Возможно, что, несмотря на столь непростую жизнь, я остаюсь закосневшим идеалистом. Мне сегодня кажется, что наши карательные органы совершают непоправимую ошибку, применяя меру наказания без учета индивидуальных черт личности, т. е. не дифференцированно. Не скажу, что тюрьма не исправляет. Она не исправляет больного: маньяка, клептомана, например. Она не исправляет упрямого глупца. Туда может уйти навечно человек, которого она устраивает больше, чем воля — это или высшая мудрость или болезнь сознания. А в большинстве случаев там, где иному не хватает для осознания своей вины ста лет одиночества и ему генетически, зачастую, определено сидеть, то другому достаточно показать кнут. Третьему — хорошей публичной порки, к примеру, или позорного столба. И скольких можно было спасти, не сажать туда без надобности! Но в мире все устроено вопреки здравому смыслу. Закон слишком слеп и общ. Человек же всегда индивидуален, хотя и носит типичные черты социума. Ведь если бы это было не так — не было бы ни литературы, ни произведений искусства, которые мы любим, и которые входят в наше сознание, как близкие по миропониманию. Не было бы классики, где о нас, еще не рожденных, уже сказано все. Их не было бы, потому, что все уже было до нас. Только нас не было, мы живем на земле впервые. И совершаем детские ошибки, которые закон квалифицирует как преступные. Вывод один: нужно совершенствовать закон, а не человека. Но боюсь, что существующий абсурд создан искусственно и выгоден людям, стоящим за ширмой любой власти в наш сатанинский век.
Многие могут говорить, что тюрьма — это ничего. Я сам иногда говорю: да что тюрьма? Оставайся и там человеком. Но сдается мне, в нашей стране все: или сами сидят, или в отцах и дедах сидели, или в детях и внуках будут сидеть.
"…У нас в России весь народ
Прошел сквозь каторги и ссылки,
Сквозь карцера и слабосилки,
Сквозь рудники и лесопилки
Угрюмых северных широт…
В тюрьму, как в армию идут:
Кому-то нынче срок дадут?
…И нынче нация зека,
Сменив фамилии на клички,
Стоит на Божьей перекличке
Без имени, без языка…[23]
Страна — это большая тюрьма, в ней есть тюрьмы поменьше, еще поменьше. Матрешка, одним словом. Национальный символ.
И когда я выходил из тюрьмы — а сидел я многие годы — то мне казалось, что я в той же тюрьме, только в другом формате, что только размер этого формата имеет существенное значение. Возможно, это искажение сознания. Но кто-то и что-то же его исказило. Все знают побасенку о сержанте, которому казалось, что все его отделение идет не в ногу, а он один идет так, как надо.
Да, только размер формата имеет существенное значение. Можно и в тюрьме почувствовать себя счастливым в полете, а можно и на воле почувствовать себя глубоко сидящим в застрявшей под землей рудничной клети. Мне казалось иногда, что в лагерях мне было свободней. Можно посвящать этому философские труды: Свобода, Воля, Каторга, кто сидит, как сидит, где, за что, виновен, не виновен. Скажу лишь, что многое о человеке познается только там. Там, а не в телешоу, настоящий "русский экстрим" существенно отличный от эффектного какого-нибудь авторалли.
И сейчас, ближе к рубежу своего шестидесятилетия, я говорю некоторым молодым: "Хороший ты парень, Вася, но тебе бы в тюрьме посидеть…"
Там тебе не тут, как шутят отцы-командиры.
Там ты под гигантским микроскопом, в который с отвращением смотрит на тебя Создатель. А в "волчок" на тебя смотрят скучающие "попкари". И твоя плачущая детская душа отделена от тебя рядами колючей проволоки…
Живу. В первые трое суток в КПЗ мне казалось, что если меня сейчас выпустить, то я никогда в жизни не преступлю границ законопослушания. Я стану, как многие, кто умеет довольствоваться данностью. И, достаточно мужественный человек, я впервые тогда заплакал…
Это не были только мысли об утерянном "кооперативном рае"… Не только о девушках, чьи каблучки цокают по недоступному отныне асфальту, о музыке, которая звучит уже как бы не для тебя. Это был горький комок, которым давишься, не можешь его проглотить и оттого плачешь. Это, не дающие покоя, знакомые и воображаемые картины тихого обывательского счастья, которое ты не заметил и не оценил, как и все самое дорогое. А самое дорогое — мама. Чем же я её осчастливил? Я опозорил ее. Ведь ее материнское счастье дороже всего золота мира. В чем же ее счастье? Ее счастье — в счастье сына. "А кто ж твой сын?" — спросят люди. Вы думаете, она ответит: "Мой сын заключенный, он мошенник и жулик…" Нет. Она ничего не ответит, а если и ответит, то скажет, что ее сын — самый умный, сильный и добрый, но несчастный человек. Он попал в дурную компанию там, в Москве, где бьют с носка и где живут не только многие великие и известные всем современники, но и великие неизвестные совсем жулики.
