К концу восьмого года отсидки я молился о женщине и об успехе. Для достижения обеих целей сразу я решил воспользоваться одной молитвой, поскольку мне казалось, что женщина и успех связаны неразрывно. Помнится, та молитва была первой, в которой я обращался к божеству. Он был всего лишь поэтической условностью с чертами мультипликационного героя, облаченной, для пущего эффекта, в квазибожественный наряд, но все-таки это был бог:
О, Бог Одиночества,
сидящий со стаканом водки
за столиком в кантине «Де Флор Негра»,
что в Нада-Консепсьон,
слюна и капли мелкие мескаля
усы твои обильно орошают,
и тонет в пламени свечи твой взор…
Послушай, эта ночь, она как рамка,
что ограничивает снимок бытия,
она как черная повязка на глазах осужденного.
Так дай мне побродить еще немного
и, может статься, нежность отыскать…
Как я уже упоминал, у меня была привычка просить только о малом, и, кончив эту молитву, я спросил себя, уж не потому ли я обратился за помощью к божеству, пусть даже в шутку, что мне показалось, будто на этот раз моя просьба слишком серьезна. Но, подумав, я решил, что не поэтому.
За последние четыре года я при помощи нового стиля добился таких заметных улучшений в своей жизни и настолько повысил свою образованность, что сама идея о том, чтобы к моменту моего выхода из тюрьмы по ту сторону решетки меня ждала женщина, казалась вполне реальной. Все условия, необходимые для ее осуществления, я создал. Брайан Сотер, писатель, который раз в неделю вел у нас в тюрьме занятия по литературе, помог мне собрать мои молитвы и разрозненные записки о новом стиле в книгу — помесь поэтического сборника с трудом по популярной психологии — и уже готовился переслать ее своему агенту. Что касается женщины, то я много лет подряд подавал объявления о знакомстве в разные журналы, которые бесплатно предоставляли эту услугу заключенным. Мои усилия не пропали даром: я регулярно получал письма от школьниц, притворявшихся опытными женщинами, одиноких старух, притворявшихся молодыми, и невротических домохозяек, жаждущих иной, выдуманной жизни. Так что мое объявление раз от разу становилось все совершеннее. Поскольку молитва, которую я тогда писал, была призвана обеспечить успех моим сочинениям, то я решил распространить ее заодно и на объявление, и вот, едва я закончил составлять текст и выучил его наизусть, чтобы легче было концентрироваться на поставленной задаче, как у меня само собой сложилось следующее:
Заключенный, но не погребенный заживо: одинокий белый мужчина 39 лет, находящийся в данное время в тюрьме, желает познакомиться с одинокой белой женщиной близкого возраста. Цель знакомства: учиться, обрести надежду, найти истинного друга.
Несколько недель, последовавших за публикацией этого объявления, принесли мне семнадцать ответов, среди которых было и письмо Терезы Мадден из Першинга, штат Аризона. Оно пришло в хрустящем офисном конверте со штампом «Аризонское безумие» и названием улицы, из прочей корреспонденции его выделяла белоснежная простота: письма от школьниц обычно приходили в конвертах пастельных тонов с птичками, розочками и прочей дребеденью, почти нечитаемые адреса были нацарапаны карандашом, бумага зачастую хранила запахи трейлерной стоянки. По сравнению с ними конверт с письмом Терезы, оказавшийся легким как перышко, имел огромную ценность. Когда я его распечатал, из него не повеяло духами, и письмо, в отличие от многих, начиналось не развязным «привет» с восклицательным знаком, непременно до смешного жирным и снабженным круглой, точно ягодка, точкой снизу, но деловым, отпечатанным на машинке обращением:
Здравствуй, Вардлин.
Журнал с твоим объявлением забыла в моем магазине молодая домохозяйка, чей муж, пьянчужка из Огайо, содержит здесь ресторан и наполовину верит в то, что он — потомок местных легендарных ковбоев. Она подчеркнула твое объявление. Я прочитала его и подумала, что у меня ничуть не меньше, а может быть, и больше причин дать на него ответ, чем у нее. По-моему, мы обе одинокие, запертые в плену безграничной глупости окружающих женщины, которым сама мысль о возможности общения с человеком умным, и вдобавок тоже находящемся в заключении, кажется привлекательной. Теперь, когда я это написала, мне уже не совсем понятно, почему именно твое объявление так меня тронуло, но, видимо, чем-то все-таки тронуло. Не знаю, в чем тут дело, но я чувствую, что не ответить на него нельзя. Это чувство не поддается анализу.
