Все эти персонажи даны автором как живые, даже без обычного опоэтизирования.
Деятельность Тикамацу имела одно важное «частное» последствие. Его работа в театре Кабуки и театре Дзёрури сблизила репертуар этих театров. Пьесы кякухои переделывались для театра дзёрури, пьесы импон (пьесы для театра дзёрури) переделывались для театра Кабуки. Не лишнее прибавить, что театр марионеток и театр Кабуки сохранились в Японии до настоящего времени.
1957
ЛЕКЦИИ
ПО ЯПОНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
ПЕРИОДА МЭЙДЗИ
Официальным годом рождения новой Японии считается 1868 год — первый год Мэйдзи, как было названо повое правление. Годом рождения новой литературы считается 18-й год этого правления — 1885 год. В 1868 году были провозглашены новые начала государственного и социального строя, долженствующие направить Японию по пути капиталистического развития. В 1885 году были провозглашены новые принципы художественно-литературного творчества, порывавшие с традициями прежней литературы — феодальной и долженствующие призвать к жизни новую, буржуазную. В 1868 году была опубликована так называемая императорская присяга, от которой стали в дальнейшем исходить все деятели либерального движения. В 1885 году капдидат словесности, еще совсем недавно окончивший оборудованный уже па европейский лад То- киоский университет, Цуббути Сёё выпускает в свет трактат — «Сущность романа», сразу ставший литературным манифестом всей передовой литературной молодежи. И так же, как политическая революция только начала собою длительный процесс переустройства Японии: окончательное превращение Японии на базе буржуазно-помещичьего блока в буржуазно-капиталистическое государство современного типа с большим остатком феодальных институтов случилось только через двадцать пять — тридцать лет,— точно так же и выступление Цубоути только открыло собою новую эру в художественном творчестве: полноценная художественная литература, достойная занять свое место в общемировом балансе буржуазной литературы, появилась в Японии только в начале XX века.
I
Литература, несомнепно, запаздывала сравнительно со всем ходом жизни Японии, особенно сравнительно с ходом ее экономического и социально-политического развития. И запаздывала при этом сравнительно на долгий срок — лет па тридцать. Но такое запаздывание вполне понятно. Главное внимание новых хозяев Японии сначала было естественно направлено па самые неотложные задачи: нужно было как можно скорое покончить с тем из феодального наследия, что мешало насаждению капитализма, что мешало новой буржуазии вплотную подойти к аппарату власти; нужно было как можно сильнее защититься от угрозы превратиться в колонию западноевропейского империализма, довольно настойчиво наседавшего на эту столь недавно открытую страну. Для выполнения той и другой задачи при этом было только одно действительное средство — европеизация. Перенесением европейских, то есть буржуазно-капиталистических форм хозяйства во вновь развиваемую промышленность, построением соответствующего государственного порядка можно было лучше всего п скорее всего справиться с задачами насаждения нового режима, и это же оружие можно было противопоставить Западу. Руководители тогдашней Японии очень хорошо поняли это и взялись сразу, взялись горячо за самую решительную европеизацию. Р1 поскольку на первой очереди стояло серьезное переустройство хозяйственного и социально-политического уклада, постольку пока было не до литературы. С другой стороны, быстрый темп политического переустройства был обусловлен довольно длительной подготовкой: сведения о политическом и социальном строе, об экономической жизни западных государств — хоть и не очень полно, но все же проникали в Японию уже издавна, и многие из передовых деятелей новой Японии успели еще до переворота даже собственными глазами посмотреть на западные порядки. До литературы же они не дошли, а проникшие самочинно еще в эпоху Токугава «Исоипу-моногатари» («Басни Эзопа») литературной погоды сделать, конечно, не могли. Естественно поэтому, что новые авторы, то есть новые люди, представлявшие собой новую эпоху, иначе говоря, писатели, так же, как и политические деятели в своей сфере, оттолкнувшиеся от Запада, появились не сразу после переворота.
Нужна была полоса просветительства. Просветительства всякого, и прежде всего, в первую очередь — пропаганды нового общественного строя, новой науки, новых идейных концепций. Вся энергия, все усилия ведущих деятелей нового режима были направлены именно в эту сторону. Фукудзава Юкити, этот пророк новой японской буржуазии, на месте увидавший, что такое Запад, неустанно работает нером и словом. Нужно разъяснить современникам, что такое избирательная система, что такое банки, почта, воинская повинность, и вот в 1869 году выходит его «Описание Запада» («Сэйё дзидзё»). В течение пяти лет (1872 — 1876 гг.) специальной серией «Прогресс науки» («Гакумон-но сусумэ») он твердит читателям «о пользе паук» и призывает их к быстрейшему овладению европейским знанием. Все средства хороши: для ликвидации географической неграмотности своих соотечественников он создает даже род популярного учебника в стихах («Сэкай кунидзукуси»), где традиционным японским размером в пять и семь слогов излагаются основные сведения по географии и истории мира.
Таким же целям просветительства служат и вывезенные с Запада и быстро привившиеся другие весьма существенные орудия пропаганды — газеты п журналы. Тому же делу служат и переводы. При этом и тут все оказывается пригодным: Смайльс (в переводе Накамура Кэй) поможет настроить молодое поколение на созвучный эпохе идеологический лад, Жюль Бери — познакомить с достижениями европейской научен, Дюма п Скотт — с историей. Нельзя ведь для начала отягощать неокрепшие головы слишком серьезным материалом. И больше всего, охотнее всего переводят Литтона н Дизраэли. Они дают как раз то, что больше всего нужно: политику в беллетристической, то есть в самой доступной и интересной форме. Роману Литтона «Эрнест Мальтраверс» (переведен в 1879 г.) суждено было сыграть роль микроба, вызвавшего писательский зуд у японских политических и общественных деятелей. Начинается полоса так называемой политической беллетристики (Сэйдзи-сёсэцу).
Науку в увлекательной форме приходится пока популяризовать Жюлем Верном: знаний и опыта у себя самих в этой сфере пока еще нет. Иначе обстоит дело в сфере политики: за десять с липшим лет неустанной политической борьбы накопилось и то и другое. Политики начинают чувствовать, что они могут не только переводами популяризировать нужные им взляды, но и сами писать. Это будет удобней, потому что можно беллетристический материал точно приспосабливать к моменту. Литтон и Дизраэли — образец для них не только как создатели жанра политического романа, но и как люди: они одновременно писатели и политические деятели. И с начала 80-х годов японские политические и общественные деятели берутся за литературу.
Какая тема в этот момент самая животрепещущая? За первые десять лет повой жизни Япония пережила ряд крупных потрясений: старый режим то и дело пытался сопротивляться. Последнее сопротивление, так называемое Сацумское восстание, потребовавшее для своего подавления напряжения всех сил нового государства, произошло в 1877 году. Ломка старых хозяйственных и социальных форм сопровождалась нередко очень болезненными столкновениями различных групп правящих классов. Не вырабатывался еще в приемлемой для обеих сторон форме блок буржуазии и помещиков. Следовательно, о чем писать, что самое злободневное? Что может помочь стране справиться с трудностями? Чем может политик, кроме своей непосредственной работы, помочь своему классу? Рассказом, например, о том, как два прославленных древнегреческой историей фиванца Эпаминоид п Пелопид болеют душой о своей родине, как они указывают путь, которым можно преодолеть затруднения, как можно силой оружия, силой слова вывести свою страну из тяжелого положении: таков роман Япо Рюкэя (1883) «Прекрасные беседы об управлении государством» («Кэйкоку бпдан»). Можно рассказать еще более увлекательно, поставив в центре повествования женщину. Некая красавица ирландка мужественно борется за свободу и независимость, окруженная избранниками своей родины. Пример Америки, добывшей себе независимость, очень поучителен для новой Японии. Роман Токая Са- иси — «Удивительные приключения красавицы» (1887) — «Кадзип-но киту» вызывает даже, как фигурально выражаются японцы, сильнейшее вздорожание бумаги: так много ее вдруг понадобилось на повторные издания.
Политическая беллетристика — целая полоса японской литературы, особенно оживленная в 1883 — 1887 годах. Ее связь с переводной литературой, особенно с романами Литтона и Дизраэли, совершенно очевидна. При этом связь эта ие только родство жанровое, но в значительной степени и родство материала: недаром наиболее популярные романы этого типа брали сюжеты из западной истории. И то и другое вполне законно. Новые авторы должны были иметь перед собой образец: и такой был, п при этом самый подходящий в виде романов-глашатаев передового капитализма и классического парламентаризма — англичан Литтона и Дизраэли. Новые авторы не могли иметь своего отечественного материала, созвучного эпохе: слишком ново было все в Японии, без прецедентов в прошлом. Отсюда и вышло, что фиванцы Зпампноид и Пелопид оказались ближе, чем какой-нибудь герой прежней Японии. Правда, эти Эпаминоид и Пелопид были достаточно обработаны ие только в европейском духе, но еще и в японском.
Роль этой политической беллетристики очень велика. Она была необходимым и крайне действительным средством идеологического воспитания современников, она была рупором новой общественности, орудием пропаганды новых идей. Она шла рука об руку с общественным движением своего времени: с постепенным укреплением нового класса капиталистической буржуазии, с началом его борьбы — внутри, за овладение государственным аппаратом, за создание представительного строя, н вне — за защиту своих позиций от нажима Запада. Введение конституции в 1889 году знаменует собою окончательное завершение компромисса буржуазии и помещиков на внутреннем фронте, успешная японо-китайская война 1894-1895 годов создает широкие возможности внешней экспансии. И тот и другой результат был подготовлен интереснейшей почти трпдцатилетней внутренней борьбой и работой над насаждением капитализма.
И, конечно, чисто художественная ценность этих романов — весьма относительная. Художественные цели отнюдь не были в центре внимания их авторов. Поэтому ни нового языка, пи новой литературной формы они не создали. Изложение то копирует какой-нибудь европейский образец, то впадает в специфическую старояпонскую сентиментальность и напыщенность. Сам характер произведения часто неясен: не то это роман, не то история, не то хрестоматия по «западоведснию». Но для читателей того времени именно это и было нужно. Заказу эпохи эти произведения соответствовали вполне. Но новой художественной полноценной литературы они создать не могли.
Несколько особую ветвь этой политической беллетристики представляют собой различные «Утопии», или, как это слово тогда обозначалось по-японски, — «Записки о будущем» («Мирайки»). В 1882 году в переводе Иноуэ Дутому вышла на японском языке «Утопия» Т. Мора, причем ее японское заглавие уже явственно обнаруживает, с какой стороны интересовались утопиями такого типа японцы того времени. По-японски «Утопия» Мора вышла под названием «Рассказ о хорошем правительстве» («Рёсэйфу даю). Это означает, что в «Утопии» должны были касаться не проблем устройства человеческого общества вообще, а вопросов конкретного государственного строя: поскольку же эти вопросы интересовали японскую буржуазию, проходившую тогда через «либеральный этап» своего развития, постольку и обсуждение различных форм государственного строя шло по линии либерально-буржуазных представлений о государстве. Что именно интересовало либеральную буржуазию тех лет, показывает содержание уже не переводного, а оригинального «романа будущего», появившегося в 1887 году под названием «Будущее Японии» («Нихон но мирай») и принадлежавшего двум авторам — Фудзисава и Усияма. На протяжении почти пятисот страниц двух томов своего произведения авторы рисуют «Японию через двести лет». Однако этот срок, конечно, весьма условен, так как авторы говорят о тех вещах, которые были у всех на устах в то время: о парламентаризме. А что идеи «представительного строя», «народных прав» и т. п. были наиболее популярными в то время, показывает вся огромная политико-публицистическая литература тех лет. И, конечно, японские либералы, которые эти идеи пропагандировали, отнюдь не относили осуществление их к 2000 году. Поэтому «Япония через двести лет» для авторов «Будущего Японии» была Японией завтрашнего дня. Об этом говорят, впрочем, достаточно открыто и сами авторы в своем предисловии: «Настоящая книга рассуждает о преимуществах и недостатках представительного строя, о сильных и слабых сторонах местного самоуправления, о вреде многочисленных политических партий, о зле избирательной системы, о том, нужны ли политические права женщинам, о парламенте, о политических партиях и о прочих явлениях будущего, имеющих проявиться в нашем обществе: она рассуждает обо всем этом, перенося действия условно на двести лет от нашего времени и показав все это на двух-трех персонажах.
События, развертываются через двести лет. Однако принимать эту цифру буквально нельзя. Надо ко всему описываемому относиться как к картине некоего будущего, наступающего после введения парламентаризма.
В книге окажется многое, что совпадает с сегодняшним днем. Это должно понимать как остатки настоящего, сохраняющегося в будущем.
Английский язык в будущем станет языком нашей страны».