О матерях надо бы особо сказать. Конечно, никто так не страдал, как матери зека. Как поется в старой каторжной песне: "…Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда…" Так оно и есть. Жена пришла — ушла. А матери, я думаю, страдали больше, чем сами осужденные — преступники всех мастей и направлений.
Они, матери — настоящие страдалицы. Она, моя единственная мама, была моей совестью, мама будила ее, когда я красными от слез глазами осматривал свой казенный дом. Мысли о ней привнесли в мою одиночку ощущение борьбы. Оно постепенно крепло во мне. Я стал понимать, что прямых доказательств на меня нет. Я даже не осознавал, что я совершил. Или не хотел понимать, верно следуя инстинкту самосохранения.
Теперь-то я думаю примерно так: не крали у государства те, кто очень бы хотел, но страшно. Он шел и отнимал у старушки пенсию. Почему? Потому что за хищения социалистической собственности наказывали сурово. Вплоть до высшей меры. При царях и за терроризм судили мягче. Мы же вполне естественно считали, что можно сколько угодно красть у государства, ограбившего нас в поколениях. А что я такого сделал? — так я думал, сидя в одиночке.
Что же она собой представляет — камера-одиночка в КПЗ?
Это деревянный пол в полуподвале или в подвале. Это нары, если повезет, как я понял впоследствии. В моей первой камере нары, очевидно, были в бегах, то есть их не было. Трое суток там "сидишь".
Ничего страшного. Спишь в охотку, сколько хочешь. Вещи положено иметь при себе. Если есть телогрейка — постелешь, а под голову сидор. Если нет обходись голыми досками.
Далее: решетка, сетка, мерцающий свет электрической лампочки, кормушка — небольшое квадратное отверстие в металлической двери с откидным столиком, откуда ты получаешь чай, воду, похлебку.
Я и впоследствии всегда сидел один, если только "наседку" не подсаживали. Но это особый разговор — "наседки"[24]. За трое суток в КПЗ их проходит через камеру человек пять.
Через сорок восемь часов прокурор дает санкцию на арест и предъявляет обвинение. По некоторым важным для государства делам, когда следствие считает необходимым дальнейшую "раскрутку" подозреваемого, его перемещают не в следственную тюрьму а в ДПЗ (Дом предварительного заключения). Что такое ДПЗ на Петровке, 38, при Управлении Внутренних дел Мосгорисполкома? Хотя есть следственный изолятор — Бутырка, например, или Матросская тишина — но там своя агентура. Она подчинена начальнику СИЗО, который работает в контакте со своими операми. Это разные ведомства: система исправления наказаний и следственные органы. Они, разумеется, сотрудничают между собой, но каждое хочет отличиться. Следствию надо навешать на тебя как можно больше. Это дом, где ты находишься полностью в их власти: охрана, надзиратели.
И в ДПЗ я сидел в одиночке, что сегодня многим подследственным покажется красивой сказкой…
Но едва ты успел разместиться на новом месте, едва свои вещи разложил, как вводят "сокамерника".
Я вас сразу предупрежу, что все, кто подброшен, подсажен, кто присуседился к вам во время предварительного заключения — наседки.
Я толкую этот термин так.
Тюрьма — дуб. На дубу сундук — камера. В сундуке яйцо подследственный. В яйце игла — информация. Она нужна следствию, как Иванушке — Кощеева смерть. И наседка эту информацию из яйца выпаривает.
Итак, кто же такие "наседки" без столь сказочного флёра?
В Бутырской, например, тюрьме работают агенты из ИТУ[25] или "местные", сами же зеки с особо выдающимися провокаторскими способностями. Они ходят бродят по камерам и собирают информацию для оперчасти. А на стадии предварительного заключения они идут отборные, со свободы. Особенно на таких персон, как я, который попался с удостоверением сотрудника МВД и, естественно, имел связи в этом ведомстве. Вот связи их и интересовали в первую очередь. В стачке с кем я устраивал свои дела — это вопрос, на который они так и не получили ответа. А Петровка аж гудела от желания посадить кого-то из своих ментов в свете вышеупомянутого Указа о борьбе со взяточничеством.
