Глава 20

Всякий, кто когда-либо имел дело с психотропными веществами или сильнодействующими лекарствами, которые нарушают химический баланс в организме и вызывают помрачение рассудка, или терзался видениями иных миров, и без моей подсказки знает, что повседневная реальность есть не что иное, как результат общественного договора, более или менее устраивающего всех. Но если вы носите обувь двадцать четвертого размера, то ройтесь хоть целый день в обувных корзинах «Кей-марта», но шлепанцев на вашу величественную ногу не найдете — аналогия, вполне применимая к измененным состояниям сознания и их трактовке авторами упомянутого договора. В качестве стандартного довода, почему вещи, не видимые обычным зрением, не могут существовать, выдвигается идея присутствия в крови человека аномального количества некой мощной химической субстанции, которая и придает осязаемость этим прежде невидимым вещам, вызывая их к жизни лишь тогда, когда человек напился допьяна, сошел с ума или впал в исступление; однако, поскольку сама человеческая способность к чувственному восприятию напрямую зависит от химического состава крови, постоянно подпитываемой веществами, поступающими из окружающей среды, которая, в свою очередь, подвергается пусть небольшим, но ежедневным изменениям, этот противоречивый довод поражает меня своей надменностью, так как исходит из установки, что резкие отклонения от нормы имеют почему-то меньшую ценность, чем отклонения не столь заметные. К примеру, может ли солидный гражданин, человек, адекватно реагирующий на происходящие с ним события, быть охарактеризован как вполне нормальный исключительно на основании нашего суждения о его реакциях? Разве не могут они быть вызваны целой цепью совершенно иррациональных предпосылок? Точно так же, если пациент психиатрической клиники возьмется за изучение, скажем, политических процессов в Америке (или любой другой стране) и придет к выводу, что имеет дело с бредовыми проявлениями безумной, помешавшейся на собственном могуществе культуры, с какой стати полагать его наблюдения несущественными, хотя и точными, только на основании того, что так думает о нем сама данная культура? Так что довод этот грешит множеством недостатков. Я вовсе не утверждаю, что обитатель сумасшедшего дома прав, когда говорит, что на каминной полке сидит святой Франциск и перебирает четки из человеческих зубов, а просто высказываю предположение, что кажущееся может до некоторой степени влиять на реально увиденное.

Я говорю это, чтобы подвести некоторую базу под гипотезу — какой бы невероятной она ни казалась, — о том, что все пережитое мною в клубе «Жизнь есть смерть» могло быть не просто наркотическим бредом, но своего рода комментарием или даже откровением об истинном устройстве мира, чьей первичной сущности мы не знаем и потому наделяем его ультраестественный (то есть сверхъестественный) двойник качествами, ему совершенно не свойственными, к примеру, представляем его себе величественным или устрашающим, тогда как на деле он столь же тривиален и убог, как и все остальное. Входя под арку, огромную, как замковые ворота, я уже почувствовал себя не на месте, и мне сразу показалось, будто я попал внутрь слабо освещенного, но пестро раскрашенного бреда, дымного царства оглушительно орущих пьяниц, танцоров и пульсирующей музыки, так же не похожего на окружающий мир, как плавание в глубинах океана отличается от скольжения по его поверхности. Причудливый древесный мотив, заявленный уже на фасаде здания, развивался и внутри. Мощным колоннам из черного дерева нож резчика придал сходство с живыми стволами, вокруг которых здесь и там обвивались барные стойки, эбеновый потолок был украшен рельефным орнаментом из листьев и ветвей, а из пола торчали вполне натуральные с виду пни, служившие столиками, на которых горели масляные лампы под вогнутыми колпачками, отбрасывая на лица людей резкие тени, так что вваливались щеки и западали глаза, а ложбинки между грудями женщин превращались в провалы, полные теней, и еще из пола росли другие объекты, по форме напоминающие развилки дубовых ветвей, явно задуманные как любовные гнездышки, — в них, сплетясь телами, сидели однополые парочки, некоторые уже занимались сексом, другие были еще только на пути к этому, — короче, комната больше всего напоминала лес пороков, где лишь обманчивые огоньки эльфов слегка рассеивают тьму, обнажая тут и там скрытое неистовство вакханалии.

