самоучителя или учебника, доходчиво объясняющего, в чем состоят основные навыки и какие нужно делать упражнения, чтобы эти навыки развить.

Первая же молитва, в которой я попытался достичь означенного идеала, была написана еще в больничной палате, и в ней я просил о способности впредь «слышать шаги во тьме и режущее воздух дыхание убийцы». Не могу сказать наверняка, внесла ли эта молитва какие-нибудь изменения в мою жизнь, разве что сделала меня более восприимчивым к опасности, но я твердил ее про себя всякий раз, когда покидал свою камеру, и опыт с Роже Дюбоном (который мотал остаток срока в тюрьме строгого режима) или кем-нибудь вроде него ни разу не повторился. Да и вообще ни одна моя молитва не оставалась без ответа. Правда, я просил только о мелочах и всегда тщательно выбирал время. Однажды вечером я готовился попросить, чтобы меня назначили на должность библиотекаря, и как раз сочинял соответствующую молитву, когда мой сосед по камере, Джерри Суэйн, немолодой коренастый деревенщина из Якимы, отбывавший шесть лет за перевозку наркотиков, пообещал мне пять пачек «Кэмела», если я «накалякаю для него молитовку». Просьба меня ошарашила. Хотя обстоятельства навязали нам своего рода товарищество, Джерри с тех самых пор, как его перевели в мою камеру, держал со мной дистанцию, и я вовсе не стремился ее сократить. Мы с ним были разной породы. Он — неопрятный, толстый, хайратый, его грудь, плечи и спину сплошь покрывали одноцветные татуировки, которые выдавали руку одного и того же художника и в основном представляли собой карикатурные изображения пышнотелых женщин вокруг огромного осьминога, при помощи всех своих конечностей совокуплявшегося с четырьмя их них. Многочисленные тюремные дружки Джерри были ему под стать, и стоило им собраться вместе, как они тут же заводили разговоры о ниггерах и мексикашках да еще о каком-то тайном обществе, которое пока еще в зачаточном состоянии, но скоро будет править всем миром. Я, по сравнению с ними, был утончен, поджар, коротковолос, ничем не изукрашен и держал свои взгляды на расовые и политические темы при себе. Я спросил Джерри, о чем он хочет помолиться, и он, впервые за всю нашу совместную отсидку, вдруг размяк и поведал мне душещипательную семейную историю об отце, который их давным-давно бросил, о матери, которая спилась и умерла от горя, и о двух братьях, которые впутались в нехорошие дела и погибли. Из родных у него осталась только сестра по имени Сирина, да и та «лесбиянкой заделалась», что и стало причиной их взаимного охлаждения.

— Это подружка Сирину против меня настроила, — сказал он. — Марси Шарп. Жирная свинорылая сучка. Хочешь верь, хочешь не верь, но ее мамаша тоже лесбиянка.

Смягчившись в заключении, Джерри написал Сирине письмо с просьбой о примирении, но мешкал с отправкой, понимая, что у сестры нет особых причин ему доверять.

— Похоже, дела у тебя идут неплохо с тех пор, как ты начал молиться, — сказал он. — Вот я и подумал, какого черта, была не была.

Я еще порасспросил его о Сирине, чтобы придать достоверности своему произведению, и засел за работу, а через пару дней предъявил Джерри законченный продукт, молитву, которой впоследствии суждено было открыть сборник и которая начиналась словами: «Свинорылая дочь Женевьевы Шарп меня ненавидит…»

Джерри перечел ее несколько раз и заявил обескураженно:

— Не очень-то тянет на молитву, как по-твоему?

— Религиозное чувство должно исходить от тебя, — сказал я. — Слова нужны для того, чтобы сфокусировать ощущения, сконцентрировать энергию.

Он перечел стих еще раз и добавил:

— Ну, это, типа, не тянет как-то на нормальную молитву.

Я, как мог, постарался объяснить, что достоинства изобретенного мной «нового стиля молитвы», как и всех прочих вербальных средств достичь определенного состояния духа — мантр, традиционных молитв и так далее, — заключены в атмосфере текста, его музыке и гармонии, которая достигается между звуковой оболочкой слова и его смыслом. Я не стремился превзойти старинные образцы в их тяжеловесной громоздкости, но, напротив, использовал современные выразительные средства. Если его это не удовлетворяет, я с радостью верну ему «Кэмел».

— Да не, понял я, — сказал Джерри. — Надо с этим чуток поработать. Вообще-то мне нравится… бля буду, если вру. Чудно только как-то.

