ПОЧТИ одновременно с выходом Белой книги Жаботинский отправился в запланированное заранее лекционное турне по Восточной Европе. Но приехав в Польшу, он выяснил, что правительство объявило о запрещении его лекций. Он приписал это давлению британского правительства. Какова бы ни была причина, запрет был немедленно снят. Его передвижения и адреса находились под тщательным наблюдением нескольких британских дипломатических представителей. Они посылали подробные отчеты о его выступлениях из Ковно (Литва) и Риги[339].
Из этих отчетов, как и из отчетов обо всех выступлениях Жаботинского во время двухмесячного турне, видно, что он старался рассеять близкую к отчаянию атмосферу, создаваемую Белой книгой среди бедствующих общин Восточной Европы. И, как он это делал всегда в такие трудные времена, он считал своим долгом внушить: "Как сейчас ни плохо, не надо преувеличивать". Он не уклонялся от жесткой критики палестинской администрации. И не притуплял острие своих нападок на официальную сионистскую политику, теперь лежащую в руинах.
По мере его продвижения турне все больше принимало черты избирательной кампании еще и потому, что все ожидали скорого созыва Семнадцатого сионистского конгресса. В этом контексте то, что Жаботинский мог обещать, была перемена политики, резкая и целебная, включающая новый план отношений с мандатными властями. Его воодушевляла реакция публики на призывы о поддержке, и он предвидел, что в Польше резко увеличится количество голосов за его партию. Тем не менее он не верил, что ревизионисты станут достаточно сильны для того, чтобы возглавить правление, и неоднократно разъяснял, что не присоединится к коалиции, возглавляемой другой партией. Ревизионистская политика, которая должна вдохнуть в движение новую жизнь, могла быть доверена только правлению, возглавляемому ревизионистами[340].
И откровенно наслаждаясь поддержкой еврейских общин Восточной Европы, он мучился тревогой из-за событий, разворачивающихся в руководстве ревизионистской партии. За те недели после публикации Белой книги, когда он отсутствовал, Гроссман и его коллеги в Лондоне приняли решение, которому он противился.
Жаботинский уже раньше говорил о не слишком хороших отношениях с Гроссманом после августовского собрания Исполнительного комитета, на котором присутствовали Гроссман и Лихтгейм. Он указал Гроссману, что ему пришлось узнавать о том, что там происходило, из газет и что еще более удивительно, от Соскина из Женевы, которому Гроссман это рассказал[341]. Сам он писал регулярно лично Гроссману, а раньше правлению в Лондоне, сообщая и информацию, и свою точку зрения на вопросы и события. Теперь же, после Белой книги, он, к своему удивлению, узнал, что Гроссман обратился к Сионистскому правлению с новым предложением о сотрудничестве через объединенный Чрезвычайный комитет. По этому поводу Жаботинский напомнил Гроссману, что обстоятельства совершенно изменились за двенадцать месяцев, истекших после того, как Ревизионистское правление сделало такое предложение, отвергнутое правлением. Теперь вместо сотрудничества с сионистским истеблишментом он бы предложил бойкот Исполнительного комитета до тех пор, пока он не опубликует свое несогласие с августовским заявлением Вейцмана о Еврейском государстве. Кроме того, он рассказал Гроссману то, что сам говорил слушателям в Польше: если бы Вейцману и агентству предложили 2000 иммиграционных сертификатов в год и право приобретать ограниченное количество земли в рамках Белой книги, то они, пожалуй, могли бы согласиться даже рассмотреть вопрос о Законодательном совете[342].
Через две недели он прочел в протоколах заседания правления в Лондоне, что оно приняло другое, поразительное решение, включающее сотрудничество с расширенным Еврейским агентством. Ошеломленный Жаботинский немедленно телеграфировал в Лондон, что такое решение не входит в компетенцию правления. И предупредил, чтобы оно не принимало никаких решений, признающих права несионистов[343].
Ему было нелегко, и 20 ноября он излил душу Маховеру. Он объяснил, что не пишет Гроссману потому, что, как ему известно, у Гроссмана много неприятностей с его частным бизнесом, но хочет, чтобы Маховер довел его мнение до всех членов правления. Он указал на те его решения, которые противоречат и рекомендациям партии, и ее традициям.
Точка зрения ревизионистов, настаивал он, должна быть выражена как можно яснее. "Или ликвидация влияния несионистов на политическую роль Еврейского агентства — или же выборы всего агентства общим Сионистским конгрессом, предложенным на одной из наших конференций. В любой формуле должно быть сказано со всей ясностью, что люди, которые не были избраны на конгрессе или на международной конференции не будут признаны нами политически".
Он продолжал:
"Прошу правление со всей серьезностью рассмотреть мои требования. Прежде всего — это решения конференции. Во вторых, некрасиво изменять политику в отсутствие одного из активных членов правления и делать это, когда ему приходится ездить черт знает куда, чтобы собрать деньги на уплату счетов правления, и потому он не может принять участия в его решениях. Меня очень обеспокоила тактика правления по отношению к Белой книге: предложение создать "Объединенный чрезвычайный комитет" — в то время, когда уже слишком поздно, чтобы спасти что бы то ни было, и требование созвать Исполнительный комитет, хотя состав и отвратность этого учреждения так хорошо нам всем известны.
Иногда меня посещает неприятное воспоминание — да простит меня Бог! — как я приехал в Соединенные Штаты собирать деньги для "Керен а-Йесод" и как, когда я вернулся в Лондон, меня встретила Белая книга Черчилля и ситуация, когда ничего нельзя было сделать, кроме как подписаться под грубыми просчетами моих коллег. Мне кажется, что в отсутствие члена правления долг его коллег быть вдвойне внимательными к его идеологическим чувствам. Так фактически я себя и веду. Я всюду кричу о том, что мы требуем передать "власть" нам, хотя, как вам известно, я этого не хочу".
Тут Жаботинский явно понял, какой серьезной критике он подвергает своих коллег, и сразу же прибавил: "Пожалуйста, не показывайте больше никому это последнее замечание. Я хотел только, чтобы вы поняли мое настроение — очень горькое, много хуже, чем я описал". Его долгая дружба с Маховером, начавшаяся еще в российские годы, никогда не страдала от различия мнений.
Настроение во время долгой и трудной поездки по Восточной Европе могло только ухудшаться, если вспомнить, что, словно в насмешку, он сам был ответствен за то, что административную власть передали как раз противникам его политики по отношению к Сионистской организации: Гроссману, Маховеру, Шварцману и Анджелу. Правда, они, как и Парижская группа, были избраны Конференцией, но он все же согласился на перевод штаб-квартиры движения в Лондон. Всем в то время было ясно, что это не только проявление веры в Гроссмановские организационные способности, но и уверенность, что Гроссман будет проводить политику, о которой договорились на партийной конференции. Жаботинский позднее говорил — даже Гроссману, — что предпочел бы, чтобы штаб-квартира возвратилась в Париж. Гроссман, однако, хотя и не мог сосредоточиться на партийных делах (из-за тревоги за свой бизнес), не обратил внимания на этот намек.
Вскоре после возвращения Жаботинского в Париж стало ясно, что Гроссман, в отличие от Жаботинского, не собирается идти на компромиссы или примирение по главным политическим вопросам. Жаботинский как президент настаивал на своем праве поставить вопрос об отношениях с Сионистской организацией на повестку дня следующего заседания Всемирного правления. Теперь же, впервые, он открыто сказал, что, если компромисс невозможен, он готов к расколу в партии.
"Я не думаю, — писал он Маховеру 10 марта 1931 года, — что кто-нибудь мог бы обвинить меня в изобретении проблем или попытках навязать людям собственные взгляды. Но когда я требую, чтобы определенный вопрос был внесен в повестку дня теперь, независимо от последствий, то это должно быть сделано… Я вынужден настаивать, чтобы вопрос о том, что мы сделаем, если потерпим неудачу на конгрессе, был рассмотрен руководством — конфиденциально, разумеется, — в течение следующих нескольких дней; если мы найдем формулу для соглашения — хорошо; если нет, то надо рассмотреть пути и средства для безболезненного расставания".
Тем не менее через несколько дней он принял совет Лихтгейма отложить все это до окончания выборов. И потому он был удивлен, когда Лихтгейм неожиданно снял свое предложение, а Гроссман напрямик написал Жаботинскому, что желает "помериться силами" и чтобы игра шла в открытую. "Я хочу довести борьбу до конца и увидеть результат".
20 марта 1931 года Жаботинский написал Лихтгейму:
"Меня ничуть не интересует, какая сторона получит большинство, хотя я совершенно уверен, что большинство пойдет за мной. Меня интересует только один вопрос: можем ли мы найти компромисс? Пока я верил, что обе стороны хотят найти компромисс, я продолжал игру, которую ненавижу и терпеть не могу (орал на всю Польшу, что мы должны пойти на конгресс, чтобы завоевать Сионистскую организацию, — все это совершенно против моих убеждений). Теперь все выглядит так, словно часть самых влиятельных наших членов в принципе против компромисса. Значит, каково ни будет большинство, некоторому меньшинству придется отделиться… Если раскола не избежать, я предпочитаю, чтобы он начался сразу, и по крайней мере я смогу поберечь энергию и не надрываться на избирательной кампании.
Нет нужды рассказывать тебе, как горько мне видеть, как ломается ревизионизм, но я предпочитаю идти прямо с половиной, или с одной третью, или даже только с двенадцатью членами движения, чем закончить мои сионистские дни в качестве "оппозиции" толпе духовных ублюдков, называющих себя Сионистской организацией, толпе, которую я холодно и безгранично презираю. Увы, но вот что получилось".
Затем от Гроссмана пришло предложение созвать полное собрание всех членов Всемирного ревизионистского правления на 5 и 6 апреля в Булони как нейтральном месте между Парижем и Лондоном.
По-видимому, на этом заседании, как вспоминает его участник Шехтман, не оказалось и минуты, особенно вначале, когда бы слышалась хоть какая-то гармоническая нота. Дискуссия, как вспоминает Шехтман, была "долгой и желчной"[344]. И все-таки в конце участники достигли соглашения, центральная часть которого приближалась к взглядам Жаботинского. Текст соглашения, подписанный всеми участниками, хранится в Институте Жаботинского.
Там пишется, что, если Сионистский конгресс не примет резолюцию о том, что цель сионизма — создание еврейского большинства в Палестине, правление сионистов-ревизионистов, все целиком, предложит выход Всемирного ревизионистского движения из Сионистской организации.
То был год, когда Жаботинского, одна за другой, преследовали неприятности. Помимо труднейших обстоятельств, непрестанно создававшихся британским наступлением на сионизм, пришлось бороться с расширением трещины внутри ревизионистского руководства, что стало для него жестокой душевной и умственной мукой.
И не менее болезненным было для него отлучение от Палестины. Но каким-то образом именно в эти месяцы Жаботинский оборвал свои напряженные занятия политикой — лекции, бесчисленные письма, партийные дела, заседания. Он запер дверь перед яростью и шумом битв и столкновений, позволив себе роскошь литературного и философского творчества; но он не только периодически прерывал поток своих статей о сионистской идеологии и актуальных проблемах статьями и эссеистикой на самые разнообразные темы. В этот период мы встречаем его статьи о мировом кризисе, об англо-индийских отношениях, об отношениях между Востоком и Западом; он вспоминает историю черного еврея из Африки Лобаголы, служившего в Еврейском легионе; рецензирует воспоминания Дениса Райтца о бурской войне, пишет эссе о женщинах-романистках, об удовольствии писать в вагоне поезда, пишет ностальгические воспоминания об Одессе, городе, в котором он родился. Поездка в Южную Африку породила целую серию статей о политике, о социальных проблемах, об острове Мадейра, куда из Южной Африки и обратно за несколько часов доставляет лодка. И все написанное умещалось в ежедневное расписание; это был отдых, построенный на более глубоких уровнях сознания.
Так, когда к дню его пятидесятилетия — 18 октября 1930 года — пришло поздравление от группы студентов из Литвы, он откликнулся стихами. Содержание их — идеологическое, направление — политическое. Это ода реке Иордан, звенящее утверждение наследственной принадлежности всей Палестины евреям. Припев там такой: "Два берега у Иордана, этот наш и другой тоже". В нем же высказана мечта Жаботинского о мирных отношениях с арабскими жителями. "Тут араба сын, сын назаретянина и мой будут наслаждаться довольством и покоем".
Даже если Жаботинский написал это под влиянием момента, "Смол а-Ярден" ("Левый берег Иордана"), благодаря красоте своего языка и тональности вскоре стала одной из любимейших песен движения "Бейтар".
В эти же невеселые месяцы Жаботинский написал работу, внесшую серьезный вклад в развитие иврита. Эта тоненькая книжица с сухим названием "Ивритское произношение" может считаться хорошим учебником. Но для обычного читателя она содержит не только колдовскую прозу Жаботинского, не только свод его глубокого и плодотворного изучения того, как следует говорить на иврите. Иврит все-таки не использовался для ежедневного разговора уже пятнадцать столетий, а потом, в начале своего возрождения, был подчинен ашкеназийскому произношению. Жаботинский шел по следам Бен-Йеуды, отца разговорного иврита, установившего сефардское произношение. Но хотя дети Палестины говорили "по-сефардски", вся ивритская поэзия и речь старшего поколения звучала по-ашкеназийски. Только Жаботинский личным примером смело определил еще в двадцатые годы, что на иврите надо говорить и сочинять стихи в сефардском, а не в ашкеназийском ритме. К 1930 году все крупные поэты уже писали на иврите сефардов. Но и это было не все.
В своем эссе Жаботинский, владевший столь многими европейскими языками, прибавил еще один удивительный тезис, обосновав его теоретически. Он отказался от распространенной идеи о близком родстве иврита и арабского языка. Он писал: "Когда наш язык развивался в древней Эрец-Исраэль, мы практически не имели контактов с арабами. Слово "араб" находишь в Библии очень редко. Арабский язык развивался в климатических условиях, не похожих на условия в нашей стране: в бескрайних просторах, а не в тесном пространстве между Даном и Беер-Шевой, на плоскости, а не в долинах, в тропической жаре Аравии, а не в прохладном Иерусалиме, в одиночестве пустыни, а не на запруженных толпами перекрестках Ассирии и Египта.
Если мы обратимся к другим языкам в поисках фонетических правил современного иврита, мы должны брать примеры не из арабского, а из языков Запада — особенно тех, которые, подобно ивриту, рождались или развивались на берегах Средиземного моря. Я, например, убежден, что в общем фонетическом настрое… наш древний иврит был гораздо ближе к классическому греческому и латинскому, чем к арабскому"[345].
И конечно, так же, как несколько лет назад, когда он учил группу молодых актеров из Палестины и Берлина избавляться от русского акцента в иврите, он теперь жаловался, что в Палестине каждая группа ашкеназов-иммигрантов внесла в иврит "всякого рода гнусавость… а йеменские евреи уснащают его арабскими гортанными". Он продолжает: "Если правда, что иврит и арабский родственные языки, то таковы же и английский с немецким — однако никто не хочет говорить по-английски с немецким акцентом, как и наоборот".
Его критика всегда была конструктивной:
"Мы не можем угадать, как звучала ивритская речь наших предков. Но одно ясно: их произношение характерно абсолютной аккуратностью. Чтобы понять это, достаточно бросить взгляд на одну строчку в ивритской книге с полностью обозначенными гласными… и увидеть, как велико тональное изобилие в традиционном огласованном отражении… Наши праотцы говорили на языке, богатом фонетическими нюансами. Они четко артикулировали каждый звук, подчеркивали каждый слог. Жаль портить такой язык монотонным треском, который мы сегодня слышим на наших улицах…"[346]
В том же году в письме к Зальцману[347] он сообщает, что стал продолжать перевод дантовского "Ада". Может быть, именно в те минуты стресса и тоски он почувствовал, что нуждается в утешении, во взлете. Две неопубликованные песни "Ада" были найдены в его бумагах после его смерти, и можно предположить, что именно тогда он начал их переводить. Всего он перевел 1400 из 4000 стихов "Ада".
"В своем нынешнем виде, — писал Адольф Гурвич (А.Г. Хорон), сам известный гебраист и многоязычный ученый, — эти десять[348] песен на иврите стоят как монумент, которому нет параллелей в мировой литературе. Много существует языков, на которые Данте был переведен, — и неизбежно был предан. Traduttore, traditore [переводчик-предатель], такая пословица есть у итальянцев. Жаботинскому удалось воздать должное величайшему, самому взыскательному поэту Италии и, вероятно, всей Европы. Иврит передает "Ад" поразительно, прежде всего с технической точностью: полностью верным метром, мозаичной текстурой трудных рифм терцин, соответствием почти всех звукокартин и игры слов; это — свидетельство такой мощи проникновения одного языка и культуры в другой, которая кажется почти неповторимой"[349].
И в том же году Жаботинский написал глубокий, тщательно продуманный очерк, которому он, видимо, посвятил много размышлений и изысканий: о фундаментальной и вечно живой проблеме социальной справедливости. То было первое большое эссе, которое он опубликовал на эту тему. Называлось оно "Идея юбилея", и фактически представляло собою абрис принципа, ставшего известным как "государство вэлфера" — более чем за десять лет до того, как Вильям Бевридж в Англии предложил свой знаменитый план. Идею Жаботинский взял из Библии.
Библия, объяснил он, полна выражениями социального протеста, но их разрешение прямо противоположно тому, которое дает современный социализм, предлагающий превентивное разрешение, т. е. абсолютное уничтожение социальных проблем путем предварительного исключения возможности накопления богатств в частных руках. Таким путем социалисты надеются ликвидировать социальное неравенство, эксплуатацию, конкуренцию и экономическую борьбу. Библия, с другой стороны, предлагает коррективную систему, основанную на экономической свободе со встроенными исправлениями, такими, как осуществление Шабата, Пэа (края полей, оставляемые для бедняков) и десятина. Это естественно развилось в систему социальной защиты, обоюдной помощи, налогообложения богатых в пользу бедных — все это корректировало свободный экономический режим. Самый дальнобойный элемент в библейском коррективном плане, утверждает Жаботинский, — идея Юбилея (Левит 25:7-10)[350], "изумительный скачок воображения" для регулярной, повторяющейся социальной революции. Каждые пятьдесят лет равновесие между богатыми и бедными восстанавливается. Если человек должен был продать свое имение, для выплаты долгов, то через пятьдесят лет Юбилей ему имение возвращает… человек, ставший рабом, должен быть освобожден и возвращен в свою семью в Юбилейный год. Очевидно, "жесткий, детский текст Библии и ее хронология неприменимы к нашим сложным жизням", — писал он. В самом деле, в другой статье, написанной почти в то же самое время, он подчеркивает, что занят библейским принципом, а не хронологической спецификой. "Большой вопрос, — пишет он, — был ли Юбилейный год действительно соблюдаем, когда Израиль был государством, считали ли наши предки заповедью… такой неловкий, топорный метод государственного вмешательства"[351].
Однако он уверял, что если бы был царем, то выбрал бы мудрых советников, которые бы наметили подробный план, основанный на библейских указаниях.
Жаботинский не отрицал, что процесс, который он предлагает, сложен. При этом, какова бы ни была окончательная формула, его требование — "чтобы каждый человек мог жить, творить, молиться, изобретать и бороться за достижение своей цели без предварительной цензуры, но в то же время он должен знать, что время от времени наступает "Юбилей", восстанавливающий равновесие между богатым и бедным".
Но он не был царем; он был членом зловредного класса буржуазии. Некоторые члены этого класса извинялись за это. Но не Жаботинский.
"Вся культура, которая для нас есть дыхание самой жизни, почти целиком является плодом буржуазного режима и разных его форм в Древнем Риме, Греции, Израиле и Египте. Я верю, что этот режим бесконечно гибок и эластичен; он способен усвоить огромные количества социальных коррективов, сохраняя в то же время свой прирожденный характер. Я абсолютно уверен, что социальная система, называемая буржуазной или капиталистической, постепенно разовьет множество средств устранения феномена бедности, т. е. падения заработной платы ниже цен на соответствующее пропитание, гигиену и самоуважение. Если бы не было военного бюджета, это было бы сделано во многих странах даже теперь. Более того, если правда, что, как всякое живое тело, буржуазный режим производит всякие яды и это приведет к неминуемым потрясениям, я верю, что он способен пережить потрясения и не рухнуть и сообщить силу закона своим новым установкам".
Как мы видим, в этом эссе Жаботинский не критикует социальное содержание социализма. Но он указывает на главный вопрос, возникающий, если предположить, что социализм осуществит свои объявленные цели: "Допуская, что у социализма есть зажигательность и есть мечты, на чем и основана его сила… ни один социалист не станет отрицать, что, даже если во всеобщей человеческой коммуне каждый будет есть сколько захочет хлеба, жизнь там будет скучна. Горечь, сопровождающая нонконформизм, — это настоящая горечь, пьянящая и поднимающая ввысь, — и она-то [при социализме] исчезнет навсегда из человеческой жизни.
А мир, в котором как символ я вижу идею Юбилея, рождает видение, еще сильнее притягивающее мечтателя. Это видение — общество, основанное на плане "Юбилея", — включает и уничтожение бедности, но в нем остается весь риск соревнований и борьбы; вся романтика скачек и погони; вся магия творческого каприза и, что самое главное, остается то, что социализм поклялся вырвать с корнем и без чего, может быть, и жить не стоит, — вечная перспектива перемен, перемен, вулканическое основание общественной жизни, поле деятельности, а не ожирения".
РАБОТА специального министерского комитета, возглавляемого министром иностранных дел Артуром Гендерсоном, продолжалась около трех месяцев.
В результате должно было обязательно последовать исправление Белой книги и так называемое письмо Макдональда, в конце концов возникшее из переговоров, послужившее бальзамом для некоторых ран, нанесенных Белой книгой. В отличие от этого раздражающего документа, оно было облечено в вежливые выражения и в принципе восстанавливало некоторые критерии, которыми прежде руководствовалась палестинская политика. Оно подтверждало права еврейского народа в целом, которые признавались мандатом (и которыми пренебрегала и палестинская администрация, и Шоу, и Хоуп Симпсон, и Белая книга). Оно обещало давно не проводившееся обследование земли и заявляло, что понятие "безземельные" арабы, которым, как утверждалось, полагалась земля, будет относиться лишь к тем арабам, кто действительно лишился земли из-за еврейских поселений (т. е. в результате покупки ее евреями).
Но функция письма Макдональда только и свелась к более приличному тону и обещанию исправить специфические "ошибки". Белая книга, как заявил премьер-министр в Палате общин, остается "решающим документом". Жаботинский признал более дружелюбный тон письма и устранение нескольких наиболее вопиющих антисионистских положений Белой книги, но указал, что самая опасная из ее клаузул (пунктов), предусматривающая Законодательный совет, в письме Макдональда не упоминается. Она осталась опорным столпом объявленной британской политики. А что всего важнее, в письме ни слова не было сказано о смене персонала в палестинской администрации. "В руках враждебной администрации, — написал Жаботинский, — совет превратится в мощный инструмент препятствия еврейскому развитию"[352].
Вейцман понимал это не менее ясно, чем Жаботинский. Накануне опубликования макдональдовского письма он, чуть ли не с отчаянием, написал Дж. Томасу, британскому министру доминионов:
"Если бы правительство остановилось на сделанном, то работа первого министерского комитета в лучшем случае послужила бы тому, чтобы исправить ошибку министерства колоний. И я говорю "в лучшем случае", ибо если кабинет оставит разрешение проблем будущей политики тем, кто отвечает за Белую книгу октября 1930 года, то наверняка они вернутся к своей прежней политике и ее методам, результаты чего будут еще серьезнее и исправить их будет еще труднее. Они были отменены кабинетом и первым комитетом; это не заставило их относиться к нам дружелюбнее, и мы получили теперь безошибочные знаки того, чего мы можем ожидать от них в будущем…
Я прошу вас использовать все свое влияние и гарантировать, что следующий комитет министерства займется большими проблемами политики в Палестине"[353].