В задней части здания была сцена, на которой в лучах пурпурного и малинового прожекторов рубилась группа; играли они громко, но ближе к дверям разговаривать было можно. Я занял стул у бара рядом со входом, за колонной, чтобы увидеть Брауэра, едва тот войдет, а самому остаться незамеченным. На крышке стола выделялись чуть выпуклые, как естественные наросты на дереве, цепочки символов, которые напоминали молекулярные диаграммы и уравнения. Я ждал, что они исчезнут, втянутся в структуру древесины, но нет, они оставались на своих местах. Бармен, сморщенный седой старик с глазами змеи (вертикальный зрачок, золотистое поле, моргательные мембраны вместо век), принес мне бокал «Дос экис». Люди толпились у входа, протискивались друг мимо друга, проскальзывали кто наружу, кто внутрь. Минут пятнадцать-двадцать назад я бы не справился с этим мельтешением, но теперь протрезвел, привыкнув к наркотику, который правил бал в моей крови, и быстро сосредоточился. Слева, на расстоянии двух табуретов от меня, сидели двое мужчин с напомаженными волосами, в золотых кольцах и браслетах, и дружелюбно болтали; справа, прямо рядом со мной, загорелая блондинка лет тридцати пяти, в летнем платье, судя по всему, американка, привлекательная, но местами уже начинающая подсыхать, соломинкой помешивала ярко-зеленую жидкость в стакане. Она показалась мне знакомой. Я уставился на нее, а она сердито буркнула:

— Ну, я это, я. Нечего так на меня глазеть!

— Прошу прощения?

— Я говорю, ты прав. На твой невысказанный вопрос дан ответ. Это я.

По-прежнему озадаченный, я ответил:

— И я тоже я.

Она смерила меня хмурым взглядом, потом расхохоталась.

— Ну, вот и поквитались.

Я повернулся к выходу, высматривая Брауэра.

— У тебя такой вид, как будто ты хочешь спросить: «Где это я, черт возьми?» — сказала женщина. — Пари держу, ты первый раз в «Ла виде».

— А ты здесь часто бываешь, да?

— Знаешь, если бы это был сценарий, я бы потребовала, чтобы его переписали. — И тут же исполненным похоти голосом переспросила: — Ты часто сюда приходишь?

— He-а. Мне некогда, я за сиротами присматриваю.

Она стряхнула на меня свою соломинку для коктейля, как священник, роняющий несколько капель святой воды на головку ребенка.

— Я точно знаю, что никогда не видела тебя здесь раньше. И все же мы с тобой знакомы.

— Это вряд ли.

— Нет, сэр! Говорю вам, я вас где-то видела. Ваш красивый рот кого-то мне напоминает. — И она заговорила, как деревенщина: — Ты, может, актер или еще кто?

— Вот и я тоже сижу и думаю, кто вы.

— А может, мы с вами оба знаменитости и не узнали друг друга? Вот так казус! Прямо экзистенциальная дилемма какая-то.

— Никакой дилеммы я тут не вижу.

Она отпила еще, помешала соломинкой в стакане.

— Пока не видишь.

Ни следа Брауэра. Я уже начал надеяться, что оторвался от него. Зато я видел прозрачные фигуры восьми и девяти футов роста, худые и цилиндрические, казавшиеся материальными только благодаря водянистому зеленоватому оттенку, какой бывает у порезанного тонкими дольками огурца. Они дрожали в воздухе и то пропадали, то появлялись вновь где-нибудь в гуще говорящих, передвигаясь от одной кучки людей к другой, точно подслушивающие овощные духи. А потом я увидел у входа человека в черной куртке, джинсах и черной шляпе. Толпа заслонила его от меня, и я привстал, оглядывая комнату. Союзник, пусть даже такой раздражающий, как Даррен или ненароком забредший сюда вардлинит, мне бы не помешал.

— Так ты скажешь, кто ты такой? — спросила женщина.

— Не хочу портить интригу, — сказал я, опускаясь на стул после неудачных поисков. — А ты?

— Только после тебя.

Она выудила из сумочки портсигар и бульварную газетенку, потом поставила сумочку на пол. На первой странице газеты красовался огромный заголовок, провозглашавший о желании Родни Данджерфилда[66] быть клонированным.

— Ну, если мы будем молчать о том, какие мы знаменитые и все такое, о чем же нам тогда разговаривать?

— О бармене. Можно поговорить о нем. По-моему, он Змей-проводник из легенд навахо. Погляди, какие у него глаза.

Она поглядела.

— Точно, как у рептилии.