Я живу в маленьком городе, держу магазин подарков и сувениров. Его оставила мне моя мать. Когда она умерла, я жила в Сан-Франциско, работала в банке и писала пьесы для одной театральной труппы. Я как раз только что пережила ужасный роман — ужасный в том смысле, что он кончился ужасно, — и все, что я делала, казалось мне тогда пустым и бессмысленным. Сначала я хотела продать магазин и вернуться в Сан-Франциско, но стоило мне приехать в Першинг… Короче, целый ворох причин заставил меня остаться. Прежде всего, я заново влюбилась в пустыню. Во-вторых, подумала, что собственный магазин наконец-то даст мне независимые средства к существованию. До этого я жила в дешевых меблированных комнатах с многочисленными соседками. Моя жизнь была беспорядочной, суетливой, вечно не хватало денег. Я вернулась домой в двадцать пять лет, и мысль о том, чтобы стать самой себе хозяйкой и путешествовать когда захочется, показалась мне соблазнительной. В конце концов, моя мать всю жизнь вела свой бизнес и, похоже, была вполне счастлива. Так почему бы и мне не заняться тем же?
Так я думала семь лет тому назад. Но магазин приносит ровно столько прибыли, чтобы я и моя единственная помощница могли сводить концы с концами. Так что путешествовать я не могу. Я бы давно продала его, да покупателей нет. Но даже если бы и нашелся желающий, куда бы я тогда делась? За пределами Першинга у меня нет ни родных, ни друзей. К тому же тридцать два — это не двадцать пять. У меня уже нет былой смелости, и перспектива снова пуститься в свободный полет и отказаться от всего знакомого и постоянного меня пугает. Может быть, я просто трусиха. Мне часто говорят, что я себя недооцениваю. Ночь за ночью я борюсь с искушением снять со своего банковского счета все деньги до последнего цента, бросить магазин и уехать куда глаза глядят. Мне одиноко, и вокруг нет никого, с кем хотелось бы связать свою жизнь. И все же я не могу решиться. Наверное, именно поэтому, не имея смелости покинуть свою тюрьму, я и решаюсь на этот отчаянный поступок и протягиваю тебе руку в твоем заточении.
Я хорошо понимаю, что объявление предполагает ограниченное количество слов. И мне кажется, что свой лимит ты использовал так, как может только умный человек, то есть послал конкретное сообщение, способное привлечь вполне определенный тип женщин. Не исключено, конечно, что я снова делаю дурацкую ошибку. И ты вовсе не так умен, как кажешься, а если и умен, то, может быть, агрессивен и неуравновешен. Давненько я уже так не рисковала… по крайней мере с год, а то и лет десять. Но какую бы женщину ты ни рассчитывал привлечь, мое внимание ты, во всяком случае, завоевал. Я бы хотела узнать о тебе побольше. По-моему, я почувствую, если ты попытаешься меня обмануть. Не сразу, может быть, но все же. Так что расскажи мне все, что захочешь. Если захочешь рассказать, за что тебя посадили, пожалуйста. Хотя прошлое интересует меня не так, как настоящее.
Спокойной ночи.