О близком будущем говорит и все содержание этого романа. Герой его — Юмидо Кэндзо является политическим деятелем, типичным для эпохи японского либерализма, он даже лидер партии Кайсинто, то есть партии, только что возникшей и выступавшей наряду с Дзиюто под флагом «движения за народные права». Роман дает картину, которую рисовали себе все деятели либерального движения,— картину парламентских выборов, Роман показывает то, о чем мечтал каждый из этих деятелей,— победу на выборах, назначение «народных избранников» министрами и т. п. Любопытно, что политическая фантазия авторов на этом не останавливается: в романе избирательным правом пользуются и женщины, проводится автономия отдельных частей Японской империи, как, например, автономия острова Кюсю. Конечно, есть и любовная интрига.
Другие «романы будущего» были более откровенны: они прямо — даже в своих заглавиях — говорили о «Будущем 29-го года», то есть о том времени, на которое было намечено введение конституции и созыв первого парламента.
II
Нечто подобное тому, что произошло в области прозы, повторилось и в поэзии. Если вполне естественным было появление переводов европейских романов, то также понятны были и переводы стихов. И точно так же, как там переводная литература способствовала появлению подражательных произведений, так и здесь рядом с переводными стихами появились и подражания им. В 1882 году появился «Сборник стихотворений в повой форме» («Синтайсп-сю») трех авторов — Тояма, Ятбба и Иноуэ.
Как видно из заглавия, авторы сборника делали ударение на новизне формы, считая, очевидно, что они дают нечто совершенно новое для японской поэзии. Это верно и неверно. Неверно в том отношении, что они не смогли расстаться с самым главным в формальной структуре японского стиха — с его метром. Размер 7—5 (одна строчка семь слогов, следующая пять), то есть то,что составляло метрическую основу японского стиха во все времена,— как был, так н остался. Но авторы правы в том смысле, что от традиционной строфы, от традиционных размеров стихотворения в целом они определенно отошли. До сих пор стихотворение в пять строчек (танка) и даже в три строчки (хокку) считалось совершенно достаточным, японский поэт полагал, что он может уложить сюда все, что ему хотелось. Теперь же пришлось перейти к длинным стихотворениям; поневоле — в переводах, а из желания дать новое — в оригинальных. Последнее обуславливалось не только вполне естественным подражанием, но и убеждением, что новые идеи, идеи века, не могут уже уместиться в старых размерах. Таким образом и появилась форма «нового стиха» — «синтайси», стихотворения произвольной величины, большей частью на метре 7—5, и этой форме действительно суждено было впоследствии сделаться наиболее характерной для новой японской поэзии. Тот поток нового, который принесло с собой дальнейшее развитие Японии, дальнейшее ознакомление с Западом, в частности, с его поэзией, уложиться в старые короткие танка и хокку — и только в них одних — никак не мог. Основная цепкость сборника и заключается если не в полном освобождении японской поэтической стихии от уз готовых форм, то, во всяком случае, в указании путей для этого.
Положить начало новой поэзии он не мог по объективным причинам. Прежде всего мешало количество: авторы успели перевести всего только десять стихотворений, да еще очень разной художественной ценности: тут и кое-что из Шекспира, из Лонгфелло, из Тениссона, тут и авторы очень второсортные. И выбрано было далеко не во всех случаях лучшее. Собственное творчество трех авторов также не поражает своим обилием, всего восемь стихотворений. Помимо этого, художественной убедительности их работ мешало то обстоятельство, что все авторы были талантливыми учеными, из них вышли впоследствии известные профессора,— но талантливыми поэтами они не были. Сборник — дело рук передовых филологов, литературоведов, по даже не специалистов-переводчиков и тем более не профессионалов-литераторов. Поэтому ценность этого сборника не столько художественная, сколько теоретически-показательная. Может быть, на первых порах это и было нужно.
Однако сборник этот никогда не заслужил бы такого внимания, если бы по своему содержанию, по своей тематике не стоял близко к духу времени. Как и политическая беллетристика, эти «Новые стихотворения» также стремились занять свое место в общем деле своего поколения. Политические романы стремились привить новые идеи, в частности — идеи либерализма, новые стихи пытались преисполнить бодростью в борьбе. Боевое стихотворение Тояма «Мы — боевой отряд», наряду со стихотворением Тениссона «Песнь кавалериста», не сходило с уст тогдашней передовой, особенно учащейся, молодежи. В стихотворении говорится о врагах. Кто эти враги? Может быть, вообще все, сопротивлявшиеся новому строю, а может быть, и более конкретно: еще так недавно (1877 г.) разгромленные сацумцы с их грозным вождем — прославленным Сайго Такамори. Так или иначе, сборник этот при всех своих как будто чисто формальных заданиях шел нога в ногу с тем, что творилось вокруг.
Аналогия с политической беллетристикой верна и еще в одном отношении: авторы сборника так лез не специалисты-литераторы. Там за перо взялись молодые общественные деятели, здесь — молодые ученые. Литература пока все еще не выходила на самостоятельную дорогу. Поэтому считать политическую беллетристику и «Сборник новых стихотворений» началом новой литературы в строгом смысле этого слова все-таки не приходится.
III
Впрочем, ждать появления этой литературы осталось уже недолго. Через три года после сборника, в 1885 году, выходит в свет «Сущность романа» молодого ученого-лите- ратуроведа Цубоути Сёё (1859—1934; Сёё — литературный псевдоним). «Я прочитывал литературные отделы приходящих ко мне новых иностранных журналов, а также книги по истории английской литературы; читал то, что попадало под руку, и — в отрывках — переводил, поскольку хватало понимания. Большая часть этого материала впоследствии вошла в «Сущность романа», была тогда собрана и кое-как обработана. Происхождение этих материалов самое различное, что и дало мне повод впоследствии па критические замечания Фтабатэя ответить, что эта книга ничего нс стоит, настолько эта теория романа была построена на шатких основах».
Так вспоминает уже много лет спустя автор, и, конечно, по существу, он прав. Все, что он тогда дал, было не более, чем сколок с различных, главным образом английских, писаний по теории литературы. Однако всякое явление получает свое значение в конкретной обстановке, а тогда, в те годы, каждое слово Цубоути было откровением, показывало новые пути. Книга Цубоути — это первая попытка привить японскому писателю и читателю новые представления о литературе, объяснить ему научно, какая литература существует вообще, что такое литературный жанр, что такое прием и каким все это может быть. Иначе говоря — преподать основные понятия европейской литературной теории, отчасти и истории.
Суть всех высказываний Цубоути может быть сведена к двум положениям: первое — литература есть явление самостоятельное, занимающее свое собственное место в культуре, равноценное с другими областями и преследующее свои собственные задачи; и второе — литература должна изображать действительность.
«Роман должен вскрывать тайное в человеческих чувствах, показывать законы сердца, то есть то, что упускает в своих объяснениях психология... Пусть это будут люди и нами вымышленные; поскольку они выступают в произведении, постольку следует смотреть на них как на людей действительного мира и, изображая их чувства, не определять по своему разумению, что это — хорошо, а то — плохо, это — правильно, то — ложно. Нужно стоять рядом с ними и, наблюдая каГк бы со стороны, описывать так, как оно есть».
Эти, казалось бы, очень несложные, пололления Цубоути тогда прозвучали ошеломляюще. Феодализм воспитал в японцах двоякое отношение к литературе; либо это — развлекательное чтение, либо — нечто поучительное. Ради первого можно поступиться действительностью, лишь бы поувлекательней было; ради второго можно пожертвовать правдоподобием, лишь бы выходило эффектно. Цубоути отверг и то и другое. Объективный реализм — таково его требование, и оно было для того времени совершенно необычно. Ново было и требование для литературы почетного и самостоятельного места, как необычна была и сама фигура автора: японцы привыкли считать, что сочинители - нечто вроде лицедеев, фокусников, акробатов, борцов, то есть из сорта людей, которых в «порядочное общество» не пускают, а теперь выступает именно «человек общества», да еще ученый. И тем не менее слова Цубоути пришлись как раз вовремя: они только оформили, четко определили тот поворот в понятиях литературы, который подготовлялся всем предшествующим развитием: политической беллетристикой, повой поэзией, всей историей нового класса, успевшего за восемнадцать лет уже подрасти, укрепиться в своем классовом самосознании и требовавшего своей, по-иному поставленной литературы.
Говорить можно многое, сделать — труднее. Однако Цу- боути захотел убедить своих современников и живым примером. В 1886 году он сам берется за перо и пишет произведение, долженствующее дать художественную реализацию провозглашенных принципов,— «Нравы студентов нашего времени» («Тосэй сёсэй катагп»). Он хочет показать на практике, что можно написать повесть, где герои будут самые обыкновенные люди, с которыми постоянно встречаются, которых хорошо знают, и что их жизнь не мепее интересный материал для художественного произведения, чем самый фантастический вымысел. Г срои Цубоути действительно живые люди: японские критики говорят, что все они взяты из его ближайшего окружения. Обстановка — очень распространенная в то время: одна из многих в те времена школ английского языка, где получала свою порцию европеизации японская молодежь. Все, таким образом, списано с натуры. Казалось бы, этой повести и нужно было занять место первого произведения новой литературы. И все же история этого места ему не отводит. Отсутствовало главное — художественная убедительность. Цубоути — прежде всего теоретик, исследователь, критик. Утвердить же бытие нового литературного жанра мог только настоящий художник.
Впрочем, долго не пришлось ждать: в 1887 году выходит в свет «Плывущее облако» («Укигумо») Фтабатзя (1864—1907; Фтабатэй Симэй — литературный псевдоним, его имя — Хасэгава Синноскэ).
Этому роману суждено было стать первым художественным памятником литературы повой Японии. Писатель Фтабатэй сделал то, чего не мог сделать ученый Цубоути. Оп дал действительное воплощение принципам Цубоути, иначе говоря, поставил японскую — литературу на то место, которое ей предназначалось историей. Требовался сюжет из действительной жизни: Фтабатэй берет окружающую его обстановку и хорошо знакомые персонажи. Герои у него: Уцумй Фумидзо — начинающий чиновник одного из многочисленных ведомств нового государственного аппарата, то ость занимающий положение, которого домогались в своем стремлении к бюрократической карьере или из желания участвовать в государственной жизни столь многие из тогдашней молодежи; рядом с ним его сослуживец, такой же молодой человек Хонда Нобору. Семья, в которой живет Фумидзо, состоит из его тетки о-Маса, женщины старинных взглядов, думающей только о том, как бы отдать повыгодней замуж дочь, и дочери о-Сэй — экспансивной девицы, то изучающей старинное японское пение, то китайскую грамоту, то бегающей по школам английского языка и в увлечении европеизацией мечтающей даже о... европейском платье. Все эти типы были выхвачены буквально из жизни и были крайне характерны для нового общества. Обстановка была настолько живая, что Фтабатэю легко было выполнить и второе требование объективного реализма; дать их всех в надуманной коллизии было просто нельзя, настолько их облик и их действия были определены самой окружающей действительностью. Фтабатэй исполняет и требование психологическое: он вводит в сюжет любовь — совершенно естественный момент в этой обстановке, любовь Фумидзо к о-Сэй, и вышивает на этой основе психологические узоры, рисуя главным образом переживания Фумидзо, являющегося его главным героем. Фтабатэй идет, однако, далее: содержанием своего романа он делает не только любовный психологический конфликт, ио и конфликт общественный. За бытовой обстановкой Фтабатэй вскрывает противоречия тогдашнего общественного уклада: о-Маса — представительница старых семейных нравов, о-Сэй — новая эмансипированная женщина; Фумидзо стоит посредине, он выходец из мелкой провинциальной дворянской семьи — «плывущее облако», не пристающее ни к одному берегу. Отсюда и перипетии любовного конфликта сопряжены и предрешены общественной физиономией каждого: естественно, что о-Сэй склоняется на сторону близкого ей по духу, веселого, вполпе передового товарища своего двоюродного брата — Нобору, этого истинного представителя уверенно идущего к своей цели нового бюрократического поколения. Роман Фтабатэя не только живой по персонажам и обстановке, но и по своему общественному содержанию.
Фтабатэй сумел сделать и еще один шаг вперед, сделать то, чего не предвидел даже Цубоути: он положил начало новому языку, литературному языку повой буржуазии. Что было до него? В наследство от феодализма осталось представление, что писать можно только «литератур» ным языком», то есть не тем, каким говорят. Сам Цубоути со всей его передовой теорией в своих «Нравах студентов» не смог освободиться от этих привычных понятий. Фтабатэй решительно повернул к новому: стал писать так, как говорят. Его герои заговорили современным языком. И оказалось, что это годится, что писать так можно. Первая попытка создания этого нового языка — величайшая заслуга Фтабатэя.
Странная судьба этого романа. Несмотря на всю подготовку, проделанную Цубоути, он оказался по силам только самым передовым, самым европеизованным и поэтому очень немногочисленным слоям читателей. Содержание его казалось малозанимательным, сюжет слишком обыденным; новый язык воспринимался недоуменно, большинство считало, что он снижает «литературность» произведения. Время Фтабатэя наступило через десяток с лишком лет, когда после всех своих изгибов линия японского романа выпрямилась и к началу XX столетия вошла в русло полноценного художественного реализма. От Фтабатэя прямая дорога — именно туда.