В ДПЗ на Петровке,38, я пробыл аж два месяца, ни больше — ни меньше.
Это отдельный корпус о двух этажах. Заезд — аркой, но не там, где ходят менты, а неприметной такой, сбоку припека. Дом поделен на двухместные, прошу прощения, камеры, т. е. в камере два деревянных топчана с деревянным же подголовником, как лежак в сауне.
Что это за уходящее понятие такое — топчан? Это мебельный долгожитель, прадед койки. К нему выдаются постельные принадлежности: матрац, "матрасовка"[26], одеяло, подушка. Если деньги есть — можно купить через надзирателя приличной еды в ларьке ДПЗ. Сколько хочешь и чего хочешь, кроме, разумеется, спиртного. Все чин чином. Все для усыпления бдительности и для тихой доверительной беседы с "наседкой".
"Наседки" в моем понимании существуют в двух видах. Бывает, попал человек в тюрьму, а в каждой тюрьме есть камера "наседок". Они там хорошо питаются, выпивают. Вместо того чтобы идти этапом на лесоповал, в каменоломни, в жернова пенитенциарной системы, они остаются при тюрьме и работают по системе Станиславского. Утром разнарядка и — по камерам.
А есть агенты из оперативной части, которая заинтересована в сохранности тюремного распорядка. Их подсаживают приглядывать: кто и на что способен, у кого какие если не замыслы, то настроения. Или кто из коридорных "вертухаев"[27] работает на заключенных. Их вербуют и перевербовывают. Этот тюремный бизнес неискореним. Столетиями с ним безуспешно борются осужденные. Со всей уверенностью заявляю: нет в тюрьме ни одной камеры, где не было бы "наседки" — хряпай потихоньку свой хлеб и ни о чем не болтай из сокровенного. Да и на свободе тоже этот неписаный закон в силе. Есть и специальные агенты, которые засылаются с учетом психотипических особенностей того или иного серьезного преступника. Они приходят с воли — на тюрьме таких нет.
А теперь о первой разновидности пернатых.
Он входит: "О-о! Здравствуйте!.." — и такой словоохотливый, такой говорливый, что тебе после трех всего дней одиночки, как бальзам на душу, эти его иудины разговоры.
— По какому делу?"
Ты ему:
— Да вот не знаю, мол, никакого дела-то и нет… Ни за что парюсь…
И он тоже попал по недоразумению! Начинает свою легенду тебе излагать.
Потом уже я узнал, что к мошенникам подсаживали якобы мошенников, к "хищникам" — расхитителям социалистической собственности — якобы "хищников" и тому подобное. Должен сложиться общий круг интересов, чтоб пошел доверительный разговор. И у нас он пошел, хотя, опять же интуицией, я понимал, что ни на какой вид откровенности идти по-прежнему не следует.
Он:
— А откуда ты?
— Со Студенческой, — говорю, — Киевский район. На Соколе учился, там работал.
— О-о! И я тоже там работал! А ты такого знаешь?
— Знаю, — и тут он уже чуть ли не козыри на стол:
— А профессора имярек знаешь?
— Знаю.
Полученную от оперов из уголовного дела информацию на меня он так творчески ограняет, так преподносит, что сдается тебе: вы с детства знакомы. Но ему нужно выяснить твои связи и он начинает выбирать помалу:
— А где такой-то и такой-то? А Васю с хутора давно не видал?
По сто раз одно и то же. Устаешь от его допросов. Он интересуется тем, какие книги читаешь и откуда у тебя английские туфли, где можно купить такие же и был ли ты на американской выставке. Он спешит выявить твои связи, порадовать своего патрона сведениями о делах, которые можно присовокупить к твоей и так уж донельзя серьезной статье. Он жаждет заработать свою чечевичную похлебку. Мне могут возразить, мол, не кощунствуй, ссылаясь на священное писание. Но Христос простил раскаявшегося в крестных муках разбойника, а грех Иуды несмываем.
Приходишь ты с променада, наливаешь себе чайку из большого стойкого оловянного чайника — глядь: а этого живчика и след простыл. Только приспособишься вздремнуть — другого подсаживают с той же песней. Так каждые два-три дня.
Бывает, если ты не колешься, то и на неделю кого-нибудь подсаживают. Его начальство уже знает, что на хапок тебя не взять, и он вживается в тебя, как подкожный паразит. Ему, якобы, с воли передачи поступают, и он тебя подкармливает. Как меня, например. Поскольку у меня в Москве никого не было. Правда, моя фиктивная жена буфетчица Галя передала мне немного денег, все еще надеясь на кооперативную квартиру.
