Глава пятая

Как я ни зарекался больше по морю не плавать, пришел приказ снова отправиться в Италию. На этот раз уже в порт Таранто — принимать там вспомогательное судно «Стромболи». Мне оставалось только покорно ответить: «Слушаюсь».

И вот мы в Таранто, небольшом портовом городе с низкими двухэтажными домами, кривыми улочками, несколькими живописными и шумными базарами и мощным серым зданием Арсенала. Правда, в самой гавани с разводным мостом было тихо. А гражданских никого — там уже тогда стояла эскадра шестого американского флота и находился штаб итальянских военно-морских сил. Допускались туда лишь портовые рабочие, моряки и местные «синьорины», каждая из которых платила охране базы заранее обговоренную сумму.

Да и то сказать, какие секреты могли разведать сии девицы, если американские крейсера и эсминцы охранялись суровыми морскими пехотинцами, а многие военные суда Италии, и среди них краса и гордость флота линкор «Джулио Чезаре», передавались Советскому Союзу. Жили мы, как и в Неаполе, на корабле, кормили нас так же щедро, а солнце по-прежнему не скупилось на свет и тепло. И что для меня было особенно важно, моего нового командира Трушина, как и прежде Быкова, отличали доброта и выдержка. Ко всему нам было даже вольготнее, чем в Неаполе. Ведь Рим с его советским посольством и четырехсторонней Союзной комиссией далеко, да и что ей за дело до какого-то вспомогательного кораблика «Стромболи».

Верно, еще и поэтому мы постепенно утратили бдительность и постоянную боевую готовность. Особенно военный инженер капитан-лейтенант Саша Кузнецов. Он и вовсе до того завольничался, что без памяти влюбился в молоденькую тарантинку по имени Эльда. Мне он под великим секретом поведал о своем романе, когда принялся всерьез изучать итальянский. Прежде всего такие фразы, как «Ти вольо бене, кара» («Я люблю тебя, дорогая») и «Сей бэлла да морире» («Ты чертовски хороша»). По доверительному «ты» и по счастливому его лицу я уже самостоятельно заключил, что роман их зашел далеко. Мало-помалу об этой романтической и преступной любовной истории прознали все мы, семь советских моряков. Принято считать, что в сталинские годы Советский Союз был страной чуть ли не сплошных доносчиков. Между тем ни один из нас не помчался с доносом к капитану Трушину. Мало того, сам он не только покрывал преступника, но и всякий раз выставлял на ночь караульным у трапа лучшего друга Саши, лейтенанта Чернышева. А что произошло потом, нам и в страшном сне не могло присниться.

Однажды часа в четыре после полудня на наш корабль прибыл вместе со своим адъютантом советский представитель в четырехсторонней комиссии контр-адмирал Степунин. Наш командир лихо и кратко отрапортовал адмиралу о проделанной работе. Мы же, его подчиненные, стояли по стойке смирно и мучительно пытались разгадать, чем вызван этот внезапный визит.

Адмирал, судя по всему, был настроен вполне благодушно. Он собрал офицеров на короткое совещание, дал нам ценные советы остерегаться всех и вся и ни на миг не забывать, что находимся-то мы в капиталистической стране. Да и американцы давно не союзники.

И уже вставая из-за стола, спросил:

— Вас восемь человек, а почему я насчитал лишь семь?

Трушин мгновенно, без малейшей заминки, доложил:

— Капитан-лейтенанта Кузнецова я отправил в город за сигаретами и недостающим продовольствием.

— Больно вы предусмотрительны, кавторанг, — с легким неодобрением сказал адмирал. — Ведь выходите вы в море лишь через три дня. Впрочем, запас не тяготит, — миролюбиво заключил он. — Так когда он должен вернуться?

— К семи вечера, — ответил Трушин, сообразив, что к тому времени магазины в городе закрываются.

— Хорошо, подождем, — сказал адмирал. И поставил у трапа своего адъютанта. Саша вернулся в пять утра, был на палубе молниеносно перехвачен адъютантом адмирала и заперт в своей каюте.

Никогда прежде я не верил рассказам, будто от горя или сильнейших переживаний человек может в одночасье поседеть. Но когда на следующий день увидел Сашу, у него меж густых темных волос пролегла седая прядь. Беднягу заточили в каюту, отобрали у него ботинки со шнурками — как бы не повесился, — брючный пояс, перочинный ножик, часы и вилку. Когда же старшина Коля приносил ему туда обед и ужин, то садился рядом за столик, а в дверях стоял один из офицеров. Даже в гальюн Сашу водили под конвоем.

