Вот я и на шпалах.
На пути из Твери в Клин.
Я бежал из Твери подальше от неудачной любви, от насмешки балаганщиков, от желания антрепренера Ринальдо меня закабалить.
С саквояжем за спиной, весело перепрыгивая со шпалы на шпалу, я думал о прошлом.
Живо представлял себе фокусника Ринальдо, которого я ловко оставил в дураках своим последним — «фокусом», т.-е. удрав от него.
Две змеи рельсов, блестя, извивались меж густых лесов. Туда в лесную прохладу стремилась углубиться моя душа.
Свежий, здоровый, напевал я строфы моего куплета «Все замерзло»:
Ветерком пальто подбито
И в кармане ни гроша,
В этой доле поневоле
Затанцуешь антраша.
С надеждой смотрел я вперед. Тяжелый саквояж не казался тяжелым. Длинные брюки с балаганного режиссера Пащенко не мешали мне порхать как балерине.
Оставляю за собой версту за верстой.
Солнце садится. И я в лесу.
Сел. Отдохнул.
И постепенно, незаметно для меня, природа начала оказывать влияние на мое настроение.
Повеяло прохладой. Лес таинственно шумел. Через полотно дороги быстро пробежал какой-то зверек. Я дрогнул. Кажется, заяц.
Всматриваюсь в гущу леса. Делается немного страшно. Чувство одиночества охватывает вдруг мою душу. Я бросаю мои думы о прошлом и задумываюсь над будущим. Что оно мне сулит? Где я буду спать и что я буду есть, — в первый раз пришло мне в голову.
До Клина еще далеко. Чорт возьми, жутко. Мало того страшно: лес тянется без конца. Хоть бы одно живое существо. А деревья, словно шушукаясь, насмешливо надо мной, все сильней и сильней покачивались из стороны в сторону.
Когда же он кончится этот лес? Вдали только темная синева.
Пахнуло с боку сыростью болота. Холодный пот выступил на лбу.
Саквояж делается все тяжелее и тяжелее. Ремень врезался в ключицу. Скривившийся сапог тер ногу. Отдохнуть бы. Нет, страшно. Нет, вперед…
Резко повернулись рельсы влево. Перед глазами, картина изменилась. На повороте стояла будка стрелочника.
Сердце усиленно забилось. Энергия заставила прибавить шагу. Опять усталости как не бывало.
— Дедушка, пусти. Пить хочу, — обратился я к старику, сидевшему в будке стрелочника.
Залаяла на меня собачонка. Я, шутя, ответил тем же,
Старик сердито открыл дверь.
— Ну, пей!
Осведомившись, кто я и, получив ответ, что — фокусник, он захлопнул предо мной дверь…
А саквояж все давит и давит.
Надо бы облегчить.
Что можно выкинуть из саквояжа?
Посмотрим.
Быстро за дело.
Саквояж распакован. Тяжелые книги нот, оркестровка ненужных уже куплетов мигом разлетелись по ветру. Переплеты шлепнулись в траву, листы полетели, как гигантские бабочки, в кусты.
Что еще можно?
А, вот и парик от пантомимы. Хоть не тяжел и места почти не занимает, но он мне напоминает о моей роли старика в пантомиме «Арлекин-скелет», — роли для меня несимпатичной, ибо мое призвание было изображать комиков.
И парик полетел за нотными листами.
На дне саквояжа лежали деревянные крепкие клише с вырезом посредине для шрифта.
Я вытащил клише, изображающее плачущую физиономию с крупными слезами в грецкий орех.
Ох, жалко бросать. Сам вырезывал перочинным ножиком и натер себе порядочные мозоли, но ключица и спина дороже.
Бесцеремонно бросить клише, плод тяжелых трудов, как я сейчас швырнул ноты и парик, я не решался и, высмотрев подходящий сучок, прислонил к нему мое клише.
Чу, идет кто-то,
Я подобрал саквояж и шмыг в гущу зелени.
Вдали показалась в лаптях, с котомкой за плечами и с сучковатой палкой сгорбленная фигура старухи.
Старуха подошла к дереву с клише.
Увидя доску с каким-то изображением, она приблизилась и стала с опаской осматривать ее со всех сторон. Палка выскочила у нее из рук.
Старуха пробормотала какую-то молитву и стала учащенно крестится.
Я не переставал наблюдать.
Баба стала на колени, подняла руки к небу, причитая вслух, ударяясь лбом о землю и об корень дерева и, наконец, приложилась с благоговением к моему клише.
Я не выдержал и фыркнул!
Баба шарахнулась в сторону.
— Свят, свят, свят! С нами крестная сила, — с этим словами бросилась она назад.
Не могло быть сомнения: старуха приняла мое клише за явленную икону.
Я продолжал свой путь.
Вот и желанная. Вот и станция Клин.
Усталый, измученный, насилу добравшись до постоялого двора, я нанял коморку, именуемую «номером», и, несмотря на голод, поспешил разоблачиться и растянуться на жестком войлочном матраце.
Отдохнув, я разговорился с корридорным. Узнал, что в Клине есть помещение для представлений и что есть у них надзиратель, от которого житья нет, который берет со всех: даже торговки яйцами, молочницы молоком приносят ему дань; недавно этот бич Клина кутил с компанией у хозяина «номеров» целых два дня, не заплатив ни копейки.
На завтра я засел за составление афиши. Попросил чернила, перо. Вот и афиша:
«Проездом (хорош, проезд! — подумал я) через здешний город в Москву, с дозволения начальства, будет дано представление в здании клуба, в трех разнообразных отделениях, состоящих из следующих номеров:
«Сила зубов или железные челюсти»
исполнит силач Владимиров.