"Наседки" теребили меня два месяца, но, что самое любопытное, ко мне засылали, как я потом выяснил, людей авторитетных, которые раньше сидели и имели вес в клейменом преступном мире.
И еще советую запомнить, что он, "наседка", всегда в твоей камере первый и последний день, поскольку информация на него якобы не подтвердилась, что он будет завтра на свободе и может передать записку. Кто распознает его — гонит выгодную для себя дезу, а кто неопытен и кто потерял голову от кажущейся беспросветности будущего — тот сам под себя помогает рыть. И попадали туда люди с одним делом, а уходили на зону с десятком. От них в арифметической прогрессии расходились ниточки к новым делам.
Повторяю, что на "наседках" держалась вся пенитенциарная система.
На тюрьмах были целые реабилитационные камеры "наседок" по типу профилакториев, где они могли вволю отдохнуть от своих иудиных бдений и зализать психические и физические увечья. Если завербованного агента из уголовного мира не смогли отмазать его покровители — он шел по этапу агентом и уходил агентом на зону, агентом жил и агентом издыхал. Из разведки, как говорится, не уходят. Агентами пропитана окружающая нас людская масса, как воздух пропитан невидимыми стратами пылинок.
На этот счет у зеков есть вопросик к говорунам: "Ты в натуре или квохчешь?"
Сейчас боссы этой системы сильно переживают, что она развалилась, как, впрочем, и многое другое, о чем каждый из нас знает или догадывается. Потому и всплеск преступности, что любой агент — важнее десятка следователей, судей и прокуроров вместе взятых. И платить ему надо, как недавно говорили по телевидению, в десятки раз больше, чем любому из этих попок. Вот вам и либерализация общества.
Вчера я был у Евгения Павловича Бутенко, с которым мы паримся. Это знаковая фигура. Человек, сыгравший в моей жизни особую роль.
Сегодня 21 января 2001 года как раз Бородина арестовали, пробы негде ставить. Будучи мэром Находки или Магадана, он украл все, что накоплено на костях заключенных берзинских лагерей. Проворовался, нет сомнения. Они очень похожи с Бутенко.
Я ему вчера говорю:
— Бородина посадили, у него прогулки нет! Но зал тренировочный, волейбольный, баскетбольный, чтобы он тренировался по несколько часов, тренировок не пропускал. Но нет прогулки!
И он отвечает:
— Ах, козлы дратые! Гуманисты вонючие! Что же это за наказание лишение прогулки в тюрьме? Прогулки бывают разные.
Я пишу об этом вовсе не для того, чтобы испугать кого-то или же успокоить. Просто после вольной как-никак жизни начало неволи врезается в память и только постепенно все это становится тюремной обыденностью, рутиной…
После обеда на тюрьме — часовая прогулка.
Прогулочный дворик — крытый металлической сеткой каменный пенал со стенками, отделанными "под шубу".
Каждая камера имела свой прогулочный дворик. Все стены закрыты "шубой". Русская шуба, нигде в мире такой нет. Русский советский цемент самый лучший цемент в мире. А тут — "шуба": простой, застывший наброс цементного раствора на стены. Вот спину почесать хорошо, но ничего нельзя написать. В камере КПЗ — тоже шуба. Когда я вспоминаю эти боксы, прогулочные дворики, изоляторы, камеры — везде эти жесткие пупурышки. В Свердловской тюрьме — там "под шубу" все камеры. Вот в вагоне шубу не придумали, но там рисунок "под сеточку", нельзя цементом вагон обмазать, так они рисунок "под шубу" пластмассовый придумали в вагонзаках.
"Шуба" у них и на вагон распространяется, и на церковь, и на Бога — у них везде "шуба", все "под шубой". Как селедка или баба. Киев, Москва, Петров ли град — везде "шуба". Чтобы тебя подавить морально.
Вспоминается услышанная где-то на этапе песня:
Эх, шуба, шуба,
Шуба у Михея!
У Михея срок большой,
Как у гуся шея!
"Шубообразная шизофрения с маниакально-параноидальным бредом" мне потом диагноз поставили за мои же бабки в Москве в больнице им. Кащенко.