Такую же просьбу он отправил самому Макдональду на четыре дня раньше[354] и даже перечислил четыре вопроса, которые считал важными: предложение Комиссии развития, впервые сделанное Хоуп Симпсоном и принятое Белой книгой (но истолкованное Пасфилдом, как жаловался Вейцман, в качестве меры только для арабского развития); Трансиордания, куда Вейцману хотелось отправить арабов Западной Палестины[355]; конституционное развитие — т. е. правительственный план Законодательного совета; и даже вопрос о персонале палестинской администрации.
Он так и не получил ответа от правительства, официально заявившего, что дальнейших переговоров с министерским комитетом не будет[356]. Тем не менее он оспаривал еврейскую критику письма Макдональда, продолжая утверждать, что переговоры будут продолжены[357].
Вейцман, видимо, еще и тут не понял, что британское правительство, избавившись от серьезного давления, не собирается пересматривать ведущую линию своей политики и что все возможности добиться такого пересмотра, наметившиеся после беспорядков 1929 года, уже утрачены. Поэтому все его призывы были просто жалкими, а заявление, опубликованное им после того опубликования письма Макдональда, могло вызвать в коридорах министерства колоний только чувство одержанной победы.
"Политическое заявление [как он назвал письмо], ставшее директивой для официальных действий, по моему мнению, восстановило базу для сотрудничества с мандатными властями, на котором основана наша политика… Вера в экономическое будущее Палестины должна ожить, и мировое еврейство должно с удвоенными усилиями продолжать свою экономическую работу в Палестине"[358].
"Джуиш кроникл" с горечью писала в редакционной статье: "Сравните львиное рычание д-ра Вейцмана и его сионистских друзей… в октябре с покорным, робким, тихим, как мышка, поведением, к которому он и они были принуждены в результате переговоров… Все бешенство сионистов по поводу Белой книги превратилось в дым"[359].
Через четыре месяца Вейцман написал о трагикомическом финале эпизода с письмом Макдональда, который он, по правде говоря, сам предвидел. В письме к профессору Вильяму Раппарду, дружелюбному швейцарскому члену Постоянной мандатной комиссии, он написал:
"Пасфилд и Чанселор письмо Макдональда игнорировали, и отношение палестинской администрации к Национальному очагу и мандату сейчас более враждебно, чем когда-либо. Нам приходится бороться за свои элементарные права, которые были растоптаны. Мои противники считают меня ответственным за все это, и моя жизнь — страдание"[360].
Жаботинский не знал о воззвании Вейцмана к Томасу, но прямо обвинял его и правление, что они и до получения письма Макдональда знали: не будет никакого нового комитета с заменой Пасфилда. "Будущее истолкование Белой книги, — писал он, — и решение о дальнейших практических шагах должно находиться в руках собственных назначенцев Пасфилда". Он продолжал:
"[Они знали] что не будет организации, к которой можно было бы обратиться по поводу тех частей Белой книги, которые не упомянуты в макдональдовском письме. Поэтому все они остались в силе, в том числе и клаузула о "парламенте"; а право "истолкования" и применения их осталось в руках министерства колоний, бессовестно враждебной организации. Все это было известно Вейцману и правлению, но они выразили свое согласие.
Поэтому он потребовал, чтобы дальнейшие переговоры были отложены до тех пор, пока конгресс не представит правильно избранное правление[361].
Вейцман обеспечил новую отсрочку конгресса до 30 июня 1931 года.
Из событий этих недель — разумеется, не впервые, но теперь особенно резко — выявилось столкновение между мышлением Вейцмана и методом и мышлением Жаботинского. На массовом митинге в Париже Жаботинский прочел одну из своих умеренных лекций. Аудитория два часа слушала, словно прикованная к сиденьям. Рассказав снова об идеологических корнях ревизионизма, он обрисовал его политическую стратегию, подкрепленную последними событиями[362].
"Я помню, что на одном из конгрессов важный представитель сионистской политики торжественно заявил, что если бы он или кто-нибудь из его преемников изменил тон и содержание сионистских требований… то их бы перестали впускать в министерство колоний. Уроки последних месяцев показали, что это не так. С самого начала, при первых же попытках оказать моральное давление через всемирное еврейство, британское правительство проявило готовность к уступкам… Не только силой оружия ведутся и выигрываются великие кампании за справедливость; в области оказания политического и морального давления еврейский народ далеко не самый слабый на земле".
Он перешел к различному отношению к арабской проблеме.
"Главная идея сионистского движения — настойчивое требование, чтобы еврейская сторона сделала все возможное, чтобы добиться соглашения с арабами. Соглашение — вещь хорошая и главная, но по какой-то причине мы вообразили, что соглашение зависит только от нас. Правящие круги в Англии ухватились за эту идею, и нам говорят, что они не могут проводить основные реформы в Эрец-Исраэль, пока мы не заключим соглашения с арабами.
Я выражу взгляды всех сионистов, сказав, что мы не хотим изгнать арабов из Эрец-Исраэль, здесь всегда будет большое и, я надеюсь, довольное арабское население. У них будут равные права. Но даже те арабы, которые хотят верить нашим обещаниям, заявляют: да, но вы хотите создать еврейское большинство в стране, а это как раз то, чего мы не можем и не хотим позволить.
Поэтому арабы старались получить право вето на еврейскую иммиграцию, а это было неприемлемо.
В существующих условиях невозможно избежать столкновения мнений и интересов. Зачем же нам создавать для себя иллюзию соглашения? Мы должны иметь смелость говорить неприятную правду".
Он понимал арабское сопротивление и смотрел в лицо жестоким фактам.
"Никогда колонизация не проводилась с согласия местного населения. Мы понимаем и даже уважаем арабское сопротивление широкомасштабному еврейскому расселению… Но это не значит, что их дело правое… Поэтому мы не верим в мир сегодня. Понадобится одно или два поколения, прежде чем арабы покорятся еврейской иммиграции и признают ее. Вот почему мы не верим в успех переговоров при нынешних условиях"[363].
Перейдя к Белой книге, Жаботинский призвал не преувеличивать ее важность. Дурные стороны британской администрации въелись в их систему, в статус-кво еще до Белой книги. Борьба с британцами должна быть направлена не только в отрицательную сторону, против Белой книги и ей подобного, но и в положительную — за колонизационный режим для строительства Национального очага.
Самое важное последствие принятия сионистами письма Макдональда и таким образом согласия их на статус-кво заключалось в отмене борьбы. Разрушительная политика объявления ситуации "удовлетворительной" снова оживает. Это было нестерпимо.
"Мы отвергаем этот лозунг напрочь. Мы заявляем, что письмо Макдональда не является базой для сотрудничества. Сотрудничество с этим правительством невозможно. Еврейские массы смотрят на нынешний режим в Палестине и его спонсоров в Лондоне с большим недоверием. Нам нужно не прекращение борьбы, а ее усиление: за реформу палестинской администрации, против идеи парламента, за безоговорочную отмену Белой книги и за колонизационный режим".
И в заключение он сказал, что оставлять управление сионистскими делами в руках нынешних лидеров неприемлемо.
Удовлетворенный булонским компромиссом с группой Гроссмана (договоренностью, что внутренние проблемы партии будут разрешены после того, как Сионистский конгресс примет постановление о целях сионизма), Жаботинский снова отправился в Восточную Европу. На этот раз для открытой избирательной кампании, в которой был в некотором смысле "новобранцем". Он все еще не верил в возможность взять власть в Сионистском движении, но, как он сам открыл в дни легиона, новобранец, как только записан, становится неотличим от волонтера.
К тому же тут были воодушевляющие обстоятельства. Во время своего осеннего турне по Европе он пришел к выводу, что появилась надежда на значительно большую поддержку ревизионистов избирателями; он ощущал, что теплые чувства к нему в Польше и других восточноевропейских странах не только результат отчаяния и разочарования в вейцмановском режиме, но и искреннее сочувствие и понимание ревизионизма и его духа. Он был очень растроган этим чувством присоединения.
Из Палестины тоже приходили ободряющие новости. В январе произошли выборы в Национальную ассамблею ("Асефат а-Нивхарим"), и список ревизионистов, которые на выборах 1925 года получили 7,5 процента голосов, утроил цифру, достигнув 23 процентов. И это еще не вполне соответствовало новым веяниям в общине. Партии пришлось бороться с широко развернувшимся мошенничеством. Организация выборов находилась большей частью в руках чиновников лейбористской партии. Выяснилось, что 30.000 членов общины не получили избирательных удостоверений, — все, известные как члены ревизионистской партии и других мелких партий и им симпатизирующие. После повторных протестов в последнюю минуту удостоверения были добавлены, но все-таки 20.000 человек их так и не получили.
Жаботинский пережил и счастливую минуту, независимо от избирательной кампании, — на первой Всемирной конференции "Бейтара", состоявшейся в Данциге. Рост движения отразился в количестве делегаций: восемнадцать делегаций от восемнадцати стран представляли 22 тысячи активных членов.
Конференция отличалась живыми дебатами по поводу взглядов на основную программу движения. Жаботинский, произнеся свою президентскую речь, не оказывал давления на дебаты, решения принимались самими делегатами.
Структура у "Бейтара" была военная, но руководство избиралось. Вступая в "Бейтар", вы принимали его дисциплину как в армии или любой другой дисциплинированной юношеской организации. Если через некоторое время вы решали, что тут вам не нравится, вы могли из "Бейтара" выйти. Отношения между "Бейтаром" и ревизионистской партией были определены. "Бейтар" как организация (и отдельные члены, не достигшие 18 лет) не принимал участия в политике. В восемнадцать лет бейтаровцы, как ожидалось, вступали в ревизионистскую партию в индивидуальном порядке. Как принято было в "джентльменском соглашении", "Бейтар" не должен был организовывать блоки или действовать как блок внутри партии.
На конференции и речи не было о простом изложении принципов. Это была программа действий, обязанностей, которые каждый из членов должен был выполнять, — и почти все эти обязанности, за исключением одной, представляли воплощение идей Жаботинского, которые он провозгласил много лет назад. Каждый член "Бейтара" должен был изучить средства самообороны и пройдя обязательные тесты, должен был быть готов к вызову в случае необходимости. Он должен был свободно говорить на иврите и знать еврейскую историю — с упором как на ее радостные или героические моменты, так и на печаль и трагедию; он должен был помогать в распространении палестинских продуктов. Обязанностью каждого члена Бейтара было "встать и идти" — то есть иммигрировать в страну Израиля; но поскольку возможности иммиграции были ограничены, то каждый бейтаровец должен был, насколько это возможно, выполнять свои обязанности в диаспоре.
И все-таки была одна обязанность, которая возникла внутри самого движения — предложил ее бейтаровец, которого в Палестине называли Гершон Шац, — и которая, пожалуй, всего полнее выражала квинтэссенцию сионизма самого Жаботинского. Каждый член Бейтара, юноша или девушка, въезжая в Палестину, должен был отдать первые два года жизни в стране "национальной службе". Специальный комитет в Палестине решал, какого рода и где будет эта служба. На практике это происходило путем создания мобилизационных отрядов (плугот гиус), которые в большинстве случаев потом превращались в рабочие группы, работавшие в беднейших еврейских поселениях (строившихся на принципе частного предпринимательства) или в деревнях, помогая фермерам и обеспечивая безопасность общины[364].
После Данцигской интерлюдии, которую он потом с энтузиазмом описывал, Жаботинский вернулся к предвыборным речам.
Результаты выборов на Семнадцатом сионистском конгрессе приветствовались как большой успех ревизионистов: партия сделала скачок от 21 места (на конгрессе 1925 года, представлявшего 18.000 голосовавших избирателей) к 52 (из 254), представлявшим 55.848 голосовавших в 1931 году. Потенциально не менее важно было то, что главная идея ревизионизма, по-видимому, возобладала во всем сионистском движении. Сионистские выборы были особым институтом. Голос в Палестине стоил двух голосов в диаспоре; за право голосовать надо было заплатить один шекель, но каждая партия могла "закупить" блок шекелей, чтобы бесплатно распределить их среди своих членов. Эта система распространилась и в Польше (где за шекель, как ни дешево он стоил, можно было купить недельный запас молока для ребенка), таким образом лишая права голоса неизвестное количество избирателей, если они не принадлежали к партии, достаточно богатой, чтобы купить для них шекели. Ревизионистская партия, беднейшая из бедных, пострадала больше всех.
Полный абсурд произошел в Соединенных Штатах: выборов там просто не было. Маленькая ревизионистская партия, требовавшая от сионистского истеблишмента проведения выборов, получила сообщение, что сионистское движение не может потратить 10.000 долларов на организацию выборов; поэтому члены Американской сионистской организации вообще никуда не ходили. Партии пришли к соглашению о распределении мест. По арбитражу ревизионисты получили места для двух делегатов из тридцати восьми, отправленных на конгресс.
Из двух фракций партии Общего сионизма, представивших два отдельных списка, по так называемому списку "Б", как правило оппозиционному к Вейцману и всего сильнее представленному в Соединенных Штатах, на конгресс прибыло пятьдесят девять делегатов. Кроме того, Сионистская конвенция США провела резолюцию, поддерживающую требование ревизионистов: утвердить как цель сионизма Еврейское государство с еврейским большинством. Резолюция в том же духе была принята на Генеральной сионистской конференции в Польше.
Казалось, что если вопрос будет поставлен на голосование, то ревизионисты, со своими пятьюдесятью двумя голосами могут рассчитывать на пятьдесят девять голосов списка "Б" и на тридцать пять голосов партии "Мизрахи".
С другой стороны, у лейбористов было семьдесят пять голосов и еще двадцать пять — у провейцмановской группы "А" Общего сионизма. Радикалы Грюнбаума, у которых было всего восемь мест, не примыкали ни к кому. Получалось, что силы равны.
Но все расчеты и предсказания были смыты бурями, разразившимися на конгрессе. Первую из них вызвал сам Вейцман.
С самой отставки в октябре он говорил, что не собирается выставлять свою кандидатуру; уже шли разговоры о его возможном преемнике. Но когда конгресс открылся, стало известно, что Вейцман собирается оставить за собой президентство.
Длинная речь, которую он произнес на второй день заседания, вряд ли могла способствовать успеху его предприятия. Он оправдывал принятие письма Макдональда, но не рассказал делегатам, что всего за несколько дней перед тем написал г-ну Раппарду: Пасфилд и Чанселор превратили этот документ в мертвую букву. Затем он храбро ухватился за вопрос о цели сионизма. Правда, за десять месяцев перед тем Исполнительный комитет вяло поговорил о его публичном отречении от идеи Еврейского государства. Но теперь, на конгрессе, он пошел дальше. Он заявил, что на его стороне и Герцль, и Нордау, и Декларация Бальфура, и мандат; что в сущности под термином Еврейский национальный очаг они не подразумевали Еврейское государство. Он не упомянул свои собственные, вполне ясные, даже чреватые последствиями заявления, как, например, декларацию на Мирной конференции 1919 года: Палестина станет такой же еврейской, как Англия — английская. Выделялось в его главным образом полемической речи то, что он явно старался избежать нападок на Жаботинского или на оппозицию вообще. Собирался ли он это сделать или нет, но именно он вынес на конференцию вопрос о конечной цели, который Жаботинский хотел сделать центральным вопросом повестки дня[365].
На следующий день выступал Жаботинский. О впечатлении, которое произвела его речь, говорить не приходится. Она то и дело прерывалась бурными аплодисментами, не было никаких враждебных выкриков, а после заключения, читаем мы в официальном протоколе, опять — "бурные, непрекращающиеся аплодисменты"[366].
Хотя главным его желанием было получить от конгресса ясную резолюцию о цели сионизма, он не забыл о ситуации, созданной Белой книгой и письмом Макдональда. Первая часть его речи разрушала иллюзии, распространявшиеся по поводу значения этого письма. Он признал, что в некоторых частях Белой книги были сделаны исправления, и мягко прибавил, что "они были сформулированы в таких изумительно кротких терминах, что не сразу замечаешь все возможности вредных [интерпретаций], которые они открывают" в некоторых придаточных предложениях. Продажа земли должна контролироваться правительством. Уровень иммиграции не только будет попрежнему определяться правительством, но Белая книга теперь требует, чтобы она была правильно организована. Каких только толкований не может дать правительство, чтобы объяснить, что оно считает "правильным!"
Два наиболее серьезных момента Белой книги, не упомянутых в письме Макдональда, были:
1) Утверждение, что не может быть никакой надежды на перемену политики, пока не будет достигнуто соглашение между евреями и арабами. Это означало, что арабы могут, просто сказав "нет", запретить любую предложенную полезную для евреев реформу;
2) Предложение о Законодательном совете. Жаботинский сообщил конгрессу, что это предложение было жестко раскритиковано Постоянной мандат-ной комиссией, в частности профессором Раппардом, который описал его как "несравнимое" с обязанностями мандатной комиссии.
Принимая письмо Макдональда как основу для сотрудничества, правление волей-неволей принимает за основу сотрудничества Белую книгу с этими поправками.
Таким образом, мы признаем те клаузулы Белой книги, которые остаются в прежнем виде, включая угрозу Законодательного совета. Не эти ли клаузулы мы должны признать в качестве "основы для сотрудничества"?
Он призвал конгресс решить:
"Принимаем ли мы политическую ситуацию или нет. Если ситуация невыносима, конгресс должен недвусмысленно признать, что ни Белая книга 1930 года, ни письмо Макдональда не являются основой для сотрудничества".
И тут он обратился к вопросу о цели сионизма — и угостил конгресс целой диссертацией о разных значениях и коннотациях термина "государство", который и является наиболее точной интерпретацией туманного термина "Еврейский национальный очаг". Он с совершенной вежливостью уничтожил попытку Вейцмана присвоить Герцля и Нордау, объяснив, что Первый сионистский конгресс применил этот термин — "Еврейский национальный очаг", — чтобы не рассердить турок, не имевших никаких обязательств перед еврейским народом и считавших, что страна принадлежит им.
Но Герцль и Нордау, их преемники, включая Вейцмана, во многих случаях указывали, что целью сионизма является государство, а в 1919 году Герберт Сэмюэл сформулировал это очень точно: превращение Палестины в "самоуправляющееся государство под покровительством установившегося еврейского большинства". Жаботинский напомнил своим слушателям, что официальный высокопоставленный еврейский свидетель доложил комиссии Хейкрафта, после арабских волнений 1921 года, что в Палестине есть место только для одного Национального очага — еврейского, который будет иметь "преобладание". Под общий смех Жаботинский добавил: "И что интересно, этим свидетелем был… доктор Эдер". Это имели в виду британцы, оформлявшие Декларацию Бальфура. И это было совершенно ясно из текста мандата, где в преамбуле сказано, что его цель — "восстановление" Еврейского национального очага.
Таковы были неоспоримые факты. И однако:
"Меня спросят, почему мы должны громко объявлять свою интерпретацию? Мы должны так поступать, потому что это единственное законное основание нашего требования широкой иммиграции. Мои уважаемые друзья и мои уважаемые оппоненты напрасно будут искать в мандате места, где бы специально определялось наше право на широкую и быструю иммиграцию. Единственное законное основание нашего требования большой алии — термин Еврейский национальный очаг, который подразумевает еврейское большинство. Оппоненты сионизма заявляют, что Национальный очаг может быть так же хорошо построен меньшинством и, следовательно, достаточно небольшой иммиграции.
Другая причина нашей публичной декларации — падение привлекательности Сионистского движения. Сионизм потерял свою магическую власть над душами евреев. Есть опасность того, что чистый сионистский пафос и чистый сионистский энтузиазм улетучатся. Наступил час, когда требуется заявить, что фактически цель сионизма — разрешение еврейской проблемы и создание того, что называется "Еврейское государство".
Третья причина: правда производит очищающее действие. Неужели мы не устали и нас не тошнит от постоянной уклончивости? Очистить атмосферу — это политический императив, и это будет достигнуто, если мы будем говорить правду. Почему мы должны позволять определение термина "Еврейское государство" как экстремизма? Албанцы имеют собственное государство, болгары имеют собственное государство; в конце концов, государство — нормальное состояние каждой нации. Если бы сегодня существовало Еврейское государство, никто не сказал бы, что это не нормально. И если мы стремимся к нормализации, то как можно называть это экстремизмом, и неужели мы сами должны так говорить?"
Некоторые делегаты пытались найти формулы, американцы говорили о "превосходстве", но это не было ясным определением. Он привел иллюстрацию — шуткой разрядив напряженность в зале:
"Три года назад у меня был дружеский разговор с одним из старших еврейских чиновников в Палестине, сторонником Брит Шалом*. Он сказал: "Мы не нуждаемся в большинстве по количеству, мы нуждаемся в превосходстве". Я спросил: "Что такое превосходство?" — Он ответил: "Сехел [ум, мозги]".
Жаботинский заговорил о требовании селить евреев в Трансиордании. "Почему эта территория должна быть закрыта для еврейского расселения? Ваш долг сказать здесь: мы не согласны с ситуацией закрытых дверей. В резолюции еврейского конгресса должно стоять:
"Цель сионизма, выраженная в словах "Еврейское государство", "Национальный очаг" или "законодательно гарантированная территория", есть создание еврейского большинства в населении Палестины по обе стороны Иордана".
И в заключение он снова заявил свое кредо: оптимистическое исповедание веры.
"Мы все глубоко потрясены поведением британцев. Я тоже глубоко потрясен, потому что знаю, что и я внес свою долю в привязывание еврейской политики к политике Британии. Я часто спрашивал себя: лгал ли я еврейскому народу?.. Никто из нас теперь не готов сказать: Англия играет свою игру. Но главный вопрос сейчас — как это получилось?
Было ли это предопределено, и произошло бы даже если бы наши методы были лучше и наше руководство тоже было лучше, или это были наши ошибки, которые решили дело? Если правда, что даже лучшие методы были бы бесполезны, тогда все безнадежно. Но если кто-нибудь может сказать, что даже в нынешних обстоятельствах при лучших методах и результаты были бы лучше, — тогда какая-то надежда остается. Оптимисты среди нас те, кто говорит: виновата наша политика, это наша политика заставила британский народ поверить, что ситуация удовлетворительна. Теперь мы хотим начать новый, последний эксперимент, но применяя иные методы.
Прежде, чем еврей объявит, что весь мир против нас, что одна из величайших и цивилизованнейших наций лишена честности, что сам Бог обратился против нас, прежде чем мы все это скажем, честность требует, чтобы мы сказали "ашамну, багадну" [мы согрешили, мы предали], и мы исправим наши пути и наши методы. Если станет ясно, что наша цель не может быть осуществлена вместе с британцами, это будет трагично. Но в глубине души мы убеждены, что даже в этом случае наша надежда не потеряна. Мы найдем другие пути. Но этот вопрос до сих пор не встал.
С наивной верой тех, кто много лет назад встречался в Базеле, — я был тогда еще мальчиком, — с той же наивностью я верю в честность мира, в силу правого дела. Верю, что великие вопросы решаются силой морального давления и что еврейский народ обладает огромной силой морального давления. Ани маамин [я верю]".
Не считая шутливой, хотя и многозначительной, ссылки на д-ра Эдера, он не назвал ни одного сионистского лидера, ни словом не упомянул о партии лейбористов, которая, несмотря на различия в социальной политике, обладала той же политической верой, что и он. Он просто предъявлял своим слушателям факты, им всем известные, и призывал их сделать неизбежные выводы. Страстность его речи, особенно в ее заключительных пассажах, неподдельна и ощущается даже при чтении; но эта страстность проконтролирована холодной сталью логики. Некоторые его последователи, взволнованные неутихающими волнами аплодисментов, говорили ему о триумфе. Он сухо предупредил их: "Друзья мои, есть разница между Stimmung (настроением) и Abstimmung (голосованием)".
Как бы то ни было, конечная цель, как того хотели ревизионисты, была твердо помещена в центре повестки дня. Было очевидно, что горячие сторонники Вейцмана — и самая ярая среди них фракция лейбористов (хотя только немногие смогли удержаться от аплодисментов Жаботинскому-оратору) — вовсе не стремились к дебатам по этому поводу. Прежде, чем они смогли предпринять какие-то шаги, чтобы их избежать, это было им навязано: виноват был сам Вейцман. И снова то был Роберт Штрикер, всеми уважаемый лидер австрийской еврейской общины, а теперь ревизионистский делегат, споривший с Вейцманом на заседании Исполнительного комитета в августе. Теперь он гневно прочитал перед конгрессом новое заявление Вейцмана, которое поразило аудиторию. Вейцман сказал в интервью Еврейскому телеграфному агентству:
"Я не понимаю и не сочувствую требованию о еврейском большинстве в Палестине. Большинство не гарантирует безопасность, большинство не необходимо для развития еврейской цивилизации и культуры. Мир поймет это требование только в том смысле, что мы хотим добиться большинства, чтобы выгнать арабов"[367].
