Все это странно, конечно, только на первый взгляд. Для знающего историю этой удивительной страны все это очень понятно. Япония в пять-шесть десятилетий проделала как в своем хозяйстве, так и идеологическом развитии ряд таких этапов, которые в других странах потребовали бы целого столетия. И это опять-таки нс в силу каких-то особенных свойств японского национального гения, но в силу объективной исторической обстановки. До открытия границ в 1868 году Япония внутренне совершенно созрела для перехода от феодальных форм к капиталистическим. Только внешние обстоятельства (искусственная изолированность страны от внешнего мира, крутой полицейский режим) препятствовали быстрому развитию этих приглушенных буржуазно-капиталистических сил; п стоило только этим препятствиям исчезнуть (толчок извне: американский ультиматум об открытии портов; вспыхнувшая в связи с этим революция, закончившаяся в 1868 г.), как сейчас же начался стремительный рост современного капиталистического хозяйства и сопряженного с ним общего режима. Образцы были налицо, Европа и Америка давали их в изобилии; изобретать вновь ничего не приходилось; нужно было только идти по хорошо проторенным дорогам да еще заранее знать из европейской истории, какие опасности на этих путях могут повстречаться. Заранее знать — значит уметь с гораздо большей легкостью с ними справляться. И вот Япония идет по новому пути так стремительно и так плодотворно, что удивляет весь мир.
И этой именно стремительностью и обусловлена пестрота и дисгармоничность современной японской культуры в целом. Целый ряд этапов пройден, но пройден не до конца. В современной японской действительности много «хвостов», много еще не окончательно ликвидированного из предыдущей стадии развития. Страна перешла на такую- то ступень, но не целиком, а частично, и хвост прежнего тянется, и тянется иногда еще довольно долго. Поэтому сейчас можно наблюдать одновременное существование многих этапов развития, правда, не равнозначащих, но тем не менее ощутительных.
Если сюда добавить чувствующиеся еще во многих областях пережитки прежнего феодализма, рудименты прежних культурных эпох, то сложность современной японской обстановки как в области экономической, социальной и политической, так ш идеологической станет очень хорошо понятной.
Все это сказывается и на литературе. Наряду с давно для нас пройденными этапами мы обнаруживаем иногда то, чего и у нас нет; наряду с примитивностью приема и материала неожиданно новое формальное мастерство или четкий классовый подход к проблеме сюжета. К тому же — именно в литературе явственнее, чем во многих других областях, чувствуются традиции старинного литературного искусства, действие факторов, идущих от прежней, столь великой по своей ценности и богатству, литературы.
Разобраться в запутанной картине современной японской литературы дело очень нелегкое. Поэтому в дальнейшем я попытаюсь проделать только небольшой обзор того, что заметно на самой поверхности, сделать по новой японской литературе нечто вроде небольшой прогулки, подходя к ней с той стороны, с которой неподготовленный читатель чаще всего подходит, со стороны сюжета.
Если взять с полки книжного магазина десяток японских романов или пьес, то чуть ли не половина их при этом обязательно окажется историческими, что справедливо и по отношению к повествовательной прозе, а особенно по отношению к драматическим произведениям. Не будет преувеличением сказать, что весь тот цикл пьес, которые пишутся для традиционного театра Кабуки — главного театрального жанра в Японии,— почти целиком построен на исторических сюжетах.
Сюжеты для таких исторических романов и драм берутся из разных источников. Прежде всего неистощимый материал для них представляет историческое предание, то есть неофициальная, неканоническая, но популярнейшая в народной массе история, окружающая отдельные эпохи и отдельные персонажи этих эпох особым очень выразительным с какой-нибудь точки зрения ореолом. Сильно драматических эпох в японской истории не занимать стать; начиная с героической борьбы двух могучих домов Мина- мото и Тайра (XII в.), наполнившей своими отзвуками чуть ли не всю последующую японскую жизнь, весь период феодализма (XIII в.— середина XIX в.), с его бесконечными столкновениями честолюбий, долга, хитрости, предательств, с его героями и злодеями, с его самураями и горожанами, изобилует такими красочными (чисто по-театральному) моментами, что они как будто сами напрашиваются либо на сцену, либо на страницу романа. И японские писатели этим материалом широко пользуются.
Вторым источником служат уже более подлинные исторические документы. Сейчас в японской науке идет самый серьезный и интенсивный пересмотр всего прежнего представления о японской истории. Взамен исторической хроники лиц и событий современные исследователи хотят дать историю развития, показать процессы, характерные для страны и ее жизни в целом, а не для отдельных лиц. Разработанного и опубликованного материала при этом не всегда бывает достаточно, поэтому идет усиленное разыскивание нового: роются в старых документах, в фамильных архивах бывших феодальных домов. И если оттуда часто извлекаются свидетельства первостепенной важности для истории, то нередко там же обнаруживаются и любопытнейшие историко-бытовые документы. И именно за них ухватываются писатели, именно за них берутся, чтобы в литературно обработанном виде преподнести широкому чи- тателю. Иногда даже не ученые, но они сами, эти писатели, рыщут по таким уголкам и извлекают оттуда любопытные материалы.
Примеров такой работы очень много, причем нередко авторы в предисловиях прямо оговаривают этот момент: факт заимствования сюжета из исторического документа; некоторые даже делают больше: публикуют в качестве приложения к своему произведению и сам документ. Так поступает, например, крупный писатель для театра Кабу- ки — Окамото Кидо, приводя в послесловии к своей пьесе «Оноэ и Идахати» полностью судебный документ, найденный в архивах феодального судилища за 1746 год, документ, представляющий собой следственный материал и приговор по делу о некоем самурае Харада Идахати, нарушившем свою дворянскую честь распутным поведением и кутежами в чайных домиках в Ёсивара, вступившем там в связь с куртизанкой Оноэ и за все эти проступки приговоренном вместе со своей соучастницей к выставлению у позорного столба с последующим изгнанием из своего сословия и низведением в разряд нечистых париев.
Третья категория авторов поступает иначе: материалы для своего произведения они черпают не из старинной эпопеи или хроники, не из подлинных документов, но из уже готовых литературных произведений какой-нибудь прежней эпохи. Они берут его с тем, чтобы показать его в обновленном виде.
Такое обновление может идти по различному пути и преследовать различные цели. Одна из них — показать это произведение старой литературы в новой языковой оболочке. Это значит, что все произведение, так сказать, переводится со старого языка на современный. Все устаревшие термины, которыми раньше обозначалось какое- нибудь понятие или давался образ, заменяются новыми, дающими то же понятие и по возможности тот же образ. Устаревшие грамматические обороты заменяются современными, имеющими исторически то же применение. Словом, создается не столько буквальный, сколько эквивалентный по своему действию па читателя перевод.
Этот вид обработки пользуется большой популярностью. Нет почти ни одного сколько-нибудь значительного памятника древней японской литературы, который бы не был так обновлен. При этом некоторые такие переводчики или обновители принадлежат к крупным писателям новой Японии, и их работа пользуется признанием и высоко ценится как чисто художественная. Таковы, например, переводы старых классических романов «Повесть о Гэндзи» (X в.), «Повесть о Тайра» (XIII в.), «Повесть о славе» (XII в.) известной современной поэтессы Ёсано Акико, давшей действительно замечательную обработку этих знаменитых произведений и провозглашенной за это «современной Мурасаки», то есть как бы воплотившей в себе все прославленное искусство придворной дамы японского галантного века, автора «Повести о жизни и любовных приключениях блистательного Гэндзи».
Другая форма использования подобных произведений старой художественной литературы несколько иная. Если в описанном случае само произведение в своей основе, то есть фабула, сюжетное ее оформление, тематическая обработка остаются без всякого изменения, то в других случаях берущееся произведение подвергается коренной переработке. Зачастую меняется и тема, и сюжетная обработка. Более или менее постоянной оказывается только фабула. Такие явления чаще всего встречаются в драматической литературе, где прием новой обработки старой пьесы представляется не только очень распространенным, но почти само собою разумеющимся. Возобновление какой-нибудь пьесы на сцене театра Кабуки обычно сопровождается в большей или меньшей степени ее переработкой. Делается ото отчасти в целях приспособления к условиям данного театра, отчасти же для того, чтобы показать избранную пьесу в наиболее доходчивом для нового зрителя виде. Для этого пьеса и перестраивается так, как диктует современное понимание данного исторического персонажа или события, с упором именно на те ситуации, которые могут современного зрителя затронуть.
И, наконец, третий прием использования старой литературы идет по линии фабулистической. У произведения берется голая фабула полностью или частично, и ей придается новое сюжетное оформление, соответственно новым запросам читателя и новым тенденциям в области литературного искусства. Иначе говоря, одно произведение дает жизнь одному или нескольким новым. Можно бы писать целое исследование по эволюции литературных сюжетов Японии; это было бы не только важной главой в истории японской литературы, но любопытным материалом для изучения литературного творчества вообще, настолько эта область п важна и значительна.
Таким образом, историческое предание, старый документ, старинное литературное произведение дают материал для этой «исторической» линии современного японского литературного творчества. Под каким яге углом зрения все это берется, для чего, с какой целью? Каков подход автора к материалу? Таков второй вопрос, ставящийся в этой области.
Целый ряд авторов, строго говоря, почти ие задаются никакими особыми целями. Для них достаточно просто показать найденный ими любопытный сам по себе п заслу- живающий литературной обработки исторический материал. Если угодно, их цель — воспроизвести по возможности честно, без всяких обработок родную историю, где бы центр тяжести в ней пи лежал: в персонаже ли, в событиях или просто в историко-бытовой обстановке. Этот сорт авторов с историей никак «ие мудрит». Их задача — простая художествепная реконструкция прошлого. Таково, например, огромное большинство пьес вышеназванного драматурга Окамбто Кидб. Он довольствуется тем, что рассказывает на драматическом языке какое-нибудь историческое происшествие, иногда просто анекдот, стараясь как можно лучше передать само событие и подлинный «дух эпохи». Такова его упомянутая пьеса «Оноэ и Идахати», в которой он старается добросовестно проследить дальнейшую судьбу низведенных в разряд нечистых париев двух преступных любовников — бывшего самурая Идахати и бывшей же куртизанки Оноэ. Они разлучены: он отдан в одну общину париев, опа — в другую. Он, благодаря своему решительному нраву и привычке властвовать, быстро приобретает влияние на этих отверженных и занимает наиболее почетное для них положение, получает место главного палача. Неукротимый по природе вообще, а теперь вдобавок еще ожесточенный жизненной неудачей, самурай с наслаждением пригвождает ко кресту приговоренных, пригвождает тем способом, который был тогда принят в японской практике: привязанного ко кресту преступника пронзали со всех сторон дротиками и таким образом пригвождали к дереву. В положении отверженного развиваются окончательно и прочие его преступные инстинкты; он идет на новое преступление: похищает городскую девушку, убивает все еще любящую его, по мешавшую ему в новых похождениях Оноэ, обкрадывает свой родной дом, пока наконец не попадает в руки полиции. Вся пьеса точно передает не только то, что содержится в том судебном деле 1746 года, но и другие сохранившиеся свидетельства об этом персонаже, ставшем потом, как это ни неожиданно, известным музыкантом-флейтистом. В сущности, пьеса есть сценически рассказанная биография Идахати без введений какой бы то ни было социальной темы, осуждающего или оправдывающего вмешательства автора и т. п. Рассказ — по возможности самый добросовестный — о происшествии ради самого происшествия.
В таком же роде, например, пьеса и другого известпого современного писателя — новеллиста и драматурга — Ки- кути Кан — «Любовь Тодзюро». Тодзюро — знаменитый актер XVIII века, персонаж, о котором слагались еще при жизни легенды. Тодзюро предстоит сыграть новую пьесу, написанную великим драматургом, его современником Ти- камацу. В пьесе этой ему нужпо исполнить роль обольстителя горожанки, чужой жены, причем пьеса показывает именно этот длительный и сложпый процесс постепенного преодолевания недоверия, робости, стыдливости, долга. Тодзюро мрачен: он долго уже работает над ролью, но у него ничего нс выходит; он не может найти нужного тона для всей гаммы этих переходов. И он решается на героическое средство: начинает обольщать одну попавшуюся под руку горожанку; искусно создает ситуации, близкие по характеру к выведенным в пьесе, ищет нужные приемы, вырабатывает рисунок всей роли и, когда все готово, приказывает объявить премьеру. Весь город Осака сбегается смотреть великого Тодзюро в новой роли, да еще в пьесе самого Тикамацу. Идет и счастливая от любви Тодзюро его новая возлюбленная. И вдруг она видит на сцене то, что только что было с ней... Видит и сразу понимает все. Когда Тодзюро, упоенный оглушительным успехом, проходит после спектакля к себе в уборную, он в ужасе останавливается на пороге: с потолка свешивается труп проникшей туда незаметно для всех обманутой им женщины.