— А зрачки видишь? — спросил я, не зная, то ли она на самом деле видит то же, что и я, то ли подыгрывает, думая, что я хочу ее позабавить. — И мембраны?

— Ничего странного. Здешние управляющие натуральные змеи.

«Подыгрывает», — решил я.

— Так ты знакома с управляющими?

— Я сама одна из них. — Она закурила сигарету и направила струю дыма в потолок. — Ну, или инвестор, по крайней мере.

Я сказал, что это, наверное, объясняет, почему каждую женщину в этом клубе кто-то лапает и только она одна сидит спокойно на своем табурете и никто к ней не пристает.

— Ночь еще только начинается, — сказала она. — Если тебе суждено кого-то встретить, от него не убежишь.

— Ты имеешь в виду вообще… или только здесь?

— Особенно здесь.

— Понятно. Значит, мы говорим о штуке, которая называется судьбой. А «Жизнь есть смерть» что-то вроде водоворота, узел, где сходятся все пути.

— Именно так и обстоит дело.

У входа началась какая-то возня, привлекшая внимание сразу нескольких прозрачных зеленых штуковин, а вместе с ними и копов. Прозрачные, как я вдруг понял, здорово смахивали на кактусы. Духи кактусов. От одного их вида у меня стало кисло во рту. Ощущение относительного физического комфорта, пришедшее, когда я слился с толпой у макиладоры, начало исчезать. Суставы заломило, кожа на лице стала казаться жирной и грязной. Брауэр, похоже, куда-то исчез, так что пора было подумать, как добраться до дому. По комнате пошла какая-то рябь, как если бы время расширялось или рушились барьеры между континуумами. Вряд ли в таком состоянии стоит садиться за руль. Я предположил, что если чуть-чуть постараться, эта легкомысленная блондинка вполне может стать моим новым лучшим другом. А если у нее к тому же есть машина, соединяющие нас узы популярности и законы братства богатых и знаменитых, конечно же, велят ей помочь другой знаменитости, попавшей в беду.

— Спорю, что ты актриса, — сказал я. — Комедийная, наверно.

Она улыбнулась.

— Так зачем знаменитой актрисе понадобилось связываться с местечком вроде этого?

— А ты много местечек вроде этого видел?

— Нет, бар, конечно, клевый, но…

— То-то и оно!

— Но не в Ногалесе же? Да брось! Ногалес — самая дерьмовая дыра.

— А где не дерьмовая дыра?

— Ну, если так ставить вопрос… Тогда конечно.

— А как еще его можно поставить? Люди — они везде люди, разве не так?

Приступом нервной боли мне свело плечи; я попытался их размять, растирая основание шеи.

— Черт, я здорово влип.

— У тебя есть особенная жалоба?

— Кто-то подмешал наркотик мне в питье. Возможно, кислоту.

— Кто-то из здешних?

— Нет, в другом месте, в центре.

— А по-моему, выглядишь ты что надо.

— И то хорошо, а то у меня такое чувство, точно я вот-вот чешуей покроюсь.

— У меня в отеле есть валиум, но тебе он вряд ли поможет.

— Пара таблеток не повредит, — тут же откликнулся я.

— Жаль, ничего не могу для тебя сделать.

Она скрестила ноги и стала смотреть куда-то в сторону, ясно давая понять, что я свободен, и тогда до меня дошло, что я, наверное, чересчур напирал или как-нибудь выдал свое отчаяние и она решила, что я подыгрываю ей с целью вызвать ее сочувствие — именно это я и собирался сделать, в нарушение принятого среди звезд кодекса поведения, — или заподозрила, что я вовсе никакая не знаменитость, а просто тип, которому от нее что-то надо, а значит, замечать меня ниже ее достоинства.

— Ты знакома с Шерон Стоун? — спросил я.

Я так и видел, как она думает: «Господи, неужели я недооценила этого ублюдка!» Без всякого выражения на лице она ответила:

— Нет. — Взяла с пола сумочку и стала перебирать ее содержимое.

— Мы с ней как-то познакомились у Ларри, — сказал я, — милая леди.

Сомнение заострило ее черты.

— У Ларри Кинга?

— Ага. Прошлой осенью. Во время моего турне.

Она перестала рыться в сумочке.

— Так ты музыкант?