Больше всего потрясены были лейбористы. Хаим Арлозоров, молодой растущий лидер партии и один из самых преданных сторонников Вейцмана, тут же подал запрос, призывая Вейцмана дать объяснение. "Если это процитировано правильно, — сказал он, — то заявление по сути ошибочно, а политически вредно"[368].
Вейцман объяснение дал. Он не стал отрицать того, что сказал. Он сказал, что его заявление сделано "в такой форме, чтобы вызвать недоразумение". Это необычное разъяснение, впрочем, делу не помогло.
"Я никогда не говорил и никогда не думал, что какая бы то ни была группа в конгрессе намеревается изгнать арабов из Палестины и что требование одной из групп конгресса создать еврейское большинство может быть понято в таком смысле".
Заявление было явно неудовлетворительным, но фракция лейбористов и другие, явно поддерживающие Вейцмана делегаты проголосовали против предложения Грюнбаума провести полноценные дебаты, получив незначительное большинство (107 против 97). Но все-таки невозможно было прекратить это дело, и заявление Вейцмана было передано в Политическую комиссию[369].
И тут в борьбу включился Гроссман. Как это возможно, спросил он, чтобы конгресс продолжал свои разговоры, когда делегаты не знают, на каком они свете в смысле окончательной цели сионизма. Он потребовал, чтобы вопрос этот был поставлен на Политической комиссии для вынесения резолюции. Делегаты-лейбористы кричали и перебивали его, но почувствовав по аплодисментам, которыми наградили Гроссмана, что они в меньшинстве, воздержались от голосования, и предложение Гроссмана прошло 115 голосами против 17. Таким образом дебаты по поводу цели были переданы в Политическую комиссию.
Комиссия сначала занялась заявлением Вейцмана и осудила его. Председатель комиссии, Нахум Гольдман, передал пленуму следующую резолюцию:
"Конгресс сожалеет о взглядах, выраженных д-ром Вейцманом в его интервью ЕТА [Еврейскому телеграфному агентству], и считает его ответ на запрос неудовлетворительным"[370].
Сторонники Вейцмана мобилизовали все свои силы, чтобы провалить резолюцию на пленуме, и им снова удалось собрать 106 голосов, но 125 голосов было подано за резолюцию. Таким образом, недоверие президенту было явно выражено Сионистским конгрессом — после десяти лет его служения и через пятнадцать лет после того, как в разгаре мировой войны он принял на себя активное руководство движением, способствовав появлению Декларации Бальфура.
Конгресс зажужжал предположениями, пресса отозвалась эхом: кто же станет преемником?
Большинству наблюдателей казалось, что теперь, когда восьмилетняя борьба между Вейцманом и Жаботинским закончилась не в пользу Вейцмана, то бразды правления должны перейти к Жаботинскому. Больше всех эту идею поддерживал Вейцман.
В эксклюзивном интервью Якобу Ландау, из ЕТА, он выразил надежду, что Жаботинский, "человек больших способностей и качеств", смело защищавший свои убеждения, станет его преемником.
"Во всяком случае, он явный оппонент, и я предпочитаю его некоторым другим, которые объявляют себя моими друзьями, но в действительности готовы всадить мне нож в спину"[371].
Раньше, во время общих дебатов, Вейцман сел рядом с Жаботинским, чтобы поговорить с ним о другом. Йосеф Кларман, молодой ревизионистский делегат из Польши, сидевший рядом с Жаботинским, услышал их разговор. Вейцман, поговорив о другом, сказал Жаботинскому после паузы:
"Я думаю, что вы теперь единственный человек во всем сионистском движении, который достоин стать президентом Всемирной сионистской организации".
На что Жаботинский ответил честно, хотя и не слишком любезно: "Спасибо за комплимент. Жаль, что я не могу ответить вам тем же".
Приблизился Вейцман к Жаботинскому в первую очередь потому, что хотел попросить его оказать влияние на раввина Стивена Вайза, дабы тот убрал некоторые резкие выражения из своих нападок на британское правительство. Жаботинский отказался. Вайз, сказал он, не член ревизионистской делегации. "Его речь вдохновлена не мною, хотя, конечно, он выразил чувства, которые разделяли мы все, слушая вашу защиту Англии. Конечно, тон его речи резок, форма и манеры не те, что для меня приемлемы. По-моему, факты сильнее, чем самые резкие выпады. Но рабби Вайз, по-видимому, чувствует иначе. Мне очень жаль, но я за него не отвечаю"[372].
Видимо, это было тогда, когда (что видно из протокола) Вейцман попросил председателя Моцкина прекратить выступление Вайза. Моцкин, однако, поддержал право Вайза выражать свои взгляды, и Вейцман в знак протеста вышел из зала[373].
Жаботинского естественным кандидатом на пост президента считал не один лишь Вейцман. Из биографии д-ра Эдера, его многолетнего ближайшего сотрудника, видно, что он с парламентской логичностью настаивал: "…поскольку Вейцман потерпел поражение, на смену должна прийти оппозиция, — иными словами Жаботинский и его друзья". Самым решительным образом эта идея была отвергнута самим Жаботинским. Он постоянно объяснял конгрессу, что не верит, что ревизионисты получат достаточную поддержку, а следовательно, они не смогут создать правление, возглавляемое ими. Более того, он перечислил всевозможные препятствия к тому, чтобы ему стать президентом, включая обструкцию, которую он ожидал от лейбористской партии[374].
В сложившихся обстоятельствах ни британский, ни иной парламентский опыт и процедуры значения не имели.
За ним не стояло компактное большинство, и он не верил, что во всех обстоятельствах можно положиться на, по-видимому, симпатизирующую ему неформальную "коалициию", возникшую на конгрессе.
Однако же было немало слухов, что Жаботинский приехал на конгресс со специальной целью сменить Вейцмана на посту президента. Забавное доказательство приводит Вера Вейцман в своих мемуарах (опубликованных посмертно в 1967 году). Она не только утверждает, что Жаботинский приехал на конгресс "в уверенности", что будет избран президентом, но добавляет не без злости, что его жена "прибыла одетая так, как, она думала, полагается быть одетой жене президента"[375]. (Это, во всяком случае, было очень не в характере Ани, и никто другой не вспоминает, что вообще видел ее на конгрессе.) Шехтман, один из самых близких к Жаботинскому людей, в своих воспоминаниях отрицает такие мысли у Жаботинского. Другие видные делегаты, среди них Гроссман и Игнац Шварцбард, глава Всемирного союза Общих сионистов, долго разговаривавший с Жаботинским в это время, разделяют его мнение[376].
Авраам Абрахамс, член штаба ревизионистов в Лондоне, тоже рассказывал (писавшему эти строки), что он, Абрахамс, уговаривал его согласиться на президентство[377].
Верное чувство практичности у Жаботинского было вскоре подтверждено. 10 июля Политическая комиссия конгресса, после яростных дебатов, утвердила предложение Жаботинского признать целью сионизма еврейское большинство в исторических границах Палестины. Когда Вейцману рассказали об этом решении, он на следующий день (в субботу, 11 июля) явился на комиссию с воззванием — не предъявлять этого решения конгрессу. Оно, говорил он, помешает мандату, оно может привести к антисионистской интерпретации мандата и подвергнуть опасности возможность устроить еврейские поселения в Трансиордании. Член комиссии спросил его: разве британское правительство уже несколько раз не пересматривало мандат, каждый раз ухудшая?
Вейцман разразился требованием, чтобы новое руководство приняло политику "паритета" — правда, не паритета 50 на 50, которого они требовать просто не могли. Если проблема Законодательного совета встанет очень остро, сказал Вейцман, я не остановлюсь перед тем, чтобы интерпретировать паритет как соотношение сорока евреев и шестидесяти арабов[378].
Однако все это не произвело впечатления на комиссию, и она не изменила решения предъявить резолюцию конгрессу.
Цифры голосования правильно отражали силы фракций на конгрессе. Большинство (17 к 11) состояло из ревизионистов, "Мизрахи", почти всей группы "Б" Общих сионистов — в основном американской — и даже некоторых "отдельных представителей" из группы Эдера. И снова были потрясены сторонники Вейцмана, особенно в лейбористской партии. Было вполне вероятно, что конгресс одобрит резолюцию. Эта возможность открывала совершенно новое направление для предположений, во всяком случае, очень неприятных для лейбористских лидеров. Несмотря на то, что до сих пор ревизионисты отказывались сотрудничать в смешанном агентстве, не было ничего невозможного в том, что несионисты (чей престиж резко упал после того, как не состоялось их финансовое чудо, о котором было столько разговоров, да и главный их спонсор в Сионистской организации потерпел поражение) пойдут на уступки ревизионистам в вопросе их роли в Еврейском агентстве. В конце концов ревизионисты постоянно предлагали несионистам главную роль в экономической сфере, может, и "модус операнди" (образ действий — лат.) между ними будет найден. Это сделает возможным для ревизионистов играть главную роль не только в правлении, но и в Еврейском агентстве.
Не было никакой уверенности, что конгресс согласится на президента-ревизиониста. Однако опасность такая была — как и опасность, что придется включить ревизионистов в правление — не самого Жаботинского, но почему бы не Гроссмана, или Лихтгейма, или Соскина? Другие партии ведь тоже не посылают в правление своих главных деятелей. К тому же резолюция о конечной цели обяжет правление ввести совершенно иную политику и тональность в отношениях с британским правительством. А главное, ревизионисты и буржуи — американские сионисты и не меньшие буржуи — мизрахисты все вместе будут претендовать на большую часть мест в новом правлении. Поэтому почти абсолютный контроль лейбористов над сионистской экономикой и их почти монополия в распределении рабочих мест среди старожилов и новых иммигрантов, конечно, подвергнутся реформе. Все это еще были только предположения, которые могли стать реальностью, если ревизионисты проявят инициативу в борьбе за власть и их "коалиция" продержится. Так, скорее всего, выглядели размышления лейбористских лидеров. Опасность еще не накатила, но она была ощутима и неминуема.
Лишь подобные соображения, торопливые, но тщательные, могут объяснить то, что случилось через сорок восемь часов после того, как Политическая комиссия приняла ревизионистскую формулировку конечной цели. Это было хорошо спланированное, хотя и прозрачное, политическое жонглерство.
Решение Политической комиссии было принято днем, в пятницу 10 июля. На следующий день, в субботу, объявили общее собрание Политической комиссии и Комитета по регламенту (назначенное на вечер этой же субботы). На собрании была зачитана телеграмма, полученная от "Ваад Леуми" в Палестине и посланная в этот же день, требующая — согласно ЕТА от 13 июля — "мягкой и осторожной формулировки сионистской конечной цели в резолюции, которую примет конгресс". Было совершенно ясно, что это мошенническая подтасовка. Невозможно было для "Ваад Леуми" в промежуток между полуднем пятницы и вечером субботы собраться (притом еще и в субботу!), провести дискуссию, принять жесткое решение и послать в Базель телеграмму, которая тем же вечером была получена. Роберт Штрикер, представлявший вместе с Оскаром Рабиновичем ревизионистов, не стеснялся в словах. "Она не может быть настоящей. Это сфабриковано. Это "Эмская телеграмма [знаменитая сфабрикованная телеграмма, посланная из Эмса кайзером Вильгельмом Бисмарку, которая развязала войну 1870 года]". Телеграмму от имени Ваад Леуми подписали Элияу Голомб, лейбористский лидер, и Саадия Шошани[379].
Достаточно подумать секунду, чтобы убедиться в ее абсурдности. Голомб был лидером "Хаганы", находившейся в то время в руках Гистадрута, контролируемого, в свою очередь, лейбористской партией. Но в конгрессе участвовали и другие лидеры Гистадрута: все, что Голомб мог сказать по поводу безопасности, сумел бы выразить любой из них, включая Бен-Гуриона и Берла Кацнельсона. Хитрость этой телеграммы была в использовании названия Ваад Леуми, и оно должно было создать чувство срочности (которое, конечно, создает каждая телеграмма) и авторитетности, — чтобы вызвать панику у неинформированных людей. Стивен Вайз, по-видимому поверивший, что что-то недоброе произошло в Палестине, сказал, что эта телеграмма — "террористическое использование в интересах правления каких-то тревожных вестей, пришедших из Палестины"[380].
Тщательная проверка (проведенная автором этой книги) архивов "Ваад Леуми" показала, что между 9 июня (протокол номер 8) и 18 августа 1931 года (протокол номер 9) правление "Ваада" не собиралось вообще. На более поздних заседаниях пленума и Правления нет никакого упоминания о телеграмме, посланной конгрессу[381].
В телеграмме кроется и более глубокое политическое значение. Даже если бы арабы открыто угрожали мятежом в ответ на провозглашенную цель сионизма (чего арабы не сделали), разве же это могло оправдать торопливое отступление сионистов, сдачу перед угрозой? Ведь когда так делали британцы, у сионистов это вызывало осуждение и отвращение. И что не менее важно: для арабов поведение конгресса означало бы, что не только для британцев — в чем они с радостью убедились — мятежи и даже только угроза мятежей — достаточная причина для уступок их требованиям. (Знаменитый отказ верховного комиссара Пламера в 1928 году сделать это навсегда запомнился как драматическое исключение.) Если бы такое торопливое отступление состоялось, арабы презрительно заключили бы, что и сионистов можно испугать.
Нет смысла рассуждать, что было бы, если бы у делегатов конгресса было время переварить все факты и последствия телеграммы Голомба. Учитывая сжатый график работы конгресса, пауза для размышлений была исключена. Союзники ревизионистов отшатнулись от них, и ночью в субботу, 11 июля, Политический комитет дал задний ход. Он издал водянистую резолюцию, в которой не было ни еврейского большинства, ни Еврейского государства, ни его границ; эту-то резолюцию и принял конгресс на следующий день 121 голосом против 106.
Гроссман, разоблачив "заказную телеграмму", последний раз попытался протащить ревизионистскую формулировку[382]. Лейбористская партия сделала успешный ответный шаг. Они предложили, чтобы голосование вообще не производилось и было снято с повестки дня. И снова "союзники" ревизионистов отступили. Резолюция, откладывающая формулировку ревизионистов в долгий ящик, была принята большинством в 121 голос против 5 7 [383]. Только пять неревизионистов, среди них Михаэль Хаскель из Южной Африки, самый активный из числа Общих сионистов сторонник Жаботинского и его политики, голосовал вместе с ревизионистами.
Столпотворение продолжалось. Председатель Моцкин, все время соблюдавший абсолютное беспристрастие, разрешил Гроссману сделать заявление. Делегаты-лейбористы, возбужденные своим триумфом, не давали ему говорить. Они начали петь, вскоре прибавили к своему репертуару "а-Тикву" и потребовали, чтобы делегаты встали. Только Жаботинский и Гершель Фарбштейн, лидер "Мизрахи", продолжали сидеть. Моцкин все время просил лейбористов прекратить шум. Они не обращали на него внимания. Тогда он закричал на них: "Это Сионистский конгресс!" Оскар Рабинович отозвался: "Это уже не Сионистский конгресс!"
Тогда Жаботинский, опершись на плечо Рабиновича, встал на стул и заявил: "Это теперь уже не Сионистский конгресс!" Он вынул из кармана свою делегатскую карточку, разорвал ее в клочки и разбросал их среди делегатов. Несколько делегатов угрожающе двинулись на него. Но другие делегаты встали вокруг него кольцом и на своих плечах вынесли его из зала заседания. В зале ревизионистов не осталось. Конгресс был расколот[384].
На двух студентов-ревизионистов, Реувена Гехта и Эрнста Гамбургера (и, конечно, не на них одних), события, свидетелями которых они стали, произвели сокрушительное впечатление. Как же может Сионистский конгресс отвернуться от мечты Герцля? Гехт вспоминал, что через пять дней после Первого сионистского конгресса Теодор Герцль записал в своем дневнике невероятные слова: "Если суммировать Базельский конгресс в одной простой фразе, то это будет звучать так: в Базеле я основал Еврейское государство"[385]. Потрясенные увиденным как светопреставлением, не в силах думать ни о чем другом, они решили отправиться к самому Жаботинскому. Они пришли к нему в гостиницу (не самую дорогую в городе) в два часа ночи. Сонный портье, вняв их тревоге и получив немалые чаевые, разрешил им подняться к Жаботинскому.
Некоторое время они ждали, но Жаботинский не появлялся, и они стали раздумывать над нелепостью своего поведения. Они уже предпочли бы отправиться домой или просто "ко всем чертям", как выразился Гехт. Но тут Жаботинский показался в холле, полностью одетый, и молодые люди с изумлением услышали, как он извиняется, что заставил их ждать. Чувство юмора, видимо, его не покинуло, и к тому же он угадал их отчаяние. Они мямлили свои объяснения, а Жаботинский спокойно спросил их, не могут ли они предложить более подходящего места для серьезного разговора. Гехт, живший в Базеле, повел их в привокзальное кафе, открытое и ночью. И там Жаботинский, словно это было совершенно в порядке вещей, прочел им целую диссертацию на тему "не отчаивайтесь, вы доживете и увидите Еврейское государство, несмотря на этих мошенников". И разрешил им проводить себя обратно в гостиницу[386].
ЖАБОТИНСКИЙ на конгресс не вернулся. Однако когда на следующий день открылась заключительная сессия, фракция ревизионистов оказалась на своих местах. И Гроссман заявил, что, хотя вчера ревизионисты ушли в знак протеста, теперь они возобновляют свое участие как долг перед своими избирателями. Это, объяснил он, никак не отражает их отношения к Сионистской организации, которое будет определено позже.
Решение вернуться на конгресс пришлось не по вкусу некоторым делегатам, в частности из Палестины, и явно для того, чтобы их успокоить, Жаботинский сразу же после конгресса в заявлении о своем отсутствии на последнем заседании подтвердил, что "тактика ревизионистов была мудрая и твердая"[387].
Подумав, через неделю он написал в "Рассвете": "Вместе с фракцией ревизионистов из зала вышел дух Герцля. В данных обстоятельствах возвращение нашей фракции на конгресс было большой тактической ошибкой". По поводу же голосования ревизионистов на последнем заседании за Соколова в качестве президента он прибавил:
"Наша борьба никогда не была личной. Лично доктор Вейцман нас мало трогает; но этот "незаменимый" человек был воплощением определенной политики: систематичной сдачи британскому правительству и непрерывного отказа от всего национально-политического содержания сионизма.
[Соколов], хоть и не столь известен, как Вейцман, представляет ту же политику, поэтому и он совершенно не подходит на пост президента Сионистской организации".
Когда Оскар Рабинович спросил его, как голосовать, когда Соколов представит конгрессу свое правление, Жаботинский ответил: "Прежде всего потребуйте, чтобы он сделал заявление о своей политике". Ясного заявления по этому поводу так и не было сделано, но места для каких-либо сомнений не осталось, когда, после обычной дискуссии между партиями, был объявлен состав предлагаемого Правления. Из пяти предложенных только двое не были сторонниками Вейцмана: Эммануэль Нойман от американских Общих сионистов и Гершель Фарбштейн, лидер польской "Мизрахи". Остальные трое были полностью преданНы Вейцману: Бродецкий и лейбористы Берл Локер и Хаим Арлозоров — самые верные приспешники и защитники вейцмановской политики. К тому же они были самыми ярыми, а Локер и самым наглым из противников, нападавших на Жаботинского и ревизионистов[388].
Связь между Вейцманом и партией лейбористов очень окрепла. Накануне последнего заседания произошла трогательная сцена, когда Вейцман явился в их офис, чтобы "попрощаться". Завершив прочувствованную речь, он залился слезами, когда стал благодарить лейбористов, так надежно стоявших с ним рядом, затем обнял и расцеловал Арлозорова, Шпринцака и Берла Кацнельсона. В его словах не было и намека на то, что голосование, приведшее к его провалу, имело некое идеологическое или политическое оправдание. Как он сказал, виной тому "ядовитая атмосфера", возникшая на конгрессе. И тут он снова заговорил о Декларации Бальфура, которую ему хотелось "упростить".
"Я все еще думаю, что Декларация Бальфура не что иное, как военная добыча, и по своему весу она должна была пойти ко дну, поскольку почва была ненадежна. Это вы, рабочие, укрепили почву, да и я вложил свою лепту в это дело"[389].
Таким образом, сионистское движение обещало стать вейцманизмом без Вейцмана, и потому ревизионисты проголосовали против нового Правления.
В итоге конгресс принес Жаботинскому и некоторые положительные эмоции. Он, конечно, мог указать на драматическую реализацию своей оценки слабости потенциальных союзников ревизионистской партии. Как бы то ни было, объединение сил на конгрессе — без сомнения, укрепившееся после его великолепной речи, — вероятно, обеспечило победу в резолюции о конечной цели, даже без Грюнбаума и его сильно обескровленной партии радикалов. Голосование в Политическом комитете за ревизионистскую политику — 17 против 11 — хотя и нельзя было считать точным индикатором, все-таки отразило объединение. Но по центральному, основному, историческому вопросу — о конечной цели — фронт позорно рухнул из-за уловки со сфабрикованной телеграммой. Как-то однажды Жаботинский спросил у Соскина: "Неужели же это люди, на которых можно положиться?"
Ответить на это было невозможно, но главное — что сионистское движение осталось без идеологического руководства. Жаботинского постоянно и глубоко тревожило "размокание" сионистской цели, и он видел, чем это чревато политически. Если цель не Еврейское государство, если, как на этом сейчас настаивают лидеры движения, сионистские устремления — какое-то неясное представление, исключающее Еврейское государство, что же осталось от огня, воспламенившего молодых? Что осталось от надежд страдающих еврейских масс Восточной Европы, чье ужасное положение в эти самые дни еще подчеркнула волна погромов в Польше?[390]
За год до этого Жаботинский в жгучей статье по поводу трагической смерти сына и дочери Герцля[391] написал о соблазнах других решений, другой философии.
Одним из последствий этого явилась распространившаяся среди молодежи тяга к коммунизму, усиленная могучей советской пропагандистской машиной. Не зря Усышкин, отнюдь не любитель Жаботинского, хвалил его на конгрессе за то, что он спас стольких молодых людей от коммунизма своим движением "Бейтар".
Возможно, потенциальные союзники ревизионизма, во всяком случае в Европе, почувствовали, что необходимо снова поднять знамя Еврейского государства как единственно возможное разрешение еврейской проблемы, но все они, включая и Усышкина, малодушно повалились навзничь от дуновения сфабрикованной телеграммы.
Его тяжелое настроение усугублялось еще и поведением гроссмановской группы. Жаботинскому все время приходилось протестовать против усилий Гроссмана пресечь как незаконные любые попытки членов движения возродить идею раскола. Палестинская ветвь, в которой сторонников раскола было особенно много, получила от Лондонского правления публичный нагоняй в циркуляре, распространенном по всем ревизионистским организациям. Гроссман оправдывал циркуляр тем, что он отражал решение всего правления. Жаботинский сказал, что ничего не знал об этом решении (для которого, во всяком случае, нужна была его подпись как председателя на заседании), а протоколы к нему не попали. И в то же время, хотя Жаботинский и предложил, ради мира, чтобы обе стороны сослались на "недоразумение", вред делу уже был нанесен. Это не только привело к обострению отношений между Гроссманом и палестинцами, но по всему движению и за его пределами распространились слухи о разрыве между Жаботинским и Гроссманом и о движении против руководства Жаботинского. Эти слухи вызвали публичное заявление Гроссмана, отрицающее "сенсационные рассказы" о "спорах, происходящих в Ревизионистском союзе по поводу наших будущих отношений с Сионистской организацией". Он не без умысла прибавил: "Я, в частности, хочу сказать, что все разговоры о том, будто г-на Жаботинского держат в стороне от действительного руководства партией, неправда. Ни один член правления не ставил вопрос о г-не Жаботинском как о лидере, и не существует никакой личной вражды или соперничества со стороны кого бы то ни было из членов Исполнительного комитета"[392].