Конечно, при всем своем стремлении к простой реконструкции авторы таких исторических пьес или романов не всегда остаются на высоте простого объективного рассказа. Нередко все их повествование, может быть, даже незаметно для них самих соединяется с той или иной дозой националистического любования родной стариной, своего рода эстетического переживания стильной древности. Такая националистическая или эстетическая тенденция сопрягается иногда с художественной стилизацией исторического материала. Эти тенденции иногда проступают настолько отчетливо, что образуют из литературного произведения настоящий национально-патриотический продукт, долженствующий пробуждать в читателе или зрителе «любовь к отечеству» и чувство «народной гордости». Это особенно сказывается по мере приближения таких авторов к более близкому прошлому, особенно к тем временам, которые еще у многих на памяти. События близкого прошлого, послужившего материалом для историко-художественного творчества, очень часто именно в таком аспекте и подаются. Такова, например, нашумевшая недавно пьеса известного драматурга Мацуи, прославляющего знаменитого героя русско-японской войны, победителя Порт-Артура, прославившегося своим ритуальным самоубийством (харакири) генерала Ноги.
Если одни авторы гонятся главным образом за простой реконструкцией, другие ищут в историческом материале несколько другого — возможности создавать занимательный рассказ. Другими словами, под руками этих авторов историческое событие превращается в самый настоящий авантюрный роман или героико-малодраматическую пьесу.
Таковы, например, очень многие романы и рассказы так называемой «массовой литературы».
Течение, получившее название «массовой литературы» (тайсю-бунгаку), получило в последние годы совершенно исключительное развитие. Сейчас издаются одно за другим не только отдельные произведения этого жанра, но и целые многотомные серии; оно имеет и свои особые журналы.
Название это получилось оттого, что авторы такого рода произведений открыто и принципиально стремятся идти навстречу массовому читателю всеми способами: особым легко понятным шрифтом, удобным форматом, дешевой ценой (том около тысячи страниц в коленкоровом переплете с золотым тиснением — одна иена), занимательным содержанием. Принципиальность их позиции выражается в том, что эти писатели совершенно сознательно не пытаются воздействовать на читателя, так сказать — «поднимать» его до «своего уровня», навязывать ему свои приемы, вкусы, манеру письма; наоборот, они гибко следуют за внимательно наблюдаемыми вкусами и запросами читательской массы, той самой массы, которая больше одной иены платить за книжку не может, да при этом хочет, чтобы чтения в этой рублевой книжке было как молено больше и поинтереснее... Для таких писателей историческое предание — прямо клад: рыцарский эпос японского средневековья, народные повествования об отважных разбойниках, ловких плутах, о предприимчивых купцах, романтических куртизанках — неисчерпаемый источник для самых безудержных приключенческих романов или потрясающих драм. Писатели «большого стиля» пытались сначала бороться, но затем стихия победила: многие сами принялись за подобные авантюрные или детективные романы.
Очень близко к этой группе писателей подходят те авторы, которые стремятся использовать исторический материал для создания не столько авантюрных, сколько фантастических произведений, опять-таки как повествовательных, так и драматических. Фантастический сюжет очень любим широким читателем, пьесы с приведениями не сходят со сцены японских театров; романами с «духами», «призраками» и т. и. зачитываются. И опять-таки истори-, чесжое предание, народная легенда представляют собой, во-первых, богатейший материал для такого рода сюжетов, во-вторых,—чрезвычайно удобны в том отношении, что обуславливают гораздо большую свободу оперирования с сюжетом, чем при пользовании материалом современным. В «добрые старые времена» все могло быть, да и сам фоп был как будто гораздо более «романтичным» и подходящим для всяких диковинных историй, чем нынешний «прозаический» век тяжелой индустрии и социалистических движений.
Главными поставщиками таких фантастических сюжетов являются так называемые «кайдан», то есть рассказы о привидениях, которыми так изобиловала эпоха позднего феодализма (1600—1868 гг.). От этой эпохи до нас дошел целый ряд сборников таких рассказов со знаменитым зачинателем этого жанра сборником «Отоги-боко» (1666) во главе. Сюжеты этих сборников подвергались и подвергаются все новым и новым обработкам, причем эти последние выливались в самые различные формы: то в форму рассказа для эстрады, то в форму повести или целого романа, то песни-баллады, то пьесы. Популярный сюжет фигурирует в оболочке самых различных жанров, так сказать, на все вкусы и на любой случай.
Чтобы дать представление о таких «кайдан», передам содержание одного из них, небольшого, популярного и существующего во всех этих формах. Это так называемый «Пионовый фонарь» — «Ботандоро» (шелковый фонарь в виде пиона). Фабула его сводится к следующему.
В феодальную эпоху проживал однажды некий молодой самурай, рано оставшийся сиротой и воспитанный своим старым учителем конфуцианцем. Он жил без всяких развлечений, почти никуда не выходя из своего родного дома, в обществе этого старика воспитателя, молодого слуги и часто навещавшего его доктора — друга его покойного отца. Как-то раз с наступлением весны он заболел странной изнурительной болезнью. Кое-как поправился, но продолжал оставаться очень слабым. Старик — учитель его — и слуга всячески старались его развлечь, вызвать на свежий воздух, на прогулку и соблазнили его однажды поехать с ними на лодке поудить рыбу. Они поехали далеко за город. Проезжая по реке, юноша вдруг стал прислушиваться: на вопрос, к чему он прислушивается, он ответил: «Разве его спутники не слышат идущие откуда-то звуки цитры?» (кото). Те с удивлением заметили, что вокруг совершенно тихо и никаких звуков цитры ниоткуда не слышно. Юноша продолжал настаивать и обратил при этом внимание на какой-то заброшенный дом, стоявший недалеко от реки. Вскоре от слабости он заснул и увидел во сне, как он вместе с другом своего отца доктором в каких-то странных, не теперешнего покроя, одеждах подходят к этому дому у реки и видят там на галерее прекрасную девушку, играющую на цитре. Доктор знакомит их: оказывается, это дочь хозяина дома, старого богатого самурая, сошедшего с ума из-за измены и покушения на его жизнь его наложницы в заговоре с любовником. Доктор проходит во внутренние покои к больному, молодые же люди остаются вдвоем, и в их сердцах вспыхивает любовь. В самый момент их взаимного признания в помещение врывается хозяин с окровавленным мечом в руке: в припадке безумия ему показалось, будто здесь его преступная наложница со своим любовником; он бросается сюда, по дороге убивает старающуюся его задержать служанку молодой барышни и, увидев дочь с молодым человеком, принимает их за ненавистную ему пару и убивает обоих.
Этот сон не оставляет с тех пор юношу в покое: он думает о нем и днем и ночью, пока наконец в одну прекрасную ночь не слышит за оградой своего дома легкие шаги; встает, выходит на галерею, присматривается: видит две женских фигуры, из которых одна освещает дорогу шелковым фонарем. Это она — девушка из сновидений, в сопровождении своей служанки. Они проникают к нему, и их любовь, начатая во сне, возобновляется с новой силой. С тех пор мерцающий огонек шелкового фонаря каждую ночь появляется около сада молодого самурая.
Скоро окружающие замечают, что юноша начинает худеть и бледнеть. В то же время по округе начинают ходить толки, что к молодому господину по ночам ходит какое-то привидение с пионовым фонарем — подойдет к дому и сразу исчезнет. Старик учитель со слугою решаются подстеречь и действительно замечают эту таинственную посетительницу. Не зная, что предпринять, они бегут за советом к мудрому буддийскому монаху, настоятелю одного храма, хорошо знавшему еще отца юноши. Тот открывает им, что Синдзабуро (так зовут юношу) пал жертвой судьбы: все, что он видел во сне, действительно было в предшествующем его существовании, и вот не удовлетворенная тогда любовь преследует его и в новом существовании. Он об этом уже давно догадывался, видя, как со старой могилы убитой тогда девушки, похороненной в давние времена на кладбище при его храме, еженощно исчезает повешенный там песколько веков назад кем-то странный фонарь в форме пиона. Настоятель добавляет, что Синдзабуро на краю гибели,— эта любовь его может увлечь в тот мир,— и что нужно принять меры: порасклеить на всех входах в их дом заклинательные таблички, препятствующие проникновению в дом привидений, и убедить Синдзабуро в течение семи последующих ночей до утра громко читать заклинания.
Старик учитель возвращается домой, и ему удается сделать так, как сказал настоятель.
Наступает седьмая ночь. Учитель проверяет, на местах ли все таблички, и уходит. Синдзабуро читает заклинания. И вдруг слышится за оградой нежный голос, горько упрекающий его в забвении. Синдзабуро сначала не хочет слушать, но слова девушки врываются ему в самое сердце. Он встает, подходит к ограде и собственной рукой снимает заклинательные таблички. Раздается радостное восклицание девушки, и они скрываются во внутренних покоях.
Учитель со слугой тем временем не спят, беспокоясь о том, как пройдет эта последняя ночь. Наконец они не выдерживают и решают выйти наружу последить. Обходя вокруг дома, подходят к ограде и видят: заклинательных табличек нет. В ужасе подбегают к дому и останавливаются как вкопанные: прозрачная бумага окна освещена изнутри светом шелкового фонарика, и на ней — два слившихся силуэта: один — Синдзабуро, другой, прильнувший к пему,— скелет. Вбегают внутрь, а там все кончено: юпо- ша — мертв.
В последние годы этот сюжет, один из самых любимых среди ему подобных, был инсценирован известным писателем Нагата Хидэо для театра. Пьеса «Пионовый фонарь» обошла все сцены Японии и повсюду заставляла зрителя трепетать и волноваться за судьбу несчастного Синдзабуро.
Если авторы описательно-исторических, авантюрных и фантастических романов и пьес пользуются историческими материалами без претензий на какую-пибудь особую целевую установку, стремятся главным образом создать занимательное для читателя по сюжету произведение, то ряд других писателей поступает иначе: они берут эту историю либо в целях выявления вечного, общечеловеческого, заключающегося в каком-либо эпизоде прошлого, либо в целях его иронической переоценки, либо в целях, так сказать, поучения, с тем чтобы, показав какой-нибудь кусочек прошлого, как бы сказать: «Имеющий уши слышать да слышит».
Предо мною два произведения, оба принадлежащие двум очень известным сейчас писателям: «Вишенка» — пьеса Курато Момодзб и «Птица милосердия» — роман Кйкути Кан. Оба они могут служить лучшим примером именно того, как исторический сюжет берется современным писателем, с тем чтобы показать заключающееся в пем актуальное и для современности, более того — «вечное» зерно.
В древней японской поэтической антологии «Манъёпо» (VIII в.) в качестве объяснительного предисловия к двум стихотворениям приводится простенький и наивный рассказ, настолько коротенький, что я его привожу целиком.
В древние времена жила одна молодая девушка. Прозывали ее Вишенкой. В это же время жили двое юношей, и оба они сватали эту девушку. Готовы были жизнью своею пожертвовать — так добивались они ее друг перед другом; готовы были на смерть пойти — так спорили они друг с другом. И девушка из-за этого очень горевала.
Не слыхивали еще ни разу со старых времен, чтобы одна девушка шла замуж за двоих. Сердца же юношей умиротворить трудно. Ничего не остается, как умереть, и тогда их спор навсегда прекратится! Сказав так, она пошла в лес, повесилась на дереве и умерла. Оба юноши печалились нестерпимо. И каждый из них, раскрывая все свое сердце, сложил по песне.
Первый:
«Прядет весна, украшу
Я волосы себе цветком вишневым!» —
Думал я, и вот
Цветок осыпался, нет более
Вишни здесь со мной...
Второй:
«Лишь только расцветает
Вишни цвет, что имя дал
Моей подруге милой,--
Будет вечная весна,
Вечная любовь у нас»,— я думал...
Таков этот простенький сюжет.
Он был любимым еще в старой Японии: уже в X веке мы находим целый рассказ, основанный на этом материале, впрочем, уже несколько более развитый, так сказать, с концом: юноши, сложив стихотворения, кончают с собой, следуя за нею в тот мир. Современный автор Курата строит на его основе целую двухактную пьесу, где все действие отвлекается от времени и места, дастся в неопределенной исторической и бытовой обстановке, так что получается произведение чисто символическое, проникнутое очень тонким и своеобразным мистицизмом. Из всего предания выделено именно самое зерно — любовь двух к одной при равной склонности ее к обоим, и именно оно взято в плане вечного, «общечеловеческого», подано в символической оболочке.