И здесь мы сталкиваемся с одним замечательным фактом. Весь ход развития новой японской культуры всегда обнаруживает точки соприкосновения с различными умственными течениями Запада. Роман Фтабатэя также появился не без влияния извне. Теория Цубоути идет от английской литературы. От русской литературы пошел Фтабатэй.
Фтабатэй — первый по времени в Японии знаток русского языка и литературы. Он — крупнейший переводчик, наряду с Цубоути Сёё, Мори Огай и другими основоположник художественного перевода. И все его литературное мировоззрение, его художественные приемы сложились нс столько под влиянием Цубоути, который дал только толчок, сколько под влиянием русской литературы. В 1888 году он издает перевод «Свидания» Тургенева (из «Записок охотника»), затем идут «Три встречи», и эти произведения, определившие собственное художественное лицо Фтабатэя, сыграли большую роль в дальнейшей истории японской литературы: крупнейшие писатели позднейшего периода, создатели реалистического романа XX века — Доппо и Катай в эпоху своего литературного формирования прошли полосу сильнейшего влияния этих тургеневских рассказов. Впрочем, японская критика установила сильное влияние в «Плывущем облаке» не только Тургенева, по и Гончарова, также хорошо известного автору.
Этот факт — факт проникновения в Японию серьезной художественной литературы Европы — заслуживает самого пристального внимания, поскольку с этими переводами проникали в Японию и соответствующие литературные направления Запада. При этом переводчиками выступали самые крупные фигуры литературного и общественного мира, самые образованные и передовые представители нового общества. Провозвестником английской литературы был Цубоути, русскую (в частности, почти всего Тургенева) дал Японии Фтабатэй, немецкую насаждал питомец университета Мори Огай. И характерно, что все они не были профессионалами: Цубоути — профессор-литературовед, Огай — доктор медицины, Фтабатэй тоже служил на правительственной службе. Первые двое были кроме того и больше всего теоретиками, критиками, направлявшими своими статьями судьбы японского романа, поэзии, театра и драмы. Заслуги Цубоути и Мори в этом направлении поистине исключительны: И все трое, кроме этого, выступали с самостоятельным творчеством: за «Нравами студентов» последовал ряд других произведений Цубоути, Мори Огай в 1890 году выступил с первым рассказом из германской жизни — «Танцовщица», произведением, вызвавшим большой фурор благодаря своему иностранному материалу. Фтабатэй более всех их был писатель, и последующая литературная деятельность его — романы «Его облик» («Соно Омокагэ», 1906) и «Обыкновенный человек» («Хэйбон», 1907) лишь убедили в его незаурядном таланте. Необходимо отметить, однако, что не всегда переводчики были строги в своем выборе: Мори Огай, например, наряду с Гете переводил и Осипа Шубина. Не всегда также читатели воспринимали переводимое в должном аспекте: так, например, Достоевский («Преступление и наказание», в переводе Утида Роан, 1887) и Гюго («Отверженные», в переводе Морита Сикэн, 1889) воспринимались как уголовно-детективный роман. И все же переводы делали свое дело: направляли внимание японского литературного мира на новое, а правильная оценка приходила со временем, в связи с развитием всей культуры.
IV
Таким образом, было положено начало повой литературе. Пути были указаны, и, казалось, все должно было пойти в направлении, указанном теорией Цубоути и практикой Фтабатэя, и тем не менее в последующие годы японская литература проделала большой изгиб. Путь прямолинейного и равномерного развития, очевидно, не годится для литературы. Она должна развиваться так же диалектически, как и все прочее.
Еще в том же 1885 году, когда Цубоути выпустил свое знаменитое исследование по теории романа, несколько молодых любителей литературы в Токио с Одзаки Койо и Ямада Бимё во главе образовали небольшой кружок «Кэнъюся» — «Друзей тушечиицы». Цели были очень просты: за чашкой чая с сэмбэями (дешевое печенье) разговаривать о литературе и развлекать друг друга собственными литературными упражнениями. Стали выпускать — сначала домашним способом — свой журнальчик «Гаракута бунко» («Веселая литература»).
Одзаки Койо (1867—1902, Койо — литературный псевдоним) начал первый: с 1885 по 1887 год он поместил в этом журнале несколько рассказов. О чем он писал и как писал — об этом говорят уже сами заглавия: одно из них копирует старого токугавца Икку, другое — такого же токугавца Танэхико. Это значит, что Койо был во власти старой феодальной литературы, литературы купцов, ремесленников, приказчиков — всей этой деятельной, шумной, веселой, пристрастной к красному словцу толпы феодального города. Основным приемом той ее линии, в которую погрузился Койо, был гротеск, основным содержанием — юмор, па фоне затейливых, несколько надуманных, хоть и тесно связанных с тогдашним бытом сюжетов, основной манерой — языковое изобразительство, игра словами, иногда — почти словесное фокусничество. Все это очень увлекало членов кружка, и ни о чем другом они пока и ие думали.
Однако вскоре эти вещицы стали проникать и за пределы кружка, журнальчик превратился в журнал, издаваемый ужо печатным способом, появились свои читатели и почитатели. Новое течение, очевидно, прививалось. И вот в 1889 году к Койо является издатель, собиравшийся выпускать периодическую «Серию новых произведений», и предлагает ему дать что-нибудь для первого выпуска. «Хорошо, я дам. Но только прошу одного: предоставить мне свободу написать так, как я хочу. Это будет проба, долженствующая определить всю мою последующую деятельность»,— отвечает Койо и пишет «Любовную исповедь двух монахинь» («Нинин бйкупи нрбдзангэ»).
По названию можно было бы ожидать фривольное произведение, однако на деле здесь было совсем иное. Ночью в глухом горном селении в бедной хижине встречаются две женщины, обе — монахини. Злая судьба, неудача в любви — результат столкновения с обстановкой — побудили их уйти от света. Они предаются воспоминаниям, рассказывают о своей прежней любви и неожиданно для себя открывают, что герой их неудачных романов — один и тот же. Этот сюжет Койо сумел сжать в краткое происшествие одной ночи, сумел рассказать языком, в котором стиль XVII—XVIII веков подновлен европеизмами; он поразил публику даже новой пунктуацией: им впервые употреблен, например, вопросительный знак. Для японской литературы это было ново.
Успех этого произведения воодушевил автора. Один за другим выпускает он новые рассказы и повести. Некоторые считают, что лучшим из них является «Две женщины», повесть о двух женских судьбах. Две дочери мелкого чиновника мечтают о своем будущем по-разному: красивая — о богатом замужестве, некрасивая — о мирной семейной жизни. Первая попадает в семью богатого чиновника, вторая же выходит замуж по любви за бедного ремесленника. Муж первой разоряется, и ей в удел достаются лишь одни страдания, вторая же наслаждается скромной, но счастливой жизнью. Впрочем, по сложности сюжета, но выразительности обработки, пожалуй, интереснее другое произведение — «Кяра-макура», повесть о девушке, незаконной дочери одного феодального дворянина, брошенной им и предоставленной своей судьбе. Эта судьба немилостива: ей приходится стать «бйран» — жрицей веселого квартала. «Сестра моя (законная дочь ее отца.— Н. К.) барышня, я — проститутка...»—говорит она с горечью, случайно повстречавшись с тою.
Несколько другой дорогой пошел второй столп кружка— Ямада Бимё (1868—1910, Бимё — литературный псевдоним), явный соперник Койо, скоро даже вышедший из состава содружества. Первым его произведением, обратившим на себя внимание, было «Равнина Мусаси» (1887), рассказ о старой женщине, потерявшей в один час и мужа, и любимую дочь, и зятя, рассказ, построенный на фоне исторического, воспетого поэтами пейзажа — арены трагической гибели одного из славных родов древности — грозных некогда феодальных воителей Нйтта. Этот рассказ открывает автору доступ в самые влиятельные журналы того времени—«Мияко-но хана» («Цветы столицы») и «Кокумйн-но томо» («Друг народа»). В этом последнем журнале он в 1889 году помещает свое лучшее произведение — повесть «Коте» (имя женщины).
Фон этой повести также исторический. Взята эпоха, одна из наиболее трагических во всей истории,— эпоха гибели могучего древнего рода Тайра, разгромленного в XII веке своими противниками Минамото. Тайра под натиском Минамото отступают все дальше н дальше, увозя с собой младенца-императора как залог своей судьбы. Разбитые остатки их дружин рассеиваются по стране. Молодая девушка, дочь одного из таких вассалов, попадает к врагу, становится женой одного из неприятельских воинов. И вот она слышит от мужа, что тот, узнав о местопребывании увезенного императора, собирается сообщить об этом своему военачальнику, чтобы дать тому возможность покончить наконец с затянувшейся борьбой. Коте в ужасе: в ней борются два чувства — любовь к мужу — вассалу Минамото и долг дочери вассала Тайра. Автор заставляет последний одержать верх: ночью она обезглавливает спящего мужа. Японцы утверждают, что читатели этой повести — особенно в том месте, где описываются терзания Коте во время свершения убийства — «обливались с ног до головы дождем обильных чувств».
Бимё, в сущности, написал историческую повесть. Это — не ново, но он попытался влить в старые мехи новое вино. Это повое вино, однако, не было ни новым изображением нравов того времени, ни особо тщательно обрисованной психологией героев, ни даже оригинальной романтичностью. Единственное, чего оп добивался, это свежести и силы ощущений, получаемых от его произведения, достигаемых поэтичностью тона и искренностью чувства. И, по-видимому, он этого добился: по крайней мере, молодежь того времени утвердила за повестью Бимё репутацию свежей н новой.
Бимё, кроме прозы, писал и стихи — новые стихи, но образцу тех, которые создали в 1882 году трое ученых авторов «Сборника новых стихотворений». И возможно, что поэзия была его истинной стихией, настолько похожа местами на поэму его повесть. Понятие о ней могут дать следующие отрывки из «Котё».
«Была полночь. Идущий на ущерб месяц еще не успел закончить убранство своего лика, омытого беспрерывно лившимся до сегодняшнего дня майским дождем, и, держа полотнище, то и дело отирал им оставшиеся брызги. Этот месяц был первоосновой красоты этой ночи, а горное селение источником этой красоты. Деревья под бледными, призрачными, как будто блуждающими лучами стояли, как только что выкупавшиеся, и стряхивали с себя последние росинки. Под ними было темно и душно. Изредка, при испускавшем слабый вздох ветерке, какая-нибудь капелька скатывалась с ветки в эту темень, ища себе пристанище в этом бренном мире, и там как бы снова начинал накрапывать дождик».
Так описывает Бимё обстановку действия, такова его нейзажная живопись. А вот как он рисует страдания Котё, поставленной между долгом и любовью.
«О мой любезный, чувствительный супруг. Неужто мне предстоит умертвить тебя? Вот этой рукой? Этой нежной рукой, что обвивалась вокруг тебя, служа тебе изголовьем. Что еще до вчерашнего дня утоляла боль твоего тела? И эта самая рука,— о, печаль,— теперь зарежет тебя... Станет рукой, что рассечет твое тело... О, злосчастная супруга! А ведь клялась она быть в союзе с тобой до самых седин. О, как жесток путь этого бренного мира!
Пойти вслед за мужем? Но ведь я сама, род мой, из поколения в поколение,— вассалы Тайра. Хранить верность долгу предков? Но тогда ведь вот этот супруг, что лежит передо мною,— враг мой». Кровавые слезы красавицы... Тысячи росинок в ночи
Она схватила голову, прижала к себе и, не щадя голоса, рыдала. О, как раздиралось ее сердце!»
Заслуга этих двух основоположников новой литературной школы не только в создании ряда новых произведений. Им принадлежит честь укрепления и новых форм литературного языка. Койо создал свой специфический язык: своеобразное сочетание элементов высокой литературной речи прежних времен с «вульгаризмами», то есть с живым языком своего времени. И это сочетание в руках Койо не только не приводило к уродливости, но, наоборот, обуславливало своеобразную стилистическую прелесть. Бимё действовал иначе; наряду с Фтабатэем он считается основателем современного литературного языка, живого разговорного языка, перенесенного в литературу, превратившегося там в превосходное выразительное средство. И если Фтабатэй был решительней, сразу же взяв курс на полное соответствие всему ритму разговорной речи, то Бимё был осторожнее, дав то, что можно было для того времени, без отпугивающих крайностей.