Но не сам ли конгресс, отложив резолюцию о конечной цели, создал ту ситуацию, которая предвиделась в Булонском соглашении и в соответствии с которой члены Ревизионистского правления были обязаны предложить раскол на следующей партийной конференции?
Мнения разделились. Можно было возразить, что технически прямого "отвержения" резолюции конгрессом не было, — ее, можно сказать, просто отложили. Жаботинский думал иначе и предлагал принять Булонское соглашение, но сообщил об этом только в личном письме Гроссману (от 6 сентября). Когда Гроссман не согласился, Жаботинский настойчивости не проявил. Конечно, ему не слишком хотелось затевать дебаты, которые затуманили бы главный вопрос о расколе. Таким образом согласованная стратегия, поставившая конгресс пределом для решения вопроса о выходе из партии, отменилась этими событиями, и Жаботинский и все движение снова оказались там, где они были перед Булонским соглашением.
Остро переживая все более резкий тон писем Гроссмана и лондонских решений, Жаботинский пришел к мысли, что если он уйдет со сцены, напряженность ослабеет. Через несколько дней после конгресса он информировал лондонскую штаб-квартиру, что "берет отпуск" до следующей Всемирной партийной конференции, которая должна была состояться в декабре. Как он объяснял в письме к Якоби от 22 июля, ему нужно было отдохнуть, и, вероятно, он чувствовал, что освободившись от ежедневного нажима, сможет найти формулу для сохранения единства. В конце июля он, Аня, Эри и его старый друг Поляков уехали в Эльзас.
Вскоре он был вовлечен в злосчастную переписку с Лихтгеймом, нанесшим ему "жестокий удар" сообщением, что он уходит из движения. Жаботинский уговаривал его не совершать поспешного "необратимого" шага, ибо во всяком случае, если он, Жаботинский, не сумеет найти формулу примирения, он сам уйдет в отставку и оставит руководство на Лихтгейма и Гроссмана. Письмо Лихтгейма показалось ему возможным предвестием "начала конца его общественной работы". Он продолжал в очень личном, даже просительном тоне:
"Я надеялся, что такие друзья, как Вы и Гроссман, к чьим взглядам я приноравливался несмотря на мою политическую и личную совесть, теперь [в свою очередь] предоставят мне несколько лет доверия и пойдут за мной, поглядеть, правилен ли мой путь" (17 августа 1931).
Лихтгейм, однако, просьбу отверг, отрицая даже явную истину слов Жаботинского. Тут появилась новая угроза — из Палестины, от Розова: он уйдет из движения, если оно будет настаивать на независимости. Розову он тоже высказал свою обиду на коллег, которые не хотят вести себя с ним, как он сам вел себя с ними, и снова"…окажите мне доверие на три-четыре года" (24 августа).
Отпуск продлился недолго. Вопреки его надеждам, атмосфера стала еще невыносимей. Лондонское правление даже опубликовало циркуляр, обращенный ко всему ревизионистскому движению, критикуя и руководство "Бейтара", и самого Жаботинского. Уже 17 августа он написал правлению и подтвердил это в телеграмме Гроссману, что после консультаций с парижскими коллегами он решил сократить свой отпуск и продолжает оставаться президентом Всемирного союза. В письме от 6 сентября он информировал Гроссмана, что делает это, "чтобы избежать перерождения дебатов об отношениях с Сионистской организацией в раздор и раскол". Он сожалел, что они проводятся в таком духе, включая "предложение поторопиться с расколом, чтобы некоторые люди и группы покинули союз, — без следа того, чтобы кто-нибудь старался противостоять такому разрушительному заблуждению". Поэтому он рассматривает как "обязанность президента принять участие во всем и напомнить всем, кого это касается, что цель нынешних дебатов — добиться единства. Но единства, — добавил он, — нельзя ожидать при нынешнем положении вещей". И написал другим членам Лондонского правления и Розову, призывая найти формулу компромисса.
Переписка такого рода не могла продолжаться долго. Через три недели, по общему согласию, Всемирное правление снова собрало 28–29 сентября "Дом на полдороге" во Франции, в Кале. Шехтман вспоминает, что дискуссия, в которой он принял участие и о которой нет существенных следов, была "как в Булони, напряженной, а иногда и желчной. Не раз казалось, что соглашение так и не будет достигнуто"[393]. Однако в конце официальное коммюнике сообщило, что "достигнуто было полное единодушие по всем важным вопросам".
Казалось, что Жаботинскому снова удалось достигнуть соглашения, на этот раз компромиссным предложением, чтобы на предстоящем Всемирном конгрессе ревизионистов члены правления предложили гомогенный Союз сионистов-ревизионистов, которые "примут программу союза и подчинятся союзной дисциплине". Они могут не приобретать шекель у Сионистской организации, и тогда они перестанут быть членами Всемирной сионистской организации. В свою очередь Жаботинский и его сторонники согласились, что больше не будет разговоров о создании новой, независимой Сионистской организации.
НЕСМОТРЯ на то что лейбористским лидерам удалось отменить ревизионистскую резолюцию о Еврейском государстве, несмотря на то что им удалось занять командные посты в новом и слабом правлении — два члена из шести, в первые дни и недели после конгресса у них были основания для беспокойства. Во-первых, чувство вины. Оно наверняка мучило лидеров "Ахдут а-Авода" Кацнельсона, Бен-Гуриона и Голомба, которые, что ни говори, дезертировали с поля боя за воплощение главного идеала сионизма и демонстративно объединились с лидером, который объявил об отказе от этой цели. Конечно, для людей, которые за десять лет перед тем были в первых рядах борьбы за эту цель, такой поступок означал самопредательство. Постоянные нападки Жаботинского на их новую позицию обостряли их чувство вины и усиливали ненависть, которую они к нему чувствовали. Кроме того, они не могли не понимать, что главным событием после 1929 года стало то, что электорат ревизионистов значительно вырос. Это проявилось и в новой волне, которая поднялась и не собиралась опадать. Не могли не замечать Бен-Гурион и его коллеги громадной популярности Жаботинского среди американцев и совпадения их взглядов[394]. Умно составленная телеграмма Голомба действительно спугнула американцев, но тактика такого рода не всегда могла быть успешной.
Поэтому нельзя считать случайным, что после Семнадцатого конгресса кампания против ревизионистов в Палестине развернулась еще шире. Новостью стало усиление уже проводившейся операции, направленной сломить сопротивление со стороны ревизионистов лейбористской гегемонии в экономической области.
9 сентября 1930 года Жаботинский написал официальное письмо руководству Гистадрута от имени правления Всемирной ревизионистской организации. Центральной ее темой было требование "специального контракта" между рабочими и предпринимателями, по которому нейтральная биржа труда обеспечивала равные возможности для всех рабочих, — предложение, полностью отрицающее практику и цели политики Гистадрута.
Но обращение Жаботинского не ограничивалось принципиальной постановкой вопроса. Он прямо обвинил руководство Гистадрута в активной враждебности и дискриминации рабочих, являющихся членами "Бейтара" и ревизионистских движений. Они предпочли бы, писал он, единый тред-юнион для всех рабочих, но если Гистадрут (как профсоюз) не готов действовать вне своего партийного политического характера и хочет сохранять свою твердую оппозицию открытию нейтральной биржи труда, создание второй профсоюзной организации (подобно той, которая существует в Германии и в других странах) надо будет сделать национальной задачей. Поэтому он предлагает прямые переговоры между Гистадрутом и Всемирной ревизионистской организацией в надежде добиться договоренности и мира в отношениях с рабочими. В переговорах ревизионисты заявят свое требование гарантировать:
а) беспартийный характер рабочих организаций, учреждений и должностных лиц;
б) беспартийный характер каждой газеты, издаваемой Гистадрутом или получающей поддержку из его фонда, или пользующейся привилегиями благодаря влиянию Гистадрута[395].
Газета "Давар" всегда считалась не только проводником политических взглядов лейбористской партии, но и поставщиком демонстративно односторонних и искажающих сообщений и самых яростных нападок на ревизионистов и "Бейтар".
Письмо Жаботинского кажется почти отчаянной арьергардной попыткой положить конец все ухудшающимся отношениям внутри Гистадрута. Полностью контролируя Гистадрут и почти монопольно пользуясь субсидиями из сионистских фондов, лейбористские лидеры держали в руках самое эффективное оружие в борьбе за гегемонию в национальной экономике — контроль над правом на работу. Эта часть мечты о диктатуре большевистского стиля и контроле над жизнью рабочих, изложенная Бен-Гурионом за десять лет перед тем, была реализована. Однако не без сопротивления со стороны политически сознательных последователей Жаботинского.
Использование насилия у лейбористов не было результатом локальных событий и огорчений. Оно коренилось в марксистской идеологии и хотя не имело всеобщей поддержки в движении, долго оставалось рассчитанной политикой большинства гистадрутовских руководителей в борьбе за еврейских рабочих. Оно было применено по отношению к еврейским фермерам, использовавшим арабских рабочих, а иногда и против самих арабских рабочих. Но в 1923 году лейбористские руководители приказывали осуществлять насилие или санкционировали его уже и против еврейских религиозных рабочих, членов партии "Мизрахи", которые получали работу под эгидой их собственных маленьких профсоюзов. Некоторые из "мизрахистов" были ранены, здания, которые они строили, разрушались. Они не сдавались, и в конце концов после вмешательства некоторых беспартийных гистадрутовским лидерам пришлось признать себя побежденными. Союз "Мизрахи" был признан и впоследствии добился договоренности с Гистадрутом по вопросу о распределении работы. Затем в 1929 году произошло заранее запланированное чисто политическое нападение сотни лейбористов "Асефат а-Нивхарим" на двенадцать ревизионистов, включая Жаботинского, за то, что те осмелились возражать против плана смешанного Еврейского агентства.
Теперь наступила очередь ревизионистов и движения "Бейтар". Гистадрут установил и укрепил принцип организованного труда, против которого никто не возражал. Рабочий мог не получить работы в сельском хозяйстве или в промышленности, если он не был членом Гистадрута. Биржа труда, ведавшая направлением на работу, состояла исключительно из членов лейбористской партии. Стало очевидным, что рабочий, известный как член партии ревизионистов или "Бейтара", будь то мужчина или женщина, не получал никакого места через биржу. Имя его помещалось в конце списка. В некоторых случаях его или ее даже отказывались зарегистрировать в списке ищущих работу. Они должны были выбирать: или умирать с голоду, или отказаться от своих политических убеждений. Нет доступной статистики, но общеизвестно, что многие члены "Бейтара" и ревизионисты, особенно женатые мужчины с детьми, в самом деле отказывались от своей партии и переходили к лейбористам.
В 1930 году, вскоре после того, как две рабочие партии "Ахдут Авода" и "Поалей а-Цион" слились в единую Палестинскую партию лейбористов (МАПАЙ), открылась новая череда насилий против членов Гистадрута, обладающих неправильными политическими воззрениями.
Главный и чреватый многими событиями инцидент произошел в Кфар-Сабе, где деревенский аграрный комитет, нуждавшийся в сезонных рабочих для сбора цитрусовых, обратился на биржу труда. Биржа ответила, что свободных рабочих нет. Но они были срочно нужны, и комитету пришлось бы обратиться к арабским рабочим, если бы они не узнали, что группа из пятидесяти бейтаровцев, новых иммигрантов и членов Гистадрута, приехала в их район искать работу.
Собственно говоря, бейтаровцы сразу обратились за регистрацией на кфар-сабскую биржу и получили отказ. После того как они начали работать у фермеров, биржа призвала их зарегистрироваться. На этот раз они отказались. Когда эта новость дошла до Национального центра Гистадрута, сам генеральный секретарь Бен-Гурион явился в Кфар-Сабу, чтобы убедить бейтаровцев зарегистрироваться. Они стояли на своем и требовали нейтральной биржи. Тут Гистадрут объявил "стачку" и послал "пикеты", чтобы убрать их силой. Было несколько раненых, приняла участие и полиция. В конце концов главный член фермерского комитета Моше Смилянский и очень популярный эксперт по закупке земли Йеошуа Ханкин вмешались в дело. Через три недели переговоров они достигли того, что было названо компромиссом, но в действительности явилось полной победой бейтаровцев. Их право на работу без обращения к партийной бирже труда было признано. Компромисс заключался в том, что только половине их разрешили работать согласно условиям аграрного комитета[396]. Вскоре после — и в результате — кфар-сабского инцидента рабочие ревизионисты и бейтаровцы на общепалестинской конференции приняли решение выйти из Гистадрута и организовать отдельный профсоюз "Иргун овдей а-тсобар у-вета"[397]. Но Четвертая всемирная ревизионистская конференция в Праге в том же году не утвердила это решение и постановила снова добиваться от руководства Гистадрута превращения их организации в нормальный тред-юнион, в котором каждый рабочий, независимо от своих политических взглядов, может найти место. Отсюда и письмо Жаботинского в правление Гистадрута. Ответ пришел только через семь месяцев; от имени правления Гистадрута его подписал Голомб. Голомб отрицал политическую дискриминацию при распределении работы, но согласился, что Гистадрут не простой тред-юнион, а политическая организация. Волей-неволей союз рабочих ревизионистов и бейтаровцев пришлось создавать.
Маловероятно, чтобы Жаботинский надеялся получить положительный ответ на свой призыв. Да и вообще, если бы он мог слышать, что говорят о нем в ЦК лейбористской партии или в правлении Гистадрута, он узнал бы, что его предложения даже не рассматривают. Лидеры лейбористов твердо решили выкорчевать ревизионизм с корнями и ветками, а способом это сделать стала непрерывная пропагандистская кампания "демонизации" и, когда представлялась возможность, прямое насилие с последующим сообщением, что к насилию прибегли ревизионисты и бейтаровцы — т. е. жертвы. В распоряжении лейбористской партии или под ее влиянием были не только официальный орган Гистадрута "Давар" и газеты, публикуемые самой партией, но и множество еврейских газет за рубежом, кормившихся информацией от должностных лиц Сионистской организации, чаще всего принадлежавших к партии лейбористов.
Конечно, демонизация Жаботинского началась гораздо раньше. Лейбористские лидеры нашли формулу, хотя и абсурдную, зато весьма эффектную: "Жаботинский — враг рабочих". Поэтому его вполне логично было объявлять фашистом, а поскольку так его назвали вожди, то все должностные лица поменьше, а за ними и рядовые партийцы, не говоря уже о прочих сочувствующих, могли совершенно свободно следовать за ними.
Конечно, словечко "фашист" в те времена еще не было ругательным в еврейском или сионистском контексте. Действительно, итальянский режим не был враждебен сионизму, да и открытого антисемитизма в Италии не было. Когда еще в 1934 году Вейцман и Нахум Гольдман наносили дипломатические визиты Бенито Муссолини, чтобы наладить хорошие отношения с его режимом, ни в каких сионистских кругах не было отрицательной реакции.
Тем не менее репрессивный характер фашистского режима, особенно по отношению к рабочим в корпоративном Итальянском государстве, и антидемократический культ вождя были для либералов оскорбительны. Жаботинский чаще всех сионистских лидеров снова и снова разоблачал это и огорчался, что культ непогрешимого вождя распространился из Италии по другим европейским странам. Он писал об этой тенденции в особенно язвительных терминах и с негодованием отбрасывал имевшие место попытки навязать ему титул вождя. Никто из его сионистских современников не мог сравниться с ним по количеству дебатов и дискуссий в своей партии, по бесконечному терпению при разрешении внутрипартийных противоречий и безропотному выполнению решений избранных органов, даже когда они были ему не по вкусу. Пожалуй, он был самым "невождистским" из сионистских вождей.
В сущности он, вероятно, был первым из журналистов, кто в сионистском контексте употребил термин "фашист" как ругательный. "Фашистский сионизм" — так называлась философская статья, которую он написал. В ней он изобличал тех сионистов, которые слепо шли за вейцмановским руководством и объясняли свою неспособность ответить на критику, утверждая: у нас есть вожди, мы им доверяем, они знают, что делать, и сделают это, когда будет возможно"[398].
Однако при средствах, имевшихся в их распоряжении, лейбористским лидерам было нетрудно распространить представление о демоническом характере Жаботинского и как естественный вывод о его действиях, таким образом канонизируя ненависть, бойкот и, по марксистской традиции, также и насилие против него и его сторонников.
Далее в каталоге грехов Жаботинского шел его "милитаризм". Не он ли всю свою жизнь, со времен российских погромов и до дней арабских атак проповедовал и втолковывал молодежи необходимость изучать искусство самозащиты? Не он ли сформировал Еврейский легион — действительно первую еврейскую воинскую часть за много сотен лет — и фактически создал обновленную еврейскую воинскую традицию? Не он ли требовал возрождения Еврейского легиона как лучшего средства обороны еврейской общины от арабских атак, — в то время как сионисты-социалисты настаивали, что еврейская оборона должна быть подпольной? И разве Брит Трумпельдор не носит униформу и не соблюдает почти военную иерархию? Оппоненты не вникали в детали и в причины, это для них было неважно. Год за годом в статьях и речах достаточно было сделать гримасу отвращения или тем же тоном произнести слово "милитарист" применительно к Жаботинскому.
Трудно поверить, но самые сильные эмоции вызывало упоминание о цвете формы "Бейтара", терракотовом цвете, выбранном потому, что он представлял цвет Палестинской земли. Этот цвет напоминал коричневую форму, присвоенную позднее нацистским штурмовикам, СА. Невероятно но именно этот цвет, идущий вслед за кличкой "штрейкбрехеры", стал главным оправданием нападок на бейтаровскую молодежь. Теперь этим можно было пользоваться, чтобы приравнять бейтаровцев к нацистам.
Униформа Бейтара была нарисована в 1925 году, при обстоятельствах, о которых невинно вспоминает Артур Кестлер в своей автобиографии:
"Однажды, это было в 1925 году, я был болен и лежал в постели. Меня навестили доктор Хан и доктор Диамант. Мы беседовали о юношеской организации, которую собирался основать Жаботинский — что-то вроде еврейского варианта бойскаутов. Доктор Хан, который хорошо рисовал, и доктор Диамант, который все знал о еврейской геральдике, вместе, сидя на моей кровати, сделали набросок униформы. Мы послали этот набросок Жаботинскому, и после некоторых изменений это стало униформой "Бейтара"[399].
Жаботинский писал с колким юмором:
"Дожив до старости, я узнаю, что между цветами существует моральная разница, особенно между цветами рубашек. Более того, оказывается цвета имеют состояние здоровья: один день состояние здоровья цвета хорошее, а на другой его поражает "болезнь", и от него, как от больного тифом, надо держаться подальше… И все из-за того, что люди Гитлера надели "коричневую" форму.
Действительно, трагедия. Я помню, сколько у нас было неприятностей, когда в 1924 г. первое отделение "Бейтара" в Риге приняло коричневый цвет для всего движения. Никто из нас про Гитлера и не слыхивал. Правда, в Мюнхене был какой-то "путч", и кто-то по имени Гитлер сидел в тюрьме, но никто и представления не имел, в чем там было дело, а уж во что они там были одеты, уж точно никого не интересовало.
Некоторым из нас по эстетическим причинам коричневый цвет не нравился, они предпочитали зеленый, но именно в тот момент в Вене была сформирована организация русских эмигрантов, сторонников Деникина, от которой шел сильный антисемитский дух. Поэтому о зеленом не могло быть и речи. Серый. Но серый был цветом немецких или каких-то там еще коммунистов. Синий был цветом очень противной венгерской организации.
Если цвет так трагичен, — продолжал Жаботинский, — то мы в хорошей компании. Что ж они забыли, что у нацистов только рубашки коричневые, а флаг их — флаг-то важнее всего — флаг у них красный, красный, как у социал-демократов и как у коммунистов, и как у наших партий "левого крыла" в Эрец-Исраэль"[400].
С течением времени список грехов увеличился. Выкопана была "утка" 1929 года — будто шествие молодежи к Западной стене спровоцировало арабские беспорядки и что это было шествие бейтаровцев. И что в Еврейском университете была устроена демонстрация против открытия Норманом Бентвичем кафедры "Мир"; и демонстрация против Драммонда Шилса, который считался одним из отцов пасфилдовской Белой книги и ее политики; и демонстрация против переписи населения, назначенной администрацией для того, чтобы вымостить путь к выборам в проектируемую законодательную ассамблею. Все эти шумные политические протесты были действительно устроены независимой группой молодых ревизионистов. Теперь и они попали в "отверженные", вместе с Жаботинским и старшими ревизионистами[401].
Вероятно, наименее заметным, но зато наиболее долгодействующим каналом демонизации была школа. В добавление к собственным социальным службам Гистадрут основал отдельную сеть школ. Формальным оправданием этого являлось существование сети религиозных школ, где, кроме обычных предметов, дети изучали еврейские религиозные обычаи и вводились в сокровищницу еврейского вероучения, чего обычная школа касалась только слегка.
Школы лейбористов учили социализму; ученики должны были проникнуться сознанием святости и высокого достоинства труда, а также справедливости эгалитарного подхода к жизни и обществу.
Но существовала еще одна, добавочная, конечно же, неизбежная школа. Рабочие школы "должны были рассматриваться как элемент, обеспечивающий постоянное существование рабочего движения в его разных формах. "Дети с раннего возраста должны были жить той жизнью, которая им предстояла. Дети должны были стать "рассадой общества"[402].
Поэтому "в школе все больше и больше внимания уделялось объяснению настоящего времени", особенно в старших классах. Сначала это делалось несистематично, просто учителя иногда что-нибудь рассказывали. Постепенно школы, одна за другой, стали вводить специальный час для "вопросов и ответов о современных делах"[403].
Один из ведущих педагогов того времени, С.Б. Кацнельсон (не Берл), дал этому логическое обоснование. Образование, пояснил он, предполагает направление. "Поскольку ребенок впитывает влияния из общества, он живет жизнью общества, в котором живет, разделяя его политическую жизнь. Так, в Эрец-Исраэль, где атмосфера насыщена политикой, невозможно избежать внесения политики в класс, несмотря на то что давать политическое образование — нелегкое дело"[404].
Другой педагог, объясняя специфические вопросы сегодняшнего дня, рассказывал, например, как надо проводить забастовки, какова мощь Гистадрута и каковы доводы работодателя[405].
Правда, дети родителей-социалистов и без школьной идеологической обработки подпадали под это единственное влияние. В тот бурный период, "пропитанный политикой", одной из основных аксиом, прививаемых детям, была вполне тоталитарная: "Лейбористы — хорошо, Жаботинский (и ревизионисты и бейтаровцы) — плохо". Киббуцы, где безраздельно царствовал "Давар", были герметически закрыты для всякого другого влияния.
Социалистическое образование в городах мало чем отличалось. Дети родителей-социалистов, у которых все друзья и одноклассники были сформированы по одному шаблону, не имели другой меры вещей; в школе учителя тоже все подтверждали, и это накладывало печать непогрешимости на все "факты жизни", выученные дома. Если же дети проявляли любопытство по поводу событий, описание которых могло намекнуть им на правду о Жаботинском и его движении, то они обычно встречались с уклончивостью или неправдой[406].
Окоченевшие последствия этой полученной в юности идеологической обработки сказывались еще долго. Последующая история еврейской общины в подмандатной Палестине периода Еврейского государства сильно запачкана этой традиционной ненавистью.
Лидеры Гистадрута не сделали необходимых выводов из результатов кфар-сабского эпизода. Их цель не была достигнута. Из их действий явствовало: они продолжают верить, что насилие и запугивание помогут им справиться с ревизионистами и с их растущей силой в стране, — хотя она и была меньше их собственной. (Рабочие ревизионисты и бейтаровцы в то время составляли одну восьмую всей рабочей силы в стране)[407]. Кфар-сабская история в последующие годы снова и снова повторялась в разных деревнях. И каждый раз вмешательство или арбитраж муниципальных властей кончались оправданием ревизионистов и бейтаровцев, чье право на работу каждый раз подтверждалось. Когда дошло до Тель-Авива, где пикеты Гистадрута разбивали бейтаровцам головы и разрушили стены двух строящихся зданий, спор кончился еще более эффектно: была основана муниципальная нейтральная биржа и записана в документе обязанность разделять работу между Гистадрутом и организацией ревизионистов и бейтаровцев. Но и эти поражения не смутили гистадрутовских лидеров. Казалось, что их постигло то, что впоследствии один из них, сопротивлявшийся насилию Берл Кацнельсон, назвал "опьянение насилием".