Письмо было подписано: «Тереза», и сопровождалось фотографией, сделанной, судя по дате, за несколько месяцев до этого. На фото Тереза стояла возле глинобитной стены, прислонившись к ней спиной и упершись в нее согнутой в колене ногой. На ней была коричневая замшевая куртка, джинсы и белая рубашка. Яркий солнечный свет бликами ложился ей на лицо, не давая разглядеть черты, придавая им какую-то голубиную простоту, но ясно было, что она красива. У нее были длинные, с рыжеватым оттенком светлые волосы и стройная фигура. Она улыбалась, но выглядела встревоженной, как будто не хотела фотографироваться. Мне показалось, что я понимаю ту женщину, которая написала мне письмо. Она одна, ей страшно, но она полна надежд. Одинокая жизнь воспитала в ней сдержанность. Я лег на койку и, зажав фотографию Терезы большим и указательным пальцами, стал смотреть на нее, как на кусочек неба. Ощущение присутствия, которое я испытал, читая ее письмо, становилось все более отчетливым, как будто прямоугольник глянцевой бумаги был порталом, впустившим меня на залитую солнцем улицу, где стояла она, не очень довольная тем, что ее снимают, смущенная какими-то словами фотографа, раздраженная нежданным вниманием и слишком ярким светом, думая о чем-то своем, может, о магазине, о неоплаченных счетах, о не пришедшем вовремя заказе, и я легко представил себе вялое течение жизни окружающего ее городка, увидел главную улицу с покатыми тротуарами, сплошь заставленную грузовичками, чьи капоты раскалились, как сковородки, от долгого стояния на солнце, увидел одноэтажные бетонные строения с застекленными фасадами и сверхмощными кондиционерами, увидел облака горькой желтой пыли, поднимающиеся вслед за каждым пешеходом, увидел жилистых, с выгоревшими добела волосами мужчин в галстуках-шнурках и серебряных с бирюзой браслетах на костистых, загорелых запястьях, увидел, как хорошенькая индианка ест мороженое, стоя возле универсального магазина и поджидая, когда появится видавший виды дерьмовоз, который у них называется автобусом, и повезет ее домой, в резервацию, увидел громадные бесчисленные звезды, загорающиеся над Першингом по ночам, и огни, которыми отвечает им город, — неоновые пирамиды, игральные кости, эмблемы солнца, вывески баров и прочие далекие от святости символы, которых год от года все больше рассыпается по темно-синей низине, — услышал, как ветер завывает в руинах старых индейских построек на вершинах холмов и как он врывается на городские улицы, рисуя жуткие морщинистые физиономии в песке, и те шепотом подражают его вою. Я знал, каков вкус пива в этом засушливом краю и как пахнут бензин и солярка, прорываясь сквозь кислый аромат пустынных солончаков. Мне показалось, что все это я узнал, просто подержав фотографию Терезы, и, хотя у меня не было других доказательств, кроме этого снимка да ее письма, я сразу поверил, что моя молитва услышана, и начал считать себя частью ее жизни. Я хорошо понимал, что столь самонадеянное умозаключение могло оказаться не чем иным, как тюремным психозом, ярким примером желания выходящего на свободу зэка ухватиться за любую возможность, не всегда удачную, чтобы только добиться своей цели. Однако вера в новый стиль научила меня полагаться на интуицию и не сомневаться в том, что письмо Терезы было исторгнуто из ее сердца силой моей коротенькой молитвы, и потому когда я сел за ответ, то писал, как мне казалось, с подкупающей искренностью, хотя то, что я принимал за искренность тогда, теперь выглядит в моих глазах простой уклончивостью, позволяющей избежать ответственности.
Дорогая Тереза.
Ты пишешь, что, наверное, поймешь, если я тебе солгу. Надеюсь, что так оно и будет. Мне трудно судить, ведь я и сам не всегда знаю, где правда, а где нет. Жизнь всегда казалась мне, по сути своей, одним сплошным обманом. Слова, которые мы говорим друг другу, так мало похожи на то, что мы чувствуем в глубине своих сердец, что могут с тем же успехом быть обманом. Когда мы говорим, то переводим самих себя с языка мысли на язык слов, причем настолько неуклюже, как будто произносим заученные монологи, суть которых не очень нам понятна. Истина зачастую становится ясной и понятной, когда двое людей напряженно глядят друг другу в глаза с одной и той же целью, когда в игру вступает их внутренняя совместимость, и, может быть, когда ты пишешь, что поймешь, если я тебе солгу, речь идет о самом факте того, что такая совместимость существует. Как бы там ни было, обещаю, что не скажу тебе ничего такого, что я сам считал бы заведомой ложью.