Наряду с этими двумя авторами в эти же годы выступил и сразу занял прочное положение и третий — Кода Рохап (1867—1947, Рохан — литературный псевдоним). Он также шел своей особой дорогой. Подобно Койо, он типичное дитя старого Токио, но, в отличие от Койо, он был проникнут сильнейшими буддийскими настроениями. Эти настроения отражены в нем, однако, не в виде пассивного фатализма или ухода в углубленное созерцание, но в форме огромной волевой напряженности, бодрой энергии, мужественной настойчивости, питаемой пафосом какой-нибудь большой идеи или цели. Отсюда особый уклон его творчества: пристрастие к патетическим сюжетам, к величавости языка, к особой силе и выразительности. За эти качества его называют то романтиком, то идеалистом, вероятно, для того, чтобы отделить его от кружка «Кэнъ- юся». Если это и не совсем верно, то все же его отличие от школы Койо несомненно.
Первое произведение, сделавшее автору имя, был рассказ «Фурю-буцу», написанный в 1889 году. Герой его монах-скульптор, весь отдавшийся только одной цели: возвеличить своей работой родное искусство. Желая изучить великие образцы, он пускается в обход всех прославленных произведениями искусства буддийских святынь и по дороге задерживается в одном селении на севере Японии. Здесь он встречается с молодой девушкой, красота которой его поражает. Оказывается, что о-Тацу,— так зовут ее,— дочь одного из участников революции 1867 года и знаменитой гейши Киото. Отца ее увлекла борьба, и он потерял из виду свою дочь. Мать же отдала ее на воспитание в семью своего брата, показавшуюся ей надежным убежищем для беззащитной дочери. К сожалению, оказалось, что дядя этой девочки — мот и пьяница, доводящий до смерти свою жену, и девочке приходится терпеть горькую участь. К тому же дядя собирается за сто иен отдать ее в невеселую профессию. Скульптор дает ему эти деньги и выручает девушку. Они готовы уже соединить свои судьбы, как вдруг появляется посланный от отца девушки, достигшего теперь богатства и знатности и отыскавшего наконец свою дочь и теперь требующего ее к себе. Приходится отпустить ее. Скульптор остается один, и в нем рождается вдохновение. С жаром берется он за резец и хочет сделать статую небесной феи с лицом о-Тацу. Экстатическая работа подходит к концу, п он слышит голос, зовущий его по имени. Небесная фея,— его произведение и есть о-Тацу. «Любовь всегда находит отклик, и скульптор вместе с о-Тацу, рука об руку, плечо к плечу плавно возносятся ввысь...»
Лучшим произведением Рохап считается опубликованная им в 1892 году повесть «Пятиэтажная пагода» («Год- зю-по то»). Здесь обстановка рассказа — буддийская. Но основная тема несколько иная: целеустремленность человеческой воли, всепобеждающей и гордой в своем могуществе. Простой плотник Дзюбэй берется один, без всякой помощи и совета со стороны, построить величественную пагоду в монастыре. Он идет против всех традиций и правил своего цеха, предписывающих своим членам во всем повиноваться и уступать первое место своему старшине. Он не считается и с возможностью неудачи. И силой своей убежденности, верой в свои силы он заставляет настоятеля поручить ему эту работу. Пагода готова, все дивятся искусству строителя. Но, на беду, в самый день окончания постройки разражается бешеный ураган. Ничто вокруг не может устоять перед его сокрушительной силой. Настоятель, монахи тревожатся за судьбу высокой башни. Спешат к нему, но он негодует на них за их страх, за их неверие: его творению не страшны никакие бури. Его оскорбляют эти опасения окружающих. Бесстрашно идет он к своей постройке, преодолевая с трудом силу урагана, взбирается на самый верх: башня его крепка и непоколебима. «Ливень прекращается, ветер стпхает. Пятиэтажная пагода высится над всем».... и тут все впервые поняли искусство Дзюбэя.
V
Таковы эти годы японской литературы. Промежуток времени между 1889 годом, годом выхода в свет «Любовной исповеди» Койо, и «Фурю-буцу» Рохан в 1897 году носит в истории японской литературы даже специальное наименование: эпоха Койо и Рохан,— так гремели тогда имена этих двух писателей и такое влияние имели они па молодых авторов. В чем дело, что представляет собою этот изгиб японской литературы, этот как будто бы отход в сторону от пути, указанного Цубоути и Фтабатэем? Необходимо взглянуть на тогдашнюю Японию, чтобы это понять.
Японская буржуазия после переворота в первое время была занята только одним: упрочением своего положения. Для этого нужно было построить новую промышленность, ввести в ней на месте феодальных капиталистические хозяйственные формы; нужно было реформировать в сторону элементарных буржуазных начал социальный и политический строй. Нужно было устанавливать взаимоотношения с помещичьим слоем. Главнейшим орудием в этом сложном деле была европейская культура, прежде всего — наука и техника, затем хозяйственные формы, социальные институты, государственный аппарат. Отсюда полоса неудержимой европеизации, лихорадочного пересаживания к себе всего нового. Прошло двадцать лет, и увидели, что начала заложены. Новое, капиталистическое хозяйство начало становиться на ноги, государство было приведено в порядок, новые хозяева, крупная буржуазия, поделив власть с помещиками, сумела уже подойти к самым узловым пунктам политического аппарата, и вся энергия восходящего класса направлялась теперь на то, что еще мешало дальнейшему росту. Разбогатевшие промышленники не могли уже долее сносить, что вся внешняя торговля их страны контролируется иностранцами; неравные договоры связывали по рукам и ногам. Нужны были и средства для дальнейшего движения вперед; а их можно было достать в Китае. И вот эта борьба, нуждающаяся в экспансии новой буржуазии против Запада, на идеологическом фронте вылилась в движение, известное под именем националистической реакции. Вместо Запада кинулись теперь к родной стране, к национальной культуре.
Началась полоса так называемого националистического движения.
В первых рядах этого движения шла группа крупнейших общественных деятелей того времени, объединившаяся в Общество правильного просвещения «Сэйкёся». Во главе этой группы стоял Миякэ Сэцурэй. Взгляды ее излагались в журнале «Ниппондзин» («Японец»), который общество «Сэйкёся» стало издавать в 1888 году и который сразу же стал руководящим общественно-политическим журналом того времени.
Миякэ Сэцурэй принадлежит к тому типу общественных деятелей, который был особенно характерен в эти годы. Это был прежде всего политический публицист, писатель по общественным вопросам, критик, ученый, философ. До этого он был одно время редактором газеты «Конан симбун», затем газеты «Нихон». После того как первая закрылась, а во второй переменилось руководство, Миякэ всецело отдался только что основанному журналу «Ниппондзин», впоследствии переименовавшемуся в широко известный журнал «Ниппон оёби ниппондзин» («Япония и японцы»), В этом журнале он помещал своя статьи на темы политические, общественные, моральные, религиозные, философские, литературные,— то есть во всю ширь своего многообразного таланта и своей эрудиции. И каждая из этих статей сразу же получала в известной части японского общества значение ведущей, программной или оценочной. Наряду со статьями Миякэ публиковал и отдельные работы. Наибольший отклик получили две ого работы, носящие крайне характерные названия; «Истинный, добрый и прекрасный японец» («Синдзэнби-но ниппондзин») и «Фальшивый, дурной и скверный японец» («Тигнаку-но ниппондзтш»). Сводом его философских воззрений является книга «Вселенная» («Утю»),
Общественно-политические взгляды Миякэ отличались определенным консерватизмом. Это впервые выявилось в 1884—1885 годах в связи с позицией, занятой им по отношению к движению за романизацию японского письма. Он выступил против этого движения во имя необходимости сохранять свое «национальное достояние». Известна его полемика по этому поводу с деятелями «новой поэзии» — Тояма, Ятабэ и другими. Эти своп «охранительные» взгляды Миякэ перенес и на страницы вновь основанного журнала «Ниппондзин», провозгласив в нем лозунг «Кокусуй ходзон» — «Охрана национальной красы». Этим самым Миякэ и его единомышленники стали во главе националистнческой реакции конца 80-х и начала 90-х годов прошлого столетия.
«Не подражайте без разбору всему европейско-американскому,— взывал журнал «Ниппондзин» в первом своем номере.— Нужно беречь свою национальную красу (кокусуй). Опьяняться иноземной культурой п отвергать все достойное и прекрасное в себе самих, то есть свою национальную красу — ни в коем случае не следует».
Этот призыв к охране «национальной красы» сопровождается в других областях японской общественной жизни того времени попытками реставрировать старое — из того, что было в первое время сгоряча отброшено как негодное. Началось движение за восстановление буддизма. Иноуэ Энрё, один из соратников Миякэ по обществу «Сэй- кёся»,— издает книгу «Живое учение буддизма» («Буккё кацурон»). Он же основывает «Философский Институт» («Тэцугакукан»), долженствующий заново поставить изучение «Восточной философии», в первую очередь — конфуцианства. Все это делается для того, чтобы помешать японской буржуазной молодежи переходить в христианство, что она делала в то время с большой охотой, привлекаемая не столько религиозными эмоциями, сколько стремлением как можно ближе познакомиться с европейскими идеями.
В 1888 году учреждается «Ниппон коккё дайдося» — Ассоциация японской национальной религии. Ее деятели мечтают о создании — на основе конфуцианства, буддизма и синтоизма — новой государственной религии, с одной стороны, опирающейся на «национальное достояние», с другой — могущей удовлетворять запросы новых «мэйд- зийских людей». Пропаганде этой религии служит орган Ассоциации — журнал «Дайдо соси».
Необходимо отметить, что далеко не все круги японской буржуазии были захвачены этой националистической реакцией. Многие, и притом очень влиятельные, группы этой буржуазии продолжали хранить верность прежним идеям либерализма, правда, очень умеренного.
Во главе их стояли деятели второго влиятельнейшего в те годы объединения — Общества друзей народа («Минъ- юся»), руководимого Токутоми Сохо. Это содружество старалось бороться на два фронта. С одной стороны, его члены протестовали против «беспорядочной европеизации», с другой стороны — они восставали и против «тупого национализма». Кроме того, основным тезисом их было положение, что новая культура должна быть построена «силами всего народа», а не одних только передовых слоев. Отсюда своеобразные демократические тенденции у них; именно они ввели в японский обиход словечко «демократия», быстро ставшее весьма популярным. Как тогда понимался этот демократизм, могут показать следующие слова Такэкоси Йосабуро, бывшего одним из наиболее активных членов содружества. «Что такое демократизм? Это значит: распространить социальные блага па наиболее многочисленные массы населения и вместе с тем разлояшть на отдельных людей ответственность и обязанности общества в целом. Это значит: повышать ценность человеческой личности, идя в ногу с прогрессом общества».
Рупором «Содружества народа» был журнал «Кокумин-но томо» («Друг народа»), основанный в 1887 году и редактируемый Токутомп Сохо. Журнал этот целиком был посвящен пропаганде указанного «демократизма» и пользовался огромной популярностью среди молодежи тех лет, видевшей в нем наиболее передовой орган своего времени. Токутомп превратился в общепризнанного вождя передовой молодежи, а его книги — «Будушая Япония» («Сёрай- но Ниппон»), и «Молодежь новой Японии» («Син-Ниппон-но сэйнэн») стали евангелием либеральных кругов. В первой книге Токутоми рисовал будущую демократическую Японию, во второй — набрасывал портрет «молодого человека», создателя этой будущей Японии.
Как известно, молодой радикальный пыл молодой японской буржуазии — при всей своей скромности — был еще к тому же недолговечен. Буржуазия быстро превратилась в реакционную силу. Блок с помещичьими слоями, совместное наступление на крестьянство и вновь появившийся пролетариат — все это обнаружило, что демократические устремления японской буржуазии не действенны. Поэтому в конечном счете из спора японских «западников» — радика- лов-демократов с «японофилами» — консерваторами вышло то же, что и в политике: дело кончилось и тут компромиссом. Подобно тому как японская конституция является политическим документом буржуазно-помещичьего компромисса, подобным же документом идеологического компромисса является знаменитый «Манифест о воспитании» 1890 года («Кёпку-тёкуго»), предписавший населению — в качестве официальной идеологии — политико- моральные принципы старого феодализма, вроде верноподданности и сыновнего долга, с некоторым довеском буржуазных идей, вроде идеи прогресса.
Националистическая реакция нашла свое отражение и в литературе. Буржуазия начинает вспоминать свое собственное прошлое, то время, когда она еще в облике «третьего сословия», в лице ремесленников, торговцев феодального города впервые накопляла свои силы для предстоящей борьбы. Происходит своеобразный ренессанс литературы того времени. Признанный классик торговой буржуазии XVII века Сайкаку, с его реалистическими романами из городской жизни, становится учителем для писателей промышленной буржуазии 80-х годов XIX века. Оживают и другие писатели той эпохи, особенно те, которые считались лучшими выразителями так называемого «эдоского духа», старого Токио. Этот эдоский дух — вышеописанный гротеск, шутка, сатира, острое словцо, всяческое остроумие на основе трезвого, чисто рационалистического восприятия жизни. И все это воскрешение своего прошлого соединяется с неудержимой целеустремленностью, укрепленной долгими годами борьбы с сёгунатом и двадцатплет- ним опытом по созданию нового режима. В этих идеологических сдвигах и коренятся все литературные течения этих лет.