Жаботинский следил за событиями с нарастающей тревогой. Он набросал краткий прогноз их развития в статье под названием "Право кулака в Эрец-Исраэль".
"В одной из палестинских колоний произошел недавно ряд столкновений между рабочими из Гистадрута и рабочими, не принадлежащими к Гистадруту. Случайно на этот раз последние оказались не ревизионисты, а мизрахи… Драки эти были только симптомом одного глубокого и органического зла, которое грозит отравить все внутренние отношения ишува; это зло есть практика кулачного права. Чем дальше, тем чаще она применяется и всегда с одной и той же стороны: "слева". Избиения происходят в поле, на улице или в собрании "Асефат а-Нивхарим"; и всегда при благоразумном соотношении сил, выгодном для нападающих, — от двух до десяти на одного. На рынке еврейского труда это явление приводит к тому, что рабочего, не принадлежащего к "левому" лагерю чуть ли не морят голодом… Если же он устроится на работу помимо Гистадрута, то на сцену появляются богатыри в соответствующей пропорции от двух до десяти на одного и "снимают" еретика. Жаловаться некуда; нейтральных бюро труда нет, органов арбитража тоже. Нет, конечно, никакого сомнения, что долго этот порядок вещей не продержится. В ишуве и в диаспоре нарастает глубокое раздражение против "классового" хулиганства. Несколько лет назад считалось в Палестине богохульством сказать, что Гистадрут стал злокачественной опухолью на теле ишува; теперь это у многих уже ходячая формула…. Классовый Гистадрут должен быть сломан; это произойдет очень медленно, очень постепенно, но другого пути нет[408].
Но Гистадрут не отступился. Потеря престижа во всей еврейской общине, казалось, только подстрекнула его к еще более откровенным операциям. Он открыл в Иерусалиме новый "фронт". Он объявил первую в промышленности забастовку — на маленькой бисквитной фабрике некоего Яакова Фрумина. Все тридцать с чем-то рабочих фабрики были членами Гистадрута, и когда Фрумин взял на работу девушку, которая была членом ревизионистского "Бейтара", они отложили свои орудия производства и потребовали, чтобы девушка была уволена. Фрумин отказался подчиниться принуждению и предложил арбитраж. Арбитраж был отвергнут. Тогда он вызвал полицию, которая очистила фабрику. Когда Фрумин вновь предложил арбитраж и его отвергли снова, то после двухнедельных переговоров Фрумин попросил ревизионистско-бейтаровскую организацию прислать ему замену. При сложившихся обстоятельствах у них не было причин для отказа. Когда первая группа рабочих направилась на фабрику, она была встречена градом камней из засады. Некоторых увезли в госпиталь, а некоторых гистадрутовцев, участников атаки, — в тюрьму и отдали под суд. Они заявили, что бейтаровцы украли их хлеб с маслом; Гистадрут выпустил заявление, что "реакционные ревизионисты", рука об руку с "черной буржуазией" (в лице м-ра Фрумина), вели кампанию, чтобы "подорвать самое существование Гистадрута".
На этот раз они пошли еще дальше. Они объявили бойкот фабрике Фрумина, которая, как и вся юная еврейская промышленность, еще боролась за точку опоры и старалась создать рынок для экспорта. Разгневанные упорством Фрумина они раздумывали и спорили, как бы вообще лишить Фрумина его бизнеса; проектировалось создание другой бисквитной фабрики, которая бы конкурировала с Фруминым. В конце концов решено было отказаться от этой затеи[409].
Через четыре месяца, в течение которых ревизионисты и бейтаровцы продолжали работать, стало ясно, что вся община, за исключением Гистадрута, не поверила, что бейтаровцы и ревизионисты нарушили законную забастовку и что насилие было законной мерой. Тогда вожди Гистадрута прекратили конфликт и подписали с Фруминым соглашение, по которому рабочие-гистадрутовцы возвращались на работу, но Фрумин прибавит к их числу десять членов Союза ревизионистов и "Бейтара". Более того, при каждом следующем увеличении рабочей силы Фрумин получал право нанимать 20 % нечленов Гистадрута. Таким образом, вместо того чтобы потерпеть одного бейтаровского рабочего, Гистадруту пришлось соглашаться на одиннадцать и на дальнейшее увеличение этой цифры.
На ранних этапах Фруминского конфликта Жаботинский опубликовал две большие статьи, в которых изложил свои доводы против политики классовой борьбы, проводимой Гистадрутом и говорил о необходимости национального подхода в трудовых отношениях, в том числе о замене забастовок обязательным арбитражем и также — ввиду неоспоримого партийно-политического характера Гистадрута — о создании других, нейтральных, бирж труда. В одной статье, под названием "Красная свастика", он предупреждал от эскалации насилия среди рабочих и от монополии на рынке труда, которой лейбористская партия обладает через Гистадрут. Он также обратился с предупреждением к "буржуям" — предпринимателям, что если они не предпримут шагов против насилия, то и на их головы обрушатся удары.
В другой статье он подчеркнул, что правила, сформулированные в нормальных обстоятельствах, в ненормальных ситуациях становятся нелепыми.
Например, предложение Законодательной ассамблеи для Палестины должно быть отвергнуто, потому что большая часть населения еще должна быть абсорбирована. (Это был единственный принятый во всем мире принцип и raison d etre [смысл] мандата.) Вот почему еврейское большинство стремилось к восстановлению отвергнутого принципа в производственных отношениях; вот почему расточительные забастовки (так
же, как локауты) должны быть запрещены законом и управлять производственными отношениями должен арбитраж.
Однако он начал свою статью энергичным ответом на обвинение, что его конфликт с лейбористами является результатом желания "сломить" Гистадрут.
"Никто не хочет сломить организацию еврейских рабочих. Боже сохрани. Рабочие должны быть организованы. Хочется сломить только претензию на монополию. Это правда. Да — сломить".
К несчастью, он так и назвал статью "Кен, лишбор" ("Да, сломить")[410], и тут на него сразу обрушилась вся лейбористская пресса и пропагандисты: это и было явное доказательство, что Жаботинский советует "сломить Гистадрут". Как справедливо пишет историк Анита Шапира[411], "немногие, если вообще они были, члены Гистадрута и во всяком случае только постоянные читатели Жаботинского в польской Haint или в палестинской "Доар а-Йом" читают то, что он написал, но "Да, сломить" было легко произнести и легко понять. Ненависть к Жаботинскому, таким образом внушавшаяся молодым членам партии лейбористов, значительно углубилась.
Через несколько дней после того, как он подписал соглашение с Фруминым и, конечно, страдал от своего поражения, Бен-Гурион выступил в печати с самыми яростными нападками на Жаботинского и ревизионистов (18 февраля 1933 года). Это был прозрачный призыв к насилию. К этому времени он уже совершенно произвольно соединял имена Жаботинского и Гитлера (который только что стал канцлером Германии и уже начал кампанию унижения, бойкота и насилия против евреев).
"Я хочу, чтобы вы знали, что нарушение забастовки у Фрумина и в Петах-Тикве [гда уже была объявлена новая забастовка по обычному образцу] не случайные, мимолетные эпизоды. Перед нами жесткое и опасное соперничество. Это соперничество не ограничивается территорией Палестины — оно распространяется по всему миру. То, что произошло в Германии… дешевый демагог, над которым вначале смеялись и чей приход к власти рассматривается во всем мире как культурное и моральное унижение Германии, добился успеха лживой пропагандой, обращенной ко всем классам — рабочим, крестьянам, богачам, чем завоевал сердца миллионов немцев… не будем пренебрегать опасностью гитлеризма для еврейской общины. У Гитлера, как и у московских коммунистов, есть своя Евсекция[412]. И они не удовлетворятся нарушением забастовок. Они не остановятся перед кровопролитием и убийствами, как мы это видим в Германии".
Он сослался на поджог рейхстага, который нацисты использовали для оправдания террористических актов против "марксистов"… так же и действия в Петах-Тикве, сказал Бен-Гурион (не смущаясь, утверждавший, что именно бейтаровцы били членов Гистадрута), были только провокацией.
Это не все. Далее Бен-Гурион выдал историю о том, как Жаботинский приехал с визитом в Германию после того, как Гитлер пришел к власти, и под охраной бейтаровцев, одетых в нацистскую униформу, всячески ругал марксизм в Сионистском движении. "Владимир Гитлер, — заявил Бен-Гурион, — хорошо знал, что в германской столице это политическая провокация против большинства германских сионистов, и он сделал то, что сделал, с предварительным расчетом".
Жаботинский посетил Германию вскоре после прихода Гитлера к власти. Это посещение было запланировано заранее. В Германии еще действовали сионистские группы, и посланцы Сионистской организации еще свободно посещали эту страну. В своей речи Жаботинский не сказал ни одного слова ни о марксизме, ни о сионистах. В основном речь была посвящена сионистской политике по отношению к Германии.
Но и это было не все. Бен-Гурион выкопал план Жаботинского предупредить погромы петлюровской армии на Украине в начале двадцатых годов. "Я не буду удивлен, если человек, который в дни погромов на Украине стал союзником Петлюры, завтра станет союзником Гитлера".
Далее он рассказал слушателям, что "гитлеристская евсекция" имеет целью кровопролитие, и "необузданная пропаганда Жаботинского требует беспорядков в стране".
Под конец он заявил, что конфликт не ограничивается Палестиной. Ревизионисты "хотят закрыть страну для 'халуцианской" иммиграции и давать сертификаты только штрейкбрехерам"[413]. И тут Бен-Гурион раскрыл мотивы своей длинной речи: "Мы находимся на пороге решающего состязания на выборах в предстоящий конгресс"[414].
Надо иметь в виду, что, произнося свою подстрекательскую речь, Бен-Гурион вел еще одну борьбу в самой лейбористской партии — против некоторых своих современников. Берл Кацнельсон и некоторые другие постоянно требовали прекратить насилие, признать право ревизионистов на работу и гарантировать создание нейтральной биржи труда. Соглашаясь распространять ненависть к Жаботинскому, Кацнельсон отказывался демонизировать его последователей, которые, в конце концов, "тоже рабочие". Борясь с этими идеями, Бен-Гурион заключил союз с более молодыми лидерами местных союзных объединений — в основном социалистами-иммигрантами послевоенного периода, так называемой Третьей алией из Восточной Европы. Они отличались верой во влияние официального насилия и демонизацией политических оппонентов, как практиковалось большевистским социалистическим режимом в Советской России. Эти люди и были "аудиторией", на которую был нацелен доклад Бен-Гуриона. Они не только воспринимали те образы, которые он рисовал перед ними; эти образы стимулировали их на развитие кампании насилия, которая очевидно и была ближайшей целью Бен-Гуриона.
Противоречивые взгляды на организованное насилие были вынесены как главный вопрос для обсуждения на правлении Гистадрута вскоре после того, как было подписано соглашение с Фруминым, но конфликт в Петах Тикве находился в зените. Дебаты продолжались два дня. Много голосов было услышано, но доминировали голоса Бен-Гуриона и Берла Кацнельсона. Кацнельсон предложил формулу, которая могла бы положить конец конфликту, которая могла бы даже предотвратить его возрождение. Он был за переговоры с "Бейтаром", за нейтральную биржу труда, словом, он был готов положить конец монополии Гистадрута на рынке труда. Он даже выразил мнение, что надо обсудить вопрос об обязательном национальном арбитраже (предложенном Жаботинским)[415].
Это действительно положило бы конец конфликту — но усилило бы ревизионистов и бейтаровский союз и сделало бы трудной, если не невозможной, ту пропаганду против ревизионизма и Жаботинского, которую партия лейбористов распространяла в Палестине и за ее пределами. Бен-Гурион продолжал яростно обличать ревизионистов (хотя никогда более не достигал высот своего публичного выступления) и заодно воинственно ораторствовал и против всех этих "фашистов" — фермеров, застройщиков, мануфактурщиков, — предоставляющих работу ревизионистам и бейтаровцам; было ясно, что он на стороне насилия. Он сделал одну оговорку: право на насилие не дано всем; оно должно "контролироваться", т. е. подчиняться решениям высшей власти в Гистадруте — Исполнительному комитету. Из произнесенных речей стало ясно, что большинство Исполнительного комитета его поддерживает. И в самом деле, единственным решением, принятым на этой сессии, было решение о продолжении забастовки в Петах-Тикве[416].
В последующие дни Бен-Гурион произносил речи в киббуцах вокруг Петах-Тиквы; ежедневные нападения на бейтаровцев продолжались; на седьмой день Пасхи (17 апреля 1933 года) здания, построенные рабочими-ревизионистами и бейтаровцами, были разрушены. Их профсоюз издал заявление, где рассказывалась история конфликта в Петах-Тикве и сообщалось, что Союз, так же как муниципальные власти Петах-Тиквы и союз фермеров, неоднократно обращались в Еврейское агентство и "Ваад Леуми" с просьбой вмешаться, чтобы остановить насилие. Ни одна из этих организаций не ответила. Поэтому Союз теперь принял решение ответить на силу силой и призывает добровольцев со всей страны поддержать его членов в Петах-Тикве.
И тогда Еврейское агентство и "Ваад Леуми" решили вмешаться. Они назначили независимого арбитра. В результате достигнутого соглашения, подписанного 5 мая 1933 года, признавался профсоюз рабочих-ревизионистов и бейтаровцев, а также право работодателей предоставлять работу его членам. Короче говоря, это было еще одно оправдание и победа рабочих-ревизионистов и бейтаровцев[417].
Однако в то же время произошло событие, которое, по словам Аниты Шапира, "открыло новую страницу в истории насилия, практиковавшегося лейбористским движением в стране". На седьмой день Пасхи (17 апреля 1933 года) у движения Бейтар происходил слет в Тель-Авиве. В заключение его участники в возрасте от восьми до восемнадцати лет устроили шествие по улице Алленби. Согласно инструкциям полиции, они были разбиты на возрастные группы и следовали на расстоянии 200 метров одна за другой, впереди восемнадцатилетние, последние — восьмилетние. Когда первые несколько групп поравнялись со зданием гистадрутовского страхового фонда, оттуда вышли молодые люди и стали раздавать листовки, призывающие юных бейтаровцев выйти из "Бейтара", а толпа взрослых и молодежи, специально привезенных в Тель-Авив из киббуцов и социалистических объединений, кричала: "Ого-го! Владимир Гитлер! Убивать их!"
Далее шла группа, несшая лозунги, и из толпы полетели камни. На следующую группу, пятнадцатилетних и младше, набросилась масса хриплых молодых людей с палками. Почти сразу у одной девочки грудь залилась кровью, и вскоре улица наполнилась избитыми детьми. Двадцать пять мальчиков и девочек серьезно пострадали.
Но это было не все. На следующий день "Давар" вышла с объяснениями. В заголовках стояло: "Тель-Авив требует: Долой экскрементальную одежду — гитлеровскую форму!"; "Такая демонстрация в "городе рабочих" — это провокация; и нападение — просто спонтанный взрыв "негодования масс" при виде "коричневой униформы" бейтаровцев, которые сами навлекли на себя атаку. Такое же изображение инцидента появилось и в других органах лейбористской партии.
Однако это не было единым мнением всех лидеров. Многие лейбористы, сторонники насилия, хотели, чтобы оно применялось против "штрейкбрехеров", а не против детей и подростков. В разгар дебатов в Гистадруте и в партии некоторые ведущие члены выступили с прямым осуждением этой атаки: среди них Шпринцак, Белинсон, Йосеф Аронович, Рубашов (Шазар) и Черток (Шарет). Кацнельсон немедленно вышел из ЦК МАПАЙ и в своем письме по этому поводу выражал стыд и отчаяние. Он сразу понял, что тут было воспроизведение европейского фашизма. Он писал:
"Невозможен компромисс между моим взглядом и тем, как неминуемо скатывается вниз наше движение. Я готов катиться вместе с движением в его борьбе, но не готов встать на путь опьянения и самоубийства"[418].
Впоследствии под давлением новых событий Кацнельсона уговорили отказаться от отставки. Непристойные призывы к насилию — да и само насилие, в том числе и действия против молодежи в Хайфе и Тель-Авиве, — продолжались, не уменьшаясь. Через несколько месяцев лейбористская кампания достигла уродливой и трагической кульминации.
30 ДЕКАБРЯ "Таймс" опубликовала короткое сообщение из Варшавы о речи Жаботинского на конференции польских ревизионистов, произнесенной за два дня перед тем. В нем говорилось, что Жаботинский "энергично нападал на британское правительство", говорил об "усилившихся антибританских чувствах среди евреев" и в конце речи сказал, что "евреи могут стать динамитом, который взорвет Британскую империю".
Жаботинский, увидевший это сообщение только вернувшись в Париж из Восточной Европы, послал свой ответ в "Таймс" 6 января 1932 года. Он безоговорочно отрицал все, что там было напечатано.
"Говоря о человеческом "динамите", я ссылался не на евреев, а на Ислам.
Но особенно меня возмущает словесная форма вашего сообщения, потому что оно звучит так, будто я даю понять, что "евреи" желают или могут пожелать нанести вред Британской империи. До сих пор мне не проходилось слышать, чтобы какой-нибудь еврей этого хотел. Это одна из слабостей нашей расы (которой слишком часто пользуются другие), что наше негодование не обязательно включает желание отомстить, а империя действительно не несет ответственности за действия английских мандатных властей в Палестине… Англию, а не евреев я обвинил в том, что она играет с "динамитом", с взрывным потенциалом, состоящим из 300.000.000 единиц, и от такой игры может взорваться нечто, гораздо более важное, чем даже Британская империя, а именно — стабильность во всем мире".
Далее он процитировал "два места в варшавской речи, которые, повидимому, имеет в виду ваша телеграмма; одно о евреях, другое о "динамите". Первое:
Наш опыт с Англией, как обладательницей мандата на Палестину привел к тому, что 15.000.000 человек потеряли веру в нацию, имя которой для каждого еврея всегда означало прямую моральную строгость. Мандат превратился в явное препятствие любому прогрессу сионизма. Понимание этого угрожает вытолкнуть еврейские массы, в особенности молодежь, на очень опасный путь. Молодежь народа, находящегося в таком тяжелом положении, как наше, не может жить без какой-нибудь веры, будь то вера в великое возрождение или в великое разрушение. Англия действует так, словно она хочет воспламенить 15.000.000 факелов отчаяния, разбросанных по всем странам мира.
Второе:
Но это не единственная игра со всемирным поджогом, которую, похоже, теперь затевают некоторые английские учреждения. Сейчас идет еще одна, еще более значительная. Я имею в виду систематическую гальванизацию панисламского фанатизма в его самой средневековой и реакционной форме. Иерусалим превращен в центр подстрекательств, соперничающий с худшими усилиями московского Коминтерна, в центр, откуда во все стороны дождем посыплются бесчисленные палочки динамита, угрожая не только еврейским поселенцам в Палестине, но и всей европейской колониальной системе. И придется Англии вскоре держать ответ не перед нами, евреями, а перед некоторыми из самых могущественных наций Европы за свою близорукость и опасные игры с безопасностью мира под ее эгидой".
Это письмо было опубликовано в "Таймс". Однако кроме этих двух абзацев Жаботинский в том же письме написал еще два, которые редактор "Таймс" не напечатал на том основании (как он сообщил Жаботинскому), что письмо слишком длинно. Возражение Жаботинского результатов не имело. Может быть, редактор не понял, что эти абзацы содержат намек на резкую перемену отношения Жаботинского к Британии. Там написано:
"Вот то, что я говорил, и тут я повторяю и подтверждаю это. Хочу предупредить всех, кого это касается, от попыток заглушить высказанные здесь чувства криками, будто это чувства только одной фракции. Надо быть слепым, чтобы не понимать, что естественной реакцией на все это неизбежно должны быть сильные антианглийские чувства всех групп еврейства, не живущих под английской короной. Слова "антианглийские чувства" я употребляю не как пустую угрозу: ни один еврей не мечтает о "репрессиях", да и не спасет это нас, если бы мы попытались. Но само это чувство есть факт; оно растет и распространяется и углубляется с каждым днем, и преодолеть его уже нельзя.
С глубочайшим сожалением я высказываю эту неопровержимую правду. Есть даже в Англии люди, знающие, как упорно мои друзья и я держались в последней траншее, стараясь удержать в нашем народе тускнеющую веру в Англию. Это мы годами, до самого Сионистского конгресса в 1931 году, старались убедить наши массы в том, что главные виновники — палестинская бюрократия и сионистское руководство, но жива английская коллективная совесть, к которой мы можем апеллировать, и если мы сумеем дойти до нее, все наши недостатки будут исправлены. Хотелось бы мне, чтобы мы могли по-прежнему проповедовать эту доктрину, ибо народу нашему, при его теперешнем беспримерном отчаянии, не пойдет на пользу, если придется признать, что обет, данный для того, чтобы поддержать святейшую национальную надежду, оборачивается насмешкой. Но приходит момент, когда даже самую желанную иллюзию невозможно сохранить перед лицом жестокой реальности"[419].
Упоминание об исламе в варшавской речи Жаботинского и в его письме отражает новый аспект британской антисионистской политики — разрешение, данное мандатными властями провести исламский конгресс в Иерусалиме. Члены Сионистского правления Бродецкий и Соколов выразили устный протест министерству колоний. Соколов, как сказано в памятной записке этого министерства, подчеркнул, что:
1) Проведение такого конгресса в Иерусалиме бесспорно провокационно и опасно. Сами сионисты не раз задумывали провести свой собственный конгресс в Иерусалиме… но правление всегда восставало против этого, понимая, что несмотря на то что Иерусалим для этого подходит, проводить конгресс в этом городе было бы провокацией.
2) Это — новое арабское заявление, будто Иерусалим надо рассматривать как центр ислама. Правда, они называют его Эль-Кудс (Святой Город), и у них есть в Иерусалиме мечети. Но центр ислама — Мекка и другие святые города, как Медина и, возможно, Багдад, и они всегда считались важнее Иерусалима. М-р Соколов считает движение, инициированное муфтием, частью специального плана, направленного против еврейских стремлений в Палестине, и если этому движению будет разрешено продолжаться, могут возникнуть серьезные беспорядки и затруднения.
В ответ на заданный вопрос м-р Соколов сказал, что мечеть Аль-Акса в Иерусалиме ничуть не считается выше, чем другие мечети в мире. Он назвал Святую Софию в Константинополе[420].
На Пятом сионистском всемирном конгрессе, который состоялся в Вене несколько месяцев спустя (2 августа), Жаботинский дал поразительный, далеко идущий анализ значения новой британской восточной политики.
До 1930 года, сказал он, британская политика переворачивала Декларацию Бальфура с ног на голову, считая самыми главными ее оговорки и фактически исключая создание Еврейского национального очага. Он продолжал:
"За последние восемнадцать месяцев однако мы открыли, что британская политика на востоке, и особенно в Эрец-Исраэль начала укреплять некоторые антиеврейские движения, которые являются и анти-европейскими. Она стала организовывать антикультурные элементы, возбуждая их — может быть, невольно — против нас. С некоторого времени слухи об этом распространяются на всем Востоке. На восточных базарах, от Каира до Басры, захватывая многомиллионное население, из уст в уста повторяют сообщения, новости, сенсации: "Ты слышал, Ахмед, что ислам теперь поддерживает самая могучая и самая культурная из европейских наций? Что за курдами, восставшими против новшеств Кемаля Паши, и за войсками, что борются против французов, и за Афганской революцией стоят дервиши, у которых цель — уничтожить европейскую культуру?" — об этом давно уже шепчутся на всех базарах.
Об этом только шепчутся, а говорят открыто о мусульманском конгрессе (в Иерусалиме). Мы все знаем, что это было не блестящее событие, что наиболее авторитетные представители ислама на нем не присутствовали. Но важно не то, что знаем мы, сидящие в этом зале, или в Европе и Америке. Важно то впечатление, которое это произвело на миллионы людей на базарах — от Каира до Басры. Ахмеды ничего не знают о статистике представительства. Они не знают, что происходит тут, в Иерусалиме. Они знают только, что организовывается панисламистское движение против Европы и против ее ответвлений — против евреев в Эрец Исраэль.