Наша переписка цвела и ширилась, проходя через стадии флирта, ухаживания, размолвок и примирений, пока мы наконец не признали оба, что стали друг для друга больше чем просто друзьями по переписке. Несколько раз мы говорили по телефону, хотя и коротко, но всегда о любви, и после каждого такого разговора у меня кружилась голова и теплело на душе. Мне представлялось, будто мы с Терезой вместе идем по какой-то неземной долине. И говорим по душам. Когда я думал о ней ночами, мне казалось, что мои мысли улетают в небо, как дым, и там смешиваются с ее ночными мыслями обо мне. Я рассказал ей о себе все, до последней малости. Каждая строка тех писем, что я писал ей тогда, звенит пронзительной искренностью. Исповедуясь ей, я и сам узнал о себе немалого нового и поучительного. Она была моей надеждой, за которую я держался изо всех сил, в то же время сомневаясь, что значу для нее столько же, сколько она для меня. Она все время повторяла, что обстоятельства не дают ей вырваться из города и приехать ко мне. Лишь через тринадцать месяцев после первого письма, когда я сообщил ей, что мою книгу, получившую название «Новый американский молитвенник», приняли в печать, Тереза предложила приехать навестить меня:
…Мы уже говорили с тобой о том, что если я приду в комиссию по досрочному освобождению и поручусь за тебя, раз уж никто из твоих родных не может этого сделать, то тебя, может быть, освободят условно еще до срока. Думаю, настала пора так и поступить, потому что эта твоя книга дает тебе отличный шанс на досрочное освобождение. Я успела полюбить тебя за минувший год (господи, неужели уже так долго?), но, должна признаться, немного боюсь личной встречи с человеком, который занял такое важное место в моей жизни, продолжая оставаться загадкой. А что, если все окажется не так, как мы надеемся? Как я это переживу? Конечно, мои переживания ничто в сравнении с твоими, и мои слова наверняка еще больше растравляют твою боль, но так уж оно есть. В общем, я думаю, что через пару недель приеду в Вашингтон и навещу тебя в тюрьме 21 мая, если ты не против.
У меня скопилось не меньше дюжины ее фотографий и около сотни писем, и все же, думая о предстоящем визите, я представлял ее себе менее отчетливо, чем после первого письма. Теперь, когда мне пришлось всерьез задуматься о своих чувствах, я понял, что не могу отделить реальность от сексуальных фантазий и далеко идущих планов нашего совместного будущего, которыми я себя развлекал. У меня было такое ощущение, будто несколько месяцев переписки пролегли между нами, как широченный залив, и, чтобы навести через него мосты, вряд ли хватит жалкой пары часов одного майского полдня. С перепугу я сел писать подходящую случаю молитву, но так и не смог ничего придумать. У меня уже девять лет и несколько месяцев не было женщины, и моя самоуверенность в обращении с противоположным полом порядком повыветрилась. Хотя это и неплохо, поскольку моя былая самоуверенность целиком и полностью основывалась на презрении к женщинам. Теперь же я не испытывал ничего, кроме сомнений в себе, помноженных на отчаянное желание освободиться досрочно и мысль о том, что Тереза может оказаться моим последним шансом. По мере того как день ее визита приближался, я перешел от тревоги к состоянию безмятежного всеприятия, точно приговоренный к смерти, который смирился с мыслью о неотвратимости убийственной инъекции. Утром того самого дня паника снова охватила меня с такой силой, что, когда я выходил во двор для свиданий — прямоугольник травы и яблоневых деревьев, среди которых были разбросаны детские горки и качели, в окружении изгороди с колючей проволокой поверху, — у меня тряслись колени. Солнце светило так ярко, что почти ослепило меня. Из-за ельника, насаженного к западу от тюрьмы, тянуло рекой. Мои чувства вдруг лишились обычной защиты, и весь мир предстал передо мной точно раскаленный красочный крик. Ветерок обвевал меня, а вопли носившихся вокруг качелей ребятишек на фоне болтовни их отбывающих срок папаш, которые сидели с женами и родителями за столами, ели принесенную ими еду и наслаждались возможностью прикоснуться друг к другу, показались мне резкими, как треск смолистого полена в костре.