Для чего все это было нужно объективно? По-видимому, перед новой японской литературой, в первые десятилетия или совершенно не соприкасавшейся со старой, или же от нее отталкивавшейся и поэтому оказавшейся предоставленной собственным силам или подражанию Западу, встала теперь задача, которую мы называем «усвоение литературного наследия». Новая литература для того, чтобы выйти па широкую дорогу, нуждалась в обогащении своих выразительных средств, новые писатели нуждались в «учебе у классиков». И все положительное, что японская литература вынесла из этой полосы «возрождения национальной красы», сводилось именно к обогащению выразительными средствами, и в первую очередь средствами языка, доведенного токугавскимп писателями до большой степени гибкости и выразительности. Усвоив это наследие, новая литература получила прочную базу для своего дальнейшего развития. Новые писатели научились искусству обрабатывать сюжет, строить повествование; они научились и пользоваться языком.
И тем не менее большая дорога новой литературы лежала не в этом направлении. Первая внешняя война (с Китаем, 1894-1895 гг.) подвела черту под этой полосой. Японская буржуазия победила; силу новой страны почувствовал не только Китай, но и Запад. Преграды, лежащие на пути в виде «западной опасности», в значительной степени отпали. Поэтому и оснований для антиевропеизма никаких особых уже не было. В то же время было вполне понятно, что путь к старому невозможен. И после годов безудержного преклонения перед всем западным, после последующих лет такого же восхваления своего, национального, с японо-китайской войны начинается полоса органического роста новой буржуазной культуры, а вместе с ней и литературы.
VI
Повествовательная литература этих лет (перед японо-китайской войной), конечно, не ограничивается тремя именами: Койо, Киме и Рохаи. Они представляли собой только главную линию, стояли на первом месте, особенно Койо и Рохан. Кроме них, работало и имело нередко очень большой успех немало и других писателей. Впрочем, в основном и те так или иначе примыкали к основному тону главных авторов: националистический дух захватывал с той или другой стороны и их.
Койо и Рохан были доступны наиболее культурной части тогдашней буржуазии. При всем своем уклоне в XVII век они оставались все же продуктом 80—90-х годов XIX века. Их произведения — своеобразное сочетание старого и нового, Сайкаку помноженного на Мэйдзи. Недаром они не могли перейти целиком к старому языку. Койо создал свой «эклектический стиль», («гадзоку-сэттютай»), как называют его манеру письма, Биме пытался перейти целиком на живой язык своего поколения. Поэтому широкий читатель, то есть не подошедшие еще вплотную к европейской культуре широкие круги мелкой и средней буржуазии, более консервативные по своему социальному укладу и поэтому более связанные с прошлым своего класса и в то же время менее требовательные в смысле художественном,— был этими передовыми писателями обслужен в малой мере. Для нпх-то и образовалась популярная литература, питающаяся еще в большей степенн национальным материалом, чем даже главная линия. Чрезвычайно характерно, что максимальный успех в этой области пал па роман Муракамп Намнроку— «Микадзуки» (прозвище героя), вышедший в свет в 1891 году. Оп отыскал в совсем недавнем еще прошлом, том прошлом, которое было во многом живо в кругах таких питателей, один персонаж, так и просящийся в классовые герои этой части буржуазии. Речь идет о так называемом «отокодатэ». Эти отокодатэ — рыцари буржуазии тех времен, когда она еще принуждена была развиваться в феодальном окружении в условиях политического бесправия и беззащитности. Тогда именно создался особый тии храбреца, имеющего «под собой» группу стойких молодцов, готовых по первому зову своего вожака кого угодно схватить, избить, убить, а то п ограбить, особенно же если это самураи — кичливые феодалы тех времен. Обстановка делала этих отокодатэ часто защитниками обижаемых; ремесленники н торговцы нередко прибегали к их покровительству. Ореол храбрых защитников окружал их в глазах толпы. Перед ними и последние годы феодализма трепетали и сами столичные власти. Вот эти первые «боевые дружины» буржуазии, рыцари их класса, и стали любимейшей фигурой литературы. Подвигам и борьбе такого героя «Микадзуки», его храбрым и великодушным деяниям и героической смерти через харакири и посвящен роман Намироку, чрезвычайно живо написанный, изобилующий занимательными сюжетными ситуациями — типичный авантюрный роман.
Читая подобные романы, токийский купец, мелкий чиновник или ремесленник негодовали, восхищались, воодушевлялись. Для того чтобы плакать, чтобы умиляться, он мог взять роман Такаяма Тёгю (1871—1902, Тёгю — литературный псевдоним) «Отшельник Такпгутн» («Такигути-нюдо»). Здесь материал — родная старина. А что в этой старине овеяно большим трагизмом, как не эпоха борьбы Тайра и Минамого, этих греков и троянцев японского героического эпоса? Несчастная судьба побежденных Тайра всегда исторгала у японцев обильные слезы.
Роман Тёгю берет в основу один эпизод из истории Тайра, увековеченный в героической поэме XII века «Повесть о Тайра», и рассказывает о печальной судьбе двух любящих сердец: рыцаря Такигути и прекрасной Йокобуэ. Соображения фамильной чести, суровость отца не позволили любовникам соединиться в браке. И вот он — скрывшийся от света отшельник-монах, она — в слезах и горе. Правда, она приходит к нему в уединение,
332
но он — уже не от мира сего. Прекрасная Йокобуэ в слезах умирает. Такигути молча страдает на ее могиле. А тут еще и полный разгром их рода и их лагеря. Такигути уходит от мира совсем.
Несколько по другому направлению шли романы, которые можно назвать бытовыми. Они предназначались для иных слоев городского общества, не столько для мирных и добродетельных бюргеров, сколько для веселящейся молодежи, для гулящих купчиков, для многочисленной и разношерстной богемы большого города. Их жизнь, их быт, их правы и напрашивались на страницы беллетристических произведений, особенно если учесть влияние в этом направлении образцов прежней литературы, с таким усердием занимавшейся бытописанием веселых кварталов старого Токио, обрисовкой нравов их обитателей и посетителей. Недаром одно из лучших произведений такого рода — ромаи Аэба Косой, появившийся в 1889 году, прямо даже заимствует старинные названия: «Нравы купцов нашего времени» («Тос-эй с-ёнин катаги»). При этом сохраняется и прежний тон, и трактовка сюжета: в духе специфической эдоской шутливости, острословия, юмористического смакования ситуации. Другой крупный представитель этого жанра Сайто Рёкуу возобновил другую линию подобной литературы — сатирическую. Его произведения «Какурэмбо», «Абура-дзигоку» насыщены сатирическим отношением к сюжету, также взятому из жизни молодежи в окружении гейш и женщин, еще более «веселых».
Стремление к приключенческой литературе, отмеченное выше, вызвало к жизни и еще одно направление — авантюрно-исторический роман. На этом поприще подвизался очень известный радикальный публицист, человек для своего времени самый передовой, глава газеты «Мантё» — Куропава Руйко. Трудясь над укреплением хозяйственной базы своей газеты, он принялся за переделку на японский лад захватывающих по фабуле европейских романов. Таким образом, оказались обработанными романы Дюма, выпущенные под интригующими названиями: «Железная маска», «Человек или дьявол».
Не избежал такой детективно-уголовной трактовки и Гюго, с его «Отверженными», прошедшими на этот раз под заглавием «О, бессердечие!». Успех среди газетных читателей был настолько велик, что его произведения так и ходили под обозначением «Руйкомонб», то есть «сочинения Руйко».
VII
Японо-китайская война 1894—1895 годов знаменует собою окончание первого большого периода в жизни новой, капиталистической Японии. Победа на внешнем фронте, положившая начало «грабежу соседей», принесшая с собой упрочение международного положения, соединенная с хозяйственным и политическим укреплением внутри, открыла перед японской буржуазией повые и широкие перспективы. Внутри страны лежала масса неиспользованных возможностей: хозяйство могло расти и расширяться в сторону все прогрессирующей индустриализации. Вовне маячили иностранные рынки, прежде всего китайские. Окрыленная эффектом первой военной победы, солидно подкрепившаяся золотым питанием в виде китайской контрибуции, молодая буржуазия становится еще более предприимчивой. Внутри идет реорганизация промышленности, переоборудование ее по «последнему слову техники»; вовне все напористей становится движение в сторону Кореи, этих ворот в Китай, базы для закрепления на материке, арены соперничества и будущей борьбы с Россией. Этот период подъема, оживленной деятельности, планов, мечтаний длится до самой русско-японской войны. И эти десять лет есть также особая полоса в развитии литературы, и прежде всего в развитии поэзии.
Первая попытка нащупать пути создания новой поэзии была сделана, как указано выше, еще в 1882 году. Это «Сборник новых стихотворений» трех авторов. Зерно оказалось брошенным не на каменистую почву; в последующие затем годы появилось несколько таких «Сборников». Однако только перед самой войной обнаружилось некоторое укрепление позиций новой поэзии: новые стихи стали читаться не только ближайшими друзьями и поклонниками поэтов, но и кое-какими читателями. Иными словами, новая японская поэзия хоть медленно, но все же созревала.
Этим своим созреванием она во многом обязана Западу. Переводы, оплодотворившие японскую прозу, форсировали и развитие поэзии. Много сделал на этом поприще Мори Огай, в то время глава литературного объединения «Синсэйся», издававшего свой журнал «Синсэй» («Новый голос»); своими переводами немецких стихов он показал, как надо перекладывать чужую поэтическую речь на японские стихи, новые по строфической форме, по не нарушающие традиционных особенностей метрической стороны японского поэтического языка. Главное же, он способствовал ознакомлению с новой по содержанию поэзией и в этом — наибольшее значение его деятельности. Помогли и теоретические споры, в частности, поднятые статьей Бимё «О японской лирической поэзии» (1890), теоретическими работами Огай и других. Толчок, данный всем этим, привел в движение целую группу молодых поэтов, из которых выделились и заняли первенствующее положение двое: Кнтамура Токбку (1867—1893, Тококу — литературный псевдоним) — основатель литературной группы журнала «Бунгакукай» («Литературный мир»), н Наканиси Байка, также примкнувший к этой группе. Основное направление этой школы японская критика того времени окрестила «романтическим идеализмом». Японцы вообще легки на всевозможные звучные наименования, особенно в европейском духе, и не стесняются иногда два-три романа обозначить названием какой-нибудь особой шкулы. Во всяком случае, отличительной чертой стихотворений этой группы является серьезность и вдумчивость подхода к человеческой жизни, стремление уловить в ней новое, притом не поверхностное и легко доступное, но лежащее где- то глубже. Стихотворения эти, особенно самого главы школы — Тококу подернуты сильным налетом печали, поэт «страдает», и при всей иногда явной преувеличенности этих страданий за ними скрывается большей частью действительно искреннее чувство, хотя п выявленное в тонах сентиментализма. Эта сентиментальность, субъективный лиризм, эта серьезность, вдумчивость и отличают поэзию этих лет, особенно на фоне развлекательной, гоняющейся прежде всего за интересным сюжетом современной ей прозы. Тококу стремился даже к новой для Японии форме: пробовал писать стихотворную драму, по успеха не имел. Одним из лучших его стихотворений считается «Спящая бабочка».
КИТАМУРА ТОКОКУ. «БАБОЧКА»
От дыханья осени | сегодня утром Изменилось как-то все | кругом в природе.
Тонки голоса цикад | в ветвях деревьев,
Грустны песни | жужелиц в траве росистой,
II в лесах
Даже гомон птиц | стал тише, глуше.
На лугах
Травы, листья и цветы | затосковали.
На Поляне бабочка одна... | одна, бедняжка, На поникнувший цветок | присев, уснула.
О, уже пришла, | уже настала осень,
И осенний вид | облек все в поднебесье. Муравьи в испуге | ищут, где б укрыться,
И, свернувшись, змеи | заползают в норы.
И жнецы
Убирают рис | с утра еще при звездах, Дровосеки
Забывают про лупу, | к зиме готовясь.
Бабочка, о бабочка, бедняжка!
Как на сломанном цветке | заснуть могла ты? Но и сломанный цветок, | тобой избранный, Станет уготованным |,богами ложем.
Рапнею весной | ты в свет, блуждая, вышла, Вот до осени | кружилась в опьяненье.
По утрам
С тысячи цветов | росой ты насыщалась.
По ночам
Проходила ты сквозь сны | без сновидений. Если бы вот так, | как ость, уйдя в Нирвану, Вместе с сломанным цветком | тебе исчезнуть!
(Перевод Н. Фельдман)
Большой известностью пользуется стихотворение Байка «Цукомоно-онна» («Старуха») на тему известного эпизода «Исэ-моногатари», рисующего «даму пожилую», домогающуюся любви «младого кавалера»,— эпизод в одно и то же время смешной и трогательный.