Сорвись слова признания с моих уст («Я — Вардлин Стюарт»), и она была бы моя, и вскоре мы бы уже спешили к ее машине; но я вдруг почувствовал себя прежним Вардлином, тем, с острова Лопес, презиравшим всех и вся, и решил покуражиться, рассказав ей историю — не напрямую, а жестокими намеками — об одной знаменитой актрисе, которая, предчувствуя скорую старость, убедила себя в том, что теперь ей по нраву плотские радости покруче тех, какие может предоставить легальная индустрия вечеринок, и стала зависать в экзотических мексиканских борделях, где можно совокупляться с гигантскими жуками, пить мартини со змеиным ядом и тусоваться с насильниками-дегенератами, по сравнению с которыми их голливудские кузены просто дети малые.

— Она хотела устроить вечеринку и для меня, да только я прекратил турне, — сказал я. — Срочные дела дома.

Блондинка бросила на меня хитрый взгляд.

— Вечеринки у нее что надо. Ты ведь был у нее в доме в Санта-Барбаре, я полагаю?

Забавно, сказал я себе. Проверка. Правильных ответов, которые сразу подняли бы меня в ее глазах, было хоть пруд пруди, но у меня крутилось на языке следующее: «Нет, в Санта-Барбаре я не был,[67] а ты знаешь, что у нее на заднице родинка в виде крохотного петушка? Так что, когда снимали „Инстинкт“, пришлось замазывать ее гримом».

— Помнишь дилемму, о которой мы говорили раньше? Может, это она и есть, — сказал я.

Пока я раздумывал, как бы похитрее запудрить мозги блондинке, молоденькая мексиканка в темно-голубом коктейльном платье с низким вырезом, протиснулась между нами и, повернувшись к женщине спиной, зашептала мне на ухо:

— Зачем тебе эта сука, на ней клейма негде ставить! Пойдем со мной, у меня киска получше будет!

Хорошенькая, круглолицая и черноглазая. В длинных темных волосах — белый цветок кактуса. Духи с ноткой чего-то вяжущего. Я подался назад, чтобы разглядеть ее получше, и увидел миниатюрную пухленькую шлюшку, чьи глаза были обведены сине-зелеными павлиньими тенями, губы намазаны лоснящейся черной помадой, а груди подобраны так высоко, что казалось, одно небольшое усилие — и она сможет положить на них голову. Платье в обтяжку делало ее похожей на беременную, месяце эдак на четвертом. И она тоже кого-то мне напоминала. Два знакомых лица сразу. Чем я рискую?

— А ты знаменитость? — спросил я у нее.

— А как же! — Она потерлась об меня грудью. — Хочешь, скажу, чем я знаменита?

Не сводя глаз с блондинки, я продолжал говорить с мексиканкой.

— Ты актриса?

— Самая лучшая из всех, кого ты видел, парень!

— Говорят, — ответил я, — если видел одну, считай, что видел всех.

Без единого слова блондинка слезла с табурета и пошла на поиски того, кого ей предназначила в тот вечер судьба. Я поборол желание отпустить ей вслед какую-нибудь колкость. Проводник-Змей приблизился к нам и спросил у шлюшки, что она будет пить.

— Все, на что у нее хватит денег, — сказал ему я.

— Что с тобой такое? — Указательным пальцем она вытянула из кармана моих джинсов бумажник и раскрыла отделение для купюр. — Денег полно! — Я попытался выхватить у нее бумажник, но она увернулась и стала рассматривать мои водительские права. — Вар-р-р-д-л-и-и-и-н Стю-арт. Так тебя зовут? А я Инкарнасьон.

Она произнесла свое имя так, словно это было название какого-нибудь гордого государства, и заказала текилы. Я вырвал у нее бумажник.

— Не будь таким грубым, Варрд-лиин, — сказала она. — Не надо мне грубить.

Зачатки интуиции вовремя подсказали мне, что я не дома, что мне надо убраться из Ногалеса, и притом как можно быстрее, а еще я подумал, что ужасно хочу к Терезе, пусть даже только потому, что она — единственный на свете человек, рядом с которым я не веду себя как последний говнюк.

Инкарнасьон потянула меня за руку:

— Почему бы нам не подняться в мою комнату, я буду с тобой очень милой.

— А где твоя комната?

— Наверху… сзади. Пойдем! Я тебе покажу.