В мороз ли, в дождь ли, в жару ли нещадную — все ходишь и ходишь по этому не размыкаемому кругу. Обычно в следственных тюрьмах таких прогулочных пеналов несколько и количество людей, выведенных на прогулку, зависит от того, насколько опасно то или иное преступление каждого отдельного индивидуума. Выводят по одному, по двое, по десятку. Никогда не выведут вместе подельников. Более того, над каждым пенальчиком — вышка, откуда за невольниками наблюдает служивый: не пытается ли кто перекликнуться или перебросить записку на соседний плац. И это легко объяснимая логика: следствие — дело легко уязвимое. При возможности обмена информацией с нужными людьми легко разрушить первейшую задачу органов эффективность следственных действий.
В ДПЗ я однажды и от скуки начертил на песке этого дворика какие-то эзотерические иероглифы. Носком ноги. Тут же подходит капо:
— Что вы нарисовали?
Я говорю:
— Ничего. Игра такая… От скуки…
— Будьте любезны, сотрите!
Да будьте любезны — сотру.
И дальше, в жару и в холод, в пургу сокамерники друг за другом, гуськом, тупо и молча, ходят по этим дворикам с вышками на углах. С ума сойти можно по первости. Что спасает? Строительство планов на будущее, своеобразные улеты от действительности.
Такой прогулки захотел Бородин?!
Мне впоследствии приходилось сидеть в общих камерах Бутырки, там, где находятся по двадцать и более человек. Там есть пространство для ходьбы и кое-какой разминки. Двое могут ходить туда-обратно от окна до кормушки и беседовать, если им этого хочется. Потом — еще двое и так далее поочередно. Вот это называется "бить пролетку" или "тусоваться". И мне странно, грустно и смешно слышать сегодня такое сочетание слов в официальном языке как "великосветская тусовка". Неужели так называемая элита постепенно переходит на феню? Или тюремный язык настолько точен? Тусуются рыбы в аквариуме гляньте на них и найдите семь признаков, отличающих их от человека мыслящего. Тасуются карты в колоде, но никак не люди. Лагерный язык нечист, но точен при всей его кажущейся двусмысленности. Там нужно "фильтровать базар" и не открывать рта без нужды.
Прошло немало лет с тех пор, как я не сижу. Но где бы я ни был: дома или в отъезде — мне до сих пор нужно место, где я мог бы "бить пролетку", "тусануться". Голова наклонена вправо, руки за спиной в силу привычки случайно не задеть кого-то по роже, проходя между тесными рядами "шконок". Как пел Высоцкий: "…Руки за спину, как по бульвару…" Да не на бульваре приобретается эта повадка, а в экстремальных условиях — в заключении. Она уже вошла в гены. И жена моя Ирина Вологодская рассказывает, что наш с ней сын Алексей родился, держа голову набок… Хорошо, что руки не за спиной. Но я еще расскажу о сыне. А пока — по теме.
Еще одна немаловажная составляющая изоляции: В Бутырском СИЗО существуют десятки способов эпистолярного общения и плюс "тюремный телеграф". В следственной тюрьме тебе могут "помочь" сами же менты с единственной целью: обернуть твое желание облегчить свою участь — в собственную противоположность. И в следственных тюрьмах негласно поощряется оставление всяческих записок.
…В нашем уголовном деле один том состоял из цидулек, написанных мной или адресованных мне. Бывает, что спрячешь таковую в общем туалете под раковину куда-нибудь или в трещинку штукатурки закатаешь. Перекликаешься с подельником через тюремную решетку: возьми, дескать, там-то и там-то. И если служащие не найдут, то бывало и так, что твой подельник сам несет "почту" к следователю: "Посмотрите, гражданин следователь, как он пытается оказывать на меня давление!" Зачем? Об этом особом мотиве — потом.
А потому: попался — молчи.
Если невмоготу и если ты не навредишь никому, то лучше признаться на суде. Более того, суд облегчит тебе меру наказания, учитывая твое даже незначительное признание именно ему, суду, а не следствию. Зная это, на следствии я держался правила говорить только за самого себя: не знал, не слышал, не предполагал.
Я вообще мало говорил на судах, если не считать второго, где мной была разыграна настоящая трагикомедия. Суд — это тоже театр. С той разницей, что в театре вам нервы щекочут, а в суде их выматывают. Но всему свое время. А я два месяца просидел в ДПЗ. Информации от меня — ноль. Надо переводить такого в тюремный СИЗО.
Я ушел в Бутырку. В так называемый спецкорпус — двухэтажное сооружение в центре тюремного двора. Туда сажают особо опасных преступников по особо тяжким статьям, и он является логическим продолжением того же ДПЗ с Петровки, 38.