Это первое оживление японской лирики, наметившееся пред самой японо-китайской войной, после войны, в последние годы XIX и первые XX века, привело наконец к полному расцвету, новой поэзии и, в частности, окончательно утвердило форму «нового, стиха» (сиитайси), сделав ее такой же национальной, как и старинная танка и хокку. Было окончательно признано, что рифма в условиях японского языка — невозможна, подражать в этом смысле европейцам — нечего. Но зато метрическая структура претерпела значительные изменения: помимо традиционных метров 7 — 5 и 5 — 7 были введены и узаконены метры 5 — 5, 8 — 6, 8 — 7, 8 — 8. Композиция стихотворения приняла вполне свободный характер: научились создавать различной длины строфы, стали объединять отдельные строфы в связанное тематическое целое, стали разделять стихотворение на части. Словом, в этой области лежат наибольшие формальные новшества новой поэзии.
Произошло и сильнейшее расширение поэтической тематики: наряду с лирическими в стихах появились темы эпического характера; с помощью эпических элементов стали создавать нечто вроде повествовательной поэзии. Материал, годный для поэтической обработки, расширялся даже в области чисто лирической поэзии: не только лирика любви и природы, но весь сложный мир природы и человека, все ого содержание стало достойным воплощения в стихи. Сумели новые поэты и удержаться от подпадения под влияние тех тенденций, которые замечались в ближайшей к ним прозе: гротеска, с одной стороны, и дидактического уклона — с другой. И, наконец, новая поэзия обусловила одну почти недоступную для прежних поэтов возможность: выявление своей собственной творческой индивидуальности. Те мертвящие каноны, которые господствовали в танка и хокку, каноны, предусматривающие малейшую частность поэтического приема, в новой поэзии, естественно, заменились индивидуальными канонами, творимыми самим поэтом.
Поэтами, обеспечившими новому стиху окончательную победу и поставившими новую японскую поэзию на очень высокий уровень поэтической культуры, были: Симадзаки-Тосон (1872—1943, Тосон — литературный псевдоним) и Цутии (Дои) Бансуй (1872—1952, Бансуй— литературный псевдоним).
Первый сборник Тосон «Молодая зелень» («Ваканасю») вышел в 1897 году и сразу же поставил его на первое место среди современных ему поэтов. Позднейшая же критика безоговорочно отметила его появление как делающее эпоху. В самом деле, этот сборник Тосон имел много прав на такую оценку. Во-первых, он вводил в японскую поэзию совершенно новую тематику, тон и поэтический колорит английских прерафаэлитов: влияние на него Суинберна и Росетти — несомненно; во-вторых, он обнаружил умение пользоваться всем лучшим и в то же. самое время близким для современного читателя из того, что имелось в старой японской и китайской поэзии; в-третьих, тщательной работой над формой и особенно над словарем он сумел дать художественное завершение стилю «нового стихотворения» (синтайси); в-четвертых, он обнаружил одинаковое искусство и в лирическом и эпическом жанре; и, наконец,— и в этом, конечно, самое главное,— он продемонстрировал огромную художественную одаренность, при этом — в тонах, созвучных самому свежему и молодому, что было тогда в Японии.
О настроениях молодого поэта очень красноречиво говорит предисловие к сборнику, одно место которого звучит так: «Юная жизнь срывается с наших уст, слезы восторга льются по нашим щекам. Подумайте: сколь многих юношей заставляет забывать о пище, о сне переполняющее их свежее, новое. И еще подумайте: скольких юношей приводит в неистовство скорбь и печаль наших дней. Вот и я: забыв о том, как я неискусен, я все же решил и свой голос присоединить к новым песням.
Жизнь есть сила. Сила — это голос. Голос — это слово. А новое слово есть новая жизнь».
Основные темы «Молодой зелени» — любовь и искусство, не без привкуса неудержимой страстности Росетти и чувственной силы Суинберна. Несомненно, на этом этапе своего художественного развития Тосон был целиком во власти патетических и романтических настроений. Он остается при атом достаточно оригинальным и в отношении образов и тем. Вот его уподобление любви лисице:
СИМАДЗАКИ-ТОСОН, «ПРОКАЗЫ ЛИСИЧКИ»
Поздно ночью лисичка, прокравшись в кусты,
Ждет, пока опустеет и станет темно;
Притаится в тени виноградной лозы И росистые гроздья ворует тайком.
Хоть любовь не лисичка, лукавый зверек,
Хоть и ты не лоза, не росистая гроздь,
Но и я, затаивши тоску от людей,
Не готов разве так же похитить тебя?
(Перевод Н. Фельдман)
Во всем неожиданно сравнение в строках, считающихся одними из лучших во всем сборнике:
О, осенние листья, что ветер несет,
И взметает, и кружит по пыли дорог,
Как бродячих браминов, что гонит судьба —
На восток и на север, на запад и юг.
(Перевод Н. Фельдман)
Впрочем, в те времена наиболее любимым стихотворением было «Шесть девушек». Вот одна строфа из него.
И, влюбленная, она ушла из дома.
С берега родного на чужой, далекий,
Переправилась, сошла и оглянулась:
Чайки плачут, сумерки кругом сгустились...
Для меня любовь моя как храм священный.
Ты один в том храме бог, святыня сердца.
Если не тебе, в твой храм, не на алтарь твой,
То куда же жизнь мою тогда отдать мне? -
(Перевод Н. Фельдман)
Вслед за «Молодой зеленью» идет «Лепесток-ладья» («Хитоха-бунэ»), сборник, выпущенный в 1898 году. Он утверждает в общем ту же линию, что и первый сборник, но уже в гораздо более задумчивых и спокойных тонах и с большим, чем прежде, обращением к лирике природы. В этом же году выходит третий сборник «Летние травы» («Нацугуса»), написанный во время пребывания поэта на родине, в полудеревенской обстановке на севере Японии. Стихи этого сборника свидетельствуют о серьезнейшем переломе в творчестве Тосон: общий тон становится более жизнерадостным, светлым; от любовных мотивов и лирики природы он переходит к миру действительности, берется за чисто реалистические темы. Появляются стихотворения под названиями: «Крестьянин», «Труд». Этот поворот окончательно закрепляется через несколько лет в четвертом сборнике «Опавшие цветы сливы» («Ракубайка», 1901), также созданном под влиянием жизни в деревне. В нем нет уже ничего от прежней чувствительности и изнеженной страстности, от романтических мечтаний, поэтических снов и тому подобных аксессуаров «страстной лирики». Здесь — реальная жизнь, поэт обеими ногами стоит на земле, воспевает труд. Отбрасывается и самодовлеющая лиричность: звучат нотки поучения, проявляются чуть ли не гражданские мотивы. Очевидно, поэт приходит к новому мпровоззрению и соответственно этому — к новому этапу творчества. И крайне характерно, что на этом новом этапе он нашел себя полностью не в поэзии, а в прозе. Тосон снова выступит в истории японской литературы, но как основоположник реалистического, общественно-проблемного романа.
Рядом с Тосон ставят обычно второго поэта этих лет — Бансуй. В самом деле, по популярности среди современников он, несомненно, идет сейчас же вслед за автором «Молодой зелени». Правда, может быть, не столько благодаря равной с ним одаренности, сколько потому, что сумел задеть другие струны в душе тогдашнего читателя, удовлетворить иные его запросы. Тосон воспринимался— особенно в первых сборниках — как тонкий, изящный, женственный поэт. В глазах молодежи он был прежде всего поэтом непосредственного чувства. Бансуй был для тех же читателей другим — мужественным, проникнутым энергией, поэтом прежде всего мысли. Первый в своих стихах исходил от глубокого сердечного переживания, второй — от углубленного раздумья. Вот это искусство претворять в поэтическую форму философскую отвлеченную мысль и создало ему самостоятельное и почетное место в тогдашней поэзии. Однако эти же свойства Бансуй обусловилн и некоторую искусственность, надуманность его лирики. В выборе тем, подходе к ним сквозит эрудиция, ощущается книжность. Недаром уже тогда его упрекали в том, что он берет свои стихи не из живого опыта, а из книг. Во всяком случае, при всех своих качествах поэзия Бансуй общепризнанно стоит рядом с Тосон, то есть на одном из первых мест.
Образцом творчества Баисуй считается вышедший в 1899 году сборник «Вселенная чувствует», произведение, произведшее сильнейшее впечатление своей проникновенностью и серьезностью.
Общее содержание этого сборника можно охарактеризовать словами: философская лирика с преобладанием главным образом тем природы. Считается замечательным стихотворение «Орел»:
ДОИ БАНСУЙ, «ОРЕЛ»
Над спиной распростерта бескрайность небес.
Темно-синие тучи он кроет крылом.
И полету могучему есть ли предел?
Принося обещанье желанной зари,
Позади оставляя высот аромат,
Высоко в поднебесье царит он — орел.
Страшны бури и грозы, и тягостен путь.
(Перевод Н. Фельдман)
В стихотворении «Река Хиросэ» рисуется, как ширится и растет дух при созерцании величия природы. В «Дивном искусстве творения» поэт охвачен восторгом от красоты бытия. В стихотворении «Вселенная и поэт» автор па примерах Мильтона, Вордсворта, Росетти, Шекспира, Данте и Гете убеждает читателя, что всюду во вселенной, во всем бытии скрыта поэзия, которую может вскрыть только истинный поэт. Образу «поэт», всегда трактуемому как проникновенный мыслитель, посвящен ряд стихотворений сборника, например, «Поэт», «Вечерние думы»Стихотворение «Вечерний колокол» считается многими лучшим во всем сборнике.
ДОИ БАНСУЙ, «ВЕЧЕРНИЙ КОЛОКОЛ»
В час, когда на лестнице высокой башни
Шелковый рукав тяжел от слез разлуки;
В час, когда в развалинах росистых замка
Оживают думы о далеком прошлом;
В час, когда мудрец в тиши спокойной кельи
Размышляет молча о бесстрастном небе,—
Далеко окрест свой голос возвышая,
Восклицает «ныне» колокол вечерний.
(Перевод Н. Фельдман)
В 1901 году Бансуй издал второй сборник стихов «Рассветный колокол», в котором несколько отходит от отвлеченной лирики и берется за более реальные темы. Он сумел даже отозваться негодующим стихотворением на известный Благовещенский инцидент 1900 года, когда в Амуре было потоплено около пяти тысяч китайцев. В этом отношении его поэтическое развитие несколько напоминает путь Тосон.
Расцветом своим поэзия этих лет обязана, конечно, не только этим двум поэтам: рядом с ними работали и многие другие. Из них самыми значительными были: Сусукида Кюкин и Кабахара Юмэй. Однако они в общем не выходили из рамок, очерченных Тосон и Бансуй. За первым из них даже установилось прозвище «Второго Тосон», настолько близок он был к творчеству этого последнего. Юмэй считается принадлежащим к школе «поэтов размышления», основанной Бансуй, причем в ого лице эта школа обнаружила уклон в мистику (темы любовной мистики в. сборнике 1903 года «Докугэн-айка»). Между прочим, и Кюкин, проделав сначала, подобно Тосон, путь от романтической любовной лирики (сборник «Вечерняя флейта», 1899) к тематике действительной жизни (сборник «Уходящая весна», 1901), напоследок также склонился к мистицизму (сборник «25 струн»).
При всем разнообразии своего содержания и при всех больших на первый взгляд неожиданностях в своих тенденциях, пути развития новой японской поэзии тем не менее достаточно ясны. Поэзия, зародившаяся с японо-китайской войны, этого огромной важности события в жизни новой Японии, укрепившего господствующий строй и открывшего перед буржуазией новые горизонты, является, несомненно, поэзией восходящего класса, поэзией бурно растущей буржуазии. Отсюда ее общий романтический колорит, ее страстная лиричность, отсюда же, наконец, и тот субъективизм многих поэтов, который является элементом, соотносительным буржуазному, или, точнее, буржуазно-интеллигентскому индивидуализму своего века. Этот индивидуализм широкой волной распространялся в обществе, важнейшей задачей людей стало «выявление своей личности», повышенная оценка содержания своего «я», страстная защита от всяких посягательств со стороны. Разумеется, эти тенденции возникли не только в эти годы, существование их обнаруживается и до японо-китайской войны, но все-таки расцвет их сопряжен с общим подъемом нового класса, обусловленным хозяйственным и политическим укреплением.
Естественно, что полосу этого романтического индивидуализма японская интеллигенция проходила самыми прихотливыми изгибами. Не надо забывать, что вторжение европейской культуры, в частности, идейных течений и литературы, шло все время не прерываясь, и даже националистическая реакция конца 80-х годов только затормозила его, но не прекратила совсем. После же победы, после того как японская буржуазия убедилась, что Западу можно противостоять, причины сторониться от Запада окончательно отпали. Поэтому после японо-китайской войны импорт всего западного снова возрастает и дает себя особенно чувствовать именно в литературе, а в ней — в поэзии.