Наверху сзади меня вполне устраивало. Там наверняка найдется лестница, пожарный выход или какой-нибудь черный ход. План действий начал принимать очертания. Брауэр наверняка рыщет где-нибудь по ложному следу, а Баррио Сьело недалеко от более цивилизованных кварталов, так почему бы мне не рискнуть и не рвануть напрямик через пустырь. Потом позвонить, сесть в такси и махнуть до границы. Но когда Инкарнасьон повела меня дальше в клуб, в глубину фальшивого черного леса, где шум становился все сильнее и нас окружила толпа гибких, точно кошки, танцоров, которые разговаривали при помощи пальцев, как полинезийцы, извивались и обвивались друг вокруг друга, залитые, точно вином, пятнами пурпурного и красного света со сцены, вопили в такт чудовищному ритму, подгоняемые тяжелой поступью баса-мастондонта, под который хорошо только дух из кого-нибудь вышибать, мысли о спасении покинули меня, вытесненные из головы нашествием уродливых звуков, громоподобной энергией и текстом песни:

…Дрожат протоны, летят нейроны.

Неон пылает, тьма нож хватает.

Поют все мухи, конец иллюзий…

Тьмы ангел! Зла радость!

Тьмы ангел! Зла радость!

О, вероломство!

Инкарнасьон танцевала, наклонив голову, стиснув кулаки, ее груди подскакивали и шлепались друг о друга, пот летел с нее хрустальными каплями, издавая чистый печальный звон, но сатанинская гитара, правившая в тот миг всем миром, с шипением проглатывала их и превращала в ничто, и, если бы не моя рука и особенно колено, я бы и сам пустился в пляс вместе с ней. Первобытная тяга к насилию овладела мной, дикие эмоции спазмами сотрясали мое нутро, точно слова песни, театральные и бессмысленно-грозные одновременно, и впрямь заключали в себе толику реального зла, подобно мексиканскому варианту ацтекского проклятия, превращавшего мужчин и женщин в зверей, и я обнаружил, что вместе со всеми рычу «О, вероломство!», подпевая вокалисту, тощему юнцу, чей противный, гортанный, похотливо-хриплый голос был на самом деле голосом двенадцатифутового демона с круглой, как бочка, грудной клеткой и козлиными рогами, который присел перед микрофоном и завывал в него, в то время как остальные музыканты — за исключением ударника, скорчившегося за барабанами синеволосого гнома, — вышагивали по сцене с изяществом обезумевших принцев и то вертелись вокруг своей оси, чуть не падая, то снова обретали равновесие и застывали в разнообразных позах, иногда лицом к лицу, подначивая друг друга на новые гнусные подвиги, загоняя людям в мозги тонкие шила своих гитарных партий, подстрекая их тем самым к предательству. Окружавшие нас танцоры казались фрагментами живого гобелена, наподобие тех средневековых изображений девственного леса, где сквозь переплетения стволов, листвы и ветвей проглядывают морды животных и бесовские хари, — так и тут между телами танцующих, в отверстии, образованном непрестанно шевелящимися руками и ногами, я разглядел крадущуюся пантеру, чья черная шкура лоснилась, глаза горели красным огнем; затем какой-то зверь, похожий на медведя, только с клыками, — может, огромный кабан, — протиснулся мимо, наподдав по дороге плечом две танцующие пары, так что те завертелись волчком, неуклюже, но все же не настолько, чтобы их движения можно было счесть полностью лишенными фации; за ним в поле моего зрения попал человек-игуана в креповом шарфе — он неспешно шел на задних лапах, подергивая драконьим хвостом, а поравнявшись со мной, повернул в мою сторону голову, и его длинная физиономия цвета кости стала очеловечиваться прямо на глазах, точно он впитывал в себя подробности моей внешности; а когда я уже решил, что все танцоры превратились в животных, потому что людей вокруг почти не осталось, зато зверей появлялось все больше и больше — женщины-птицы, прямоходящие змеи, девушки-обезьяны, парни-собаки, мужчины-тараканы, — и даже те, кто еще остался самим собой, уже демонстрировали признаки превращения: зубы удлинялись, всякие признаки индивидуальности изглаживались с лиц, превращая их в стилизованные, упрощенные копии самих себя, — в тот самый миг я увидел Трита, покойника, со всклокоченными от запекшейся крови волосами, посеревшей кожей, в сопровождении кучки кактусовых духов, — похоже было, что они куда-то его ведут, может, назад к скале в пустыне. В следующий миг он уже скрылся в толпе, растаяв между танцующими так быстро, что я даже усомнился, точно ли это был он, и потому почти никак не среагировал, только удивился да напомнил себе, что мне лишь кажется, будто я все это вижу, а на самом деле это химический карнавал, Марди-Гра в моей крови, где сексуальные кровяные тельца горстями выбрасывают в окна бусины да выставляют свои галлюцинаторные груди на обозрение ликующей толпы внизу, как вдруг в стене танцоров возникла новая просека, а в конце ее, шагах в двадцати — двадцати пяти от меня, стоял единственный антропоморфный монстр того вечера: Брауэр. Не видя меня, он внимательно прочесывал толпу взглядом, но я не стал ждать, пока он повернется в мою сторону, схватил Инкарнасьон за руку и потащил ее к сцене, расталкивая людей и выкрикивая на ходу, где, черт возьми, ее комната и знает ли она, как отсюда выбраться. Попытавшись утихомирить меня жестами, она сказала: «О’кей, о’кей» и повела меня к сцене, сбоку от которой была дверь, почти невидимая, потому что она, как и стена, представляла собой сплошной лиственный орнамент; как только дверь закрылась за нами и наступила относительная тишина, я спросил, где черный ход.