Очевидно, такая концепция достаточно актуальна для современной Японии, если за ото же предание берется крупнейший прозаик наших дней Кикути Кан. Он поступает иначе: он вводит такую концепцию в конкретную обстановку японской современности, делает Вишенку барышней из богатой буржуазной семьи, двух юношей — одного судебным следователем, другого — промышленным деятелем. Осложняет сюжет введением дополнительного мотива — случайной склонности ее к одному из героев, приводящей к их браку, и строит все дальнейшее изложение на последующем конфликте между любовью восторжествовавшей и любовью отвергнутой.
Любопытно отметить, что Кикути следует второй версии этого сюжета, то есть с трагическим для обоих мужчин концом, только в соответствии с менее романтическими правами и условиями современности делает этот конец по иному обоснованию. Интересно также своеобразие композиционного приема автора: первая глава романа переносит читателя в древние времена, рисует обстановку и пересказывает современным языком и с широко развитым сюжетом, мотивированной психологической характеристикой всю эту старую легенду о Вишенке. И когда вся эта печальная повесть рассказана, Кикути говорит: «Все это случилось когда-то; все это случалось и после; случается и теперь. И я хочу показать, как это случается теперь».
Нужно попутно сказать, что этот роман Кикути настолько понравился японскому читателю, что был немедленно обработан для кино. Фильм «Птица милосердия» не сходил с японских экранов в течение всей минувшей осени. Я его видел и должен сказать, что достаточно сентиментальный и примитивный роман Кикути с экрана прозвучал такой убедительной мелодрамой, что восторги массового японского зрителя были совершенно понятны.
Такой показ старины в аспекте «вечного, общечеловеческого» большей частью в явно идеалистическом пиане у некоторых авторов заменяется показом определенно пародическим, иногда достигающим степени самой ядовитой иронии.
Пример такой иронической пародии, да еще в самой безудержной, граничащей с озорством форме, дает Аку- тагава в одном из своих исторических рассказов. Здесь такому пародированию подвергается наиболее блестящая по культуре, окруженная долгим историческим преклонением полоса жизни японского парода, так называемый Хэйан- ский период (IX—XII вв.), век аристократической цивилизации, японский галантный век; век утонченных кавалеров и изящных дам. Акутагава воспроизводит обстановку одного из произведений той эпохи — «Исэ-моногатари», где некий кавалер невероятно влюблен в одну из таких дам. К его прискорбию, в силу различных обстоятельств, его любовь не может завершиться успешным концом, п кавалеру ничего не остается делать, как постараться всеми силами эту любовь из своего сердца вырвать. Он действует и так и этак, но ничего не получается, любовь по-прежнему пылает в его душе. Тогда он решается на героическое и уже, несомненно, действенное средство: он решается пробраться тайком в дом к своей даме рано утром, увидеть ее в таком виде, который для тогдашних утонченных сердец был совершенно непереносим и мог разом убить какую угодно пылкую любовь. Акутагава доводит своего героя до самых дверей в спальню его дамы. И тут заставляет его столкнуться с выходящей оттуда служанкой, выносящей... сосуд, нужный в спальне по ночам. Кавалер в восторге: ои напал на такое свидетельство о его даме, которое должно сразу же начисто изгнать ее облик из его сердца. Вне себя он вырывает из рук ошеломленной служанки роковой сосуд, закрытый, как полагается, крышкой, и бегом бросается домой. Едва придя к себе, он, чтобы окончательно и бесповоротно убить в себе всякую мысль о даме, решается даже... этот сосуд открыть. Открывает крышку и видит, что полагается видеть: желтоватую жидкость с плавающим среди нее коричневым предметом... Он хочет добить свою любовь до самого конца и решается па самое героическое: хочет ощутить запах... Нагибается и вдруг чувствует: из сосуда подымается какое-то тонкое благоухание: там в ароматическом масле плавал кусок душистой индийской смолы. И вышло, что, вместо изничтожения, любовь вспыхнула снова с неудержимой силой. Бедный кавалер!
Такое пародическое интерпретирование старой, окруженной всеобщим эстетическим восхищением литературной и, конечно, для той эпохи бытовой ситуации, такой удар по историческому гурманству может быть направлен одновременно как на сам материал, так и на форму, что, с литературно-исторической точки зрения, пожалуй, представляется еще более интересным. Причем очень характерно, что здесь такому ироническому пародированию подвергается иногда самый священный для японского эстета- искусствоведа, признанный всеми самым прекрасным и высоким — известный японский театр Но.
Этот театральный жанр, возникший в XIV веке, расцветший в XV веке и с тех пор бережно культивируемый гипертрофированными, в культурном смысле, слоями японского общества, сначала, в феодальную эпоху,— высшим кругом феодального дворянства, теперь, в эпоху буржуазии и капитализма, стал цениться сохранившими прежние традиции потомками прежних знатных самураев, а за ними буржуазными рантье, эстетами из интеллигенции, гурманами словесного, пластического и музыкального искусства, словом, самыми утонченными для Японии знатоками и ценителями искусства для «избранных».
Театр Но объединяет собой сложный комплекс различных элементов: художественное слово, движение и музыку. Все произнесение текста — декламационное или в виде пения — сопровождается определенными движениями, переходящими временами в танец.
Жанр этот возник в ту эпоху, когда буддизм пользовался особым значением в тогдашней культуре. Буддийские догматы широко распространялись, а их проповедники монахи проникали в самые высокие слои феодального общества, занимали здесь почетные места и в качестве чрезвычайно образованных для своего времени людей играли большую роль в культурной жизни. Не мудрено, что и Но оказался под сильнейшим их влиянием.
Это влияние сказалось прежде всего на тематике пьес. Пьесы проникнуты буддийским настроением, буддийские положения фигурируют чуть ли не в каждой строчке. Буддийский монах — один из самых обычных персонажей. Одна из самых распространенных для этих пьес схема содержания такова: на место какого-нибудь древнего сражения приходит странствующий монах. Он начинает вспоминать героя, особо прославившегося тогда и павшего на этом поле. Такие его мысли обуславливают появление из того мира духа этого героя, который рассказывает ему о своих подвигах и героической смерти, о своем нерадостном существовании за гробом и просит монаха помолиться за его душу, сделать то, что до сих пор не сделано: отслужить на месте его гибели панихиду. Тот с охотой исполняет его просьбу, и, искупленный молитвой, грешный герой с благодарностью и надеждой скрывается из глаз.
Что делает из такой схемы современный шпатель? Прежде всего он дает пьесу, композиционно абсолютно единообразную с традиционной схемой. Однако этим дело не ограничивается: вместо монаха на сцене появляется простолюдин, старик ремесленник, желающий проведать своего ученика, живущего здесь. Ему навстречу попадается жена этого последнего, сметливая женщина, сразу же соображающая, что появление старика мастера в этих местах грозит серьезной конкуренцией его ученику — ее мужу. И она, желая спровадить старика обратно, заявляет, что ее муж умер, случайно появившегося мужа заставляет объявить себя духом с того света. Старик поражен и хочет почтить память своего ученика. Но чем? Молитвою? Но, по мнению старика, молитвы — для всяких там монахов. А дух умершего надо ублажать тем, что доставляло тому при жизни особенное удовольствие. А что любил Хэйроку (так зовут ученика)? Пение и пляску. И вот старик заставляет оторопевшую жену мнимого покойника играть на барабане, а сам начинает весело плясать. Ока Китаро, автор этой пьесы, написанной по всем правилам и законам классических пьес театра Но, так и озаглавливает ее: «Танцевальная панихида».
Любопытно отметить, что в результате получается не простое шуточное пародирование старого материала, по именно создание особото иронического жанра. Гурмана- зрителя, привыкшего к торжественным и возвышенным пьесам Но, прежде всего ударяет по сердцу такая дерзкая демократизация персонажей: шокирует издевательство над религиозным обрядом, оскорбляет высмеивание композиционной схемы Но. Но других зрителей это несказанно забавляет.
Таким сложпым иногда путем некоторые писатели расправляются с прошлым, особенно с тем, что окружено ореолом эстетического поклонения. При этом такой прием иронической пародии как сюжета, так и формы может, как в описанном случае, привести даже к самостоятельным художественным результатам, к обновлению этой формы, к призыву ее к повой жизни. Застывшая схема. Но с этим новым содержанием своеобразно оживает.
Наконец, идет последний ряд авторов, работающих с историческим материалом. Эти авторы подходят к нему уже с другими целями. С первой категорией описанных писателей, с писателями-реконструктивистами, их роднит стремление подать читателю по возможности подлинный исторический материал. Для этой цели они также роются в архивах, просматривают старые документы, перелистывают старые хроники, но все это делается не с целью простого воспроизведения в литературной оболочке. Цель этих писателей, тах; сказать, дидактическая; они хотят призвать читателя или зрителя не к любованию милой стариной, но к извлечению отсюда уроков и примеров. Поэтому из истории берется лишь тот материал, который может зазвучать и для современников, который может быть связан с проблемами сегодняшнего дня. И естественно, что в наш век — хотят ли этого или не хотят — одной из таких проблем не может не быть революция. И естественно, с другой стороны, что тахше авторы нередко присваивают себе соответствующее наименование и слывут в обществе как пролетарские писатели.
У меня на столе сейчас два томика, изданные такими пролетарскими писателями современной Японии. Один из них — Фудзимори Сэйкити — крупнейший из пих, чуть лп не глава всей школы, другой — Наканисн Иноскэ — очень заметный представитель этого течения, зарекомендовавший себя уже рядом романов и рассказов. Первый — как автор пьесы «Распятый Модзаэмон», второй — как автор тоже пьесы — «Бунт Будзаэмона». Любопытно отметить попутно, что на обложке первой книжки изображены сотни мозолистых рук, тянущихся к солнцу, а на второй — разорванная цепь и С1тяющая вдали красная пятиконечная звезда. Ориентация авторов как будто пе оставляет никаких сомнений.
Чрезвычайно характерно, что оба писателя останавливают свое внимание па одной и той же эпохе — так называемом периоде Токугава (1600—1868 гг.), то есть па тех столетиях, которые представляют собой заключительную стадию в развитии японского феодализма, когда этот последний подрывался внутри сильнейшим ростом торгового капитала, распадом феодально-земельного хозяйства, вырождением господствующего воинского класса. На этом фоне в течение почти всех двух с половиной столетии разыгрываются очень знаменательные для судьбы всего режима явления: повышенная активность торговой буржуазии, выступления крестьянства. С точки зрения последующей истории, закончившейся в 1868 году так называемым переворотом Мэйдзи, то есть буржуазной революцией, большое значение имеет проявление мощи торгового капитала, того внутреннего фактора, развитие которого привело к революции. Но с точки зрения будущей истории, может быть, больший интерес представляют не эти проявления буржуазной революционности, но именно второе: проявление активности крестьянства. Тем более, что, если обратиться к Японии сегодняшнего дня, трудно найти в ней более значительное с точки зрения социально-политической явление, чем эти крестьянские бунты. Достаточно припомнить хотя бы так называемые «Рисовые беспорядки» 1918 года, так сильно встряхнувшие Японию. Естественно, что на фоне этих почти не прекращающихся все последние годы аграрных волнений получают особое значение крестьянские восстания в феодальную эпоху и как аналогии, и как урок, и как пример.
Крестьянские восстания эпохи Токугава вызвали тс жизни один очень яркий образ: образ крестьянского героя — вождя и представителя своего класса. Это так называемый «Гимин», буквально — «Справедливый». Такие «Справедливые» обычно или являются предводителями крестьян во время вооруженных восстаний, либо же выступают как ходоки за них перед верховной властью. Обычно крестьяне прибегают к открытому возмущению лишь тогда, когда чаша их терпения действительно переполнилась. Очень же часто они делали сначала попытки мирно апеллировать: в Эдо (Токио), в правительственный центр, посылался такой ходок, который должен был довести до сведения высшей власти страны о тех беззакониях и насилиях, которые чипит тот феодал, во владениях которого они живут. Токугавское правительство поступало в таких случаях обычно очень мудро — чисто по-восточному: чтобы предупредить волнения в дальнейшем, так или ипа- че потрясавшие страну, феодала обычно наказывали: отнимали у него его владения либо же переводили его в другое место; но, с другой стороны, дабы не поощрять в крестьянстве охоты к таким жалобам на будущее время, такого ходока обыкновенно казнили: распинали на кресте.