Однако при всем уже большом сравнительно знакомстве с Европой, при все более и более растущем умении правильно разбираться в идейных и литературных явлениях, ввоз не мог производиться систематически и планомерно; во многом он был стихиен, обуславливался индивидуальными склонностями лиц, часто просто случайной модой, иногда же обыкновенной случайностью. Достаточно перечислить имена поэтов, чьи произведения в эту эпоху в изящных маленьких книжечках с золотым обрезом можно было видеть в руках любого передового студента, чтобы понять все это: из англичан здесь были — Вордсворт, Байрон, Шелли, Ките, Теннисон, Росетти, Суинберн, Броунинг; из немцев — Гейне, Шиллер, Гете, Кернер, Уланд.
Все это переводилось, читалось зачастую без всякого разбора и системы и приводило к неожиданным по внешности результатам: в Японии, где вся новая буржуазная культура насчитывала каких-нибудь тридцать лет своего существования, а возраст новой поэзии исчислялся совсем младенческими цифрами, появляется вдруг прерафаэлитская поэзия. Все это не более, чем случайные изгибы, порожденные литературными влияниями извне, соединенными с собственной неустойчивостью, колебаниями и шатаниями, характерными для всякого периода роста, ломки старого и насаждения нового.
И тем не менее уже в эту романтическую стадию японской поэзии уже чувствуются какие-то линии, намечающие то направление, в котором пойдет эта поэзия в дальнейшем. С этой стороны крайне показателен путь, представленный крупнейшим поэтом этих лет Симадзаки-Тосои. Начал он — как и все в эти годы — с подчинения европейскому влиянию — поэзии прерафаэлитов; и только высокая художественная индивидуальность спасла его от простого подражательства. Одпако долго он на этих позициях пе пробыл. Инстинкт художника — представителя своего поколения — толкал его к лирике менее изломанного характера; таков его второй сборник с преобладанием уже природы. И, наконец, с третьего сборника он уже целиком отдается действительному миру, становится певцом окружающей жизни, воспринимаемой сквозь призму романтического мироощущения, но зато именно так, как воспринимала ее тогда японская молодежь. Путь Тосои в той или иной мере проделал и другой крупнейший поэт этих лет Цутии Бансуй; за ним же шли и прочие. Романтические певцы жизни — такими были в основном поэты этого времени.
Расцвет новой поэзии не мог не отразиться и на старой. Подъем синтайси привел в движение и мир танка и хокку. При этом началось с того жанра, который был ближе всего новой — особенно токиоской — буржуазии: с жанра хокку. Эти коротенькие стихотворения в три строчки из пяти, семи и снова пяти слогов, превратившиеся в руках первоклассных поэтов XVII и XVIII веков в полноценную художественную поэзию, теперь снова ожили. Правда, они никогда совсем и не умирали; слагание хокку продолжалось все это время, но они ни разу не выходили в «большой свет» литературы. В первых рядах шли сип- тайси, хокку и танка плелись где-то в хвосте общего движения. Причины этого ясны. Главная из них — слишком большая связь этого жанра с определенной тематикой, в конце концов — тематикой XVII и XVIII веков; слишком большая связанность творчества созданными тогда и застывшими правилами, нарушить которые казалось все еще немыслимым. Сюда присоединилось, кроме того, выросшее благодаря знакомству с европейской поэзией убеждение, что в таких коротеньких стихах ничего не скажешь. Влияло и всеобщее увлечение европейскими образцами. Словом, перспектив для развития хокку (и танка) как будто бы не было никаких.
Дело сдвинулось с мертвой точки в 1892 году благодаря усилиям Масаока Сики. Сики (1867-1902, Сики — литературный псевдоним) — самая крупнейшая поэтическая индивидуальность — сумел подойти к проблеме воскрешения хокку с самой верной стороны: он попробовал оттолкнуться от классика этого вида поэзии — знаменитого поэта конца XVII века Басё, прославленного создателя хокку, как высокой лирической поэзии. Он попытался всмотреться в сущность поэзии Басё, чтобы понять, чем именно тот вознес хокку на такую исключительную высоту. И секрет оказался очень прост: Басё — современник реалистического городского романа, созданного Сайкаку, поэт времен сильнейшего подъема торговой буржуазии, брал темы для своих произведений из окружающей действительности, был поэтом жизни. Сики открыл, что Басё давал в своих стихах реалистическое живописание. Это открытие сразу же указало Сики путь, коим нужно идти, чтобы оживить хокку в конце XIX столетия, в иных социальных условиях. Нужно давать только объективное отображение реальной жизни, нужно брать темы из всего многообразия окружающего мира. Иначе говоря — быть созвучным эпохе и из нее извлекать свои темы. Ступив на этот путь, Сики нашел подтверждение своим принципам и в творчестве другого классика хокку — поэта XVIII века Бусби.
Фактически, отчасти благодаря своим личным особенностям, отчасти же благодаря общим тенденциям своего поколения, то, что дал на практике Сики и его последователи, был тот же романтизм, только в видоизмененной в сторону большего объективизма форме.
Хпгураси я Звонит цикада,
Каминари харэтэ Гроза прошла — и снова
Мата юухи. Лучи заката.
(Перевод Н. Фельдман)
*
Высоко в горах
Выжимают груду скал,
И бегут ручьи.
*
Среди озера
На безлюдном островке
Чаща так густа.
*
Гребни петуньи
Все полегли и поникли.
Ветер осенний...
(Перевод Н. Фельдман)
Новое движение стало окончательно укрепляться в самые последние годы XIX столетия, когда Сики стал уже бесспорным главой всей школы, получившей название «школа Нихон» («Нихонха») —по имени журнала, в котором он работал. Вокруг него группировался ряд талантливых учеников, из которых наиболее выдающимся был суггестивный лирик Такахама Кася, а также чистый импрессионист Кавахигаси Хэкитодо. Немалую пользу движению принес и глубокий знаток старого хокку, несколько консервативный Найто Мэйсацу. Выпускаемый первым журнал «Хототогису» стал знаменем и названием новой группы, работавшей по путям, указанным Сики.
Если двинулись хокку, не могли остаться без движения и танка. Тот же неутомимый Сики в 1898 году переносит свое понимание и на этот поэтический жанр. Отставание «танка» от общего поступательного движения японской поэзии в это время диктовалось теми же причинами, что и в области «хокку». Обретя точные позиции и добившись на них успеха в «хокку», Сики выступил и по отношению к танка с той же программой: верность действительности, объективность, отражение реальной жизни. Словом — возвращение к VIII столетию и первому памятнику поэзии танка — антологии «Манъёсю». Это последнее обстоятельство крайне характерно для Сики, потому что в этой антологии можно было — неожиданно для себя — открыть много поучительного и для нового времени: поэзия танка в то время была живой поэзией, проникнутой насквозь чувством действительности, бесхитростно воспевавшей любовь, природу, все окружающее, любуясь им, просто излагая его, соединяя со своей радостью или печалью. Непосредственная реалистическая лирика, простая и нередко наивная — таково содержание «Манъёсю». Сики резко нападал на современную ему танка, обнаруживая в ней искусственность, шаблонность, механичность. Призыв Сини, подкрепленный его собственным творчеством, по остался без отклика: вскоре образовалась школа новой танка — так называемая «школа Нэгиси» («Нэгиси-ха») в составе его самого и его учеников — Ито Сатио, Нагацука Сэцу. От этой школы впоследствии пошла знаменитая группа «Арараги».
Школе Сики пришлось конкурировать с другой школой, уже пользовавшейся большой популярностью и также ступившей на путь некоторого обновления. Основателем ее был известный филолог, знаток японского языка — Отиаи Наобуми. Он.выдвинулся в 1892 году на последнем гребне националистической волны и поэтому не мог, конечно, отойти от традиционных канонов классической танка.
Отиаи был больше исследователем и знатоком: главным поэтом — создателем школы был его ученик Йосано Тэккан (1873-1935, Тэккан — литературный псевдоним). Своей высокой репутацией он обязан больше своему фор мальному мастерству, чем внутреннему содержанию. В нем отмечают даже некоторую грубость, резкость. Он оставил после себя сборник военных стихотворений, воспоминаний о его пребывании на войне. Другие, наоборот, считают эти его качества достоинством, как признак мужественности и силы. Он сам называл свои песни «Песнями мужа». Впрочем, скоро он отошел от своего первоначального тона: с 1900 года (эпоха журнала «Мёдзё», откуда получила название вся школа) в нем появляется новое, свежее, яркое чувство. В конце концов движение, поднятое Сики за решительное обновление танка, за дух «Манъёсю», захватывает и его. С 1902 года у него и у его последователей уже явственно проступают чисто реалистические потки.
Очень известной представительницей новой танка является жена Тэккан — Йосано Акико (1878—1942), знаменитая поэтесса нового времени. В ней сочетаются элементы объективного отражении жизни, к чему так призывал Сини, с романтическими настроениями века. Она прошла через целый ряд идейных влияний: познакомилась с ницшеанством, занесенным в Японию Такаяма Тёгю, превозносила «гениальность», преклонялась перед жизнью и силой инстинкта. Индивидуалистическая стихия века временами захватывала ее всю целиком. И в то же время ее стихи — превосходное отражение жизни, ее собственной жизни, смело выявленной, вскрытой до самых глубин.Лучшим сборником ее считается «Мидарэгами» («Спутанные волосы»), вышедший в 1901 году. Его содержание - любовная лирика, временами страстная эротика, и тут же рядом — неудержимая фантазия. В нем немало и превосходных пейзажных стихотворений, считаемых самой поэтессой лучшими в ее творчестве.
Вот несколько образцов новой танка:
Стихи Масаока Сики.
Тарасу токо
Сото-ни суэтару
Торикаго-но
Буршкино янэ-ки
Цуки удуру мню.
*
Жестяной крышей
За дверью застекленной
Белеет птичник.
Я вижу, как по жести
Скользит беззвучно месяц.
(Перевод Н. Фельдман)
*
Настало время,
Когда и быстрый ворон
Клюет побеги:
Из высей туч туманных
Он пулей пал на поле.
*
Льет весенний дождь,
Размочивший и шипы
У бутонов роз.
Вытянувших пурпур свой
На два фута в вышину.
Стихи Йосапо Тэккан.
Итадзурани
Нари-о ка иваму
Кото ва тада
Коно тати-ни ари
Тада коно тати-ни.
*
Право, попусту
Для чего нам без конца
Разговаривать?
Дело в этом вот мече,
Только в этом вот мече.
(Перевод Н. Фельдман)
Лицо прикрыла,
Как будто и не смотришь,—
А все ж сквозь пальцы
Твои глаза чернеют,
О, не лукавь, плутовка!
(Перевод Н. Фельдман)
Стихотворение Йосано Акико.
Словно от пенья
Разноголосых кукушек
Ранней зарею
В озеро мерно встают
Белые зубчики волн.
(Перевод Н. Фельдман)
Подводя итог всему этому движению, можно сказать, что дело обновления танка свелось главным образом к колоссальному расширению ее тематики, решительному сближению с жизнью, в ее наполненности,— по крайней мере, у лучших представителей, — романтическим мироощущением. В стихах замелькали словечки: стекло, жесть, виски, мандолина, Никорайдо (православный собор в Токио), кофе, часы — вещи неслыханные в прежней поэзии и немыслимые для нее эстетически. Стали попадаться рыбаки, дровосеки, крестьяне, тут же рядом Аполлон, герой античной истории. Проглянули философия, этика, христианство — взамен прежних буддийских, синтоистских и отчасти конфуцианских мотивов. Все стало годным для поэзии. В этом отношении старая японская поэзия хоть и с запозданием, но твердо пошла на приближение к новой и слилась с общими судьбами новой литературы. VIII
VIII
Художественная проза в эти годы — промежуточные между двумя войнами — также переживала полосу большого оживления. И в ней наметились новые течения, возникли новые школы. Продолжали работать писатели «Кэнъюся» во главе с Койо, жив был Рохан со своими последователями, не иссякал поток популярной беллетристики — всех этих уголовных, приключенческих, популярно-исторических романов. Однако общество явно отходило от этого всего. На новом этапе требовалось что-то новое. Стихи, поэзия, при всем своем расцвете, оставались все же ограниченными по сфере распространения. Требовалась новая художественная проза.
Новые запросы, предъявляемые к прозаической литературе, естественно, отталкивались от того, что было до этого. Все как будто бы столь реалистическое писательство Койо и его школы, все эти как будто столь связанные с действительностью патетические повести Рохан — самое серьезное и лучшее, что тогда было, уже не удовлетворяли. Все это стало казаться очень далеким от жизни, от действительности. «Дальше, дальше вперед — к соприкосновению с жизнью, — говорила молодая критика. — Смелей всматривайтесь в человеческую жизнь. Отойдите от мелкого, переходите к глубокому. Отойдите от письменного стола и дайте романы общественные, философские». Иначе говоря, поскольку можно судить по отражению в критике, общество требовало от литературы еще большего приближения к себе, к своему существованию. Общество требовало, чтобы писатели внимательнее всматривались в его жизнь и давали ее полней, чем раньше, касались уже не только поверхности, но и глубин.