— Ты же не хочешь уйти прямо сейчас, мачо, — сказала она и поставила ногу на ступеньку лестницы, ведущей от двери вверх. — Когда все только-только начинается.

Я прижал ее к стене и повторил вопрос.

— Да что с тобой такое, черт возьми? Боишься кого-нибудь, что ли? — И она вывернулась из моей хватки. — Не бойся! В моей комнате тебя никто не тронет. Никто тебя там не найдет.

— Я заплачу тебе… Заплачу прямо сейчас. Но мне надо отсюда выйти.

— Тогда придется сначала вернуться туда, откуда ты пришел. То, что ты тут увидишь, тебе все равно не понравится. Одни крысы да кости, парень. Баррио Сьело.

— А задняя дверь тут есть?

— Я же тебе толкую, парень! Нету! Все несут через переднюю. Еду, напитки… Все!

Я понимал, что она лжет, надеясь подольше продержать меня в клубе и выдоить побольше денег, но подумал, что торговаться у нее в комнате будет сподручнее, и велел ей показывать дорогу. Коридор, который начинался сразу за лестницей, был так узок, что двоим было по нему не пройти, приходилось шагать в затылок друг другу, да к тому же на потолке горели красные лампочки, напоминая фильмы про субмарины времен Второй мировой, где лодка, с трудом увернувшись от глубоководной бомбы, в аварийном состоянии спешит прочь. В коридор выходили дверей сто, не меньше; некоторые были распахнуты, открывая глазу комнатки без окон, размером не больше чулана каждая, где между фанерных стен в потоках льющего с потолка беспощадного света мужчины и женщины разной степени обнаженности занимались пред- или посткоитальными делами: торговались, болтали, прежде чем разойтись, передавали из рук в руки деньги. В одной комнате полностью раздетая толстуха лежала на кровати лицом вниз — такой узкой, что ее и кроватью-то назвать было нельзя, — а клиент, мужчина лет шестидесяти, дальнобойщик, судя по кошельку, намертво пристегнутому цепью к ремню, прицеплял к изголовью ее хвост — настоящий, как у скорпиона, с торчащим из него жалом, светло-коричневый, под стать ее коже, только прозрачный — наручниками, по-видимому специально для этой цели привинченными к стене. Я тут же выбросил эту сцену из головы как совершенно невероятную, но все же испытал истинное облегчение, когда обнаружил, что в комнате Инкарнасьон никаких таких приспособлений нет, там не было вообще ничего, кроме кровати, деревянного стула и телевизора, последние были в каждой комнате, и все включены, чтобы заглушить звуки любовных утех, которые в противном случае проникали бы сквозь фанерные перегородки к соседям, — так что, еще идя по коридору, я слышал обрывки попсовых мелодий, реплики из сериалов, вопли футбольных комментаторов, голоса ведущих политических программ, викторины и светские сплетни, короче, весь существующий репертуар развлечений. Стоявшая повсюду затхлая вонь низменного желания наводила на мысль скорее о невыразимой скорби, чем о коммерции, и тоже была частью меблировки.

Инкарнасьон уже хотела включить телевизор, когда я сказал ей, что мы не будем шуметь, но она все равно нажала на кнопку и приглушила звук, а потом начала снимать платье. Когда я предупредил ее, что и это, возможно, не понадобится, она ответила:

— Расслабься! Или ты, может, передумал, а?