Сколько в мире городов управляется по принципам ислама? Есть Дамаск, Каир и Мекка. Но это не Дамаск, не Каир и не Мекка, а кто-то другой дал разрешение избрать Иерусалим для провозглашения этих лозунгов. И снова на базарах шелестит: "Ага, теперь мы понимаем"[421].
Публикация фальшивой версии варшавской речи Жаботинского немедленно вызвала открытое осуждение Жаботинского сионистским истеблишментом. Профессор Бродецкий, Давид Эдер и Авигдор Гольдсмит (из правления Еврейского агентства) — все они написали письма в "Таймс". Каждый без возражений соглашался с аккуратностью сообщения, а Жаботинского обвинял в безответственности. Разумеется, основное содержание версии "Таймс" разошлось по всему миру, прежде всего, конечно, по всем углам Британской империи. И у министерства колоний, и у Еврейского агентства был полный текст речи, и они могли ясно видеть, насколько фальшиво сообщение "Таймс". Они также читали письмо Жаботинского в "Таймс". Однако министерство колоний хранило молчание — как и лидеры Еврейского агентства[422].
В своем послании партийной конференции в Палестине Жаботинский еще подробнее, чем в варшавской речи, рассказал об угасании его долгой веры, когда он твердил (а это и лежало в основе его конфликта с Вейцманом), что разворачивание британской государственной антисионистской политики может быть ограничено и пресечено просвещенным британским общественным мнением. В течение многих лет неумение Вейцмана сопротивляться систематическому урезанию британских обязательств по мандату облегчило для Лондона переход к позиции поддержки господства арабов в Палестине — защищенного формальным британским владычеством. В конце концов, это и было главным в предложении немедленно создать законодательный совет. Волей-неволей по вопросу о сионизме вес общественного мнения в Британии снизился; это отразилось и в прессе, и в парламенте. К тому же события на Семнадцатом сионистском конгрессе убедили среднего британского гражданина в том, что сионисты согласились с британской политикой. Если они сами заявили, что отказываются от стремлений еврейского большинства и, следовательно, от еврейского государства в Палестине, то для среднего и даже дружелюбного нееврейского мышления это означало, что евреи принимают статус национального меньшинства. Что же оставалось от надежды повлиять на британское общественное мнение, которое может, как прежде, благожелательно отнестись к стремлению создать Еврейское государство?
Жаботинский никогда не отрицал аксиомы, что "политика — искусство возможного". Возможное же, по его представлению, при каждом уравнении сил, было включение таких факторов, как способности, ресурсы и мотивация еврейского народа.
Вот тут и находятся психологические корни его конфликта с Вейцманом. Во время мировой войны Вейцман был захвачен мыслью о еврейском влиянии и потенциальной политической силе, но после войны эта мысль постепенно гасла и окончательно погасла к 1922 году[423].
После войны все большее и большее значение в политике Вейцмана играла дихотомия его мировоззрения — конфликт между сионистским лидером и британским гражданином. Он откровенно изложил эту дилемму в письме, которое написал Черчиллю осенью 1921 года[424]. И о том, какое действие оказывает эта дихотомия на его поведение, он написал 20 июня 1931 года профессору Раппарду, члену Перманентной мандатной комиссии Лиги Наций. Жалуясь на то, что палестинская администрация продолжает применять Белую книгу, как если бы письмо Макдональда не существовало, он написал, что одна из причин, по которой он не приедет в Женеву, та, что "наше правительство все еще нервно относится к моим поездкам в Женеву, и я предпочитаю стоять в стороне"[425].
Жаботинский видел факты такими, какими они разворачивались и назревали после 1929 года, и сделал выводы. Он не подхватил клич, возникший в некоторых частях общества: "если Британия не в состоянии выполнять мандат, то пусть уходит из Палестины". В это время, при сложной международной обстановке, трудно было ожидать давления откуда бы то ни было на передачу мандата в другие руки, и у Жаботинского не было готового рецепта, чтобы вытащить сионизм из того положения, в котором он оказался. Он искал более осторожную формулу и другие средства воздействия на Британию, которые мог бы оказать болезненно подавляемый еврейский народ. Жаботинский начал применять политику, которая стала его "политикой альянсов".
В послании Конференции ревизионистов в Палестине он предложил как вступительную часть к общественному просвещению:
"Британское правление в Палестине стало препятствием для сионизма… Мы должны распространять эту правду во всех странах, подчеркивать ее для всего мирового общественного мнения, от министров до рядовых граждан. Пятнадцать лет мир убеждали поверить, что вопрос об Эрец-Исраэль уже "не проблема", а результат, к которому пришли удовлетворительно для всех и навсегда. Наш долг разрушить эту веру; мы должны объяснить правителям мира, что, напротив, Палестина — это проблема, требующая нового решения".
Он, очевидно, верил, что постепенно такая кампания может привести к движению о передаче мандата. Далее в его послании стояло:
"Мы должны оживить в сердцах каждой общины Европы и Америки то понимание, которое было у некоторых из них перед войной — понимание, что великие перемены могут все-таки наступить в международном статусе нашей страны и что есть возможность возобновить соперничество наций за желанную корону"[426]. Это бремя висело на нем — необходимость открыть кампанию по распространению его послания, необходимость довести до мирового общественного мнения сведения о продолжающемся и углубляющемся отчаянии евреев Восточной Европы. Однако несмотря на то что спор внутри партии закончился решением, что ревизионизм должен проводить независимую программу политического просвещения, он увидел, что необходимо объяснить рядовым членам партии сложное соглашение, заключенное в Кале. Он рассказал о нем на партийной конференции во Франции в начале апреля 1932 года:
"Если мы хотим сохранить единение нашего союза для ревизионистской работы, в чем между нами нет никаких разногласий, мы должны предоставить друг другу полную свободу в единственном вопросе, по которому мы разделены — быть или не быть членами Сионистской организации. Давайте будем осторожны с этим вопросом, чтобы не ранить чью-нибудь совесть… Если будет решено, что каждый ревизионист обязан уплатить шекель или что союз в целом станет частью сионистской организации, — такое решение будет означать, что из союза буду исключен я и те, кто разделяет мои взгляды, т. е. что союз будет развален. С другой стороны, есть много ревизионистов, чья совесть требует, чтобы они принадлежали к СО, которая дорога им, как создание Герцля, которое они надеются завоевать и спасти; и если союз решит, что ни один ревизионист не имеет права уплатить шекель, то такое решение будет означать исключение их из союза, т. е. что союз будет развален. Я серьезно советую вам избежать этих бедствий и для этого утвердить соглашение в Кале. По этому соглашению союз как таковой должен быть суверенной организацией, политически действующей от собственного имени, и ни один ревизионист не обязан платить этот шекель; но те ревизионисты, которые хотят сделать это, могут заплатить свой шекель и продолжать свои усилия по завоеванию Сионистской организации"[427].
Но, как выяснилось, он ошибался, поверив, что движение проникнется духом и выполнит букву соглашения в Кале. Атмосфера между членами союза не улучшилась. Из Палестины по-прежнему доносилось ворчанье недовольства; две из трех партийных групп, к которым к тому же причислялось большинство молодых членов, продолжали проповедовать выход из Сионистской организации[428]. Фракция меньшинства, к которой принадлежал старый и любимый друг Жаботинского Исраэль Розов, отказалась примкнуть к центральному комитету, когда большинство конференции, отвечая на призыв Жаботинского и согласившись голосовать, явно оказалось на стороне голосовавших за выход.
Больше всего расстроила Жаботинского реакция Лихтгейма. Как-то раз он прислал Жаботинскому короткое личное письмо с оповещением, что решил выйти из партии, поскольку считает разногласия между ними непримиримыми. Очевидно, он так и не сделал этого окончательного шага, потому что позднее, в конце июня 1932 года, он написал своим коллегам в Лондон, просто призывая их отказаться от соглашения в Кале.
Лихтгейм, воспитанный в германской сионистской школе, где доминировали крайние сторонники Вейцмана, считался у них мятежником, но так до конца и не нашел с Жаботинским полного политического согласия.
Жаботинский, глубоко уважавший его интеллект, избрал его и Джозефа Кауэна членами своей команды, когда вошел в сионистское правление в 1921 году. Однако в 1923 году, когда Жаботинскому, непрестанно критиковавшему политику Вейцмана, его коллеги предложили уйти в отставку, Лихтгейм к ним присоединился.
Получив копию лихтгеймовского письма, Жаботинский, хоть и был поражен предложением Лихтейма отказаться от соглашения, которое сам же подписал, ответил по-деловому, даже дав понять, что готов повременить. Его письмо состояло из серии вопросов, которые, как он уверял Лихтгейма, были не полемическими, а вполне серьезными — с целью понять, чего именно Лихтгейм хочет. Прежде всего усилия захватить Сионистскую организацию — ставит ли Лихтгейм этому какие-то временные рамки? Жаботинский соглашался, что ему советовали повторить сделанное в 1931 году: согласиться с общими усилиями захватить следующий, восемнадцатый конгресс, и если это не удастся, всем вместе выйти из этой и создать независимую сионистскую организацию. Это предложение давало временные рамки; имеет ли Лихтгейм какие-либо временные рамки в виду?
Следующий вопрос был: что он имеет в виду под словами "захват сионистского правления"? Значит ли это большинство в правлении или только часть, большую или малую, но с ревизионистской программой?
Окончательный отказ от соглашения в Кале означает делегитимацию независимых политических действий, по поводу чего согласились все стороны. Хочет ли Лихтгейм этого?
Подчеркивая свои миролюбивые намерения, Жаботинский высказал пожелание, чтобы Лихтгейм истолковал его жест именно таким образом. "Вообразите, — написал он, — что у нас был дружеский разговор"[429].
Неизвестно, ответил ли Лихтгейм на эти вопросы, но Жаботинский так сильно ощущал серьезность разногласий между ними, что в письме Гроссману сообщил о своей готовности отсутствовать на следующем заседании всего правления во избежание словесного столкновения с Лихтгеймом. Это заседание должно было быть последним перед Пятой всемирной конференцией в Вене (28 августа 1932 г.), где предполагались важнейшие дебаты по вопросу о будущем движения.
Дебаты были долгие и горячие. Местная пресса сообщает, что во время одного из затянувшихся ночных заседаний соседи, жалуясь на шум, вызвали полицию. Шум подняла в основном палестинская делегация, большинство которой резко критиковало Жаботинского. Они нападали на него за то, что ради единства движения он предает собственные убеждения. Они потребовали от него вести их обратно, в чистый сионизм. Один из них, Элияху Бен-Хорин, картинно воскликнул: "Ты бросил лозунг "Назад к Герцлю"; мы просим тебя провозгласить: "Назад к Жаботинскому!"[430]. Две воинственные группы — Клуб ревизионистов-максималистов, возглавляемый Абой Ахимеиром, и "Активисты" (глава фон Вайзль) пошли дальше. Они потребовали, чтобы лично Жаботинскому была предоставлена вся полнота власти — т. е. режима диктатуры. Жаботинский, не раз на многих форумах выражавший неприятие этой идеи и даже прекративший поэтому субсидировать их двухнедельник "Хазит а-Ам", снова отверг эту идею с патрицианским презрением:
"Идея диктатуры во всяком случае не годится с самого начала, хотя бы потому, что диктатора тут не видно; кандидат, которого имеют в виду адвокаты этой идеи, объяснял им, что этот путь ему не по силам и не по вкусу. Однако проблема эта значительно глубже. В современном мире и в особенности среди молодого поколения мечта о диктаторе стала эпидемической. Я пользуюсь случаем еще раз заявить, что я беспощадный враг этой мечты. Я верю в идеологическое наследие девятнадцатого века, века Гарибальди и Линкольна, Гладстона и Гюго… Сегодняшняя идеологическая мода: человек по сути нечестен и глуп, поэтому ему нельзя дать право управлять собой; свобода ведет к гибели, равенство — ложь, общество нуждается в вождях, в порядке и в палке… Я не хочу веры такого рода; лучше вовсе не жить, чем жить при такой системе"[431].
Дебаты закончились не только ратификацией соглашения в Кале при подавляющем большинстве голосов (82 против 24), но и принятием принципа "приоритета ревизионистов", т. е. дисциплина ревизионистского движения идет впереди дисциплины Сионистской организации.
Удивительно, но Гроссман и его коллеги позднее отрицали, что таков был смысл принятой резолюции; а Штрикер через восемь месяцев после конференции дошел до того, что утверждал, будто громадное большинство конференции и все правление отвергло требование Жаботинского (о приоритете) и ему пришлось снять свое предложение. Это просто неправда. В официальных протоколах конференции (составленных людьми Гроссмана) можно прочесть резолюцию дословно, и она была передана в прессу, сообщившую к тому же: резолюция принята единогласно[432].
Подтвердив, что "Союз сионистов-ревизионистов остается однородной организацией", в резолюции далее, между прочим, стоит:
"Все члены Союза сионистов-ревизионистов подчиняются дисциплине союза".
Точное значение резолюции было подчеркнуто там же, на конференции, самим Гроссманом. "В любом случае, — заявил он на пресс-конференции, — участие ревизионистов в сионистском движении подчиняется дисциплине Всемирного ревизионистского движения и решениям Всемирной ревизионистской конференции"[433].
Еще более явное подтверждение того, что резолюция никакому другому толкованию не поддавалась, пришло от Лихтгейма. Сразу же после конференции, на которой он не присутствовал, он вышел в отставку как президент Ревизионистского союза Германии и в своем заявлении написал:
"Я был очень удивлен тем, что решение Кале не утверждено конференцией и что принята специальная резолюция, в которой декларировалось, что ревизионисты подчиняются только дисциплине Союза ревизионистов. Я не вижу, каким образом эту резолюцию можно примирить с декларацией, сделанной по этому вопросу на последней сессии Сионистского исполнительного комитета"[434].
Более того, резолюция была настолько ясна самому Жаботинскому, что он нашел возможным убрать из нее слово "приоритет". В апрельской статье 1933 года он вспоминает:
"В Вене я честно верил, что все резолюции о приоритете означали для моих коллег — так же, как и для меня — признание принципа приоритета. Будучи уверен в этом, я пошел на уступки и не требовал многократных упоминаний слова "приоритет", казавшихся излишними моим коллегам"[435].
Вторая резолюция знаменует резкую перемену позиции ревизионистского сионизма: перевод штаб-квартиры Всемирного ревизионистского движения в Женеву, местоположение Лиги Наций.
Ревизионизм не будет более считать своим первым долгом влиять на британскую политику через британское общественное мнение. Теперь для этого он будет использовать свои ресурсы влияния "на факторы, имеющие право контролировать Британию и перед которыми она ответственна за моральный и юридический аспект своих действий". В этом же контексте конференция наконец приняла идею международной еврейской петиции.
Довольный тем, что в движении восстановилась гармония, Жаботинский занялся делом, бесспорно ставшим одной из главных его ошибок в жизни. По конституции предлагать конференции состав нового правления являлось прерогативой президента. Конференция не обязана принимать его предложения, но можно было предположить, что если они поддерживали баланс между двумя обозначившимися фракциями, то могут быть приняты. К всеобщему изумлению, Жаботинский поступил иначе. Он назвал только членов соперничающего лагеря: Гроссмана и трех его сторонников — Маховера, Соскина и Штрикера. "Он не включил в это новое правление, — пишет Шехтман, — никого из своих парижских коллег, которые либо разделяли его взгляды, либо были лично ему преданны".
Почему он совершил такое радикальное самоотречение? "С его стороны это было проявление высшего личного доверия, — пишет Шехтман, — к Гроссману и его коллегам. Он верил, что они не используют своего большинства — четыре к одному, — чтобы помешать свободе его действий"[436], и он весело опроверг страхи парижских коллег, что в новом правлении он сам окажется в меньшинстве.
Его эйфория продолжалась недолго. Не прошло и двух месяцев, как он был вовлечен в обмен резкими письмами с Лихтгеймом, который очевидно находился под впечатлением пропагандистского шквала из Палестины против рабочих ревизионистов и бейтаровцев. Жаботинский обвинил его во "впечатлительности" и неумении прислушаться к обеим сторонам. Если бы он присутствовал на конференции ревизионистов, подчеркнул Жаботинский, он мог бы, например, понять, насколько серьезны люди в Палестине, — даже если он и не согласен с их взглядами, как не соглашался с ними и сам Жаботинский. Лихтгейм также согласился с отвратительным обвинением, что "Бейтар" (своей униформой) имитирует нацистов. Жаботинский, который прежде выражал желание встретиться с Лихтгеймом в Берлине, больше этого не повторял. Такая встреча, писал он в октябре 1932 года, теперь может только повредить. Кроме того, писал он, Гроссман и Штрикер пишут статьи, поощряющие раскол в партии; а Штрикер даже отверг статью, написанную Жаботинским.
Новый, еще более серьезный кризис произошел в ноябре. К нескрываемому удивлению и тревоге Жаботинского, варшавская "Хайнт" от 13 ноября опубликовала статью Гроссмана, откровенно пренебрежительную к венскому решению; эта же статья была перепечатана в официальном ивритском органе Сионистской организации "а-Олам" от 17 ноября. Тут Гроссман объявил, что не признает никакой дисциплины, ни Сионистской организации, ни Ревизионистского движения.
Это было похоже на смертельный удар по надеждам Жаботинского. И все-таки он написал Гроссману длинное письмо, напоминая ему, что было решено в Кале и в Вене. Он отбросил явно выдуманное утверждение Гроссмана, что он писал свою статью не как вице-президент Союза ревизионистов, а как простой член организации. 23 ноября Жаботинский потребовал, чтобы Гроссман и его друзья подтвердили, что принимают принцип "приоритета", или же ушли из правления.
Почему Гроссман и его коллеги отвергли соглашение? На этой стадии они объясняли Жаботинскому (согласно статье, которую Жаботинский написал через несколько месяцев), что по их мнению, решение конференции недостаточно ясно формулировало правило об обязанности членов союза соблюдать ревизионистскую дисциплину. Это заявление пустая отговорка. Текст резолюции был ясен и адекватен: и поэтому Жаботинский принял их совет снять слово "приоритет". Самым убедительным — и тут не может быть никакого недоразумения — был поступок Жаботинского, отдавшего им под контроль правление, и то, что они его приняли. Если только, конечно, они не задумали с самого начала обмануть его для того, чтобы он совершил этот фатальный поступок. Более правдоподобным объяснением их отказа от принятого ими же принципа ревизионистского приоритета была реакция правления Сионистской организации.
Сионистское правление тоже без сомнения понимало, что означает Венская резолюция. Они не были обмануты и заявляли категорически, что резолюция в опубликованном виде нарушала прерогативы Сионистского правления и поэтому признание ревизионистской партии (как самостоятельного союза) будет отменено.
Жаботинский, несмотря на ультимативный тон его письма к Гроссману, некоторое время еще медлил и продолжал надеяться, что сбудутся его ожидания и после Венского конгресса сосуществование все- таки останется.
"Я не вижу, — писал он другу, — той крайней и фундаментальной разницы, которую вы усматриваете между обоими лагерями. Думаю и чувствую, что сам Гроссман ценит принцип политической работы не меньше, чем я, даже с точки зрения своих амбиций (я считаю такие амбиции хорошими и желательными), и его цель — стать политической силой, а не просто критиком Сионистского правления. В его статьях я вижу недостаток такта, может быть, взрыв гнева. Возможно, я ошибаюсь, но у меня такое впечатление, и поэтому я, конечно, принимаю ваш совет и не предприму никаких шагов, которые могут расколоть ревизионистское движение до тех пор, пока сохраняется надежда, что мы можем остаться едиными"[437].
Однако он вскоре понял, что наступил момент разрыва, что, несмотря на его усилия достичь компромисса и примирения, которые фактически продолжались несколько лет, раскол стал неминуем. Розову, поддерживавшему Гроссмана, он написал, что будет терпеть такое положение в союзе только до следующего съезда Всемирного совета партии. При встрече с Гроссманом они договорились, что совет будет созван в марте в Катовицах, в Польше. Жаботинский выдвинул условие: на повестке дня будет только один вопрос.
Съезд в Катовицах продолжался три дня. Письменных свидетельств о нем не осталось, но Шехтман, присутствовавший там с начала до конца и разрывавшийся между обеими сторонами, написал живые воспоминания, а Йозеф Кларман, один из самых преданных сторонников Жаботинского, прибавил к ним кое-какие собственные комментарии.
Несмотря на напряженную атмосферу этого собрания, Жаботинский выступал очень сдержанно. Он сказал о соглашении в Кале и решениях Венской конференции, что они, по-видимому, оказались "неадекватными" для обеспечения приоритета ревизионистского движения. Надо найти новую формулу, и он просит сотрудничества трех своих сторонников в правлении, чтобы восстановить равновесие между обоими лагерями внутри движения.
Гроссман и его коллеги об этом и слышать не хотели. В разговоре с Шехтманом во время перерыва он и не подумал о том, чтобы оправдываться. Его темой был соперник с кнутом в руке. "Жаботинский, — сказал он, — должен понять, что движение может существовать и без него. Все члены Всемирного правления на моей стороне (кроме Жаботинского). За мной большая самодостаточная организационная структура". Его поддерживает большая часть партийной интеллигенции, и он обеспечил "необходимые финансовые средства для конструктивной работы". Что касается бейтаровцев — сторонников Жаботинского, то он и его друзья создадут собственную юношескую организацию. Видимо, он не терял времени, готовя раскол.
Когда делегация призвала его принять компромисс, он, согласно Кларману, возглавлявшему делегацию, повел себя еще более самоуверенно. Даже "Бейтар", сказал он им, пойдет за ним в случае раскола и таким образом отдаст ему 90 процентов ревизионистского движения. Клармана, молодого двадцатилетнего человека, шокировал тон Гроссмана. Его острый ответ на идише повторяли во всем движении: "Чего вы так преувеличиваете себя, господин Гроссман? Разве ж вы не знаете, что вы Гроссман [большой человек] при Жаботинском, а без Жаботинского вы будете Клейнман [маленький человек]?"
Заседание закончилось без решения. К концу несколько участников предприняли отчаянную попытку все-таки найти формулу. Жаботинского и членов правления уговорили встретиться за пределами зала. Все происходило очень вежливо. Жаботинский вежливо сказал коллегам, что в этих условиях он не готов с ними работать, а они так же вежливо сообщили ему, что будут продолжать работать без него. В зале же председатель объявил, что поскольку не принято решения о резолюции, то будет сохранен статус-кво.
Решение было конституционно правильным, но большая часть участников покинула зал заседаний в унынии и неуверенности. Только Гроссман и его ближайшие сторонники казались довольными тем, что произошло. Шехтман оставил подробное описание последовавших часов. Он остановился в том же отеле, что и две женщины, участницы заседания, — доктор Хальма Йоз и миссис Мирьям Коган. При всем своем унынии, они еще поболтали в лобби гостиницы, когда одна из женщин предложила зайти к Жаботинскому. "Он наверняка не спит, — сказала она, — и чувствует себя несчастным и одиноким. Такой старый друг, как вы, может позволить себе зайти без приглашения в такой ситуации, и, может быть, присутствие женщин поможет снять напряжение".
Женский инстинкт, пишет Шехтман, оказался непогрешимым. "Жаботинский и не думал спать и немедленно взял телефонную трубку; он был искренне растроган нашим дружеским участием и с жаром попросил нас прийти немедленно. Мы заказали кофе и сэндвичи и провели с ним всю ночь, почти до семи часов утра… Ночной визит был Жаботинскому безусловно желанен. "Партийных" разговоров почти не было. Единственным непрямым напоминанием о неприятных событиях прошедших дней была его повторяющаяся фраза о страшной усталости и депрессии. Мы посоветовали ему: "Вам необходим долгий глубокий отдых; поезжайте куда-нибудь подальше по глобусу, где не будет ни евреев, ни сионистов, ни ревизионистов. Возьмите с собой тонну детективов и возвращайтесь свежий и полный сил". (К концу жизни отдых Жаботинскому доставляли детективы и приключенческие фильмы.) Они проводили его на вокзал. Там они увидели Гроссмана, который пришел с тем же намерением. Жаботинский уезжал поездом в Лодзь, где он должен был прочесть следующую лекцию в турне, на которое он был приглашен; турне имело целью собрать необходимые фонды для Лондонского правления…
Очевидно, именно этим утром, в лодзинском поезде, Жаботинский принял решение, как покончить с дилеммой, которая перед ним стояла. Шехтман утверждает, что в Катовицах Жаботинский безусловно решения не принимал.