Драма Фудзимори так и называется — «Распятый Мод- заэмон»,— великолепная аллегория, кстати сказать, положения японского крестьянства в ту эпоху. Вся пьеса Фуд- зимори построена на фактических происшествиях, случившихся в промежуток времени между 1680—1686 годами, в клане Нумада, где из-за невероятных притеснений и жестокостей князя готов был вспыхнуть крестьянский бунт, предотвращенный только геройским самопожертвованием Модзаэмона, взявшего от лица всех семидесяти семи деревень, входивших в состав этого владения, довести до сведения правительства о положении крестьян. Пьеса распадается на пять актов, причем верность истории соблюдается настолько, что для большей части актов автором дана даже точнейшая дата — год, месяц и число самого события. Автор внимательно изучил архив клана и добросовестно следует его данным. Первый акт рисует картину принудительных работ крестьян, согнанных со всех деревень для постройки моста через реку. Из разговоров их выясняются все их несчастия: регулярное забирание за несколько лет вперед податей, постоянное введение новых налогов, причем изобретательность князя не знает пределов. Обложению подлежит каждый колодец, каждый проделанный в избе выход, каждое окно, свадьбы, похороны, рождения и т. п. Кончается акт тем, что появившийся проездом князь убивает посмевшую в общей суматохе, вызванной его появлением, перебежать ему дорогу маленькую крестьянскую девочку.
Второй акт — крестьянский сход ночью в горах. Идет совещание о том, что делать. Предлагаются различные средства: выждать, пока бесчинства князя сами обратят на себя внимание правительства и его накажут; идти к князю и просить его и, наконец, восстать и разгромить. Побеждает мнение Модзаэмона, советующего прибегнуть к методу апелляции и берущегося доставить петицию самому верховному правителю. Третий акт в своей первой картине рисует неудачную попытку Модзаэмона, уже достигшего столицы, подать петицию: он подстерегает на улице поезд первого министра, но телохранители его, естественно, не допускают и близко к носилкам сановника. Вторая картина объясняет, как петиция все же дошла до своего назначения: сложным маневром Модзаэмон сумел устроить так, что она попадает в руки родственника правителя — буддийского архиепископа, который решает дать делу ход.
Действие четвертое рисует картину заседания совета при правителе — суд над вызванным на допрос князем. Приговор гласит: владения у него конфисковать, но Модзаэмона найти и казнить. И, пакопсц, пятый акт даст самую картину казни. На холме, у того самого места, где все дело началось, воздвигнуты два креста — один для Модзаэ- мона, другой для его жены: родственники такого преступника, по обычаю, казнились вместе с самим преступником. Крестьяне, толпящиеся вокруг, не знают, что им делать. Они послали новых ходоков в Эдо просить помилования своего вождя, но ответа все нет, а срок казни уже наступает. Приводят Модзаэмона с женой. Их прикрепляют ко кресту — на фоне волнующихся и готовых каждую минуту ринуться на стражу крестьян; первой умирает жена; вонзают первый дротик в тело Модзаэмона. Как вдруг гонец из Эдо является с помилованием. Поздно. Толпу охватывает взрыв неописуемой ярости; она в мгновение ока разносит всю ограду, вооружается и бросается на стражу. Разразился бы бунт, если бы не один авторитетный вожак крестьян, которому удается остановить толпу доводами: «Одним нам ничего сделать не удастся. Нужно всем крестьянам всей Японии объединиться, и тогда уже ничто не будет страшно». Пьеса кончается общей клятвою всех крестьян перед убитым Модзаэмоном, что «он не останется не отомщенным».
Модзаэмон пока еще не отомщен, по крайней мере, так, как это звучит между строк всей этой чрезвычайно протокольно написанной, по в своей протокольное™ столь потрясающей пьесы. Но путь к этому отомщеншо намечен, и второй наш автор, Наканиси, дающий в своей пьесе историю другого такого случая, уже приведшего к открытому жестокому бунту, разразившемуся в 1793 году в клане Ёсида, прямо посвящает свою пьесу «всем пионерам крестьянского движения... всем односельчанам Еудзаэмона» (героя восстания) и ставит тут же выразительную дату: «В день первого мая 1927 года».
Выше было сказано, что половина книг по беллетристике, взятая с полки книжного магазина, окажется посвящеп- ной историческим сюжетам; вторая половина, конечно, есть и должна быть основана па сюжете современном. Японская современность — окружающая жизнь и действительность — вот второй и громадный резервуар, откуда авторы заимствуют фабулу для своих произведений.
Эта современная действительность, как было уже указано выше, в силу особых условий развития современной японской культуры отличается чрезвычайной сложностью, гораздо большей, чем то мы наблюдаем в других странах. Современное общество настолько многолико по своей структуре, и его жизнь сопровождается возникновением стольких различных проблем, что писатели не могут не принимать участия в их постановке, освещении н разрешении. Сложность японской общественной жизни выражается прежде всего в том разнообразии и обилии различных общественных слоев, из которых современное японское общество слагается. Эти слои по-различному связаны со своей исконной культурой, по-различному к ней относятся; равным образом различно их отношение и к культуре европейской. Гамма переходов от живущего и думающего еще по-токугавски японца к японцу, ничем — ни образом жизни, ни способом мыслить — нс отличающемуся от любого американца или немца,— эта гамма дает столько различных тонов, что одно исследование именно их составило бы одну из интереснейших проблем в изучении современной Японии.
Как известно, после буржуазной революции 1868 года, взамен прежнего феодального общественного устройства, в Японии были установлены три новых сословия: аристократия, дворянство и «простолюдины». Исторически в первую категорию попали представители прежних феодальных княжеских фамилий, а также заслуженные деятели переворота, бывшие нередко из очень незнатных самураев; во вторую перешла вся масса рядового феодального самурай- ства, бывшие вассалы этих князей; и, наконец, третью категорию составило все прочее население страны, раньше, в феодальную эпоху, строго подразделявшееся на три сословия: крестьянство, ремесленники и торговцы. Это сословное устройство, существующее и в настоящее время, естественно, не совпадает полностью с тем классовым строем, который характерен для современной буржуазнокапиталистической Японии. Это является естественным уже потому, что революция Мэйдзи в конечном своем счете производилась не для того, чтобы перенести прежние социальные отношения под новым названием в новую экономическую и политическую обстановку. Поэтому классовая конфигурация отдельных элементов японского общества, конечно, другая.
Очень характерным в этом процессе социальной перегруппировки после 1868 года нужно признать то обстоятельство, что верхнее сословие — титулованная аристократия — уже с давних пор стало пополняться представителями того общественного слоя, который по своему прежнему происхождению никак бы не мог претендовать на это: представителями третьего сословия — «простолюдинами». Ввиду того, что эти «простолюдины» искони были представителями капитала, то, получив с переворотом Мэйдзи большую экономическую и политическую свободу, они не могли не занять нередко самые высокие командующие позиции в современном капиталистическом укладе, и отсюда, как неизбежное следствие, не могли не войти в состав и высшей сословной группы. Императорское пожалование — вот путь для проникновения таких парвеню в верхушки японской знати.
Следует отметить, что в эту высшую касту попадают не только такие потомственные представители капитала в Японии. Туда проникают и современные «новые люди», то есть люди без роду, без племени, но сумевшие в новой обстановке после падения феодальных пут быстро найтись И благодаря своей предприимчивости и энергии занять почетное положение в капиталистическом мире. Лучшее представление о таких людях дает личность известнейшего Сибусава, теперь виконта, а когда-то простого приказчика в торговом доме, сумевшего быстро понять значение банкового дела в новой экономической обстановке и своею деятельностью в этой области завоевавшего себе высокое положение. Таких Сибусава в новой Японии немало, и япопской родовой знати, действующей в условиях капитализма, неизбежно приходится раздвигать свои ряды, пропуская туда таких «выскочек».
Разумеется, этот слой крупной капиталистической буржуазии, играющей такую роль в современной Японии вообще, не мог не привлечь внимания писателей, и сюжеты, заимствованные из их жизни, пользуются большим распространением. Нужно, однако, отметить, что в своей большей части литература, оперирующая с такими сюжетами, не блещет особенно крупными художественными достоинствами. Большинство таких произведений относится в лучшем случае к литературе «салонной», или к "курортным" романам, очень же часто она прямо скатывается к обыкновенному бульварному роману «из великосветской жизни». Таковы, например, все эти многочисленные романы, где действие происходит «на даче в Камакура», в этом фешенебельном зитег-гезог! всего японского бомонда, пли на аристократических курортах — горячих источниках или климатических станциях, где японская буржуазия не столько лечится, сколько развлекается.
Далее ряд авторов уделяет большое внимание не этим верхам капиталистического общества и плотно примыкающему к нему слою средней буржуазии, но быту японской мелкой буржуазии — всем этим мелким лавочникам, мастерам-ремесленникам, мелкому чиновничеству, младшим служащим частных предприятий, отчасти приказчикам и т. п. Сюда относится и тот специфический люд, который или обслуживает их досуги, удовлетворяет их культурные потребности, как рассказчики, эстрадные музыканты и певцы, декламаторы, или же те, кто с ними кровно связан происхождением, вроде, например, гейш, большая часть которых извлекается именно из этих «мещанских» кругов японского общества. Сюда же присоединяются частично и некоторые слои рабочего населения городов, особенно более хорошо оплачиваемые группы. Вся эта очень многочисленная и разношерстная масса живет своей своеобразной жизнью, очень отличной от всего прочего в Японии, меньше всего — средь городского населения — затронутая европеизацией, и представляет собою чрезвычайно занимательную среду, и из этой среды извлекаются нередко очень любопытные сюжеты. Такие сюжеты иногда носят наименование сюжетов «Ситамати» — «Нижнего города». «Нижний город» — название некоторых кварталов в Токио, где сосредоточено именно такое население столицы — отчасти мещанство, отчасти рабочие.
Существует ряд авторов, посвятивших себя быту этого «Нижнего города». Есть ряд интереснейших произведений в этой области, вроде сборника Куббта Мантаро — «Рассказы из Нижнего города», чрезвычайно характерные для всего этого течения. Герои этих рассказов — типичные персонажи Ситамати. Когда-то популярный рассказчик, теперь доживающий свои дни, всеми забытый; гейша, легко и просто меняющая свои привязанности; старушка, разыскивающая свою пропавшую где-то в домиках гейш дочь; маленькая семья, вспоминающая двух рано умерших дочерей. Целый калейдоскоп образов этих людей и картинок из их жизни — непритязательный, но очепь яркий в своей простоте: несложна и жизнь их вообще.
От этих очень специфических кругов японского общества писатели переходят к другим, совершенно от них отличным: к японской интеллигенции, к тому слою, который неминуемо должен был создаться в условиях буржуазной общественности и который играет ту же роль, что и везде. Множество авторов специально посвящают себя работе над сюжетами из этой области и создают иногда очень значительные по своему и общественному и литературному значению произведения. В центре таких произведений часто ставится тип иптеллигента-учепого, нередко — интелли- гснта-писателя, большею же частью героем является интеллигент «вообще», представитель свободных профессий, в своем роде «свободный мыслитель», задающийся мировыми вопросами, страдающий специфическим проблематиз- мом, часто психологическим раздвоением. Словом, очень хорошо знакомые нам по прежней интеллигентской полосе русской литературы типы. Нужно сказать, что это сюжетное течение играет в новой Японии серьезнейшую роль, действуя главным образом на молодежь, в первую очередь, конечно, студенческую. Такими произведениями зачитываются, о них спорят, выводимым в них героям подражают, прокламированные в них идеи пропагандируют словом и делом. Иначе говоря, в умственной жизни японца эти авторы занимают большое и ответственное место; под знаком их влияния проходят целые поколения новых японцев. Пожалуй, не будет большой ошибкой сказать, что большая часть наиболее крупных и серьезных писателей современности примыкает именно к этому течению. Они, так сказать, соль современной японской духовной культуры. Они наиболее репрезентативны для Японии нынешнего дня вообще; с другой стороны, они наиболее близки европейцам, в частности нам, русским, тем более что очень многие из них воспитались на нашей классической литературе. Наши Тургенев, Толстой, Достоевский, Горький, а за ними и многие другие имеют среди них очень много учеников и последователей. Именно через них лучший ход к познанию новой Японии, ход, совершенно гарантируюхций от всякого экзотизма, столь характерного для подхода к этой стране у большинства европейских писателей о Японии и столь унизительного для японцев, имеющих полнейшее право претендовать на обращение к себе не как к любопытному раритету, стране вееров и гейш, по как к великому народу, живущему той же сложной жизнью, как и весь прочий цивилизованный мир.