Она стянула платье через голову, свернула его, пошарила под кроватью и вытащила оттуда хозяйственную сумку с розовой юбкой внутри. Я сразу понял, почему лицо Инкарнасьон показалось мне таким знакомым, — она была той девушкой с макиладоры, за чьей спиной я спрятался, входя в клуб. Подрабатывает тут, чтобы хватило на жизнь. Тем временем она взяла свои груди в ладони, по одной в каждую, и приподняла их, сначала одну, потом другую, точно сравнивая их вес, а сама улыбнулась мне. На ней были детские, небесно-голубого цвета трусики с желтым цветочком как раз над тем самым местом. Ее полнота была еще не сошедшим детским жирком. Вряд ли ей было больше шестнадцати.

Я выудил из бумажника две купюры по сто долларов каждая и показал ей.

— Где черный ход?

Она нахмурилась, брови сошлись у переносицы, напомаженные губы надулись.

— Ты что, не слышал, что я сказала? Нет здесь никакого черного хода!

Я добавил еще сотню.

— Хорошо, я тебе совру, если ты этого хочешь, — сказала она. — Потому что мне нужны эти деньги. Но черного хода здесь все равно нет.

— Что это, черт возьми, за место такое, где даже черного хода и то нет?

На этот вопрос она ответить затруднялась.

— Коридор, — сказал я. — Есть в конце него какая-нибудь лестница?

— Да, но она закрыта, понимаешь? Туда никому нельзя ходить.

Я пронзил ее обвиняющим взглядом.

Она пожала плечами:

— Ничего не поделаешь. Почему так, я не знаю.

С тех самых пор, как я покинул «Альвину», мое состояние все время колебалось между страхом и наркотическим отупением, но теперь меня охватила настоящая паника. Я не знал наверняка, был тот человек, которого я видел на танцплощадке, Брауэром или нет, ведь за минуту до этого я видел там же пантеру, кабана и мертвеца, но он так и стоял у меня перед глазами. Я сам загнал себя в тупик, и если Брауэр на самом деле в клубе, то он досконально обыщет каждый уголок. Я тяжело опустился на кровать, мысли разбегались. Инкарнасьон, решив, что я созрел для любви, попыталась положить мою ладонь себе на грудь, но я оттолкнул ее. Потом похлопал себя по карманам, надеясь, что где-то у меня есть швейцарский ножик. Но нашел лишь шариковую ручку во внутреннем кармане куртки. Я и представить себе не мог, на что она может сгодиться.

Паника то ли схлынула, то ли химикаты в очередной раз ее подавили, и я услышал по телевизору знакомый голос. Наш президент толкал речь. После каждой второй фразы камера делала наезд на аудиторию — бурно аплодировавшие мужчины во фраках и женщины в бальных платьях сидели за столиками, покрытыми белыми скатертями, уставленными сверкающими серебряными приборами и бутылками с вином, — потом возвращалась к президенту, а тот ухмылялся, точно двенадцатилетний мальчишка, радующийся шутке, которую только что отмочил; и тут я подумал: а интересно, можно ли при помощи нового стиля влиять на политику, и если да, то с чего начинать: с перевыборов какой-нибудь Мэри Джо Гранди в городской совет или сразу с президента? — это, в свою очередь, навело меня на мысль о ручке в моем кармане и передряге, в которую я попал, и я решил хотя и с явным опозданием, но все же взяться за молитву, которая убережет меня от Брауэра.

Писать, кроме сотенных купюр, было не на чем, зато их у меня было целых восемь; Инкарнасьон, стоило мне взяться за дело, принялась бурно возражать, но я успокоил ее, сказав, что на ценность денег это никак не повлияет.

— А что ты пишешь? — спросила она.

— Молитву.

Из почтения к моему благочестию, не иначе, она уселась со мной рядом, сложила ладони и склонила голову, не мешая мне продолжать.

О Бог Одиночества,

Иисус пограничный колючей проволоки

и застойной воды,

пекущийся о крысах и тишине…

— А о чем ты молишься? — спросила Инкарнасьон.

— О том, чтобы выжить.

— Так ты еще боишься, да? Я же сказала, в моей комнате тебя никто не найдет. — Она заглянула в мои записи. — Бог Одиночества… Это что, еще одно имя Христа?

Я сказал «да» и попросил ее посидеть тихо, но получить желанную тишину мне было не суждено. Из-за стены за моей спиной несся веселый закадровый смех, которым сопровождают обычно выступления комиков, за стеной напротив мелодично стенал оркестр марьячи, а по телику Инкарнасьон наш президент лопотал что-то, сходившее у республиканцев за отвязную шутку, — не в силах сосредоточиться, я подумал, как будет чудно, если я умру из-за того, что не смогу написать ни слова.