"За все десятилетия сотрудничества с Жаботинским автор (Шехтман) никогда не замечал в нем ничего похожего на хитрость, на лицемерие, и я уверен, что во время нашего откровенного ночного разговора Жаботинский не скрывал от нас своего решения разрубить гордиев узел таким смелым и решительным ударом. Кларман, провожавший Жаботинского до Сосновиц (очень недалеко) свидетельствует, что во время поездки о таком действии не было сказано ни слова"[438].
22 марта 1933 года, после полудня Жаботинский протелеграфировал Гроссману: "Я решил взять на себя управление Союзом ревизионистов как президент" и тут же (он проставил время — 2.10 дня) написал "дорогому м-ру
Гроссману" письмо, извещая его: "Я решил начать ревизионистские действия, не консультируясь с м-ром Соскиным, м-ром Штрикером и м-ром Маховером. Я не хочу подвергать эту операцию внутренней полемике, а, напротив, хочу объединить все ветви ревизионистского движения".
В тот же день, позднее, он выпустил формальное заявление, адресованное членам Ревизионистского движения:
"Я, Зеэв Жаботинский, президент Всемирного союза ревизионистов, заявляю:
С этого дня я принимаю на себя руководство Всемирным союзом сионистов-ревизионистов и всеми задачами Всемирного движения. Действия центральных учреждений Всемирного движения поэтому прекращаются. До конца этой недели я назначу временный секретариат, который будет временно исполнять обязанности правления Всемирного движения, управляя вместе с президентом всеми ветвями его независимых действий. Все то время, что я пробуду в Польше, секретариат будет действовать из Варшавы".
Далее он объявил о создании добавочного комиссариата по делам ревизионистов, который издаст призыв к широчайшим кругам ревизионистов и бейтаровцев участвовать в выборах на Восемнадцатый сионистский конгресс.
"Мое решение — единственный способ обеспечить в это трудное время единство ревизионистского движения, и это также моя священная обязанность как основателя этого движения".
В особом заявлении, как и в статье, напечатанной в газете "Момент" (26 марта), объяснив, что отсутствие вывода на заседании партийного совета оставило движение без эффективного руководства, и предвидя ошибки в работе движения и поражение его на выборах в конгресс, он соглашается с желанием большинства ревизионистов и выдвинет свою кандидатуру на конгресс. Он призывает всех без исключения ревизионистов примкнуть к этому, чтобы создать на конгрессе сильную ревизионистскую фракцию.
В заключение он объявил, что, дабы помешать попыткам разрушить единство движения, будет проведен всемирный референдум 16-го апреля, чтобы каждый из членов движения мог сказать свое "да" или "нет" предложению сосредоточить управление всеми делами движения в его руках до следующей (Шестой) всемирной конференции.
У Жаботинского, вероятно, не было иллюзий по поводу реакции, которую вызовет его своевольный поступок, и он, без сомнения, "заковал себя" против этого в течение предыдущих мучительных недель. Ибо, хотя нет сомнения, что его окончательное решение было принято в промежутке между ночью 21 и утром 22 марта, он подумывал об этом и гораздо раньше — как о последней возможности, если провалятся все его усилия добиться примирения.
Он писал своему старому другу Исраэлю Розову 26 декабря, за три месяца до Катовиц, что боится, как бы "принцип вождизма", который он ненавидит и который так часто разоблачал, не оказался, как временная мера, единственным способом обеспечить единство движения.
И крики протеста против него действительно разразились во всем мире. Для врагов вне партии он стал легкой добычей — и они набросились на него с восторгом… Разве они не говорили всегда, что он фашист? Что может служить лучшим доказательством этого? Такой же предсказуемой была ошеломленная реакция многих, может быть, даже большинства его сторонников[439]. Правда, немногим из них были известны все факты, тем более что во время дискуссий Жаботинский никак не критиковал Гроссмана и его коллег. Он просто себя не щадил, публично расхваливая Гроссмана, тогда как в частной обстановке он жаловался тому же Гроссману (и другим членам правления) на его отношение и поведение; на Венской конференции он выразил полную уверенность в верности гроссмановской группы решениям конференции. В своей частной корреспонденции после Катовиц он не скрывал, что понимает — он сам немало способствовал разрушению равновесия среди партийного руководства своей излишней терпимостью к коллегам, которые фактически его игнорировали и разочаровывали, позволяя им (как он писал), "слишком долго считать меня покорным по характеру"[440]. Но и теперь, некоторое время после Катовиц, он воздерживался от ответа на яростные статьи Гроссмана против него в "Хайнт". Он объяснял свои действия в очень простых выражениях, так сдержанно, что издатель "Момента", Цви Прилуцкий, только изумлялся. Кларман, присутствовавший при их встрече, рассказывает, что, когда Прилуцкий выразил гнев и возмущение по поводу яростных гроссмановских атак, Жаботинский попробовал успокоить его, хваля Гроссмана не только как талантливого писателя, но и как приличного человека. Прилуцкому это показалось невероятным. Гроссман, вскричал он, ходил по офисам "Момента" и всюду страшно ругал Жаботинского. Жаботинский, сохраняя полное спокойствие, сказал, широко улыбаясь: "Я должен об этом подумать. Может быть, и я и Гроссман ошиблись друг в друге".
Гроссман действительно разбушевался и вышел из рамок. В своих нападках он уже пользовался терминологией лейбористских вождей и пропагандистов. "Путч… потешная диктатура" — так он называл действия Жаботинского интервьюеру из ЕТА, и это была типичная для него реакция[441]. "Мне трудно постичь, — писал он в "Хайнт" 26 марта, — как можно примирить демократические принципы с диктатурой человека, который скидывает свои одежды, как восточная танцовщица свои покрывала". Значение этой и последующих статей усиливалось тем, что "Хайнт" за последнее время развила отчаянную антиревизионистскую политику. Жаботинский, много лет печатавший там еженедельные статьи, ушел оттуда в знак протеста. Осенью 1932 года он договорился о еженедельных статьях с соперничающим "Моментом".
Неоднократное изучение всех доступных фактов этого спора совершенно ясно обосновывает моральное оправдание реакции Жаботинского. С 1929 года, когда Гроссману было поручено управление партийными делами в Лондоне, он повел себя высокомерно по отношению к Жаботинскому и Парижской группе. Было немало случаев, когда он просто игнорировал их взгляды, и Зиновий Темкин сердито отметил (когда Гроссман стал настаивать, чтобы "Дер найер вег" и даже 'Рассвет" были переведены в Лондон), что он старается захватить все функции партии. Самому Жаботинскому пришлось написать Маховеру, что ревизионистская политика проводится в полном пренебрежении к его взглядам. Впечатление это так широко распространилось, что Гроссман счел необходимым напечатать опровержение. Он не удержался и в официальном партийном бюллетене высказал свое неудовольствие и даже враждебность по отношению к "Бейтару" и палестинской партийной организации, что вынудило Жаботинского сделать ему выговор (опять-таки приватно).
Видимо, у поведения Гроссмана были глубокие психологические корни. Когда он брал на себя руководство Лондонским правлением, он рассчитывал, что повседневное влияние Парижской группы исключается. Он был недоволен переводом молодого Бенджамина Акцина из Парижской группы в лондонский офис в качестве генерального секретаря и отправил его обратно в Париж.
Много лет спустя профессор Акции раскрыл, в чем было дело. Он написал:
"[Гроссман] был единственным [из ревизионистских лидеров]… кто не принимал автоматически лидерства Жаботинского. Не зная о моих чувствах к Жаботинскому… как к человеку, который на голову выше нас всех, и что его лидерство принимается как аксиома, он часто меня спрашивал: "А что такое есть в Жаботинском, чего нет во мне?" Другими словами, он был готов рассматривать себя как соперника Жаботинского за руководство Ревизионистским движением. Все члены Парижской группы знали о его амбициях и это создавало… недостаток доверия и симпатии к нему"[442].
Холодность, перемена отношения — это встречается в политике нередко. Однако честь требует: когда ты это проявляешь, то следующий шаг — уход в отставку. Гроссман согрешил трижды: несмотря на неоспоримый текст, он отрицал, что он и его коллеги приняли принцип приоритета; он знал, что беспрецедентная власть в движении, которая была ему дарована в Вене, была выражением уверенности, что он и его коллеги останутся верны их единогласному решению; он, конечно, не мог требовать или верить, что Жаботинский, для которого право на независимое ревизионистское действие было главным в политике, передаст ему, Гроссману, контроль над движением, если он хоть на минуту заподозрит, что Гроссман с коллегами покинут его позицию (или уже сделали это). Говорить, что в интерпретации Венской резолюции было "недоразумение", оскорбительно для здравого смысла, но если сам Гроссман верил, что по основному вопросу возможно "недоразумение", то не оставалось другой альтернативы, кроме исправления возникших последствий. Это можно было сделать, только приняв в высшей степени разумное предложение Жаботинского — восстановить в правлении равновесие и выполнять единогласно принятое Венское решение[443]. К тому же это была единственная возможность смыть подозрение, выражавшееся там и сям, что Гроссман с коллегами сознательно обманули Жаботинского, проголосовав в Вене за эту резолюцию.
Гроссман был очень умным человеком, и, даже увлекшись амбициями (и как выяснилось, завистью к Жаботинскому), он вряд ли оставался бы столь непоколебимым, если бы не был уверен, что за ним стоит большинство, а Жаботинский не может ничего законно предпринять до следующей Всемирной конференции.
И это, видимо, стало той точкой, когда Жаботинский увидел, что может освободиться из ловушки, в которую попал. Он мог решить стоявшую перед ним дилемму, спасти единство по крайней мере большинства в движении и свою честную политику, только открыто разрушив расчеты Гроссмана на законность, зная, что за это видимое нарушение подвергнется жестокой критике и злословию.
Своим смелым ударом Жаботинский мгновенно все перевернул, и под обстрелом оказался Гроссман. Свободный референдум обещал сорвать покров тумана с неясного положения. Правда, он сулил не только выбор между двумя политическими путями, но и выбор личности руководителя, а Гроссман с коллегами, видимо, не понимали, что в глазах народных масс Жаботинский оставался совершенно недостижимым для их атак. Со времен легиона, защиты Иерусалима, тюрьмы в Акко он был живой легендой, историческим национальным героем для масс еврейского народа. Годы оппозиции сионистскому руководству только усилили и углубили любовь и уважение к нему, ибо выявили точность его политического анализа, предвидений и предостережений, непоколебимую честность политической позиции и, не в последнюю очередь, теплоту, с которой он разделял страдания народа, и сильнейшее чувство естественного самоуважения, которое он умел внушать самым невысокопоставленным его представителям.
Правда, немалая часть нации была научена его ненавидеть ради политической выгоды, но то же самое приходилось, в большей или меньшей степени, терпеть многим великим людям. Справедливо будет сказать, что среди великих людей современности, достигших вершин естественного предводительства своим народом, никто после Гарибальди не вызывал такой любви и преданности, как Жаботинский у своего поколения. Человек, который всегда и неизменно проповедовал идею равенства — "каждый человек — король", сам воспринимался как король среди людей, король "с чувством локтя". Один из его последователей, блестящий политический философ и лингвист Адольф (Адя) Гуревич, стараясь кратко охарактеризовать чувства людей к Жаботинскому, однажды написал, что если бы Жаботинский жил в Древнем Риме, его объявили бы богом.
Его победа на референдуме была предрешена, и если у кого-нибудь были сомнения, они исчезли после его призыва участвовать в выборах на Сионистский конгресс и заявления, что он сам тоже будет в них участвовать. То, что Гроссман обличал как легкомысленную и даже аморальную перемену фронта, воспринималось движением как щедрая уступка Жаботинского общественному мнению, которое, как он публично признал, оказалось в своем большинстве за то, чтобы остаться в Сионистской организации. Более того, он не скрыл того, что его внутреннее отношение к Сионистской организации не изменилось, но так же, как три года назад он согласился с пожеланиями Гроссмана и его друзей, теперь он согласился с большинством рядовых участников движения — предоставить идее оставаться в Сионистской организации последний шанс. Что еще важнее — он, каковы бы ни были последствия, ни на минуту не собирался расстаться со своими планами независимых политических действий. Это тоже было известно всему движению.
Через два года после смерти Жаботинского Гроссман сформулировал свою эпитафию ему. Имея в виду поведение Жаботинского во время кризиса, он сказал: "Причины, призывавшие его к этим действиям, были самого высокого и благородного свойства". В свое время, под влиянием гнева и разочарования, он не понял, что именно это интуитивно уловили массы членов движения. На референдуме 16 апреля было предложено:
"До Шестой всемирной конференции Союза ревизионистов все функции правления и всего Ревизионистсского движения, как союза так и отдельного союза, будет передано в руки Владимира Жаботинского, президента Всемирного союза сионистов-ревизионистов".
Каждая ветвь во всем мире проводила голосование своих членов. Подсчет голосов проводился публично. Приняли участие 33790 членов. Из них 2066 сказали "нет", 31724 сказали "да" — в большинстве примерно 15 на одного. Эти цифры надо уточнять, так как Гроссман призвал своих сторонников бойкотировать референдум, что некоторые наверняка сделали. Более реалистическое сравнение представляют выборы на Восемнадцатый конгресс, через три месяца после Катовиц. Тогда Гроссман представил отдельный список "демократов-ревизионистов" и выиграл семь мест — против тридцати шести мест у ревизионистов.
Выборам на конгресс, однако, предшествовали катаклизмы, не только повлиявшие на их результаты, но изменившие и лицо, и будущее Ревизионистского движения.
ЖАБОТИНСКИЙ правильно предугадал, как далеко зайдет Британия в своей новой панисламистской политике. Палестинский ее компонент — отдача мусульманскому миру явно незаслуженного "куска" в Иерусалиме, городе, святом только для евреев и христиан[444], - имела первоначальной целью, в случае напряженности или конфликта с Индией, получить более чистосердечную поддержку большой мусульманской общины там, — а также и в других местах. В то же время это обозначило добавочное обострение враждебности к сионизму, которую Британия стала проводить в Палестине с 1929 года.
Враждебность проявлялась на разных политических уровнях. Одним из них была постыдная реакция администрации на историю с землями Вади Хаварет (Эмек Хефер).
Когда Вейцман в июне 1931 года жаловался профессору Вильяму Раппарду, члену перманентной мандатной комиссии Лиги Наций, что палестинская администрация игнорирует "письмо Мавдональда" и фактически руководствуется Белой книгой Пассфилда (это возмутило его так, что он подал в отставку), он не предвидел, что эта администрация будет переделывать даже Белую книгу, попирая права и интересы евреев и собственный закон.
Она не позаботилась предоставить землю евреям для поселений, что предусматривалось мандатом, отдала большие ее куски арабам, в том числе отсутствующим ленд-лордам, которые в земле не нуждались, и объявила, что в стране не осталось земли, пригодной для обработки. Таким образом она вынудила евреев, жаждавших получить землю, покупать эти самые куски у тех же арабов по все время растущим ценам. Теперь же, в истории с землей Вади Хаварет, она поощряла арабов, которые ее украли.
Жаботинский описывал эпизод с Вади Хаварет как "один из самых вопиющих случаев шантажа"[445] и "в некотором смысле самое худшее, что мы вынесли за все годы британской оккупации".
По поводу этого действия Британии разногласий между евреями не было.
"5000 дунамов земли в Вади Хаварет, — писал он, — были закуплены Еврейским национальным фондом несколько лет тому назад с ведома и в некоторых местах даже под надзором правительства. Фонд уплатил за них сумму, которую сэр Джон Хоуп-Симпсон счел слишком большой. Вдобавок бедуины, которых нашли в этом районе, получили компенсацию, которую они сочли адекватной. Они взяли деньги, дали расписки и ушли. Но в конце прошлого, 1931 года бедуины вернулись, захватили землю, изгнали евреев и начали там работать. Евреи обратились к властям".
Власти не приказали бедуинам уйти и даже не попытались их урезонить. Они обратились к евреям с советом оставить район Вади Хаварет. Протесты евреев продолжались — и тут, написал Жаботинский, "сэр Джон Френч [земельный эксперт, присланный из Лондона, чтобы завершить труд Симпсона] потребовал от Еврейского национального фонда оставить землю бедуинам. Если фонд откажется это сделать, пригрозил Френч, он получит из Лондона приказ провести экспроприацию земли"[446].
Жаботинский, видимо, не знал, что угроза исходит от верховного комиссара, сэра Артура Ваучопа, который в телеграмме, посланной в министерство колоний, признавался, что действия его правительства, "вероятно, незаконны и не могут быть оправданы в суде"[447].
Однако ему можно было не беспокоиться. Сионисты не стали вызывать его в суд. Они протестовали — и отдали 60 процентов земли (3000 дунамов) бедуинам.
Ревизионистское правление в Лондоне заявило протест и указало на то, что Еврейский национальный фонд не имеет законного права на передачу еврейской земли арабам. Тогда Еврейский национальный фонд, опять-таки незаконно, передал эту проблему Сионистскому правлению, а правление сдалось без боя, чем и доказало, что оно действительно "вейцмановское без Вейцмана"[448].
Волнение более глубокого и, в сущности, исторического значения кипело на обоих берегах Иордана. Первопричиной был сам Абдалла, но семена отношений между евреями и арабами были посеяны британцами, и это отразилось на всем процессе.
Нельзя сказать, что проблема Трансиордании полностью отсутствовала в контактах между сионистскими лидерами и британцами. В меморандуме министерства колоний сохранилось упоминание, что в плане развития, предложенном после Белой книги Пассфилда и отставки Вейцмана, говорится:
"Доктор Вейцман предложил рассмотреть развитие Негева так же, как и земли на восток от Иордана. Трансиордания была фактически пустая страна. Она была, вероятно, чуть больше по количеству пригодной для обработки земли, чем Западный берег Иордана. Евреи были исключены из Трансиордании. По его мнению, это было незаконно и недопустимо по условиям мандата[449].
В другом разговоре Вейцман предложил нечто вроде компромисса. Заявив, что не может согласиться с подсчетом пригодной для обработки земли, представленным Симпсоном, он добавил: "Что касается возможного решения о переселении обитателей холмов в низину, он предложил трансфер арабов с иудейских холмов в Трансиорданию, где существует подходящая земля. Он согласился, что такое решение должно быть согласовано с арабами".
Оба предложения Вейцмана были сразу же отвергнуты верховным комиссаром Чанселором и сотрудниками министерства колоний. В каждом случае основанием служило то, что арабы Трансиордании терпеть не могут евреев и ненавидят арабов с Западного берега[450].
И в эти уютные формулировки Абдалла в 1931 году бросил бомбу.
Предполагалось, что условие, заключенное с Абдаллой в 1921 году, — он будет управлять территорией и обязуется восстановить там закон и порядок, — должно было сэкономить расходы по содержанию в Трансиордании значительных британских воинских частей. Но довольно рано выяснилось, что он совершенно неспособен выполнять свои обязательства. Его покровители были разочарованы. Хотя население страны составляло примерно 200.000 на территории в три раза большей, чем вся Западная Палестина, оно включало немалое число кочевников, традиционно беспокойных. Более того, их склонность к беспорядкам поощрялась (и направлялась против французов) самим Абдаллой, не говоря уже о его британских менторах, таких, как майор Сомерсет. Трудности для Абдаллы создавали попытки обложить налогами несогласное и легко воспламеняющееся население, отсутствие у него административных способностей и опыта и постоянная нехватка денежных средств. При каждом новом кризисе он зависел от британских бронемашин, которые Британия держала в резерве на территории, и британских самолетов, которые употреблялись для бомбежки восставших деревень[451].
К тому же субсидии, получаемой им от британского правительства, хватало только на "скелет администрации". О развитии страны не было и речи. Как позже свидетельствовал сэр Алек Киркбрайд, многолетний политический сотрудник британской администрации в Аммане: "Британцы оставили на Абдаллу свой отсталый доминион, чтобы он руководил им как хочет. Ему дали субсидию, прислали трех или четырех служащих, пожелали ему удачи и обратили свое внимание в другую сторону"[452].
В результате Трансиордания так и осталась косной и отсталой. Процветала безграмотность, здравоохранения фактически не было. После десятилетнего управления Абдаллы существовала только одна больница на двадцать коек, которую содержало в Аммане правительство[453].
Трансиордания оставалась примитивным, бедным и в подавляющем большинстве сельскохозяйственным обществом. Известный американский ученый, д-р Уолтер Клэй Лаудермилк, сделавший экстенсивный обзор Палестины по обе стороны Иордана, описал население Трансиордании как "полуголодное" и "живущее в отвратительной бедности", несмотря на богатство почвы.
Конечно же, была небольшая прослойка шейхов, богатых землевладельцев и предводителей кланов, помогавших в создании более упорядоченной общины, но не делавших ничего для развития страны. Однако они обращали внимание на то, что происходило по ту сторону Иордана. Там они видели быстрый прогресс сионистов, несмотря на сдерживающую британскую политику, и несравненно более высокий уровень жизни арабского населения. И потому наступил день, когда Иордания предприняла шаги в направлении евреев Западной Палестины в поисках сотрудничества с ними, и британское правительство внезапно оказалось перед серьезной проблемой: желанием Трансиордании предоставить землю сионистам для еврейских поселений.
До этого времени Трансиордания оставалась совершенно Judenrein (без евреев). Хотя мандат запрещал такую дискриминацию, евреям просто отказывали в разрешении въехать и поселиться в Трансиордании.
В 1931 году Трансиорданский законодательный совет (избираемый орган, созданный в 1928 году, накануне договора — еще один шаг к гарантии полной независимости) проголосовал за то, чтобы поднести в подарок лично Абдалле 65 дунамов[454] земли в Иорданской долине. Однако у него не хватало средств для развития этой области, и, будучи экстравагантным в своих расходах, на которые ему не хватало британской субсидии, он постоянно нуждался в деньгах. Так случилось, что в ноябре 1931 года член сионистского правления Гершель Фарбштейн узнал, что Абдалла согласен отдать свою землю евреям. Фарбштейн и его коллега Эммануэль Нойман начали переговоры через посредничество арабских шейхов и в январе 1933 года подписали договор об аренде на 99 лет за годовую плату в 2000 палестинских фунтов. Договор предоставлял съемщику и арендатору "право ввоза в Трансиорданию для колонизации страны" людей любой национальности и религии, особо включая евреев. Абдаллах получил, подписав соглашение, начальную сумму в 500 палестинских фунтов.
Нойман описал решающую встречу с Абдаллой.
"После обмена приветствиями… эмир воспользовался случаем не только ответить на наши доброжелательные слова, но пошел гораздо дальше. Среди всего прочего он сказал, что слова значат немного, что имеют значение только дела. Он надеялся, что в результате того, что мы сделали в этот день, между нами сложится тесная дружба. Он был уверен, что действия, которые мы предпринимаем, будут выгодны для обеих сторон и будут очень полезны стране в целом. Он надеялся, что в будущем мы станем не только съемщиками, но и владельцами. Эмир сказал еще, что, без сомнения, много людей будут одобрять эти его действия, а другие будут их критиковать. Мы должны ожидать подобного, но это никак не должно на нас повлиять.
М-р Фарбштейн и я сказали ему, что одновременно с ведением деловых переговоров мы не забываем о важности развития мирных, дружеских отношений между еврейским и арабским народами и что мы с радостью присоединимся к его усилиям улучшить эти отношения и т. д. [Абдалла] продолжал говорить, что… есть и другие вещи, в которых он лично заинтересован, и он надеется, что может рассчитывать на нашу дружбу и поддержку… Он когда-нибудь в будущем пригласит нас для разговора об этом.