В произведениях этой группы писателей можно наметить одну, очень отчетливую сюжетную линию, стоящую несколько особняком: немало внимания уделяется жизни и быту японской богемы, всем этим писателям, журналистам, газетным репортерам, художникам всяких видов искусства, работникам новых театров и т. п. Это не тот актерский люд, представители малых жанров искусства, которые обслуживают вышеназванные кадры японской городской обывательской массы, но именно интеллигентская богема, в высокой степени европеизироваиная, следящая за всеми новинками Европы и Америки. Именно среди них и появляются японские дадаисты, японские Матиссы, японские Станиславские и т. д. Мпогие из них — особенно художники — прошли через художественные студии Парижа, Мюнхена, соприкоснувшись и в значительной мере сроднившись с европейской богемой, н характеризуются во многом теми же чертами, что и эта последняя. Очень часто именно здесь мы сталкиваемся с различными революционными течениями в искусстве н общественной мысли, означающими, строго говоря, лишь проявления левого либерализма и радикализма. Персонажи из этого мирка — частые герои японских романов и пьес для новых театров; однако отношение к ним массового зрителя и читателя приблизительно то же, что и у нас: чрезвычайный интерес, но не без примеси экзотики.
Далее идет ряд писателей, ищущих сюжетов в последнем общественном слое, который заполняет японские города,— в пролетариате. Нечего и говорить, что этот класс в связи с эволюцией капиталистического хозяйства растет и численно и политически. Даже в условиях современной буржуазной государственности он смог уже проявить себя достаточно явственно; существуют так называемые пролетарские партии, стремящиеся,— правда, в рамках буржуазной легальности и японского конституционализма,— добиться права известного участия в руководстве судьбами страны. Блок этих партий в последних (февральских, 1927 г.) выборах в парламент, происходивших, как известно, на основе чрезвычайно расширенного избирательного права, именуемого в Японии «всеобщим», пытался даже воевать с буржуазными партиями за места в нижней палате. Правда, это не привело к очень заметным результатам, по как проявление возможности активно конкурировать с буржуазией это очень характерно.
При всем различном отношении к сущности и программам этих партий, называющих себя,— не всегда, впрочем, с нашей точки зрения, по праву,— пролетарскими, уже одно их существование, равно как и существование очень большого числа профсоюзов, свидетельствует о наличии кадров организованного пролетариата, не говоря уже о широких пролетарских массах. Существование этих масс в последние годы дает себя чувствовать все больше и больше, причем иногда достаточно ощутительным образом.
По своему составу этот пролетариат слагается из трех довольно резко различающихся друг от друга слоев. Основной слой — это широкие рабочие массы, слабо организованные в профсоюзы. Этот слой находится еще в сильнейшем плену идеологии японского мещанства и теснейшим образом связан с ним в бытовом отношении. Вторую ступень составляют рабочие, организованные в профсоюзы Этот слой отличается уже гораздо большей классовой сознательностью, проявляет себя активно и по профессиональной линии, и по линии политической. И, наконец, третий слой — наиболее передовые слои рабочего класса, вожди рабочего движения, активные организаторы масс.
Ко всем этим трем основным слоям пролетариата, в частности к его верхушке, примыкает значительный кадр «выходцев» из другого класса: из буржуазной интеллигенции, экономически достаточно пролетаризованной, но пришедшей к пролетариату так или иначе извне. Любопытно отметить, что именно эти группы левой интеллигенции и играют роль первых вождей пролетариата; именно они возглавили на первых порах рабочее движение и способствовали оформлению его классового характера.
На всем этом фоне вырастает японская пролетарская литература. Течение это не только уже определившееся, но уже играющее заметную роль в японской литературной общественности. Поскольку же оно зародилось в политических Зиновиях, не так уж благоприятствующих такого рода явлениям, оно может считаться чрезвычайно жизненным и по праву претендовать на большое внимание. Наиболее отчетливое свое бытие эта пролетарская литература получила в последние годы, главным образом после великого японского землетрясения 1923 года. С тех пор она идет вперед, развивается очень быстрыми шагами и числит в своем составе ряд очень крупных писателей. Однако само понятие «нролетарская литература» все же не совсем выдержано и отличается некоторой расплывчатостью в своем содержании. Под понятие «пролетарская литература» одинаково подводится и любое произведение с сюжетом из жизни и быта пролетариата, и произведение, написанное автором-пролетарием. Нечего и говорить, что первая группа произведений — наиболее многочисленна и наиболее художественно значительна, но, с другой стороны, в высшей степени характерно то, что наиболее подлинное пролетарское литературное произведение создали писатели из рабочего класса, не порвавшие, ради писательства, с производством. Таков, например, известный рабочий-текстильщик Хосои, создатель любопытнейшей литературной формы: производственного романа. Его первое произведение, сразу обратившее на него всеобщее внимание — «Печальная история работницы» («Дзёко айси»), не только может считаться новым явлением в японской литературе по своему содержанию (оно посвящено описанию условий жизни и работы японских текстильщиц), но и по форме. Хосои дает, в сущности, не более как подробный отчет о жизни на фабрике, с приведением правил, инструкций, описаний устройства, оборудования производства, с сообщением статистических сводок в виде таблиц, диаграмм и т. д. И этот как будто бы сухой отчет, благодаря исключительной значительности многих данных, благодаря искусному построению его на базе живых человеческих жизней, составляющих подоплеку всех этих цифр и выкладок, приобретает характер потрясающего художественного произведения.
За пролетарскими писателями идут те авторы, которые свое творчество посвящают следующему слою японского общества, наиболее многочисленному — крестьянству. Крестьянские писатели — следующая очень заметная группа в японском литературном мире.
Нужно сказать, что в Японии принято и этих писателей относить к пролетарским, подобно тому как под понятие пролетарских партий подводится и японская крестьянская партия.
Все это, конечно, понятно и обусловлено современной конфигурацией социальных сил: объединенному блоку различных группировок буржуазии, естественно, противопоставляется объединенный же блок пролетариата, передового крестьянства и радикальной интеллигенции. К тому же многие создатели как чисто пролетарских, так и крестьянских произведений — тоже интеллигенты. Поэтому все эти элементы пока и рассматриваются под одним углом зрения. Впрочем, иногда попадается особый термин, обозначающий именно эту струю в литературе, термин — «литература земли». Чуть ли не первым представителем этого жанра, давшим ему наименование, был роман «Земля» Иагацука, сделавший тогда молодого автора сразу известным. С тех пор романы и повести из крестьянской жизни не переводятся. Предо мною даже целая «Антология крестьянских рассказов», собравшая лучшее, что есть в этой области, и объединившая не более не менее, как около двух десятков авторов. Правда, сюда попали и авторы, несомненно, буржуазно-интеллигентского тина — вроде Кй- кути Кан, но это только доказывает распространенность и привлекательность для японских писателей крестьянских сюжетов и тем.
Разумеется, эти крестьянские сюжеты очень многоразличны, как многолика, в сущности, и японская деревни: тут и крестьянин-собственник, тут и крестьянин-арендатор — крупный или мелкий, тут н батрак. Взаимоотношения в японской деревне очень сложны и своеобразны, конфликты, рождающиеся там, многообразны н часты; с другой стороны, все, что делается в деревне, находит очень ощутительные отзвуки в городе. Все это как нельзя лучше подогревает интерес к «литературе земли» и обеспечивает ее дальнейшее развитие.
Как же подходят все эти авторы к своим сюжетам? Что они хотят от них? И что они стремятся предъявить своим читателям? Иными словами, какова целевая установка авторов с точки зрения социологической?
Подобно тому, как это наблюдается и по исторической линии японской художественной литературы, и здесь ряд авторов особенными целями не задаются; они довольствуются лишь рассказом о том, как «оно было», лишь добросовестным описанием. Это течение порождает главным образом реалистический роман или пьесу, конечно, разной художественной ценности. При этом одни гонятся за занимательностью сюжета, другие довольствуются занимательностью самого привлеченного материала; третьи вообще о занимательности не думают, считая художественное выявление всякого материала ценным и важным. Иначе говоря, здесь мы встречаем и отзвуки авантюрного романа, и сентиментальные новеллы, и лирическую повесть; тут же рядом и натуралистическую беллетристику.
В плане именно такого бесхитростного показа быта японского «Нижнего города» работает вышеупомянутый Кубота. Вот схема его рассказа «Перед праздником Бон» из указанного сборника.
«Бон» или «Урабон» — праздник в Японии происхождения, может быть, синтоистического, но с течением времени получивший определенно буддийскую окраску. Приходится он на лето, средину июля, занимает три дня п представляет собою одно из самых популярных, оживленных народных празднеств в Японии. Оп совпадает или, вернее, сопровождается отпуском, получаемым от своих хозяев всем людом наемного труда: ремесленниками, приказчиками всяких рангов, мастеровыми и т. п. Это — дни, когда широкие народные массы в Японии, от крестьян до мелкой буржуазии, знают только одно: отдых и празднества. Один лишь Новый год может в этом смысле сравниться с праздником Бон.
Праздник Бон, собственно говоря, «праздник мертвых». Но это отнюдь не «поминовение усопших», сопряженное с горестными воспоминаниями о них, печальное и скорбное, наоборот: радостпое переживание общения с ними. В эти дни усопшие «оттуда» на время возвращаются к своим оставшимся здесь друзьям.
Праздник предваряет «канун». Это — день ярмарки, оживленнейшего базара, где всякий может и должен купить все то, что требуется специальным ритуалом. Улицы и площади заставляются ларьками, лавочками, заполняются бродячими торговцами, и вечером — при свете тысяч фонариков и электрических лампочек — все это гудит, шумит, в разные стороны движется и оживленно торгуется.
За «кануном» идет день «встречи». Дома украшаются фонариками, на набережной морей, рек, речек, ручейков устанавливаются факелы, плошки, фонари. Это приветственные огни, долженствующие встретить возвращающихся на землю отошедших друзей и показать им, что здесь их по-прежнему любят и ждут.
За «днем встречи» наступает радостное общение. Толпы парода переполняют храмы, кладбища. Возжигаются благовония, дымят курительные свечи, блистают цветы — все это в честь тех же возвратившихся теней, как символ радости свидания с ними.
И, наконец, «день проводов». Па этих же побережьях всюду у воды — тысячи игрушечных лодочек п корабликов, сделанных из соломы или бамбука, которые спускаются на волны и постепенно уплывают вдаль. На каждом из этих суденышек горит огонек — плошка, фонарик, свеча, и с этими огоньками скрываются вдали и тени прошедшего, тени потусторонних гостей — до следующего года.
В такую обстановку автор помещает свой рассказ, свою повесть об одной женской судьбе, печальной судьбе, выпавшей на долю молодой девушки о-Тисэ. И наряду с ней в том же повествовании выступает для большего оттенения и вторая подобная же судьба — другой девушки, о-Сии. Так что в результате получается рассказ о двух отвергнутых девушках.
Все их несчастье состоит только в том, что они отвергнуты женихами, что у обеих расстроилась помолвка: у одной — давнишняя, у другой — неожиданная; от одной ушел тот, в ком она с давних пор привыкла видеть своего будущего мужа, от другой — тот, кто ей недавно полюбился, пли, вернее, кому недавно полюбилась она, пбо так ставится в Японии вопрос и по сию пору.
Нужно знать, чем живут еще эти круги японского общества, чтобы понять всю катастрофу, разразившуюся над ними. Отвергнутая невеста — это клеймо, эта печать вечным позором ложится на девушку. Она отвергнута, рассуждают кругом, значит, есть па то причины; начинаются разговоры, сплетни, пересуды об этих причинах, и вокруг девушки воздвигается такая груда всего, что она пе в силах дальше выносить этого ужасного бремени. Волны или полотно железной дороги приобщают к своей печальной хронике еще один эпизод.
И во всей подобной исторйи почти всегда мужчина занимает самую выгодную позицию. Он выбирает, он отвергает; он дарит свою благосклонность, и в любой же момент он ее отнимает. Девушка только принимает и счастлива, если эта благосклонность покоится на пей долго и нерушимо. И если она даже покинута, в пей все же теплится надежда на то, что вдруг, может быть, что-то произойдет и ушедшая любовь к ней вновь возвратится. А вместе с тем и грезы о счастье, о жизни.