…Пекущийся о крысах и тишине,

каких бы слов ни ждал ты от меня сегодня,

я их сказать не в силах.

Каких бы козырей рукав твой ни был полон…

Я не чувствовал, что надо написать дальше, моя связь с чем-то вовне прервалась. Нужные мысли были внутри меня, в моей голове, но я не мог загнать их в слова и образы.

— Ты кончил? — спросила Инкарнасьон.

…Я их сказать не в силах.

Когда я еду по юго-западным шоссе,

гремучая змея, переползая путь, становится вдруг

трещиной в асфальте,

и я, подъехав ближе, вижу, как ширится она,

и не могу ее объехать.

Такою же загадкой стал теперь весь мир,

головоломкой, в которой не хватает центрального

куска для сборки,

тайной, в которой одна опасность

неизбежно другую, сильнейшую, рождает,

и я не в силах в его проникнуть хаос.

Избавь меня от ритуала сегодня ночью

и сделай вид, как будто я не ошибся,

но верный выбрал тон.

Каких бы козырей рукав твой ни был полон,

пусти их в ход против того, кто смерти моей ищет, —

и сам его убей.

Это была самая короткая и неуклюжая молитва в моей жизни. Более того, я просил о заведомо неисполнимом. Закажи мне такое кто-нибудь другой, я бы ответил отказом. Молиться следовало о собственном спасении, но не об отнятии жизни у другого, что было не только сомнительно с точки зрения морали, но и выходило за пределы жанра, подвергая чрезмерному напряжению саму силу нового стиля. Скачок был слишком велик, требование слишком велико и внезапно. Я решил попробовать еще раз, но то ли именно эти слова отражали мое истинное желание, то ли голова моя совсем опустела, но ничего лучше я не выдумал. Глядя на исписанную банкноту, я чувствовал себя последним дураком, попавшимся на собственный крючок.

— Эй! — окликнула меня Инкарнасьон. — Ты что, думаешь, кто-то хочет тебя здесь убить? Ты этого боишься?

— Ага.

Она постучала пальцем по купюре, которую я держал в руках:

— Сколько у тебя денег?

— Восемь сотен с мелочью.

— Если хочешь, чтобы я тебе помогла, дай больше, — сказала она после паузы.

— Ты знаешь, как отсюда выйти?

— Мне нельзя будет назад, если я проведу тебя. Поэтому мне нужно больше. Там, на Севере, у тебя много денег? И не говори, что нет, ты богатый, я про тебя знаю.

— Да нет, деньги у меня есть. Чековую книжку я с собой не взял, но у меня есть кредитки.

Она отмахнулась от этого предложения:

— Мне столько не надо. Дай-ка ручку.

Положив купюру на сиденье деревянного стула за неимением стола, она прищурилась и стала выводить печатными буквами слова сначала на лицевой стороне, потом на обороте, с такой натугой, как будто занималась невесть каким тяжким трудом; потом протянула купюру мне и велела прочитать написанное.

Вардлин Стюарт обещает заплатить Инкарнасьон Баррера восемьсот долларов она покажет ему выход из «Ла вида эс муэрто». Еще он обещает помочь ей найти работу в США и получить зеленую карту и платить ей деньги, чтобы она могла дожить до первой зарплаты.

— Твою подпись, — сказала она. — И дату напиши.

Она вытащила розовую юбку с белой блузкой из сумки и начала одеваться. Я спросил, что она делает.

— Мы уйдем сразу, как только ты подпишешь, парень. Если они узнают, что я сделала, меня убьют.

— Только за то, что ты показала кому-то выход?

— Люди, которым нравится мучить других, им не нужны предлоги, сам знаешь.

Я подписал купюру и поставил дату; потом передал ее с остальными деньгами девушке. Инкарнасьон засунула их в нагрудный карман.

— Это контракт, — сказала она, свирепо глядя на меня. — Не сдержишь слово, засужу твою задницу.

— Как мы отсюда выйдем?

Она подхватила хозяйственную сумку с полу, подошла к двери и высунулась в коридор. Я повторил свой вопрос.

— Через черный ход, — ответила она. — Что это, по-твоему, за место такое, где даже черного хода нет?

Загрузка...