Глава 4

Девятого июля старый тюремный капеллан с желтозубой улыбкой и неумеренным запасом напыщенного сочувствия поженил нас, а двенадцатого ноября утром Тереза встретила меня у ворот тюрьмы на машине, и мы вместе поехали на юг, в Аризону. Свобода не казалась странной поначалу, ведь внутренне я был свободен уже много недель, но через несколько часов я понял, что свободен вредить самому себе как угодно — выпить галлон холестерола, к примеру, или наглотаться какой-нибудь отравы, — никому и дела нет, у меня даже голова от этой мысли закружилась. Однако я ограничился двумя чизбургерами, порцией картошки фри и мороженым. От еды я осовел и задремал, а Тереза вела машину. Я проснулся, сидя к ней вполоборота, и стал разглядывать ее сосредоточенное лицо, обтянутые свитером груди, еще яснее обозначившиеся под давлением ремня безопасности, аккуратно подстриженные прядки волос, льнувшие к зеленой шерсти, линялые джинсы, туго натянутые на коленях, всю ее, такую потрясающую и мягкую, и тут на меня навалилось острое чувство ответственности. Отныне наши жизни были связаны, хотя соединила нас всего-навсего формальная церемония, сухая и скучная, проведенная в тюремном флигеле, в противной маленькой комнатенке с белеными стенами, той самой, где зэков знакомили с художественной литературой, в исправительных целях; и я подумал: интересно, что такое мое чувство к Терезе — любовь или самовнушение, и что такое мой новый стиль — реальность или ловушка, которую я сам себе расставил и в которую сам угодил? Хотя, с другой стороны, разве компромисс и самовнушение не лежат в основе всех человеческих поступков? Разумеется, так оно и есть. И разве сам новый стиль не основан на идее подбора и сочетания слов и звуков так, чтобы с их помощью человек мог нацелить свою волю на небольшие изменения в реальности, подтолкнуть ее в нужную сторону, вызвать к жизни условия и возможности, которых не было прежде? А если все обстоит именно так, разве это не доказывает силу веры, разве не узаконивает мою убежденность в механистической природе Вселенной? И тут на меня нахлынула волна всякой бредятины, которая начала приходить мне в голову с тех пор, как я заделался профессиональным молитвотворцем, и сводилась в основном к попыткам убедить себя самого в парадоксальной нормальности собственного безумия, — все ведь делают одно и то же, разве не так? Вкрадчивые оправдания вползали в мой мозг, неумолимо, как компьютерный вирус, стирая на своем пути всякую противоречащую мысль, уничтожая всякий ментальный файл, который пытался оказать сопротивление. Я оказался бессилен перед собственным творением. Превратился в организм, питающий эмбрионы пагубной философии. В ослепительном свете собственного идиотизма я точно заново родился. Славьте Вардлина Стюарта! Славьте его славой великой. Это я соединил религиозный опыт с процедурой заказа новинок по каталогу, разве не умно? Разве не страшно и не ужасно? Разве не в этом нуждается двадцать первый век? Божественность глубокой заморозки. Святость, низведенная до торговой марки. Слово, Которое Стало Плотью по сходной цене, обогащенное сотнями витаминов для духовного развития. А разве не так поступают все мировые религии? Я стал проповедником для кустарей, этакой помесью Пэта Робертсона и Боба Вилы. Впору завести свое телешоу, назвать его «Этот старый молитвенный дом» или что-нибудь в этом роде[10] и обучать людей, как построить молельню из всякого мусора и обрывков истины, оставленных святыми прежних времен…

— О чем задумался? — спросила Тереза.

— Да так, сам не знаю, — сказал я. — Не о чем говорить.

Небо стало пурпурно-серым, закат розовой лентой опоясал горизонт, в мире не осталось ничего, кроме пустыни и прорезавшей ее двухполосной асфальтовой дороги. Тереза включила фары.

— Могу поспорить, ты думаешь о нас.

— Да. И о нас тоже. А ты?

Она бросила на меня быстрый взгляд, потрепала меня по колену:

— Думаю, но стадию беспокойства уже давно миновала.

— Да? И что же ты делаешь, перестав беспокоиться?

— Готовлюсь узнать, как у нас все будет. Очень хочется поскорее выяснить… хотя и страшновато. Но все равно хочется.