Сатиристические куплеты: «Все замерло»
исполнит комик Володин.
Удивительные фокусы
покажет профессор черной магии Вольдемаров.
Первый русский оригинальный соло-клоун Дуров
выступит как художник-моменталист и звукоподражатель».
Афиша готова. Иду в клуб. Веду переговоры. Вхожу в соглашение. Теперь и к надзирателю.
Я протискался между тулупов просителей и столкнулся с седым будочником, загородившим мне дорогу и величественно осмотревшим меня с ног до головы.
— Чего надо? По каким делам?
Я об'яснил цель своего прихода.
Со словом: «а, комедия», — он впустил меня в канцелярию.
Предстал я перед ясные очи надзирателя.
В канцелярии пожилой секретарь, два-три писца.
Держу в руках афишу.
— Чего надо? — грубо спросил меня надзиратель. — Что за прошение?
Я протянул афишу.
Строго пробежав афишу от начала до конца, надзиратель вскинул на меня злые глаза и коротко отчеканил:
— Паспорта артистов!
Я подал свой паспорт.
Он побагровел.
— Паспорта всех артистов, — говорю! — заревел он.
Я об‘яснил, что. все здесь написанное исполняется одним мной.,
— А, таких жуликов-шарлатанов не пускаю.
Кровь бросилась мне в голову.
Я заявил, что написанное непременно исполню.
Много вас таких шляется!
И надзиратель язвительно прочитал вслух мою афишу.
Затем бросив ее, спросил:
— Ну, какой ты силач? Покажи-ка свою железную челюсть?
Я ни слова не говоря, ухватил край большого, покрытого зеленым сукном стола, с оловянным чернильным прибором и поднял на воздух.
Надзиратель, секретарь и писцы разинули рты, и когда я опустил стол опять на прежнее место, то прочел на лицах, в особенности писарей, удивление и удовольствие,
У надзирателя невольно вырвалось:
Ах, чорт возьми здорово!
А секрет был прост: ухватившись за край стола, я его чуть-чуть приподнял зубами и упер в ногу, послужившую точкой опоры. Сеанс таким образом не стоил мне никаких усилий.
— А какие же вы делаете фокусы? Переменяя тон, в котором уже в сильной степени сквозили нотки любопытства, спросил надзиратель.
— Покажу, только, позвольте мне лист газетной бумаги, — сказал я.
Все заинтересовались. Бросили писание.
Подали мне газетный лист. Я попросил удостовериться, что в листе нет ничего. Обернул его вокруг руки. Просил не быть в претензии, если что-нибудь появится. И затем вытащил из газеты собственный стоптанный сапог.
Писаря не выдержали, забыли, что перед ними «их благородие», и захлопали в ладоши.
А «их благородие», удивленное и смягченное, изволило пригласить меня сесть, со словами:
— А третье отделение, какой вы клоун и рассказчик, мы послушаем уже в клубе, в воскресенье.
Появился предо мной и стакан с чаем.
Надзиратель более внимательно прочитал мой паспорт. И узнав от меня, что я воспитывался в Москве в корпусе, очень был рад, что у нас был общий учитель.
Представление состоялось в назначенный день. Публики было очень много. Не в меру ретивый надзиратель распустил про меня нелепые слухи, сослужившие мне, однако, большую, в смыслу, сбора, службу, будто я поднимал стол, на котором восседал секретарь. Публика с интересом следила за моими переодеваниями и метаморфозами из Геркулеса в фокусника, из фокусника в клоуна.
Третье отделение.
В антракте я успел подсчитаться с кассиром и, получив выручку на мою долю, накинул сверх цивильного костюма шутовской балахон.
Под звуки разбитого рояля я вышел на сцену.
Стихи сменялись рисованием, шутками. Одно следовало за другим.
В заключение — рассказ.
Я начал.
— Прошу у вас, господа, позволения рассказать о том, что случилось со мною в вашем милом городке.
— Просим, просим, — послышался довольный и неизменно ко мне благосклонный голос надзирателя.
— Иду я берегом пруда. Смотрю: собралась большая куча народу. Спрашиваю: «что делаете ребята?» «Да вот стряслось у нас несчастие: бьемся у воды три часа и никак не можем вытащить». «Кого, чего?» — спрашиваю. «Надзиратель утонул». Эх! ребята, Помочь вам. Верный дам совет. Покажите ему трехрублевку он и сам из воды вылезет».
Что произошло после этого в театре — не знаю…
На ходу сдергиваю свой балахон кладу его моментально в саквояж и айда через окно на пожарный двор, оттуда на улицу и не пешком, а на ломовом доезжаю с триумфом до первого полустанка, где ожидаю отходящего поезда.
Удирая на ломовом, я пытался взглянуть в свою душу.
Пошел ли я против совести, или поступил как надлежало поступить. Должен ли я был бросить надзирателю в лицо обвинение или не имел на это морального права. Ведь, мне лично надзиратель, в конце концов, оказал большую услугу: благодаря его содействию я получил полный сбор. Но видя со сцены в течение целого вечера лицо Гоголевского Держиморды, блестящие пуговицы нового вицмундира, вспомнив и мужиков, несущих ему дань, и баб, платящих ему контрибуцию молоком и яйцами и, торговцев, поднесших ему, вероятно, ко дню именин этот новенький вицмундир, и хозяина постоялого двора, где два дня производились поток и разграбление; вспомнив общий уклад придавленной провинциальной действительности, — я не мог вытерпеть, чтобы не крикнуть правду в глаза. И с моих уст сорвался мой рассказ.
С этого дня я и начинаю летоисчисление своей политической сатиры.