Во дворе было, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, но Терезу я увидел сразу. Она сидела одна за столом в тени большой яблони, на ней был голубой сарафан с белыми узорами. Волосы она распустила по плечам. Завидев меня, она робко взмахнула рукой. Я шел к ней, не вынимая рук из карманов и напустив на себя уверенный вид, а сам страшно боялся напомнить ей какого-нибудь идиота в роли Крутого Джека из фильма пятидесятых годов. Вблизи она оказалась похожа на традиционный портрет американской девушки, чистой и очаровательной, как парное молоко или сахарное печенье. Узоры на ее сарафане изображали белых птиц с раскинутыми крыльями. Когда я подошел, она встала и обняла меня, по-сестрински. Я чуть не заснул от запаха ее шампуня, но прикосновение ее грудей подействовало на меня возбуждающе. Мой эрегированный член уткнулся ей в бедро. Смутившись, я едва не отпрянул, но она удержала меня со словами:
— Ничего, все в порядке.
Почти тут же она рассмеялась, звонко, как ручеек, и сказала:
— Полагаю, это значит, что ты рад меня видеть.[5]
А я, уткнувшись в ее волосы, пробормотал:
— Угу.
Не знаю, кто из нас дрожал, я или она. Наверное, оба. Удары моего сердца гулко отдавались во всем теле. Я не знал, что делать, просто стоял, и все. Наконец мы сели, держа друг друга за руки через стол. Я настолько привык сомневаться во всех своих эмоциях, что теперь, когда меня охватило неподдельное чувство, мог только молчать и смотреть. Она оказалась бледнее, чем на фотографиях. Белая ночная птица из страны беспощадного солнца. И хотя я уже знал, что глаза у нее зеленые, только теперь заметил, насколько они отличаются от обычных зеленых глаз: у них был тот же оттенок непрозрачного камня, какой бывает у ручьев Колорадо, когда тают снега. Среди жен и подружек грабителей, угонщиков и прочего ворья она выглядела не на месте, но мне подумалось, что эта женщина будет выглядеть не на месте где угодно, кроме разве что пустыни, ведь ее красота была такой спокойной и домашней, словно ее лицо и фигуру вылепил на досуге какой-то скульптор, вдумчивыми пальцами оживляя плавные изгибы ее тела.
— Что ж, — сказала она, — похоже, о химии нам беспокоиться нечего.
— Так вот как это теперь называется? Химия? А по мне, так больше отдает метафизикой.
И тут же испугался, как бы она не сочла мой ответ чересчур бойким. Она еще подержала мою руку, потом нырнула под стол и вытащила на поверхность большой, аккуратно свернутый бумажный пакет.
— Сэндвичи, — сказала она.
Сэндвичи оказались с куриной грудкой, помидорами, латуком и укропным маслом. За едой мы говорили о всякой всячине. Я рассказывал Терезе о книге, о том, что издательство вообще-то специализируется на художественной прозе, так что «Молитвенник» был для них своего рода экспериментом, но они полагали, что книга стоит того, и намеревались вложить хорошие деньги в раскрутку.
— Редакторша говорит, что, может, они даже будут переиздавать его раз в пару лет. Добавлять к нему новые молитвы. — Я надкусил сэндвич и прожевал. — Она говорит, пусть будет как уитменовские «Листья травы». Растет все время. Я, конечно, добавил, что мне до Уитмена — как до Луны пешком, и знаешь, что она ответила? Она сказала: «О господи, да Уитмена сегодня можно было бы так раскрутить! Этакий мачо Гинзберг!» А потом спросила, не голубой ли я.[6] Да с такой надеждой.
Тереза рассказывала мне о Першинге, о своем магазине.
— В нашем городе никто больше не продает набивных ядозубов,[7] — сказала она. — Зато через меня их проходит очень много. — Она налила себе чаю со льдом из термоса. — Иногда по утрам, когда я только открываю магазин, мне он даже нравится. В нем так причудливо все перемешано. Жеоды[8] и тарантулы. Поделки навахо и открытки. Магниты на холодильник, карты несуществующих кладов. Когда я одна, мне всегда кажется, как будто я мать какого-то огромного неуклюжего семейства.