Перед отъездом в Рим контр-адмирал Степунин вызвал меня к себе в каюту, сам закрыл дверь на ключ и отчетливо, по слогам, произнес, сурово хмуря брови:

— Лейтенант, поручаю вам отвезти в Москву и передать лично начальнику штаба адмиралу Головко крайне важные секретные документы. Предупреждаю — за их потерю или даже повреждение вы ответите сполна. Так что берегите их, как зеницу ока. Вам все ясно, лейтенант, вопросы есть?

Никаких вопросов у меня не было, да и голова кружилась так, что я при всем желании не смог бы сказать ничего путного.

— Так точно, ясно, — отрапортовал я. — Разрешите идти?

— Разрешаю, — стоя ко мне вполоборота, ответил адмирал. И тем же вечером убыл в Рим.

На этот раз море не мучило нас ни штормом, ни даже сильным ветром, а мы ходили по кораблю чуть пошатываясь и старались не глядеть друг другу в глаза. В Одессе не успели ошвартоваться, как на корабль поднялись по трапу двое особистов и увели капитан-лейтенанта Александра Кузнецова, посмевшего не просто влюбиться в иностранку, но и провести с ней ночь. О дальнейшей судьбе Саши я так ничего и не узнал, и дай Бог, если он отделался пятью годами тюрьмы.

Честно говоря, в те дни я на время забыл о Саше — боялся сам с ходу угодить в лагерь.

Особой аккуратностью я никогда не отличался, но на этот раз превзошел самого себя. Встав утром с койки, я задел тумбочку, на которой лежала коробка с драгоценными документами. Она упала на пол и, о ужас, треснула. Смотрю, из нее выпали… пачки сигарет «Мальборо» и колготки.

Поверьте мне на слово, тогда мне было не до смеха. Ведь я стал обладателем сразу двух тайн — государственной и лично адмирала Степунина. Я на цыпочках прокрался в кубрик и знаками подозвал Колю Чернышева. Тот сразу понял, что к чему, и, сказав: «Ох, ты и растяпа», — принялся за дело. Тщательно заклеил лентой дырку в коробке и протянул ее мне со словами: «Моли Бога, чтобы адмирал Головко оказался близоруким».

В Москве я немедля отправился навстречу грозной опасности — в военно-морской штаб. Доложил адъютанту адмирала о цели моего визита и застыл посреди комнаты. Тоненький, круглолицый адъютант взял коробку и, постучавшись деликатно, вошел в кабинет начальника штаба Военно-морских сил Советского Союза адмирала Головко. Ну а я, лейтенант береговой службы Вершинин, остался ждать своей участи. Прошло минут десять — адъютант как исчез за дверью, так больше и не появлялся. Все, мне крышка, подумал я и даже не ощутил страха — тело словно парализовало, и голова дико кружилась. Не знаю, сколько минут протекло, но вдруг лейтенант вернулся. И судя по выражению его лица, гроза не грянула.

— Разрешите идти? — радостно воскликнул я и, не дожидаясь ответа, двинулся к выходу.

— Подождите, адмирал хочет поговорить с вами лично, — остановил меня адъютант. Я гордо подбоченился и вошел в адмиральский кабинет, вовсе не испытывая священного трепета. Адмирал Головко поднялся из-за стола, совсем не по-уставному протянул мне руку и крепко пожал мою вспотевшую слегка ладонь.

— Благодарю вас за отлично выполненное задание, — сказал он и с лукавой улыбкой добавил: — Вернетесь в Италию, передайте контр-адмиралу Степунину, что присланные им важные документы очень нам пригодились.

После чего отпустил меня с миром.

В Италию я больше не вернулся — расстался с ней, не по своей, разумеется, воле на целых восемнадцать лет.

Но в том далеком сорок девятом я о разлуке не больно-то и горевал. Конечно, просто чудесно увидеть новую, почти недоступную нам тогда страну, поближе узнать ее приветливый, щедрый народ. Да только слишком много наслаивалось на эту радость весьма горьких воспоминаний. Нет, не одна лишь трагическая судьба Саши Кузнецова, но и таинственное исчезновение накануне отъезда другого члена нашей группы, старшего лейтенанта по имени Николай.