Тут мимо нас со страшным ревом пронесся полуприцеп, и наш «субурбан» повело в сторону.

— Говнюк! — выругалась Тереза.

Какое-то время она отчаянно жала на газ, повиснув у полуприцепа на хвосте, потом отстала.

— Знаешь, о чем я думала?

— Понятия не имею.

— Я думала о том, что ты, наверное, возненавидишь Першинг. А потом подумала: может быть, и нет. Может, наоборот, рядом с тобой и я стану его лучше переносить. Вот о чем я раздумывала всю дорогу.

Она помигала огнями дальнего света, предупреждая водителя встречной машины, чтобы он приглушил фары.

— Вот ублюдок! — сказала она и, притворяясь, что совсем ослеплена чужими фарами, резко бросила свою машину влево, навстречу проносящемуся мимо автомобилю.

— Я уверен, что не найду в Першинге ничего дурного, если только мне посчастливится добраться туда живым, — заметил я.

Она метнула на меня сердитый взгляд:

— Не нравится, как я вожу?

— Дурак я, что ли?

И ткнул пальцем в ветровое стекло, показывая, что она переехала разделительную полосу и снова оказалась на пути встречной машины.

— Просто я верю, что Бог на твоей стороне.

На ночь мы остановились в казино посреди пустыни, как раз у границы Невады. Игровые автоматы, несколько столов для блек-джека и игры в кости, рядом небольшой мотель. Неоновая вывеска на столбе извещала: «У ДЖЕННИ», и еще: «ПОСЛЕДНЕЕ ПРИБЕЖИЩЕ ИГРОКА». Ресторан специализировался на круглосуточных завтраках, и все блюда в меню носили названия, позаимствованные из азартных игр. Гречишные блинчики «Золотая рулетка». Завтрак «Ставки приняты». Яичница «Козыри». Мы сели в обитую красным дерматином кабинку, откуда нам был слышен металлический лязг игровых автоматов из казино, перекрывавший звуки обеденного зала: обычный в таких местах музон, звон тарелок, бокалов, вилок и ножей, треп игроков, вышедших глотнуть жирку с карбогидратами, угловатых проституток, поджидающих своих клиентов, заезжих деревенских щеголей в черных джинсах с узкими ремешками из позолоченной кожи и расписных ковбойских рубахах (глаза их бегают туда-сюда с такой же скоростью, с какой переходят из рук в руки деньги, выброшенные на кофе, закуски и бурбон) и прочих неудачников всех мастей, которых неизбежно притягивают такие места. У Терезы расстроился желудок. Она заказала вафли «Большой джекпот» и молоко, а когда наша официантка принесла заказ, уставилась на вафли так, будто это была газета с заголовком, предрекающим скорый конец света. Я знал, о чем она думает. Прожить столько лет в одиночестве, отбиваясь от настойчивых ухаживаний всяких заезжих бездельников, и вдруг оказаться повязанной с бывшим зэком, выписанным к тому же по почте, — ничего удивительного, что она испытывала определенные сомнения, хотя и дала слово. Чтобы нарушить молчание, я сказал:

— Лучше съешь это сразу, пока не остыло.

На что она, невесело рассмеявшись, ответила:

— Это что, тоже метафора?

Я прекрасно понимал, на что она намекает, но сделал вид, будто до меня не дошло.

— Если не хочешь есть, может, пойдем погуляем?

Позади казино лежала залитая лунным светом пустыня, гладкая, как сине-голубой пляж, и на сверкающем песке четко, словно на гравюре, вырисовывались тени кустов и кактусов. На небе, как на индейском одеяле, несимметричные группы крупных звезд выступали так ясно, что их можно было принять за символы неведомого языка. Ничто, кроме шума машин, изредка проносившихся по автостраде, не нарушало тишину. Мне казалось, будто я слышу поступь койотов за черной завесой столовой горы на востоке и различаю холодный шелест змеи, выползающей из-под камня. Мы ушли в пустыню так далеко, что неоновые буквы вывески «У ДЖЕННИ» сравнялись в размерах со звездами, превратившись в англоязычное созвездие. Ночной воздух был холоден. Я обнял Терезу одной рукой, и она запрокинула голову в ожидании поцелуя. Вид у нее при этом был прямо-таки жадный, хотя и осторожный, словно ей отчаянно хотелось чего-то, но она не знала наверняка, повредит ей это или нет. В лунном свете ее лицо белело, как камея. Наш поцелуй начался скромно, с деликатных касаний губами, но скоро перешел в глубокий засос. Но вот Тереза оторвалась от меня и испытующе заглянула мне в лицо, словно обнаружила новую причину для сомнений, и тогда я сказал:

— Знаешь, Тереза, нам надо просто жить, а не анализировать.