Время летело сломя голову. Висевшее в воздухе напряжение, казалось, скользило и перетекало между нами. Минут за двадцать до конца часа свиданий Тереза взглянула на часы. Потом поджата губы, посмотрела на меня деловым взглядом, сцепила пальцы и спросила:
— Что ты теперь чувствуешь?
— Насчет чего? Нас?
Она кивнула, не переставая пристально смотреть мне в глаза.
— А ты не догадалась? — спросил я.
Ее щеки залились румянцем.
— У тебя давно не было женщины. Правда, не так давно, как у меня не было мужчины, но тоже порядком. Может быть, это сбивает тебя с толку.
— Может быть… а может, и наоборот, как раз все проясняет. — Я оторвал полоску куриного мяса и начал отщипывать от нее кусочки. — Мы уже несколько месяцев говорим друг другу «Я тебя люблю», но до сих пор все было как в школе. Я подсел на подробности. Когда ты стала подписывать свои письма «С любовью, Тереза», я чуть не умер от восторга. Я глаз не сводил с этой подписи, а когда получал следующее письмо, то первым делом смотрел в конец, подписалась ты так же или по-другому. Было еще и кое-что, но, чтобы все стало по-настоящему, не хватало одного — сегодняшнего дня. Когда ты уйдешь, у меня больше не будет такого чувства, что у нас все как в школе. Нет, все будет гораздо хуже… и лучше. А ты, разве ты не то же самое чувствуешь?
— Что-то похожее.
— Но у тебя есть сомнения.
— Эти твои молитвы… — И она порывисто тряхнула головой.
— И что с ними?
За столом, шагах в двадцати от нас, семья одного зэка собирала тарелки и кувшины в большую корзину, готовясь уходить, а маленькая мексиканская девчушка, в шортах и лиловой майке с надписью «Вашингтонские хаски», заплакала. Тереза наблюдала, как зэк, чьи руки до самых запястий, словно рукава, покрывала татуировка, а длинные черные волосы падали до поясницы, стал ее утешать.
— Ты так в них уверен, — сказала Тереза. — У меня такого рода уверенность всегда ассоциировалась только с сумасшедшими.
Я повернул голову и вместе с ней стал смотреть, как татуированный зэк качает свою завывающую дочку.
— Я не так уж в них уверен. Не совсем уверен. Но мне нравится создавать уверенность. Вот о чем моя книга.
— Книга… — Она плотно сжала губы, точно стараясь удержать какое-то слово, которое рвалось с них. — Знаешь, мне она понравилась. Хотя есть в ней что-то чересчур серьезное. Какая-то одержимость.
— Но ведь я еще не закончил, я в процессе, — сказал я. — Я говорю не о книге. О себе. Я совсем не уверен в том, что человек может изменить себя, но можно ведь попытаться изменить то, к чему человек стремится. Я же рассказывал тебе, как вел себя раньше. Но больше я так не хочу. — Я положил свою руку на ее ладонь. — Я сам не знаю, что скажу в следующий момент, понимаешь? Я точно знаю, чего хочу, но стоит мне попытаться сказать это словами, и я словно попадаю в плен к их значениям… а это вовсе не то, что мне надо. Вот почему слова так важны для меня. Когда я пишу молитву, то изо всех сил стараюсь придать им именно такой смысл, который, как я надеюсь, они и будут передавать. Это занятие помогло мне пережить несколько несчастливых лет. Может, когда я отсюда выйду, молитвы потеряют для меня смысл. А может, и нет. Не знаю.
Пока я все это говорил, у меня было такое чувство, как будто я проповедую и в то же время пытаюсь убедить в чем-то не только Терезу, но и самого себя. Помню, я подумал, что, наверное, совсем подсел на новый стиль и теперь всякое слово, которое слетает с языка, неизбежно принимает форму насилия над собой. Прямо как наркоман. Стоило мне подумать об этом, и я тут же утратил чувство реальности происходящего. Тогда я сосредоточился на Терезе и через постоянство ее зеленых глаз нашел путь назад, в реальную жизнь.