Покинута о-Тисэ перед праздником Бон — возвращения теней прошлого, и вся обстановка вызывает в ней воспоминание об этом ушедшем счастье. Опа слышит печальный рассказ соседки о такой же грустной участи, по-стигшей знакомую девушку, такую, казалось, хорошую и достойную. Она узнает о причинах разрыва помолвки там, сравнивает все происшедшее с тем, что было с нею самой. Погружается в печальное воспоминание. Но подобно тому, как праздничный фонарик в ее доме, по традиции зажженный для встречи отошедших теней, знаменует собою, что все может вернуться, даже отошедшие в тот мир, так и в ее душе все еще теплится надежда, и неожиданный приход дяди, о котором она знает, что тот всячески способствует их браку, зажигает в ее сердце яркий факел ожидания — возвращения жизни и счастья. Но смутна эта надежда, ненадежна она, и тускло мерцают для о-Тисэ яркие огни Бона. И совсем почти гаснут они для нее, когда она уже после того, как надежда оказалась напрасной, после того, как около нее пронеслось дыхание смерти (кончина родственника), окончательно все сковавшее,— вновь вступает в вынужденную жизнь на людскую ярмарку.
Таков этот бесхитростный рассказ, переданный не без легкого сентиментального уклона: рассказ, собственно, лишенный особой фабулы, построенный на одной коллизии, но тем не менее необычайно метко обрисовывающий кусочек жизни этих кругов японского общества. Любопытно отметить, что такое быто- и нравоописательное течение часто скатывается совершенно к статическому сюжету. Таков, например, маленький рассказ большого писателя, признанного эстета, Нагаи Кафу— «За деньгами», просто, но детально описывающий день одной служанки в «доме свиданий». Описывается, как она встала, начала уборку, как потом хозяйка послала ее со счетом на дом к гостю, который был в этом домике и оставил счет неоплаченным; описывается, как она вышла на шумную улицу, запуталась в трамваях, наконец доехала до нужной остановки, с трудом отыскала нужный ей дом и наткнулась на отсутствие искомого лица в данную минуту дома. Кончается рассказ словами: «Когда она возвращалась обратно, на улицах уже зажигались фонари». В сущности, ничего, кроме путешествия этой недалекой девицы, в этом рассказе нет, и автор этим довольствуется, как довольствуются, по-видимому, и читатели, для которых это все написано.
Такой уклон в бессюжетность становится особенно заметным с постепенным усилением в японской беллетристике натуралистических тенденций. Здесь часто мы сталкиваемся с такими произведениями, которые прямо поражают этой своей стороной. Таково, например, одно произведение Нацумэ, знаменитого романиста, одно время кумира японской молодежи, произведение, которое трудно даже отнести к привычному для нас жанру. Оно называется «Через стеклянную дверь» и описывает чрезвычайно несложную ситуацию: герой сидит у себя в комнате й смотрит через стеклянную дверь. Дальше идет описание отдельных предметов и изложение его мыслей по их поводу или без особое го повода. И все. Между прочим, тот же Нацумэ может быть назван отчасти представителем того своеобразного течения в литературе, которое приходится охарактеризовать как психоаналитическое, то есть целиком построенное на выявлении своих мыслей и переживаний, на копатель- стве в своих собственных п чужих душах. Иными словами, полное погружение в душевный мир одиночки-интеллигента и старательное выставление всего, что там есть замечательного и незамечательного. Есть ряд произведений такого типа, которые обладают огромной силой, достигают сильнейшей выразительности; есть произведения, овеянные дыханием некоторых страниц Толстого и Достоевского. Но рядом с ними нарочитое копательство, доведенный до самоцели анализ.
Таково это реконструктивное в разных смыслах и в разной степени течение современной беллетристики, превращающееся через «психоаналитический» уклон в бессюжетную новеллу. Рядом с ним идет течение, стремящееся как бы подслушать современность, отозваться на возникающие в ней процессы, ответить на вопросы или же пойти дальше: подхватить намечающееся и поставить как проблему.
Если бегло просмотреть книги этих шпателей, мы с легкостью подметим наиболее часто встречающиеся, доминирующие темы; иначе говоря, можем судить о том, какие проблемы существовали и существуют в последние годы жизни японского общества.
Наличность большого количества романов и драм, посвященных семейным конфликтам, свидетельствует о том, что проблема семьи, вопросы семейного уклада очень сильно занимают современное общественное мнение. Не так давно появилась пьеса Нагата Хидэо «В снежную ночь». Она вызвала большие толки не столько остротой своего содержания или сложностью и выразительностью материала, сколько тем, что она очень просто, без всяких претензий рассказывает об одном из очень частых событий, разражавшихся одно время в японской семье. Пьеса эта поэтому, на наш взгляд, необычайно элементарна. Схема ее такова: существует честная, добрая буржуазная семья. Муж — адвокат, жена — женщина из самой порядочной семьи. Но, как на грех, в эту семью вторгается третье лицо — помощник мужа, молодой присяжный поверенный. Матико (так зовут героиню) поддается чувству охватившей ее любви и изменяет мужу. Но, с точки зрения современной японской буржуазной морали, это преступление, и обоим любовникам ничего не остается делать, как разрубить завязавшийся узел самоубийством. Они едут тайком в один уединепный курорт и там кончают с собой. Когда уже все кончено, в гостиницу, где произошло это все, приезжает открывший их следы муж и оплакивает бедную падшую, но прощенную им Матико. Любопытно отметить, что оба героя, сидя в комнате гостиницы и предаваясь горестным излияниям, решаются на самоубийство под влиянием, помимо прочего, следующего соображения: «Подумай,— говорит он,— о нас напишут в газетах». — «Какой ужас! —вторит она.—И все прочтут. Какой позор!» Штрих, достаточно характерный для обрисовки одной из сторон современного японского быта.
Наряду с проблемою семьи такая литература большое внимание уделяет и проблеме ценности человеческой жизни. И так как наиболее выгодная и легкая форма для привлечения общественного мнения к таким вопросам — это сцена, то и эта проблема дается в ряде пьес. Одна из пьес подобпого сорта, принадлежащая Таяма, носит название — «У большой реки». Содержание ее сводится к следующему. В провинции на севере Японии проживает семья одного врача, местного старожила. С ним вместе живут младший брат его жены — студент медик — и младшая сестра — ученица старших классов средней школы, учащаяся в другом городе. Все идет по-хорошему, как вдруг ничего не подозревавшие супруги получают от только что уехавшей после каникул молодой девушки письмо, начинающееся словами: «Когда вы будете читать это письмо, меня уже не будет на этом свете...» И дальше — мотивировка задуманного самоубийства: «Хочу в тот светлый мир, хочу быть всегда чистой, как небесные ангелы...» Оказывается, что у нее уже давно существовал такой сговор с любимой подругой — расстаться с этим миром. Опекунам этих молодых девушек удается проследить их путь, и в маленький городок, куда опи скрылись, летит телеграмма, призывающая полицию разыскать и взять их под надзор до прибытия родственников. Телеграмма достигает своей цели: девушек задерживают и препровождают в полицейский участок. Наступает ночь. Стороживший их дежурный надзиратель не выдерживает и засыпает. И вот обе девушки, воспользовавшись этим, потихоньку ускользают и добиваются своего: бросаются в реку. Последующая картина рисует прибытие родственников, директора гимназии; затем поискии нахождение тел; перевоз этих тел утопленниц в родной город и реакцию на это событие различных кругов населения. Пьеса эта также чрезвычайно примитивна и по технике развертывания сюжета напоминает скорее рассказ, чем драматическое произведение. Тем не менее она достаточно симптоматична, так как дает отклик на очень распространенную одно время и очень беспокоящую японскую общественность эпидемию школьных самоубийств на почве недовольства жизнью и по подобным причинам идейного порядка.
Много места в такой беллетристике занимает проблема совести, причем произведения, посвященные ей, в значительной своей части относятся к разряду той психоаналитической литературы, которая была обрисована выше. Любопытнейший образчик такого рода творчества дает роман того же Нацумэ — «Сердце».
Уже одно название очень характерно для всей этой полосы вообще и для самого данного романа в частности. Автор, строго говоря, ни о чем другом в этом романе не говорит, как только об одном человеческом сердце, и еще точнее: об одном чувстве, которое это сердце переполняет, об одной только мысли, сверлящей мозг. Мысль эта — сомнение в своей моральной правоте, в своей честности перед собою и другим человеком.
Нацумэ с присущим ему великолепным натуралистическим искусством письма рисует перед читателем такого интеллигента, имеющего возможность, благодаря маленькой ренте, нигде не служить и поэтому могущего свободно думать и размышлять. Он живет вдвоем с любимой и любящей его женой, живет внешне совершенно спокойно, без каких бы то ни было происшествий, неудач, внешних волнений. И тем не менее он, очевидно, несчастен. Проходят годы, и вдруг его друг узнает, что он неожиданно покончил с собой. В чем дело? Причину открывает письмо-исповедь, посланное этому другу перед самой смертью. Оказывается следующее. Когда-то, в студенческие еще годы, этот человек был очень дружен с одним своим школьным товарищем. Они решили даже поселиться вместе и сняли совместно помещение у одной вдовы. У той была дочь, молодая девушка. Друг этого человека полюбил ее и сейчас же открыто посвятил в свою любовь своего приятеля. Однако, не желая компрометировать девушку, он ей самой ничего пока не говорил, довольствуясь ежедневными встречами с ней и разговорами. Тем временем и сам герой произведения почувствовал любовь к этой девушке и, заметив, что и она к нему неравнодушна, признался ей и узнал, что она его давно уже любит; сделал предложение и получил согласие. Наступил день объявления, и друг все узнал. Он ничего не сказал, только ночью наш герой, почувствовав что-то недоброе, вошел в его комнату и застал его мертвым. Вот и все. И это легло тяжелым бременем на всю последующую жизнь этого человека. Он, конечно, женился, стал жить со своей женой очень дружно и мирно, но благополучие было только по видимости. Сердце его надрывалось сознанием своего преступления перед другом, доверчиво открывшимся ему, и в конце концов не выдержало: он последовал вслед за ним. Таков этот очень сильно написанный роман, ставящий очень ярко проблему совести. Некоторые страницы письма-исповеди производят могущественное впечатление своею искренностью и внутренней напряженностью. Конечно, это все обусловлено тем, что Нацумэ — один из самых крупных писателей новой Японии (он умер в 1916 г.) и создателей целой литературной школы.
Занимает японских писателей этой категории и проблема социальной несправедливости, главным образом в моральном плане. Многие авторы берутся за перо со специальной целью с какой-нибудь стороны эту несправедливость выявить, какой-нибудь уголок ее обрисовать. Подобных произведений много, и представление о них может дать один маленький этюд с натуры, «У моста», знаменитого Токутоми Рока, этого Льва Толстого новой Японии по общим тенденциям своего творчества и по образу своей жизни. Этот интереснейший — особенно для нас — представитель японской общественной мысли и крупнейший писатель (умер в 1927 г.) развился под сильнейшим влиянием Льва Николаевича, ездил к нему в Ясную Поляну и, возвратившись на родину, бежал из города, удалился в деревню, стал крестьянствовать и начал проповедь — печатно, своими произведениями, и устно, беседами с приходящими к нему со всех сторон жаждущими совета и участия. Однажды он проходил мимо одного моста в Токио. Видит: стоит кучка людей. В центре ее какая-то бедно одетая женщина с ребенком на руках и двумя другими, цепляющимися за ее платье. Около нее полицейский, о чем-то ее допрашивающий. Токутоми подошел и прислушался. Оказалось: у нее умер муж, она осталась без всяких средств, ничего не могла найти, дети же были голодны. Она и захотела разом покончить все — в спасительной реке, но была замечена полицейским. Токутоми молча выслушал и, когда городовой увел женщину с собой, поднял голову и увидел: тут же за мостом возвышалось громадное здание банка. И у него мелькнула одна неотвязная мысль: но ведь там, в банке-то, денег же много, очень много...
Тот же Токутоми выступает иногда и по иной, особой линии японской литературы, в области литературы, которая по своему значению может быть названа, пожалуй, лучше всего обличительной. Им написан, например, коротенький рассказ — «200 иен», передающий тоже реальный человеческий документ, исповедь некоего человека, неожиданно явившегося в домик автора в деревне и спросившего его, что ому делать, чтобы внести мир в свою душу, и при этом рассказавшего свою незамысловатую историю. Он бедняк, но у него есть жена, которую он любит. В поисках службы они забрели однажды в Маньчжурию, в Дайрен. Здесь оба поступили на службу к одному директору крупного предприятия. Он — каким-то служащим, она — горничной. И случилось, что он застал своего директора вместе со своей женой. Директор вынул тогда двести иен, протянул их ему и сказал: «Убирайся на все четыре стороны!» И он взял эти двести иен и ничего не сказал из того, что хотел. С тех пор они как будто мирно живут с женой, открыв на эти деньги маленькую лавочку. Но нет мира на душе этого человека, и в поисках ответа на вопрос, что же ему делать, он и пришел к Токутоми. Обличение, может, здесь в отчетливой форме и не дается, но оно скрывается за каждым словом этого коротенького повествования.