— Угу, — сказала она и переложила мою руку со своей талии на грудь.

Я покатал ее сосок между пальцами, пока тот не затвердел. Она издала судорожный вдох, в котором явно прозвучало слово «Бог», и обхватила меня руками за шею. Грудью я ощущал удары ее сердца. Я прижимал ее к себе, гладил по волосам, одними губами шептал «Я люблю тебя», боясь произнести эти слова вслух, хотя мы столько раз говорили их друг другу раньше, — теперь, на пороге жизни вдвоем, мне вдруг показалось, что я могу как-то исказить их смысл, напугать ими Терезу, — не зная, хочет она постоять так еще или ждет, когда я предложу вернуться в мотель, как вдруг, подняв голову и взглянув поверх ее макушки вдаль, с тревогой заметил человека в темной одежде и широкополой шляпе, который стоял в тени огромного кактуса шагах в сорока от нас. Пьянчужка какой-нибудь, подумал я. Наверное, повернул от автостоянки не туда и заблудился в пустыне, где спал, пока мы его не разбудили. И вдруг он испарился. То ли это мое воображение сыграло со мной злую шутку, то ли он просто шагнул за кактус и скрылся в другом измерении, не знаю. Но мне даже показалось, будто он одобрительно кивнул мне перед тем, как скрыться, точно весьма довольный увиденным и тем, что все идет так, как он задумал.


Когда мы вернулись в комнату, сила желания, копившегося и созревавшего в нас весь последний год, победила тревогу, и, хотя не без некоторой неловкости, в целом все прошло так гладко, что наутро, вспоминая эту ночь, я представлял себе нас двоих в центре белого круга, где наши тела медленно изгибались в унисон движениям ползущей ящерицы и крадущегося койота, хищной побежкой паука по камням залитого звездным светом патио, вместе с ними образуя ритм, который развеял последние злые чары ядовитого солнца. Когда на следующий день мы достигли Першинга, светло-коричневые, желтые, розовые и фиолетовые оттенки города и Раскрашенной пустыни вокруг показались нам призрачными, как будто омытая луной синева нашей первой ночи приглушила все остальные цвета. С тех пор каждый вечер, когда мы запирали магазин и уходили в квартиру, чьи глинобитные стены, индейские покрывала и грубая, тяжеловесная мебель наводили на мысли о пустыне, которая скрывалась за постепенно черневшими прямоугольниками окон в крапинках звезд, я чувствовал, как рассеиваются мои страхи, порожденные светом дня, и меня снова охватывает страсть к этой необычной тихой женщине, чья непохожесть на других, по крайней мере в моих глазах, была не только внешней. Внутри себя самого я ощущал нечто вроде горнила, в котором выковывались желания, но в ней ничего такого не было. Она была похожа на лабиринт без всякой тайны в центре, тайна окутывала ее всю. Я шел по лабиринту ее души, сворачивал за угол, надеясь, что тут-то мне и откроется секрет ее глубинного спокойствия, но не встречал ничего, кроме нового коридора. Ничто не пробуждало в ней недовольства, ее удовлетворенность казалась неколебимой. Сознание того, что одной из причин этого довольства являюсь я сам, меня завораживало, отчасти потому, что мне никогда еще не доводилось ощущать себя в роли того самого недостающего фрагмента, венчающего мозаику чьего-либо бытия, за исключением тех случаев, когда речь шла о хаосе и бедах.