— Я говорила с твоим адвокатом по телефону сегодня утром, — сказала она. — Он считает, что, если мы поженимся, это хорошо подействует на комиссию по помилованию.
Мы оба ждали, когда заговорит другой. Наконец я начал:
— Я не могу…
И в то же самое время она с некоторым волнением сказала:
— Это…
Я попросил ее продолжать. Она так грустно и озадаченно смотрела на свои сомкнутые руки, на большой палец, который поглаживал костяшку другого большого пальца, и вид у нее был такой, точно ее собственные пальцы представляли собой некую форму жизни, независимую от нее самой, и она не знала, что с ней делать. Я думал, она собирается с духом, чтобы сказать что-то важное, определяющее для нашей ситуации, но она сказала вот что:
— Мне никогда не хотелось замуж.
Если в ее словах и крылось что-то важное, то я этого не заметил. С тем же успехом она могла бы сказать: «Я не люблю майонез». Я сказал, что не хочу ни к чему ее принуждать, и она, кивнув, вернулась к созерцанию своих пальцев.
С юга наползали серые облака, становилось пасмурно и прохладно. Со всех сторон посетители обменивались последними поцелуями и заключали в объятия своих любимых преступников. Весь двор звенел от напускной бодрости прощальных слов и принужденного смеха, но мы с Терезой сидели молча. Странно, но я почему-то совсем не волновался. У меня было такое чувство, что круг моей жизни окончательно замкнулся. Как будто я всю жизнь только и делал, что сидел и глядел в один из тех миниатюрных томиков с линиями по краю страниц, которые, если их пролистать быстро, складываются в изображение бегущего спортсмена или балерины, выполняющей замысловатое па, только в моем случае это было лицо женщины, простой стилизованный овал, перетекавший в лица былых возлюбленных и всех женщин, сыгравших важную роль в моей жизни, и все они постепенно сходились в одной Терезе. Я отметил, что ресницы у нее светлее волос и при беглом взгляде напоминают металлические коготки, которые удерживают драгоценный камень в оправе. В уголках ее губ залегли привычные складки, а морщинка в уголке правого глаза была глубже, чем слева, как будто она часто им подмигивала. Все эти черточки проступали с такой ясностью, как будто с моих глаз упала какая-то пелена — самолюбования, не иначе, — и я впервые увидел ее по-настоящему.
Она со значением вздохнула, потом встала и подошла к моему краю стола. Нагнулась и нежно, испытующе поцеловала. Я продлил поцелуй, положив одну руку ей на талию, большим пальцем другой поглаживая ее грудь снизу, и тут же почувствовал, что куда-то лечу.
— О господи, — сказала она, снова опускаясь на стул. — Я не знаю, что мне делать.
Я и так понял, что мой поцелуй ей понравился, но неуверенность взяла надо мной верх, и я спросил, понравилось ей или нет.
— Да, только мне не нравится терять сознание. Я к этому не привыкла. — И тут же смущенно прибавила: — Бог ты мой, как все это чертовски странно.
Раньше я никогда не слышал, чтобы она чертыхалась, и, хотя в ее устах это звучало вполне естественно, я все же изумился и преисполнился к ней новым уважением. Теперь мне было легко представить, как она решительно и умело отшивает какого-нибудь прощелыгу, приставшего к ней в баре.
— Ничем не могу помочь, — сказал я. — Для меня все странное закончилось лет девять тому назад. Может, больше.
— Странно ощущать такую глубокую связь с человеком, которого знаешь только по письмам да телефонным звонкам. — Она слегка взмахнула рукой. — А у тебя это не вызывает сомнений?
— Я ощущаю именно то, на что надеялся, может, поэтому сомнения меня не гложут.
— Ты и про меня написал молитву, да? — Теперь она говорила так, будто обвиняла.
— Я молился о встрече с кем-то вроде тебя. Так я и написал потом в объявлении. Найти истинную дружбу.
— Но ты и правда думаешь, что я появилась в ответ на твою молитву?
— Если я отвечу «да», ты скажешь: «О, да он псих». Если я отвечу «нет», тогда я солгу. В общем, не знаю, что и выбрать.