Первой формой отклика на все эти зовы была так называемая «идейная повесть» («каннэн сёсэцу»). Впервые этот ярлык был наклеен на рассказ Идзуми Кёка (1873— 1939, Кёка — литературный псевдоним) «На ночном обходе», вышедший в 1895 году. Герой рассказа — полицейский — во время обхода своего района делается свидетелем, как человек, стоящий на дороге его любви, пьяный сваливается в канаву. В нем борются чувство злобы к противнику и сознание своего служебного долга. Последнее побеждает. Полицейский бросается спасать врага и погибает сам. Вот такое именно изображение борьбы личного и общественного и характерно для идейной беллетристики. В произведениях этого типа сталкиваются любовь и долг, требование индивидуальной морали и общественной, личная чистота и окружающая обстановка. Каваками Бидзан (1868—1907, Бидзан—литературный псевдоним) — второй представитель этого жанра — в своих рассказах «Секретарь» и «Изнанка и лицо» (1896) стремится на таких коллизиях вскрыть несовершенство современного ему общественного строя, но делает это очень примитивно и надуманно.
Вот содержание рассказа «Изнанка и лицо».
Однажды ночью в дом некоего Кацуми пробирается вор, который похищает ряд ценных вещей и убегает.
Настигший его хозяин открывает, что вор — отец девушки которую он любит — Хотано Дзюро. Пораженный этим, он на следующий день идет в дом к своей возлюбленной, с тем чтобы как-нибудь уладить дело. Однако Хотано набрасывается на него с кулаками. Вбежавшая на шум дочь едва успокаивает отца. Возмущенный Кацуми заявляет, что он порывает с ней и ее семьей. Услышав это, Хотано уходит в другую комнату и там стреляется, оставив записку, в которой говорит, что он пошел на грабеж потому, что совершенно разочаровался в нынешнем свете, убедился в лживости людей и разложении всего общества.
Рассказ надуманный по сюжету и беспомощный по его разработке. В частности, так и остается неясным, почему именно свое разочарование в людях Хотано решил проявить в попытке грабежа. Тем не менее рассказ имел большой успех, о нем говорили, его обсуждали, настолько он все-таки отличался от ходивших тогда повестей и рассказов. Нечего и говорить, что у Бидзан пет и тени критики общественного строя по существу; весь вопрос ощущается писателем и ставится нм в своих произведениях как столкновение индивидуума с обществом — и только, причем при наличии в те годы повышенного индивидуализма, культа самодовлеющей личности, симпатии автора на стороне именно этой последней. В своих рассказах Бидзан рисует, как падают жертвами общественного Порядка беззащитные девушки, как нравственный человек становится под влиянием среды преступником. Основная идея Бидзан — «Общество само порождает преступления». При этом это столкновение личности с обществом рисуется в мелодраматических тонах, общество обычно дается в виде какой-то грозной, нависающей над человеком силы. Все это ясно свидетельствует только о том, что, несмотря на весь культ сильного человека, «гения» — японские отголоски скороспелого ницшеанства, — японский индивидуализм был весьма примитивного уровня. В области идеологии японская буржуазия проделывала те же этапы, что и западная, но всегда в порядке, так сказать, краткосрочного курса: быстро и поверхностно.
За «Идейной повестью» шла так называемая «литература глубин» (синкоку сёсэцу). Название это пошло от вышедшей в 1895 году повести Хироцу Рюро (1861 — 1928, Рюро — литературный псевдоним) «Черная ящерица». Хороший работник и добрый, но недалекий плотник Йотаро несчастлив в браке: шесть раз женится он, и шесть раз жопы от него уходят. В седьмой раз он берет в дом кривую, рябую, неуклюжую о-Тога. На этот раз как будто все идет благополучно: жена не убегает, и у них рождается даже ребенок. И вдруг она отравляет свекра, а затем и сама кончает с собой. Оказывается, что и эта седьмая жена не смогла дальше терпеть гнета отца своего мужа, этого «почти уже шести десяти летнего, но еще крепкого, жирного человека, с крючковатым, как клюв у хищной птицы, носом, с выступающими глазами, толстыми губами, красной блестящей голой головой, на которой видно было не более десяти седых волосков», преследовавшего, как оказывается, и ее своею похотью. Эта повесть Рюро произвела настолько сильное впечатление, вызвала такое обилие подражаний, что одно время даже говорили об «эпохе Рюро».
Нетрудно увидеть, что и это направление было также прямым откликом на требование времени, — глубже всматриваться в окружающую жизнь. Можно было делать, как в «идейной повести»,— ставить проблему соотношения личности и общества, несомненно, очень актуальную в те годы; можно было и открывать теневые стороны этой жизни, коренящиеся в глубинах быта уродливые явления. И так как в этих глубинах автор находил обыкновенно горе, несчастье, человеческие трагедии, то этот жанр получил и второе — вполне соответствующее его содержанию определение: «повести скорби».
Как «идейная повесть», так и «литература глубин», близкие друг другу во многих отношениях как два явления, выросшие из одинаковых общественных предпосылок, были родственны между собой и в отношении сюжета. Как то, так и другое течения стремились строить сюжет на материале, выходящем за рамки обыденности, брать в основу повествования какое-нибудь чрезвычайное происшествие. Таковы, например, сюжеты упомянутых произведений Бидзан и Рюро. Такой путь был, конечно, самым простым и легким, п вполне естественно, что первые авторы, исполняющие социальный заказ — «всматриваться в глубины жизни» — пошли по линии наименьшего сопротивления. Однако тут же рядом выступила и другая линия, более трудная, более сложная — при всей своей кажущейся простоте: она стремилась вскрыть глубины жизни не на чрезвычайном событии, а на обыденном материале, построить сюжет на самых незначительных происшествиях. Лучшей представительницей этого типа повести, получившей прозваштс «психологической» («ейпри сёсэцу»), была писательница Хйгути Итиё (1872—1896, Итиё — литературный псевдоним).
Итиё вообще является одной из самых крупных фигур новой японской литературы. Ее исключительная художественная одаренность единогласно признана критиками всех направлений. И в то же время она — по складу своего мировоззрения — очень хорошо выражает настроения части тогдашнего общества, той «разночинной буржуазии», которая стала постепенно занимать все большее и большее место. Итиё знает немногое в жизни, область ее тем поэтому очень ограничена. Она живописует японскую женщину своего поколения. Но зато она знает жизнь этой женщины, глубоко ее чувствует и тонко передает. Героини ее: неведомо от всех страдающая и под конец доводимая до гибели о-Рики («Нигориэ»,1895); бьющаяся в тисках семьи с ее бытовым гнетом, ио ради родителей подавляющая свой протест и страдающая молча о-Соку («Дзю- санъя»); борющаяся с жизнью, с материальной нуждой и под конец сломленная и вынужденная пойти в наложницы о-Киё («Вакарэдзи») и, наконец, Мидори, героиня повести «Такэкурабэ» (1895). Эта повесть считается лучшим произведением Итиё и вместе с тем одним из самых значительных произведений всей новой литературы. В момент появления ее горячо приветствовали все крупнейшие критики того времени — Мори Огай, Такаяма Тёгю, Кода Рохан. Содержание ее представляет собою образец искусства превращать самый обыкновенный жизненный материал в художественное произведение. Обстановка, или, вернее, фон повести — прославленная Йосивара, этот веселый квартал Токио, с его сотнями домов-клеток, где по вечерам при ослепительном блеске бесчисленных фонарей выставляются для выбора проходящих мужчин разряженные женщины — ойран, как их называют в Японии. Одна из этих ойран, гремевшая в то время в своем квартале, взяла из деревни на воспитание свою маленькую сестричку, четырнадцатилетнюю Мидори. Писательница рисует всю окружающую жизнь, существование всех тех, кто живет и кормится вокруг Ёсивара и благодаря ей. Вокруг хорошенькой, веселой девочки — мальчики-подростки Масатаро, Тёкити и Синдзё, жестоко соперничающие друг с другом. Мидори сначала склоняется на сторону одного из них — Масатаро, но, пробужденная неожиданно от своего девичьего неведения, замыкается в самой себе и постепенно отдаляется от него, сближаясь с другим — Спидзё. Очарование повести заключается в простой и в то же время проникновенной обрисовке душевной жизни девочки-подростка; социальный смысл ее — в искусно показанной, без всякой нарочитости и навязчивости, нависающей над головой девочки обреченности: в показе постепенно складывавшейся неумолимой мрачной судьбы.
Все эти три ветви японской прозы того времени: «идейная повесть» — Бндзан и Кёка, «литература глубин» — Рюро, «психологическая повесть» — Итиё — при всех своих различных устремлениях все же проникнуты единой основной тенденцией того времени: духом романтизма. Бидзап и Кёка дают столкновение индивидуума с обществом, рисуют личность, подавляемую окружающей средой, но делают это не в плане холодного, равнодушного показа, объективного описания, а с чисто романтическим воодушевлением. Как ни реален на первый взгляд полицейский в «Ночном обходе», все происшествие, ясно, притянуто для осуществления чисто романтического замысла: коллизии любви и долга. Тот же романтизм ощущается и у Рюро. Берущиеся им происшествия, как, например, — отравление свекра, если даже оставить в стороне нарочитую необычность сюжета, трактуется в таких повышенных, драматических тонах, что элементы быта отступают на задний план. То же ощущается и у Итиё. Ее, казалось бы, такой отчетливый реализм овеян такой поэтической общей атмосферой рассказа, согрет таким теплым чувством, чго опять-таки элементы быта значительно стушевываются. Отпечаток романтизма лежит на всех произведениях этих авторов.
Однако более всего этот романтизм проявляется в произведениях Идзуми Кёка. Кёка однажды уже выступал в качестве основателя «идейной литературы». Однако этот жанр был, по-видимому, чужд его писательской индивидуальности: своей последующей известностью и огромной популярностью он обязан больше всего своим фантастическим рассказам и повестям. Истинная сфера его, где он чувствует себя свободным, — чудесное, таинственное, фантастическое. Он с любовью и упоением погружается в него и посвящает ему наиболее сильные свои произведения. При этом источник такой склонности у него не религия, но мистицизм, но прежде всего поэтическая романтика. Поэтичность — вот основое качество, которым должен для него обладать сюжет, романтичность — таково второе требование, предъявляемое им ко всему целому. Эти свойства сохраняются даже в тех его вещах, которые слывут под именем реалистических. Таков, например, «Цуя-монога- тари» — рассказ написанный им в наиболее реалистических тонах. В нем выведен некий художник и куртизанка из Ёсивара. У них — поэтический сентиментальный роман. Но у художника есть невеста, и он привык к мысли, что ему придется найти в ней свою жену. И вдруг ее выдают замуж за другого. Художник — в гневе; назло всем он на деньги своего дяди выкупает из Ёсивара свою любовницу. В связи с этим у пего происходит бурное объяснение с дядей, он подвергается насмешкам со- стороны счастливого соперника. Его любовница не может этого снести: она решает отомстить за своего возлюбленного и убивает обидчика, отнявшего у него невесту, а затем умерщвляет и себя. Художник, весь в слезах, ее кровью рисует на ширме ее портрет. Нетрудно увидеть, что реализм этого рассказа подчинен, весь исходит из чисто мелодраматического замысла, и все отличие этого рассказа от других произведений Кёка только в том, что в нем нет чудесных персонажей и таинственных происшествий. Характерным образчиком именно таких сюжетов может служить рассказ «Мудрец из Коя» («Коя-но хидзири»), изданный в 1900 году.
Содержание его следующее.
Один молодой монах из монастыря Коя, странствуя по Японии, оказался однажды в горах. Местность была дикая, дороги не было, кругом было пустынно. До этого монах на пути повстречался с одним торговцем лекарствами, который обошелся с ним грубо и дерзко. Оказалось, что этот самый торговец заблудился в горах. Монах отправился разыскивать его, но заблудился и сам. Блуждая по горам, он к вечеру набрел на какой-то домик, в котором оказалась какая-то удивительная красавица. Монах попросил у нее ночлега, на что красавица согласилась. Перед тем как отойти ко сну, монах решил пройти к речке, протекавшей в небольшой долине, и искупаться. Но вслед за иим явилась красавица и стала его обольщать. Оказалось, что это волшебница, обольщающая и превращающая поддававшихся ее чарам в животных или птиц. Незадолго до этого в ее руки попал заблудившийся торговец н был превращен ею в лошадь. Эту лошадь красавица отослала со своим стариком слугой в ближайшее селение для продажи. Монаху удалось не поддаться чарам красавицы, и наутро он отправился в дальний путь. Однако по дороге образ красавицы снова предстал перед ним, и он готов был повернуть обратно. Как раз в этот момент он повстречался со стариком слугой, возвращавшимся из города, и узнал от него все...