Как-то ночью, когда с момента моего приезда в Першинг прошло недели две, мы взяли машину и поехали в пустыню, где к западу от города стояли утесы, на отрогах которых мы и занялись любовью. Позже, лежа бок о бок с ней под колючим индейским одеялом, я приподнялся на локте и рассказал ей о том, как я ее понимаю. Воздух был холоден и прозрачен, и луна являла свой ископаемый лик, желтый, словно череп древнего тибетского святого, незаменимый в ритуалах. Свет, который она источала, был серебристым, и, когда Тереза перекатилась на спину, серебряные блики вспыхнули в ее глазах.

— Дело тут не в довольстве, — сказала она и тут же отвлеклась, словно прислушиваясь к шепоту песчинок, которые ворошил легкий ветерок. — Ты — первое, чего мне захотелось за много лет, но мне нужно большего. Может быть, ребенка. Или карьеру… в общем, магазина мне мало. Не знаю. Пойму со временем.

Я сказал, что не понимаю, когда это — «со временем».

— Когда я была маленькой, то хотела все то, что, как мне говорили, положено хотеть. Образование, работу, хорошую зарплату. И я торопилась получить все побыстрее. А в результате порядком попортила себе жизнь и снова оказалась здесь. — Она погладила меня по руке, кончиками пальцев следуя за очертаниями мышц. — Раньше я думала, что я не из тех, кто рискует. А потом поняла, что всю жизнь только и делала, что рисковала. Правда, тогда я так не думала, ведь другие убедили меня в том, что это совсем не страшно. Ну, то, что положено хотеть. И тогда я приучила себя не спешить. Сначала подумать, надо мне это или нет, а уж потом добиваться.

— Насчет нас ты, по-моему, так ничего и не придумала, — сказал я.

— Да нет, я точно знала, — ответила она. — Только забыла, как это делается.

Я прижал ладонь к ее животу.

— Значит, ты хочешь сказать, что мне тоже не следует торопиться.

— Ты потерял десять лет. Может, тебе как раз и надо поспешить.

Она стала смотреть вверх, на звезды. Самые крупные подмигивали так заметно, что были похожи на бриллиантовую наживку, покачивающуюся на крючке. Мне вдруг стало интересно, что навахо видят там, наверху. Уж наверняка не Ковш и не Малую Медведицу. Откуда-то из-за утесов донесся надсадный вой внедорожника, — наверное, курьер из аптеки спешил в резервацию. От этого звука мне стало немного не по себе, словно прорвался теплый пузырь, до сих пор надежно скрывавший нас от внешнего мира, и тут же у меня возникло ответное желание закрыть эту брешь, для чего я снова скользнул рукой Терезе между ног и принялся шуровать пальцами. Ее веки опустились, дыхание стало прерывистым. Лицо стало удивительно умиротворенным. Я любил наблюдать, как она меняется. Сначала чувства рвутся наружу, миг — и их сменяет потерянный взгляд. Я погрузил в нее два пальца и задвигал ими, чтобы она кончила. Себя я в тот момент ощущал где-то над ней, как будто был поваром, который колдует над соусом, вдыхая поднимающийся от него пар, и готов, едва ощутив тончайшее изменение аромата, добавить в него чуток того или щепотку другого. Скоро по ее животу пробежала судорога, она свела бедра, зажав ими мою руку, чтобы я перестал двигаться. Она притянула меня к себе, шепча что-то неразборчивое, и я испытал детский восторг от того, что доставил ей удовольствие, а еще от того, что она обнимала меня и шептала мне слова любви.

— Господи, что ты со мной делаешь! — прошептала она и поцеловала меня сначала в щеку, потом в лоб.

В следующее мгновение она оседлала меня и задвигалась вверх и вниз медленными, утонченно безошибочными движениями, скрыв лицо за клобуком упавших на него волос. Такая беспримесная страсть даже напугала меня немного. Я искал утешения в сомнении, пытался усомниться в ней и в собственной уверенности, но ничего не получалось. Ее груди колыхались в моих ладонях, бедра перекатывались уверенно и мощно. Я то чувствовал ее всю, каждую клеточку ее тела, то вдруг полностью проваливался в черное звериное забытье, как будто кто-то забавы ради щелкал в моем мозгу выключателем. Потом мне стало казаться, будто я понял язык звезд, окруживших ее своими геометрическими знаками, вспомнил секрет, поведанный мне при рождении, а потом вся моя кровь фонтаном ударила вверх и перетекла в нее, а ее кровь спустилась в меня.

Загрузка...