Она крутила прядку волос, старательно отводя взгляд.
— Я как-то не въезжаю, что тебя так беспокоит в новом стиле, — сказал я. — Не совсем въезжаю.
— Ты человек умный, а молитва — такая банальность. Только пойми меня правильно. Твои молитвы умные. Некоторые из них даже красивые. Но когда ты начинаешь объяснять, в чем их смысл, какая за ними стоит философия, это как… как Норман Винсент Пил[9] на экстази.
— Это верно, — ответил я. — Но тут есть и другая сторона. Вот ты говоришь: умный, а ведь я был барменом, когда они упекли мою задницу в тюрьму. И не таким уж хорошим барменом к тому же. Норман Винсент Пил на экстази — это для меня изрядное повышение. И вдруг я начал задумываться о вещах, не имеющих ничего общего с тем, чтобы получить удовольствие, опустив кого-то другого. По-моему, в тюрьме я стал проще. А именно с простоты мне и надо было начинать. Может, теперь у меня есть шанс поумнеть. Я, как моя книга, меняюсь в процессе. К чему бы это ни привело, обещаю — как только тебе покажется, что между нами все не так, как надо, просто скажи, и я от тебя отстану.
Подружки и родители кучками потянулись к приемному зданию, подталкивая перед собой детишек. Тощий седоволосый член попечительского совета стоял у забора и пыхтел сигаретой, выдыхая дым сквозь металлическую сетку ограждения.
— А ты хочешь на мне жениться? — спросила Тереза.
— Я хочу того же, чего и ты, — осторожно ответил я. — А еще я хочу отсюда выйти. Правда, как всегда, где-то посередине. Но если бы ты задала мне этот вопрос на воле, я бы сказал «да», можешь не сомневаться.
Она огляделась кругом:
— Мне, конечно, не нужна ни лесная часовня, ни подружки с цветами, но пожениться здесь…
— Ты просто не была внутри. Там гораздо уютнее.
Она рассмеялась, но как-то невесело. Еще несколько секунд, и наши предохранители перегорели окончательно.
— Вот блин! — сказала она, удивив меня еще больше. — Я уже целый год представляю нас с тобой вместе, так почему бы и на самом деле не попробовать. — И она принужденно улыбнулась. — Понимаю, звучит не очень оптимистично, но я все никак в себя не приду.
— Не обязательно решать что-то прямо сейчас.
— Обязательно. Затем я и пришла сюда сегодня.
Охранник прошел мимо нас, бросив:
— Пора прощаться, — а сам двинулся к другому столу.
Тереза стала комкать обертки от сэндвичей и запихивать их в пакет. Она так торопилась, словно все, чего ей хотелось, это побыстрее скрыться от меня.
— Эй! — сказал я, беря ее за запястье. — С тобой все в порядке? Я не хочу, чтобы ты переживала. И не только ради тебя самой. Я хочу чувствовать себя спокойно сегодня вечером. Но если все идет не так, как ты рассчитывала… — И я умолк, предоставляя ей закончить.
Она поглядела на мою руку на своем запястье, потом закрыла глаза и кивнула.
— Я собиралась поехать домой сегодня вечером, но теперь думаю, что подожду до утра. Мне было так хорошо в мотеле прошлой ночью, так нравилось чувствовать, что ты неподалеку. Может, сегодня будет еще лучше. — Она подняла на меня глаза. — Так хорошо?
— Хорошо, — ответил я.
Когда мы с Терезой шли через двор, то оказались совсем рядом с потрепанным членом попечительского совета, стоявшим у изгороди. Он на мгновение отвлекся от процесса медленного самоубийства и кисло заметил, обдав нас облаком едкого дыма:
— Ну хоть кто-то выглядит счастливым.
— И кто же это? — спросил я, не столько интересуясь ответом, сколько для того, чтобы потянуть время, — так мне не хотелось отпускать Терезу.
Член совета заткнул свою сигарету в старое морщинистое дупло, которое заменяло ему рот, и, вернувшись к созерцанию отдаленной группы деревьев, продолжал мрачно дымить.
— Шутка, — сказал он.