Нужно сказать, что обличительные тенденции в большинстве случаев преподаются авторами именно в такой скрытой форме. Причина ли этому цензурные условия, или здесь играет роль художественный вкус самих писателей, избегающих откровенных агиток и зазвонистых фраз,— сказать трудно, только в огромном большинстве подобных произведений наблюдается чрезвычайно корректный, чисто литературный тон. Даже такое обличительное по своему содержанию произведение, как роман вышеупомянутого Хосои «Фабрика», и тот не нарушает общего правила. Автор довольствуется только тем, что умело подает подобранный им материал, причем этот материал и его подбор настолько сами по себе выразительны, что не требуют никаких агитационных отсебятин. Этот простой рабочий-текстильщик, писатель-самоучка, пламенный печальник о судьбе своего класса, ненавидящий капиталистический режим так, как только может ненавидеть подлинный пролетарий, остается тем не менее удивительно корректным и объективным.
Роман «Кодзи», как и описапное выше первое произведение Хосои «Печальная история работницы», также посвящается жизни японских текстильных рабочих. Объясняется это главным образом тем, что эта область ближе всего знакома самому автору, но отчасти и тем, что условия труда на текстильных предприятиях, действительно, как нельзя лучше рисуют картину капиталистической эксплуатации. Работницы получают за свой труд гроши; они принуждены жить в общежитиях при фабриках, то есть отдавать большую часть заработка тому же капиталисту в качестве платы за содержание; их жизнь в этих общежитиях обставлена самыми строжайшими правилами внутреннего распорядка, регулирующими всякий их шаг; работницы с трудом отпускаются от станка даже в случаях сильного недомогания, а попадая в фабричную больницу, не получают пи надлежащего ухода, ни лечения; и если они умрут, с их телом обращаются, как с трупом животного. С другой стороны, вне фабрики работницы всячески улавливаются специальными вербовщиками, получающими от предприятия плату с головы и поэтому ожесточенно конкурирующими друг с другом и в погоне за работницами не брезгующими никакими средствами: обманом, угрозой, обольщением, прямым насилием. На случай возможных волнений среди рабочих предприниматели держат специальных молодцов, большей частью выходцев из той же рабочей среды, которые то выступают в качестве штрейкбрехеров, то в роли непосредственных усмирителей, нещадно избивающих строптивых. Все это — горькая действительность, настолько выразительная, что одно ее протокольное изложение говорит лучше всяких громогласных фраз.
Точно такой, пожалуй, еще более одержанный характер носит один интереснейший, вышедший совсем недавно роман, посвященный быту японского крестьянства,— «Смерть Кихэя» Наканиси. Это произведение, несомненно, относящееся к отделу «литературы земли», рисует картину постепенного распада одного крестьянского хозяйства, исчезновение одной бедной крестьянской семьи.
Старик Кихэй весь свой век трудится над своим клочком рисового поля. Его один сын в солдатах, другой еще подросток. Жена и взрослая дочь также работают без отдыха. Ко всему этому присоединяется то, что он эту землю арендует, а условия труда и арендная плата таковы, что он вечно остается перед хозяином в долгу. Чтобы выпутаться из положения, ему приходится прибегнуть к частому в Японии средству — продать дочь в публичный дом. Но и это не помогает: комиссионер по продаже дочери нещадно его надувает, и полученная сумма так мала, что бесследно растворяется в общей сумме долга. За первым несчастьем идет второе: у него отнимают и участок земли. Тем временем происходит русско-японская война, и его старший сып погибает в сражении. В конце концов старый Кихэй, все время крепившийся и боровшийся со своей судьбою, бросается в пруд; его младший сын бежит из деревни в город на фабрику; что становится с его старухой женой, предлагается читателю самому догадаться по аналогии с выведенными образцами деревенских нищих. Дружной крестьянской семьи нет, хозяйство разрушено; кулак торжествует.
Такова эта простая история, одна из многих среди японского крестьянства, рассказанная самыми простыми словами. Автор выдерживает до конца свой чисто эпический тон, тон объективного повествователя и тем сильнее действует на читателя той внутренней искренностью и правдивостью, которая чувствуется в каждой приведенной им ситуации.
Крестьянская литература в Японии иногда звучит не только вскрытием картины тяжелого положения японского крестьянства. Она не всегда рисует только такие типы крестьян — покорно подчиняющихся своей судьбе как неминуемой. Есть и другие мотивы в этой литературе. Чтобы дать о них понятие, закончу этот очерк одной только цитатой — одним абзацем из поэмы не раз уже упомянутого Токутоми — «Земледелец».
«Нет существа более робкого, чем земледелец. Нет существа более несопротивляющегося, чем земледелец. Перед силою он не поднимает головы. Но его преклонение перед силой и властью есть в действительности отделение ее от себя. Свою подать... он стонет, но платит; при наборе в армию... он плачет, но выставляет. Коль скоро то приказ власти, обычно он льет слезы, но молча его принимает. Однако, если он так поступает, это не значит, что он в действительности подчиняется этой власти. Он следует велениям правительства так же, как отдает деньги грабителю.
Земледелец покорен. Но он покорен так же, как покорна земля. Земля кажется лишенной каких бы то ни было ощущений. Когда видят весь облик земледельца, такой же равнодушный, как и земля, полагают, что его можно беспредельно топтать ногами. Но не следует забывать, что на этой, кажущейся такой бесчувственной, земле бывают страшные обвалы, ужасные землетрясения; в глубинах ее сердца пылает огонь, кипит вода, струится прохладный источник жизни, сверкают мощные при горении черные бриллианты — каменный уголь, сокрыты драгоценные камни. Копье из бамбука и знамя из рогожки с давних времен являются последним средством земледельца... Гнев земледельца терпит до самого конца. Но, однажды вспыхнув, вырвавшись наружу, он сотрясает все основы. Что может устоять на широкой земле, когда она сотрясается?»
1926
РОМАН Т. ТАКАКУРА «ВОДЫ ХАКОНЭ»
И ВОПРОСЫ ЯПОНСКОЙ КУЛЬТУРЫ
Советский читатель, следящий за переводами зарубежной литературы, появляющимися у нас, уже мог встретиться с именем современного японского писателя Такакура. В начале 1953 года был напечатан перевод его рассказа «Песенка свиньи» [1]. В конце 1954 года появился перевод другого произведения Такакура — романа «Воды Хакбнэ» [2].
Такакура принадлежит к старшему поколению японских писателей. В прошлом у него около трех десятков лет литературной и публицистической работы и почти столько же лет общественной деятельности в первых рядах борцов за права, достоинство и лучшее будущее трудящихся своей страны. Три тюремных заключения, перенесенные писателем, были ответом японской реакции на эту деятельность. Военный разгром и политический крах японского империализма в 1945 году открыл писателю двери тюрьмы, и он снова мог вернуться к работе. Правда, в 1948 году Такакура снова оказался в тюрьме, но пенадолго. Как ценят общественную деятельность писателя трудящиеся его родины, показывает факт избрания в 1950 году его, кандидата от Коммунистической партии Японии, в палату советников, верхнюю палату парламента послевоенной Японии. Правительство, продолжавшее преследование демократических деятелей и групп, добилось, однако, тогда лишения депутатов-коммунистов их парламентских мандатов. Такакура потерял возможность говорить с парламентской трибуны, но продолжал свою деятельность как передовой публицист и писатель-художник. Роман «Воды Хаконэ», появившийся в Японии в 1951 году,— яркое свидетельство этой его работы.
У нас есть все основания для того, чтобы обратить внимание советского читателя на это последнее по времени крупное произведение Такакура. Опо иптересно для нас многими своими сторонами.
Материал для романа взят из прошлого Японии: события романа развиваются в 07—70-х годах XVII века. В основу фабулы положен исторический факт: проведение подземного канала сквозь гору, отделяющую воды горного озера от жаждущих влаги рисовых полей на равнине за этой горой. Озеро это — Асиноко, расположенное в горах Хаконэ, па границе между Канто п Кансай, восточной н западной половинами острова Хонсю. Равнина, поля которой орошаются водой озера, спадающей по этому подземному водостоку,— часть префектуры Сидзуока, расположенной к западу от гор Хаконэ.
Конечно, существование этого подземного водостока хорошо известно. Его обозначают па картах. Его воды по выходе из тоннеля в настоящее время используются для трех небольших гидроэлектростанций. Знают в Японии п то, что этот подземный канал проведен почти триста лет назад.
Прорытие канала само по себе ничего необыкновенного не представляет. Всякого рода ирригационные сооружения на Востоке в обширных земледельческих странах Азии известны еще в древности. Если говорить о наземных сооружениях, достаточно вспомнить обширную оросительную сеть, связанную с Великим каналом в Китае — этой огромной транспортной магистралью, в своем первоначальном виде сооруженной еще в начале VII века. Общая протяженность крупных и мелких каналов, входящих в систему Великого капала, в настоящее время превышает тысячу восемьсот километров. Хорошо известны па Востоке, особенно на Ближнем и Среднем, и кяризы — подземные каналы, проводящие на равнину воду горных водоемов. Протяженность кяризов иногда может доходить до многих километров. Кяризы знали еще парфяне, а они, вероятно, не были первыми, кто открыл этот способ водоснабжения.
Поэтому появление канала Хаконэ в Японии XVII века не является неожиданным. Сам автор отмечает, что в тот же период в Японии строились и другие подземные каналы для орошения, например, каналы сквозь горы Такидзава и Хакияма.
И все же писатель имел основания обратить на канал Хаконэ особое внимание. Протяженность тоннеля—1280 метров; это самый крупный в Японии того времени искусственный подземный водосток. Очень велик был поэтому и объем работ: как указывает Такакура, па постройку канала потребовалось 833 586 человеко-дней. Строительные работы почти без перерывов продолжались около десяти лет. Уже это одно могло привлечь внимание любого историка японской культуры.
Однако не этот — необычный для Японии XVII века — масштаб постройки заставил писателя заинтересоваться каналом Хаконэ. Еще в 40-х годах он обнаружил некоторые документы, относящиеся к сооружению канала, и именно опи вызвали у Такакура живейший интерес к этому делу. Изучение материалов открыло писателю, что сооружение канала Хаконэ было предприятием особого рода.
Как отмечает в романе сам автор, в Японии XVII века устройство крупных оросительных сооружений находилось в руках господствующего класса, представленного либо правительством феодального государства, либо местными феодалами. Такой порядок установился искони и притом не в одной Японии. Во всех земледельческих странах Азии, сельское хозяйство которых зависело от искусственного орошения, устройство и поддержание оросительной, сети,— во всяком случае, тогда, когда дело шло о крупных сооружениях,— находилось в руках правящего класса. Это объяснялось тем, что оросительные сети, как правило, по своему масштабу далеко выходили за рамки хозяйства небольших земледельческих общин и тем более отдельных крестьянских дворов, да такие сети и не могли сооружаться усилиями отдельных общин: требовалась более мощная сила. Ею стало государство: в древности — государство рабовладельцев, в средние века — феодалов. При меньших масштабах подобные сети строились отдельными владениями, управляемыми местными феодалами. С другой стороны, захват оросительной сети или контроль над ней давал в руки феодалов могущественное средство власти над сельскохозяйственным населением своей страны, служил одним из орудий эксплуатации. Поэтому феодалы всегда стремились держать в руках сколько-нибудь значительные оросительные сооружения.
Так было всюду в феодальной Азии, так было и в феодальной Японии в годы сооружения канала Хаконэ. Такакура сообщает, что сооружение подземного канала сквозь гору Такидзава собиралось осуществлять само центральное правительство. Инициатором проведения канала сквозь гору Хокияма был, правда, Нонака Кэндзан, принадлежавший к феодальному дворянству, сам, однако, не бывший владетельным феодалом; но вся работа и в этом случае должна была вестись средствами княжества Тоса, то есть находиться под контролем феодального князя и аппарата его управления.