Много позже капитан наш Трушин под клятвенное мое обещание молчать аж под пытками открыл мне, что его арестовали по доносу одного из друзей. На прощальном вечере Коля в кругу родных и ближайших друзей сказал, что получил письмо из дому. Мать-бедняжка пишет, что выдают им на трудодень жалкие двести граммов хлеба. Похоже, они совсем дошли до ручки. Многие колхозы дико обнищали и совсем обезлюдели. Кто может, норовит удрать в город. Ну а сам неосторожный Николай поехал помогать колхозникам и колхозницам на лесоповале.

Удручала меня и постоянная слежка, едва ты сходил в Одессе на берег — еще бы, из буржуазного мира прибыл! Пасли нас усердно и неусыпно. Правда, и в Италии — в Неаполе и в Таранто — за нами велась полицейская слежка, но на редкость вяло и неумело. Насколько я знаю, даже в черные времена фашизма тайная полиция Бенито Муссолини действовала неуклюже и без должного рвения. Не далее как в 1991 году моя соседка по столу в доме творчества «Переделкино» Анастасия Ивановна Цветаева, младшая сестра Марины Цветаевой, сама хорошая поэтесса, рассказывала подробно, живо, как она ездила в гости к Горькому в 1927 году в Сорренто. Там, на вилле «Сорито», Горький жил с семьей, в странной полуэмиграции. Она приплыла в Остию на пароходе из Неаполя. На пристани ее встретил плечистый, темнобородый господин в котелке. Вежливо поздоровался, кликнул кучера, подхватил оба чемодана и понес их к пролетке.

— Вилла «Сорито», Горький? — только и успела спросить Анастасия Ивановна.

— Си, си, вилла «Сорито». — И привез гостью прямиком в префектуру.

Холеный светловолосый и крутолобый синьор долго разглядывал, мучительно щуря глаза под почти квадратными очками, бумаги Анастасии Ивановны. Минут пять он тщетно пытался прочесть и понять хоть несколько слов на этом варварском даже по своему алфавиту русском языке. Потом отложил бумаги и на смеси французского с итальянским спросил:

— Вы зачем сюда приехали, в гости?

— Нет, полюбоваться бель панорама итальяно, — с усмешкой ответила Анастасия Ивановна. Глава префектуры без труда уловил всю издевку ответа и осклабился в любезной улыбочке.

— Ах так! Ну а мы будем любоваться вами, госпожа Цветаева.

Неделю спустя сын Горького Максим сообщил Анастасии Ивановне — наблюдение за ней прекращают.

— Очень приятная весть, но почему вдруг? — поинтересовался Максим у сыщика.

— Дак она даже купаться на море не ходит. Только к вашему отцу на «Сорито» и назад к себе в отель «Минерва», — ответил тот.

Какое все-таки простодушие и какая непростительная наивность! А вдруг это было со стороны Анастасии Ивановны сплошным притворством?! Нет чтобы поучиться у своих немецких коллег, и до Гитлера умевших вести сыск незаметно и высокопрофессионально. А еще лучше — у чекистов далекой России, успевавших следить не токмо за подлинными и мнимыми врагами советской власти, но и друг за другом.

Ну хорошо, на послесталинских процессах чекисты пытались оправдаться страхом перед суровыми карами за невыполнение приказов начальства. Чем же мог оправдать свой гнусный поступок контр-адмирал Степунин? Страхом перед своим адъютантом? Но тот вначале не знал, сколько нас в группе, и вовсе этим не интересовался. Не вижу ничего постыдного и в том, что адмирал из буржуазного Рима посылает другому адмиралу, рангом повыше, но застрявшему в послевоенной нищей Москве, под видом секретных документов сигареты и колготки. По-человечески его можно понять, хоть сам я, пока не сдал сии драгоценные документы, ночами не в силах был глаз сомкнуть.

С той поры прошло добрых пятьдесят лет, и все равно оправдать покойного адмирала Степунина я не в силах. Ведь великий грех погубить душу человеческую, и, по мне, такой подлый поступок даже мертвому простить нельзя. Как вспомню седую прядь Саши, так снова задаюсь вопросом, почему истинную любовь столь люто преследовали в Стране Советов власть имущие? Не потому ли, что сами знали лишь разврат с блудницами по корысти, а возлюбивших (да еще иностранок) по велению сердца и впрямь считали врагами? И то сказать, какой благонамеренный советский человек стал бы рисковать карьерой, а может, и жизнью, ради какой-то там итальянки, будь она хоть трижды красавица!

Такой, однако ж, нашелся, и если он уцелел вопреки всему, счастья ему и радости хоть на склоне лет. Только мало кто выходил из лагерей Гулага целым и невредимым. Там над воротами вполне можно было начертать дантовское «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Загрузка...