Три недели спустя Сирина Суэйн пришла навестить брата, а немного погодя я получил следующий заказ на персональную молитву. Заказчиком был вспыльчивый, как порох, жилистый мужик по имени Скиннер Уоллес, осужденный за убийство и настолько переполненный рвущейся наружу энергией, что каждый раз, когда он подходил ближе, мне казалось, будто внутри у него что-то гудит, как в трансформаторной будке. По его словам, ему нужна была молитва, чтобы прикончить шлюху, которую он нанял навещать его раз в месяц в тюрьме и устраивать что-то вроде секс-шоу в будке для свиданий, сопровождая свои действия соответствующими комментариями в телефонную трубку. Но, как он утверждал, отсутствие нормального секса довело его до такого состояния, когда сама мысль о том, что другие мужчины могут иметь то, что ему недоступно, стала ему непереносима. Я и сам себя удивил, — ведь раньше я не связывал мой «новый стиль» ни с какими моральными принципами, — когда заявил ему, что молитва, написанная с целью вызвать чью-либо смерть, может не привести ни к какому результату, а если и приведет, то у меня нет ни малейшей охоты этим заниматься. Когда Скиннер это услышал, его глаза хищно сверкнули. Я думал, он меня ударит, но он сдержался — видимо, свидетельство Джерри Суэйна подействовало.

— Чего тебе на самом деле надо? — спросил я. — Я имею в виду, какой тебе прок с того, что она умрет? Ты ведь трахнуть ее хочешь, так?

— Супружеские визиты мне запрещены, — сказал он.

— Тебе ли не знать, как много здесь происходит такого, что не разрешено правилами. Закажи лучше молитву, которая склонила бы кого-нибудь из охранников на твою сторону.

— Не буду я молиться чертовым охранникам! Да они меня ненавидят, мать их!

— Ну, тогда предлагаю помолиться за то, чтобы тебе подвернулась возможность поближе подобраться к твоей шлюшке, чего бы это ни стоило.

Эта идея пришлась Скиннеру по душе.

— Ладно. Черт с ним! Пиши.

— Дело не только в том, чтобы я написал для тебя слова…

— Да знаю, знаю! Мне надо все прочувствовать. Вложить в них силу.

— Более того…

— Я все знаю, понял? Тебе надо сначала спросить меня кое о чем. Так валяй! Делай что надо!

Чуть не полтора месяца ушло у Скиннера на то, чтобы молитвами, угрозами и уговорами создать обстоятельства, которые позволили бы ему регулярно и полноценно встречаться с его шлюшкой. Как только это произошло, на меня обрушился целый шквал заказов. Те, которые я принимал, мне обычно удавалось выполнить, но большинство из них я отвергал. Так, я сразу отметал те, которые не выдерживали никакой моральной критики, и те, исполнение которых лежало за пределами моего скромного творчества. Разумеется, высоким процентом точных попаданий я был обязан отчасти именно суровому отбору, но, понаблюдав за Джерри, Скиннером и некоторыми другими клиентами, я пришел к выводу, что не все здесь зависит только от меня, — просто привычка молиться изменила их поведение, сделав их более уравновешенными и даже приятными людьми. А исполнение желаний только способствовало закреплению этих черт. Нередко клиенты возвращались, чтобы попросить о чем-нибудь еще, а после мне случалось видеть их во дворе на прогулке, или бредущими по коридору, или даже запертыми в камерах, где они твердили слова молитвы, опустив голову и беззвучно шевеля губами. Я был уверен, что их молитвы не остались без ответа именно потому, что новый стиль помог им сконцентрировать волю и направить ее на достижение результата, и еще я твердо верил в то, что именно привычка молиться привела к тем переменам в их поведении, которых более традиционными методами духовного очищения добиться никак не получалось. Подтверждение этой теории я находил и в самом себе. Когда я попал в тюрьму, мне был тридцать один год, и, хотя любой пятилетний период в возрасте от тридцати до сорока обычно включает духовный рост, в моем случае я усматривал прямую зависимость между изобретенным мною новым стилем и собственным возмужанием. Я стал набожным, склонным к созерцательности, методичным, уравновешенным человеком, чей цинизм порядком поистерся от долгих упражнений в новом искусстве и постепенно уступил место другим качествам, более цельным и ценным. Даже говорить я стал по-другому: раньше моя речь была полна язвительных насмешек, теперь же я старался выражаться вежливо, чтобы никто не захотел мне противоречить, и даже ловил себя на том, что изрекаю какие-то банальные, расхожие истины, над которыми прежде сам первый посмеялся бы. Моему самонавязанному опрощению сопутствовала убежденность в том, что Бог тут совершенно ни при чем, однако, учитывая мою склонность к самообману и, как выяснилось, к морализаторству, я рисковал стать законченным адептом какой-нибудь нудной, заурядной христианской секты. Так, занимаясь духовным маскарадом, который позволил мне выработать новый стиль поведения, пригодный для выживания в изменившейся окружающей среде, я исподволь начал рассматривать себя как художника, творящего и изменяющего собственную душу, чтобы подготовить ее к новым, невиданным делам. Человек, который убил Марио Киршнера… я больше его не знал. Моя душа стала чище, сложнее, я уже не смог бы походя совершить преступление.

Загрузка...