Иная картина открылась писателю, когда он стал изучать материалы постройки канала Хаконэ. Оказалось, что сооружение этого канала было результатом проявления трудовой энергии народа, самих крестьян. И это в Японии XVII века, в эпоху Токугава — в период феодального абсолютизма, когда трудовые массы, в первую очередь и больше всего крестьяне, находились в тисках всякого рода феодальных стеснений и ограничений, препятствовавших проявлению их инициативы и развитию их самостоятельной деятельности.
Писатель остался верен исторической правде: он не изобразил дела так, будто бы крестьяне с самого начала прониклись пафосом строительства и воодушевленно отдались ему. Крестьяне бедствовали на своей плохо орошаемой земле, бились в безысходной нищете. Неожиданно из города явился некий купец, который сообщил, что хочет прорыть гору и через подземный водосток пустить на их поля воду из озера, лежащего в горах, и предложил им пойти работать на строительство этого канала, пообещав хорошую для тех времен плату. Вначале крестьян больше всего привлекала именно эта плата, и даже не столько ее размер, сколько то, что они получали возможность в течение нескольких лет иметь постоянный заработок. Этим штрихом Такакура хорошо показывает общую необеспеченность крестьянского хозяйства, полную неустойчивость материальной основы жизни крестьян. Эта сторона дела в первое время заслоняет от крестьян даже главное — перспективу полного изменения условий самого их хозяйства. Но по мере того как работы подвигались, крестьяне все отчетливее осознавали общественное значение своего труда, и их труд ради заработка превратился в собственное кровное дело, целью которого было благо их всех. Именно это созпапие оживило в них скованную феодальным гнетом инициативу, удесятерило их энергию, породило настойчивость, обусловило самоотверженность в труде и привело к успешному завершению строительства.
Изображая дело так, автор не погрешил против истины. Он сумел правильно оценить факты. То, что канал Хаконэ был построен не по повелению правительства феодальной Японии, не по приказу местного феодала, а по инициативе горожанина-купца, то есть представителя сословия, бывшего в токугавской Янонии ограниченным в правах,— исторический факт. Но при тех препятствиях, которые чинили этому предприятию феодальные власти, подозрительно и опасливо относившиеся ко всякому проявлению инициативы «снизу», без подлинной самоотверженности и руководителей постройки, и ее участников осуществить это предприятие было бы невозможно. А самоотверженность могла быть порождена только сознанием важности дела, направленного на общее благо.
Чувство правды не покидает писателя и в конкретных деталях восстанавливаемой им картины постройки. Оп не нивелирует всех ее участников-крестьян. Наряду с энтузиастами, уверенно идущими через все препятствия, есть и колеблющиеся, есть и отступающие при столкновении с серьезными затруднениями, есть и поддающиеся на провокационные уловки властей, направленные на срыв работы. Но основная масса остается верной делу и доводит его до конца.
Автор исторически правдив и в изображении инициатора и «главного инженера» стройки. Томоио Йоэмон пе крестьянин и не самурай: он — купец, и притом богатый. У него собственное торговое дело, он — пайщик крупной оптовой организации, у него в Эдо, столице страны, земельный участок, дом. Вдобавок он — старшина своей гильдии. Ему даже разрешено носить два меча, то есть присвоены некоторые внешние привилегии дворянства. Короче говоря, Томоно — из верхнего слоя купеческого сословия времен феодализма. И что же, этот богатый купец — герой стройки? Да, герой и вместе с тем жертва.
Такакура изображает его именно так, и в этом опять-таки сказывается чувство исторической правды.
Томоно — представитель буржуазии на том этапе ее истории, когда она развивалась еще в условиях феодализма. Но ее развитие в Японии XVII века происходило уже в эпоху первоначального накопления, то есть когда роль буржуазии в хозяйственной жизни страны становилась все более и более значительной. Такакура правильно заставляет Номура, наместника центрального правительства в районе, где происходит постройка канала, понять, что «среди чиновников феодального правительства, начиная от самых высокопоставленных и кончая самыми низшими, не найдется сейчас ни одного, кто в большей или меньшей степени не был бы связан с горожанами». Номура видит, что «порвать эти связи — значит до основания разрушить весь жизненный уклад чиновничества». Автор романа нисколько не отошел от исторической правды, нарисовав образ князя Ута, всемогущего правителя того времени, ионимавшего, что «горожане, которые исподволь, снизу, подтачивали власть центрального правительства, оказались намного могущественнее, чем мог предполагать князь Ута». Однако в эпоху первоначального накопления растущая японская буржуазия была неоднородна: одна часть ее паразитически обогащалась с помощью феодальных способов эксплуатации, это были ростовщики; другая часть стремилась к созданию своего «дела», это были купцы и вместе с тем промышленники, организаторы производства, вводившие новые, уже не феодальные методы эксплуатации. Именно к этим последним и принадлежит Томоно.
Томоно жаждет «большого дела». В привычной ему сфере он его не находит. Поняв, что с проведением воды из горного озера на поля в равнине оживет большой район, что этот район из бедствующего и нищего превратится в богатый и процветающий, он почувствовал, что это и есть то большое дело, которого ищет его энергия.
Такакура тонко ведет линию этого героя. Писатель показывает, что в первое время замысел постройки капала сопряжен у Томоно с чисто коммерческим интересом: перспективой извлечения прибыли из этого сооружения. Но когда он входит в соприкосновение с крестьянами, начинает работу с ними, перед ним выявляется другая сторона предприятия: все сильнее и сильнее на первый план начинает выступать его общественное значение. И только это сознание дает ему в дальнейшем силы для преодоления постоянно возникающих трудностей, для борьбы с противодействием властей, крайне неблагосклонно наблюдавших за этой инициативой двух «низших», с точки зрения феодального дворянства, сословий: крестьянства и купечества. В конце концов Томоно гибнет: власти убивают его. В тех условиях большое пародное дело могло быть осуществлено только ценою жертв. Поэтому такой исход судьбы Томоно исторически закономерен. Но поистине воодушевляющим концом этой трагической судьбы является награда герою. Она так проста, эта награда,— всего лишь рисовая лепешка. Но эта лепешка испечена из первого урожая риса, взошедшего на когда-то бесплодных, а ныне расцветших полях; и послали эту лепешку те самые крестьяне, с которыми Томоно строил канал; послали, чтобы он увидел, что его труды не напрасны, что дело сделано. А то, что нашелся человек, который взялся разыскать, где томится Томоно, и доставить ему в темницу этот дар, хотя и знал, что рискует при этом головой, показало Томоно, как ценят его труд крестьяне и как любят его. Поэтому трагический иход судьбы героя не только не ложится мрачной тенью на сделанное им, а, наоборот, окружает его деяния и его самого светлым ореолом, пробуждающим чувство великого душевного подъема.
Одним из героев повествования является Отомо Укиё — старик, живший сначала почти отшельником в хижине, затерянной в горах Хаконэ, но потом покинувший свой одинокий приют и присоединившийся к строителям канала.
Фигура Отомо может несколько удивить нашего читателя. Оказывается, Отомо побывал в Испании к Португалии, в Голландии и Англии. Он знает имена Галилея и Кеплера. Он видел в Европе подзорную трубу, через которую «заглядывают в мир звезд». У него в хижине «на верхней полке — довольно большой глобус, на нижней — ряд прекрасных книг, на кожаных корешках которых вытиснены европейские буквы».
И это в Японии — Японии второй половины XVII века? — скажет читатель. В стране, опустившей между собой и остальным миром как будто такой непроницаемый занавес? Ведь рядом указов в 20—30-х годах XVII века правительство феодальной Японии запретило японцам под страхом смертной казни покидать свою страну; заперло дверь и для иностранцев. Оставалась лишь одна маленькая щелочка: раз в год в Нагасаки мог явиться голландский торговый корабль; мог явиться и китайский. Как мы знаем из истории, эта щелочка дала себя знать: через нее все интенсивнее и интенсивнее просачивались в Японию сведения о таинственном западном мире; проникала оттуда и паука.
Но это проявилось гораздо позже. Во второй половине XVII века, когда происходит действие романа, еще строго следили за тем, чтобы через эту щелочку не проникало ничего, кроме допущенных к ввозу товаров. Откуда же могли появиться в Японии люди, подобные Отомо? Для ответа на этот вопрос надо вспомнить одну страницу всемирной истории, притом страницу очень важную, в некотором отношении знаменующую даже поворот в этой истории.
Вспомним XVI век. На самой грани этого века, в 1498 году, араб-лоцман проводит корабль Васко да Гама вокруг Африки в Каликут, в Индию. Происходит событие, которое на Западе назвали открытием морского пути в Индию. В Индийском океане появляются первые корабли людей с Запада. Этими людьми были португальцы.
Индийским океапом дело не ограничилось. Португальцев неудержимо влекло дальше. Их манил к себе «Дом сокровищ», как давно называли на Востоке островной мир Индонезии. Создав себе в 1510 году в Гоа, в Индостане, опорный пункт, португальцы стали оттуда двигаться дальше на Восток — в Малакку, па Яву, и в 1516 году они уже в Кантоне, а в 1543 году один из кораблей заносится бурей и к берегам Японии. Так начинается проникновение европейцев в Тихий океан. Оно идет с двух сторон: португальцы идут с Запада — через Индийский океан; с Востока — со стороны Америки — идут испанцы. После закрепления в 1519—1521 годах в Мексике испанцы начинают продвижение в островной мир Тихого океана и в 1549 году доходят до Японии. В 1571—1575 годах они захватывают Филиппинские острова, которые и становятся их опорным пунктом в этой части мира.
С начала XVII века картина усложпяется; следом за португальцами начинают двигаться на Восток и другие люди Запада — голландцы и англичане. На первое место выходят голландцы — представители страны, где в 70-х годах XVI века произошла первая победоносная буржуазная революция. Голландцы идут но следам португальцев и испанцев, постепенно вытесняя их. В 1619 году они утверждаются в «Доме сокровищ» — на острове Ява, где построенная ими Батавия становится главным опорным пунктом для их действий как в Индийском, так и в Тихом океанах. В 1622 году голландцы уже в Китае. В 1624 году они захватывают у берегов Китая большой остров, который из европейцев первыми узнали португальцы, назвав его «Формоза» (по-португальски—«Прекрасная»), но который давно был известен китайцам под названием «Тайвань». Еще до этого, в 1609 году, голландцы добираются и до Японии.
Одновременно с голландцами двигаются в Индийский, а затем и в Тихий океан англичане. В том же 1609 году они впервые появляются в Японии.
Всю эту историческую полосу называют то «эпохой великих географических открытий», то «началом колониальных захватов». Так называть можно, но только с одной оговоркой: если подходить к этому времени с точки зрения истории стран Запада, истории Европы. Если же подойти к этой эпохе и со стороны истории стран Востока, стран Восточной Азии, то исторический процесс предстанет в гораздо более полном виде.
Страны Индокитая и Индонезии были известны китайцам и индийцам с очень давних времен, еще задолго до нашей эры. Давно известны были они и арабским мореплавателям. В XIII веке монголы, на время подчинившие своей власти Китай, снарядили целую экспедицию для завоевания некоторых стран Индокитая и Индонезии. Монгольский флот подходил к берегам Суматры и Явы. Завоевательные цели экспедицией достигнуты не были, но на развитие мореплавания в Южных морях этот морской поход оказал большое влияние. В XV веке, между 1405 и 1431 годами, китайцы, освободившиеся уже более иолустолетия назад от ига монголов, организуют несколько больших и превосходно снаряженных экспедиций в южную часть Тихого океана и в Индийский океан.
Всемирная история обычно сообщает нам все подробности о плавании Васко да Гама и в то же время ничего не говорит о плаваниях Чжэнь Хэ, а они заслуживают не меньшего внимания. Ведь 11 июля 1405 года из устья Янцзыцзяиа вышла целая флотилия двух- и трехмачтовых кораблей. На каждом корабле было по несколько сот человек, в ряде случаев — по четыреста, по пятьсот. Всего в плавании участвовало более двадцати тысяч человек. И это были не только моряки и солдаты; на кораблях Чжэнь Хэ были оружейные мастера и механики, кузнецы и плотники, бондари и шорники, лекари и астрономы-навигаторы, писцы и переводчики с разных языков народов Южных морей. Находились на этих судах и купцы — представители богатых торговых домов. При ветре шли на парусах, при безветрии — на веслах. Шли по компасу, давно уже известному китайским мореплавателям. Но числу судов, по снаряжению, по числу участвовавших и их подбору с этой китайской эскпедицией не может даже в отдаленное сравнение идти никакая морская экспедиция ни португальцев, ни испанцев, ни голландцев.