Однажды и появился в новой камере мой будущий подельник — Юдкин Юрий Грейманович. Этимология его фамилии говорит сама за себя. Он был выкрестом из жидяр, а крестили его волей папаши Греймана Юдкина — генерал- директора Московского пароходства, который к этому времени получил восемь лет за то же, что и я, — за лихоимство, то есть за взяточничество. Только никто из судейских не стал бы учитывать разницу в материальном положении мелкого служащего и генерал-директора, никто бы не принял всерьез различие мотиваций. Но потом папаше Юдкину скостили срок до пяти "пасок" и сидел он в той колонии, куда я потом попаду. И это я узнал уже потом, в колонии.
Сынок его — философ, художник, музыкант, песенник, психолог высших мастей. Все эти его ипостаси вместе сделали его не лауреатом государственных премий, но выдающимся жуликом и аферистом. Ходили слухи, что в одной церкви он, выкрест, украл паникадило, в другой — продал. Очевидно, он сам и выдумал эту легенду, а в самом деле я не знаю, за что он сидел в спецкорпусе. Но сидел якобы на доследовании по этому антиклерикальному делу уже полтора года.
Будучи старше меня на десять лет, он был уже дважды судим к этому времени. В лагерях не был, а в тюрьмах отсиживал свои срока. И работал, как очень нескоро выяснилось для меня, на все разведки мира: на КГБ, на ОБХСС, на Петровку, 38 — уголовный розыск. К этому времени он уже свои три года получил, и шла раскрутка по другому делу. К нему вроде бы свободно ходили все его четыре жены, многочисленные дети и дальние родственники. Носили любого ассортимента передачи. Он меня "по-семейному" подкармливает: у меня же в Москве — никого. Живем. Где-то ходят наши жалобы. Они не дошли еще до высоких, вплоть до Руденко[29] инстанций, а мы еще не дошли до лагерей.
Проходит два месяца. И что интересно: меня вызывают к следователю. Какие-то вопросы глупые задают, словно у них фантазии нет. Возвращаюсь в камеру, говорю: какую-то чушь несли. Через полчаса-час вызывают Юдкина. Часа два его нет, возвращается, приносит батоны колбасы, иной раз и коньячку. Ну, какой подследственный может себе позволить такое — подумайте сами, дамы и господа? Почему в голодное время не оскудевает его рука дающего и так щедро, но по-воровски щедро рассыпает по камере дары? Все это из раскуроченных оперативной частью посылок других зеков. А эти посылки собирают жены и матери, отказывая себе и детям во всем. Но об этом я узнал позже.
А пока я со свойственной мне глупой провинциальной прямотой говорю ему:
— Юра, где ты все это берешь? Как к тебе пускают? Ко мне вот никто не приходит…
— Ну, так что? — отвечает. Паразит был еще тот. — У меня четыре жены, четыре сына и всех я обеспечиваю. Они все меня любят. Вот Галка пришла и договорилась со следователем, чтоб передали. Берите да ешьте!
А я так прямо и выписываю:
— Юр, я считаю, что ты агент оперчасти! — и все гости как сидели онемели. Такого финта никто не ждал. Ведь как водится: подозревать подозревай, но говорить такое да еще человеку уже отсидевшему два срока! А в камерах тех бытовали неподъемно тяжелые оловяные чайники, порожний такой сосуд весил килограммов десять. Он берет этот чайник как детскую погремушку, и с силой в меня запускает. Не уклонись я — вот тебе и вышка без суда и следствия. Таким чайником он едва полстены не вывалил. Потом бросается на меня, мужики его держат. И ведь по тюремным понятиям он был прав: мое ли дело где он бывает?
Да, он был агентом, но никогда под пытками в этом бы не признался.
Другие — бывало и такое — хвастали:
— Коля, я агент!
Я говорю:
— Ты понимаешь, что ты — пидор?
— Ну-у… Ты так рассуждаешь, а я считаю, что и такая форма борьбы с преступностью — святое дело…
Так иди в милицию и борись, если у тебя такие представления о святости.
Я по-прежнему "в несознанке". Сижу довольно весело, как вы понимаете, уже около восьми месяцев. Все ничего, все притерпелось и притерлось, но когда от мамы пятикилограммовую посылку получу — сердце щемит и на глазах слезы… Она же из каких-то непонятных средств наняла одного из лучших в то время московских адвокатов. Его имя — Евсей Моисеевич Львов. Ему было тогда около семидесяти лет. Это значит, что этот импозантный седой старец начинал адвокатскую практику еще в бурные двадцатые годы и основывал ее на школе выдающихся русских адвокатов, таких, как Кони, Плевако.
Он, помню, говорил мне:
— Николай Александрович, усвой себе, что в Советском Союзе ты никогда, как Ротшильды, себя не обеспечишь. А бессрочную каторгу на всю жизнь ты себе обеспечишь.
Он говорил:
— Ротшильд переводится как "красный щит". Твой красный щит — это краснознаменное государство, где ты живешь. У этого государства, кроме щита — большой и острый меч. Острый, как бритва у парикмахера Хаима. Бросай мошенничать и живи, как все живут, за этим красным щитом… Мы все будем стараться, чтобы суд отнесся к тебе снисходительно. Отсидишь свое, вернешься и — в завязку. Женись и живи. В бедности жить все же лучше, чем в тюрьме, поверь мне и надейся…
Я еще надеюсь на снисхождение суда и на свое правдивое выражение лица. Раскрутка моя окончена. Уж Юдкин-то им, наверное, сказал, что с меня вытянуть нечего.
Везут на суд.
Против меня дает показания сдрейфивший мой молодой бригадир. Его хорошо припугнули, подержав в кутузке. Потом отпустили и он в приступе благодарности готов сделать все, что прикажут ему менты. Но я стою на своем: это примитивный оговор и этот хмырь — хозяин квартиры — не захотел отдавать мне занятые у меня деньги.
И суд с учетом смягчающих вину обстоятельств, как я уже говорил, определяет мне на пять лет ниже нижнего предела по моей статье. Отнимаем от нижней отметки под цифрой "восемь" пятерку. В остатке — три года, но усиленного режима. Все смеялись. Только моя мама Александра Михайловна Михалёва в полу-деревенском, лучшем своем наряде плачет в уголке зала судебных заседаний. Одна в чужом городе. Одна по жизни. Одна на льдине среди разодетой столичной публики.
А я отправляюсь в ту же Бутырку, но в камеру уже осужденных, в камеру общего режима на тридцать человек. И тут я узнал, почем она, копеечка!
Я впервые окунулся в уголовный мир. Ведь при коммунистах какой-никакой порядок, а все же был. Например, в камере, куда ты попадал по первой судимости, не должны были находиться иные категории заключенных. Это сейчас, как я знаю, в такие камеры вбивают по сто человек и неважно, кто ты: рецедивист, шпана, голубой, розовый, урка, баклан — вали всех до кучи!
Через месяц я ухожу на этап.
Господа! Обходите тюрьму дальней дорогой…
Двадцать лет я уже не сижу. Но боль от воспоминаний и чувство вины перед мамой лишь усиливается с возрастом.
В шестьдесят пятом году, когда меня уже осудили, моя мама поехала в Москву к прокурору Манелли за правдой. Прокурор ее успокоил. Он сказал ей:
— Александра Михайловна, благодарите Бога, что мы сейчас дали ему три года! Погуляй он на свободе еще пару лет — и получил бы вдесятеро…
Ей не было еще и пятидесяти лет, но за обратную ночь в поезде у нее выпали четыре зуба. Она теряла сознание и сильно поседела к утру.
Без комментариев. Царствие ей Небесное!