Эмир написал на арабском тексте договора слово "согласен" и подписал свое имя. Мохаммед Бей [советник Абдаллы] попросил его также поставить вторую подпись на письме. Слегка поколебавшись, эмир сделал и это. Тогда мы положили на стол около него конверт, в котором было 500 палестинских фунтов…"[455]
После того как Абдалла подписал соглашение о сдаче в аренду, пошли сообщения о том, что множество шейхов, владеющих землей, выразили желание последовать его примеру. Некоторые из них облекли одного из своей среды правами поверенного, долженствующего "действовать от нашего имени с любым мусульманином, христианином или евреем при продаже, аренде или субаренде любой части нашей земли, которую он пожелает"[456].
Вскоре было продемонстрировано, что эта декларация отвечает чувствам громадного большинства трансиорданцев. Когда член Законодательного совета предложил законопроект, запрещающий продажу, сдачу в аренду или залог своей земли иностранцу, он был отвергнут одиннадцатью голосами против трех. Перед открытием дебатов в совете прошла конференция видных шейхов, и все ведущие участники выразили отрицательное отношение к законопроекту[457].
Идея породила и другие последствия. Через девять дней после решения Законодательного совета Хаим Арлозоров, член правления Еврейского агентства, дал в отеле "Кинг Дэвид" завтрак, чтобы трансиорданские шейхи и другие лидеры могли встретиться с д-ром Вейцманом. Обе стороны приготовили поздравительные речи. Газета "Палестайн Пост" 10 апреля писала:
"Чувства, выраженные трансиорданскими лидерами, свидетельствуют о том, что надежды на развитие страны строятся на сотрудничестве с евреями. Участники готовы тепло встретить евреев, и они уверены, что это относится ко всем классам Трансиордании, которым дороги интересы страны".
То, что Абдалла подписал соглашение, оказалось для палестинской администрации и министерства колоний полнейшим сюрпризом. Еще больше их поразил широкий — и даже восторженный — консенсус лидеров Трансиорданского арабского общества: приветствовать появление и поселение у них евреев. Внутренние протоколы министерства колоний, как и корреспонденция верховного комиссара сэра Артура Ваучопа и британского резидента в Аммане сэра Перси Кокса, свидетельствуют о глубоком потрясении. Когда на первых порах своих контактов с трансиорданскими посредниками сионисты обратились к британским должностным лицам, те заявили, что у них нет возражений против проникновения сионистов в Трансиорданию, но, конечно, для этого надо получить разрешение Абдаллы и трансиорданского населения. Они были убеждены, что такого арабского согласия сионистам не получить. И когда их расчет не оправдался, перед ними встала острая дилемма.
Теперь они прибегли к аргументу, что не смогут гарантировать безопасность еврейских поселенцев в Трансиордании. Когда им возразили, что трансиорданские шейхи сами являются гарантами закона и порядка, они просто ответили, что "время еще не пришло". Затем они решили, что верховный комиссар должен просто запретить аренду и поселение в Трансиордании. Но тут появилось новое препятствие: юридические советники сказали, что верховный комиссар не имеет законного права запрещать Абдалле или кому бы то ни было в Трансиордании сдачу в частную аренду или продажу земли. Этого они не передали сионистам, а те, конечно, ничего не знали о законных правах и действовали под впечатлением, что верховный комиссар может наложить вето. Таким образом, министерство колоний продолжало пользоваться принципом дезинформации, и сионистам было сказано, что верховный комиссар не запретил продажи, но, поскольку в настоящий момент это несвоевременно, он "пересмотрит это" в следующем году.
Они не предусмотрели опасности того, что сионисты примут это заявление всерьез, как обещание, и будут пользоваться им, говоря, что британцы в принципе принимают проникновение евреев в Трансиорданию. И сионисты отнеслись к британскому заявлению серьезно. Они не поняли, что "один год" для британцев было время, необходимое для того, чтобы заставить Абдаллу и трансиорданцев создать законодательство, блокирующее выполнение всех договоров с евреями об аренде. Вейцман даже объявил о своем намерении опубликовать в США новость об уже подписанных арендных соглашениях с целью подстегнуть кампанию по сбору средств, которую он собирался открыть.
Члены министерства колоний переживали чуть ли не панику. Меморандумы — немедленно надавить на Вейцмана, чтобы он воздержался от своего намерения, — следовали один за другим. Вейцман и его коллеги, никогда не дававшие себе труда проверить, имеет ли верховный комиссар законное право на те или иные действия, уступил их давлению.
Годичный срок, которого добивались британцы, был использован. Абдаллу попросили ввести законодательство, которое закроет лазейку и наконец обеспечит для Трансиордании возможность продолжать жить как страна без евреев. На случай, если сила убеждений не возымеет действия, они выставили решающий козырь. Сэр Перси Кокс сказал Абдалле, что верховный комиссар не может запретить ему сдавать землю в аренду, но правительство Его Величества может отнять субсидию, от которой зависела его разваливающаяся администрация. Такое решение трансиорданского парламента тоже противоречило бы мандату, но тогда ссора разгорелась бы между сионистами и арабами. А это не лишило бы сна министерство колоний.
А Лига Наций? Орган, назначенный для наблюдения за выполнением мандата — Постоянная мандатная комиссия, группа международных юристов — не была введена в заблуждение. На своей двадцать третьей сессии 27 июня 1933 года, согласно протоколу, имел место разъяснительный диалог между ее членами и британским представителем Губертом Юнгом. Они подробно расспрашивали его о позиции правительства, не разрешающего еврейских поселений и даже поселений арабов Западной Палестины — в Трансиордании.
М-р Юнг ответил, что Трансиордания была специально исключена из сферы мандатных статей, касающихся создания Еврейского национального очага. Мандатные власти, добавил он, пристально рассмотрели вопрос о еврейском расселении и пришли к выводу, что поощрять это нежелательно в связи с общими вопросами безопасности.
М. Ван Рис, член комиссии, "думал, что мандат не препятствует эмиру или шейхам Трансиордании разрешить добровольную колонизацию этой территории". Он сослался на газетную статью от 11 марта, в которой говорилось, что Трансиорданская ассамблея тринадцатью голосами против трех отвергла закон, запрещающий продажу земли иностранцам. Представитель правительства попросил парламент отложить дискуссию об этом законопроекте до следующей сессии, но большинство настояло на немедленном голосовании и таким образом показало, что оно предпочитает политику открытых дверей для евреев. Он заключил, что эмир Абдалла относится к еврейской колонизации положительно, и поэтому он спрашивает, почему возражают мандатные власти.
Юнг согласился, что в мандате нет никакого запрета на "еврейскую колонизацию Трансиордании", но правительство Его Величества, "учитывая все обстоятельства, сделало свой вывод: на основании местных чувств и вопроса всеобщей безопасности неразумно облегчать такую колонизацию".
Ван Рис не уступал. Он сказал, что, если он не ошибается, площадь Трансиордании — 43.000 квадратных километров, что примерно вдвое больше площади Палестины[458]. Население ее — около 300.000, против одного миллиона в Палестине. Эмир и шейхи соглашаются продавать часть своей земли евреям. Как мандатные власти оправдывают запрещение этих продаж?
Юнг, несколько не по делу, ответил, что надо иметь в виду то, что большая часть Трансиордании представляет собой пустыню. Хотя пригодная для обработки земля не так густо заселена, как в Палестине, разница не слишком велика.
На прочие вопросы он ответил, что не существует общего запрета на допущение в Трансиорданию иностранцев. Но нежелательно впустить больше людей, чем страна может выдержать. Нет абсолютного запрета впускать евреев в страну, но некоторых евреев не впустили.
Ван Рис спросил, правильно ли он понял, что иностранцы-неевреи (выделено в протоколе) могут покупать землю и селиться в Трансиордании. Например, могут ли это сделать европейцы?
Юнг ответил, что для этого потребуется разрешение, но он полагает, что запрета не будет.
Ван Рис ответил, что в таком случае он не видит причины, почему с евреями, во всяком случае с теми, кто сохранил свою принадлежность к странам, входящим в Лигу Наций, обходятся иначе. Надо не забывать, что статья 18 мандата на Палестину, где говорится о равном отношении ко всем, относилась и относится и к Трансиордании.
Юнг сказал, что "ни одна нация какой-либо страны не подвергалась дискриминации (конечно — и этого он мог не добавлять, если — они не евреи). Единственные мотивы правительства Его Величества, добавил он, по которым оно не поощряет поселения евреев в Трансиордании, были те, что он приводил.
Другой член комиссии, м-р Раппард, заключил прения. Комиссия, сказал он, получила информацию о том, что значительное большинство Законодательного совета в Трансиордании отнеслось положительно к тому, чтобы можно было продавать землю евреям. Комиссия спрашивала, выступает ли против этого правительство Его Величества. Она получила ответ, что правительство Его Величества не считает это уместным по причинам безопасности. Он спросил, отменяет ли правительство Его Величества решение Законодательного совета, запрещая продажу земли евреям.
К сожалению, члены мандатной комиссии не обратили, по-видимому, внимания на тот факт, что правительство Его Величества не имело законного права отменять решения Законодательного совета. Естественно, Юнг этого им не объяснил, укрываясь за явными увиливаниями. Он, по его словам, не знал, сколько членов Трансиорданского совета голосовало за продажу земли, но может утверждать, что, по мнению правительства, на стороне такого решения не слишком много народу. Он вызывающе добавил, что его правительство не готово разрешить евреям селиться в Трансиордании в настоящее время[459].
НЕОЖИДАННЫМ последствием разрыва с Гроссманом и Маховером стало решение Ани принять активное участие в работе своего мужа. Согласно Шехтману и другим друзьям дома, она всегда демонстративно проявляла полное отсутствие интереса к сионистским делам, хотя, судя по мелькающим сведениям в сравнительно немногих сохранившихся письмах Жаботинского к ней, она, безусловно, всегда знала обо всем, что он делал, и обо всем, что происходило вокруг него — вплоть до мучений политической жизни. Эти сведения, кроме того, порой отражают ее совершенно определенные — и независимые — симпатии и антипатии.
Там нет никаких следов ее огорчений по поводу материальной стесненности, которую они терпели из-за политической карьеры Жаботинского. Более того, ей приходилось мириться с неуемной щедростью, с которой он старался наполнить всегда пустые партийные сундуки, — а это исключало всякую надежду на то, что он сможет накопить какие-нибудь сбережения. Однако на ее личные и домашние расходы, так же, как на образование Эри, деньги всегда находились[460]. Вероятно, она не знала, как часто ему приходилось для этого влезать в долги, но он пунктуально выплачивал зарплату служащим и пунктуально платил страховые взносы, которые, как он рассчитывал, могут стать его единственным наследством ей.
Несколько раз у них дома останавливались члены семьи Ани. Никто из них не слыхал, чтобы они упрекали друг друга или ссорились[461].
Аня со все возрастающим негодованием и огорчением следила за конфликтом в ревизионистском руководстве. Поведение Гроссмана и Маховера, к которым Жаботинский всегда особенно хорошо относился, вызывало у нее отвращение. Представляя себе масштаб проблем, которые навалятся на его плечи в случае раскола, она предложила взять на себя управление одним из партийных департаментов. Это был самый "неполитический" департамент: финансовый орган движения, фонд "Тель-Хай", ведавший специальными партийными проектами. Жаботинский с гордостью сообщил Эри, каким прекрасным администратором она оказалась.
Все это время крайнего и мучительного напряжения, когда Жаботинскому приходилось бороться за единство не только партии, но и основ ревизионистской идеологии, им разработанной, он продолжал поездки с лекциями по всей Европе, в основном по Восточной, но не забывая и о Западной. И тут, в 1932 году, когда он читал лекции в Бельгии и его сопровождал Бен-Хорин, один из известнейших ревизионистов в Эрец-Исраэль, — он однажды исчез из отеля, не оставив никакой записки и вернулся только через несколько часов. Бен-Хорин ехидно спросил, где он был? Тот ответил, что в одной местной книжкой лавке нашел книгу, которую давно искал.
— А что это за книга такая важная? — спросил Бен-Хорин.
— Грамматика старофламандского языка, — ответил Жаботинский.
В ответ на жалобу Ани, в сущности воображаемую, что он, написавший такое количество стихов, посвященных другим людям, не написал ничего ей, он сочинил блистательную любовную поэму. Приближалось двадцатипятилетие их брака, и он поднес ей свою поэму в самый день годовщины. В ней описывалось каждое важное событие, каждая ситуация его жизни. И как бы они ни разнились, как бы сложны они ни были, все они вращались вокруг одной оси, и этой осью была "ТЫ"[462].
Но "Мадригал" стал не единственным литературным отступлением от трудностей жизни. Вскоре он написал пять больших глав своих мемуаров о детстве и юности. Писались они непринужденно и весело — это был восхитительный образчик его раннего фельетонного стиля. Появлялись они в варшавском "Моменте" и в нью-йоркском "Морген Джорнал" — в течение трех зимних месяцев, с января по март 1933 года, до самых Катовиц[463].
Это было не все. Ведь он оставался главой "Бейтара". И он решил, что пришло время написать для этого движения гимн. Адя Гурвич, искренний, но не отказывавшийся от критики поклонник Жаботинского и, вероятно, самый блестящий аналитик его лингвистического гения, присутствовал вместе с Эри, когда созревала эта поэма, и оставил живое описание "замечательного события":
"Однажды, весной 1932 года, в Париже Жаботинский в моем присутствии, после полушутливой, полусерьезной дискуссии со своим сыном Эри о преимуществах математики над поэзией, процитировал, как мне помнится, "Философию композиции" Эдгара По: "Цель моя доказать, что ни один пункт… нельзя приписать ни случаю, ни интуиции, — что работа идет, шаг за шагом, к своему завершению с точностью и железной последовательностью математической задачи". Эри, который не испытывал никаких чувств ни к какому виду версификации, был не слишком взволнован этими словами. Я же ни за что в мире не упустил бы возможности проникнуть в поэтическую мастерскую Жаботинского. И потому я предложил ему это продемонстрировать. Он принял вызов. Будучи, как всегда, очень занят в этот момент, он предложил нам встретиться в кафе сегодня, попозже вечером. "Сегодня вечером я должен написать новый гимн для "Бейтара", — сказал Жаботинский, когда он наконец к нам присоединился. — Давайте сделаем это вместе, математически. Возьмем из бейтара — ар как главную рифму. Она будет служить той же цели, что — ор у Эдгара По ("невер мор")". Итак, "мы" начали. Спор шел, разумеется, на иврите. Жаботинский хотел выразить три главные идеи: идею "Бейтара" и, разумеется, "бадара", и, кроме того, еще что-нибудь, не такое "джентльменское", что-нибудь вызывающее, мятежное… "Что-нибудь шаловливое, тревожное, скандальное… Стойте, я поймал! бейтар-бадар-скандар".
Тут Эри посмотрел на него с изумлением:
— Такой штуки нет ни в одном словаре. Что ты имеешь в виду, какой скандар!
— Ты не понимаешь? — спросил Жаботинский. — По-русски скандал, по английски scandal, или, если хотите, — любимый тост полковника Паттерсона: "за беспорядок!" Конечно же, мы найдем ивритское слово, которое рифмуется с — ар: тут нет никаких сомнений. Но пока — пишем скандар, как паллиатив, просто как математическую формулу…
Немного позже он повернулся ко мне:
— Нам нужен сочный, воинственный эквивалент к слову скандар на иврите.
У меня оно уже было на кончике языка: tagar (ведение войны).
— Прекрасно, это пойдет, — заключил Жаботинский. — Бейтар — бадар — татар.
Еще через несколько подобных упражнений мы пошли домой. Мы были скорее озадачены, чем убеждены таким голым скелетом будущего стихотворения. Но через несколько дней Жаботинский вдохнул в него полноценный дух жизни и выпустил в свет прекраснейший ивритский гимн"[464].
Снова и снова становится очевидным, что Жаботинский обладал редким талантом полностью отрываться от исключительно запутанных проблем, диспутов, дебатов и от надоедливых ежедневных забот и придирок в зону пассивного или творческого и философского отдохновения. Может быть, это и заряжало его той силой, которая изумила Вейцмана, когда они работали и жили вместе в 1915 году — силой созерцать перед собой непокорное море неудержимой вражды.
Как бы то ни было, поэт, лингвист, эссеист постоянно требовали его к себе, но провидец в Жаботинском никогда не отдыхал. В тот же период он написал — на идише — то, что стало одним из его плодотворнейших очерков. Он назвал его "Ойфн припечик" ("На припечке"). Так называлась популярная песенка Марка Варшавского, одного из немногочисленной группы популярных еврейских авторов песен конца девятнадцатого века. Она была знакома каждому из детей и родителей в Восточной Европе и оттуда разошлась по всем углам диаспоры. 'Чудная песня", — говорил о ней Жаботинский. В этой песне есть атмосфера тепла и любви, а текст ее прост. Она рассказывает об учителе, который учит в своей комнатке еврейскому алфавиту маленьких детей.
Жаботинский взял текст и создал вокруг него драматическую сцену в комнатке[465], где горит огонек. Жаботинский увидел созданного Варшавским учителя сонным и зевающим, предлагающим награду тому из детей, который первым овладеет азбукой. Варшавский сразу рассказывает нам, какая это будет награда, но Жаботинский видит учителя, который еще не решил, что это могло бы быть. Ребенок получит, пишет Жаботинский…
"Тут учитель на минуту останавливается, потому что и сам еще не знает, что он сможет предложить ребенку. Деньги? Их нет. Удачу? Это будет ложью. И тут ему в голову приходит хорошая практическая идея: флаг. И она работает: дети поднимают головы, они слушают. Флаг — это что-то совсем неплохое. С этим можно идти по улице, а другие дети будут завидовать. Комната оживляется. И сам учитель просыпается. Он перестал зевать. Его слова ему самому кажутся серьезнее. Он открыл у детей новый интерес".
И сейчас мы на минуту вернемся к тому месту, где Жаботинский покинул Варшавского:
"Слушайте, милые дети, и запомните, чему вы учитесь здесь.
Повторите это еще раз и еще раз: комэц-алеф-о[466].
"О" здесь звучит как что-то важное, не то чтобы сокровище, или чудо, или удача, — но что-то ценное: свершение, ради которого стоит постараться.
И тут учитель начинает всматриваться в собственные слова. Что такое азбука? Это ведь не только коллекция букв. Они комбинируются в слова, в слова, которые рассказывают историю. Его ум вспыхивает историей, которую эти дети должны будут выучить, когда обучатся буквам. Во-первых, поскольку он стар… он вспоминает бесчисленные горести, которые помнит история.
Когда вы, дети мои, вырастете, вы сами поймете, как много слез содержат эти буквы, как много горя. Голос его дрожит, он сам чуть не плачет. Помните, дорогие мои, то, чему вы учитесь здесь.
"То" звучит как стон, а "комэц-алеф-о" как вздох. Если бы я был хормейстером, это были бы стон и вздох, выросшие из 4000 лет горестей.
Но учитель берет себя в руки. Что за пример он подает детям? И это даже не правда. Горе — не самая главная часть истории, о которой рассказывают эти буквы. Ни одна нация не живет 4000 лет только горестями, в особенности же последние 2000. Надо человеку быть сильным, чтобы вынести то, что мы вынесли. Мы прежде всего сильный народ, сверхчеловечески сильный, сильнее любой другой нации. Это главное, что дети должны ухватить сразу и никогда не забывать.
"Итак, — продолжает Варшавский, — когда вы, дети, борясь с трудностями галута, почувствуете усталость — черпайте силу в буквах. Присмотритесь к ним. Слушайте, вспомните то, что вы учите тут.
И теперь "то" становится гимном, марсельезой, ударом грома, и "комэц-алеф-о" звучит как восстание. Так я сам представляю себе то, чему и как надо учить малышей; и делать это надо пунктуально, — начиная медленно, вспоминая горести, постепенно двигаясь к утешению, которое лежит в понятии силы — единственном понятии, которое приносит утешение, потому что просто нет другого утешения, кроме твоей собственной силы. Это главный императив: впитать утешение силы. И больше ничто неважно, — тепло в комнате или холодно, настоящий это учитель или невежда, и содержание азбуки неважно, потому что у каждого поколения своя азбука".
И, внезапно, его "удар грома". Жаботинский открывает вторую часть своей темы.
"Для поколения, вырастающего у нас на глазах, которому, видимо, придется пережить величайший поворот в нашей истории, азбука звучит очень просто: молодые мужчины и женщины — учитесь стрелять!"
Он начинает отвечать в сдержанных, трезвых тонах — на аргументы, которые вечно используют против него, против его призыва к молодым изучать искусство самообороны и требования создать еврейскую воинскую часть, новый Легион. Он не отрицает ни вескости критических аргументов, ни их ценности. Это правда, подтверждает он, что каждый индивидуум должен следовать за своим призванием, каждый должен проникнуться национальной культурой, каждый еврей должен знать национальный язык и национальную историю. Он допускает безоговорочно, что стрельба не может основать государство, — для этого нужны пашни, и молотки, и коммерция, и пот, и мозги. Он не сердится даже на обвинение, что "стрельба" — это "милитаризм", в то время как нынешний мир ненавидит милитаризм и стремится к миру ("Хотя я не так уж уверен, — пишет он, — что у "всего мира" такие мирные намерения").
"Я даже признаю: очень, очень печально, что в такое время мы, евреи, вынуждены учиться стрелять. Но мы вынуждены, и бесполезно спорить с тем, к чему принуждает историческая реальность.
Это принуждение говорит: ты можешь быть хорошо образован, можешь учиться пахать землю и строить дома, можешь говорить на иврите и читать наизусть пассажи из всей нашей национальной литературы, начиная от Песни Деборы до Авигдора Хамейри и Шленского, но если в то же время ты не знаешь, как стрелять, то надежды нет. Таков урок реальности нашего времени, и такое будущее предстоит в жизни наших детей. Таков наш опыт за последние пятнадцать лет и таков же вид на будущие лет пятнадцать-двадцать"[467].
Таким образом Жаботинский представлял себе напор и направление событий, — но не то, что они проявятся так скоро. Он не мог предвидеть, когда именно наступит новый кризис безопасности в Палестине. Одно было несомненно, — что степень опасности определялась тем, как скоро еврейская молодежь научится — или не научится — стрелять.
А в это время на горизонте появилась новая туча. Хрупкость и ненадежность положения еврейских общин в Европе были главной его сионистской заботой. В первое десятилетие британского управления Палестиной, несмотря на серьезную, а иногда и нелепую эрозию британских обещаний и обязанностей по мандату, — которую он частично приписывал слабости сионистской политики, — Жаботинский продолжал надеяться, что наступит перемена, и Британия займет просионистскую позицию. В 1929 году он говорил комиссии Шоу, что Палестина должна будет абсорбировать большую волну исхода евреев из Восточной Европы.
Совершенно очевидно, что теперь его многолетняя надежда на большую иммиграцию, и, соответственно, на еврейское большинство в Палестине, при том, что в европейской зоне несчастий евреи все больше в Палестине нуждались — увяла после беспорядков 1929 года и резкой эскалации британской антисионистской политики, выраженной в Белой книге Пасфилда и не только в ней.
И именно тогда — в последние горькие месяцы перед Катовицами — он написал статью, которая называлась "Об авантюризме". В последующие месяцы и годы она тоже стала для его последователей гимном, призывающим к действиям. Начиналась она с философских рассуждений о хорошем и плохом авантюризме. Он подчеркивал, что некоторые виды авантюризма дурны, но его авантюризм — призыв к чистому духу юности. Каковы шансы на успех? — спрашивал он.
"Серьезные люди верят, что их метод — расчет, спокойствие, "как у государственных людей", — такие шансы имеет. Но что подсказывает нам опыт? Опыт — бессовестный плут, он смеется над расчетами "как у государственных людей" так же часто, как над легкомыслием авантюристов. Например, недавняя история сионизма: "государственники" не стали рисковать, ни тени авантюризма у них не было — и вот результат: Белая книга Пасфилда.
С другой стороны, мы помним время, когда все серьезные люди называли Герцля авантюристом, а еще задолго до Герцля так называли других, например, Гарибальди, Вашингтона, Колумба. Нельзя отрицать, что еврей, угрожавший нашему учителю Моисею, когда он убил египетского надсмотрщика, крикнул ему на египетском языке: "Ты авантюрист". Очень трудно определить, где начинается авантюра и где кончается "государственный расчет"… Однажды мыслитель (но не дурак) сказал об этом так: каждое начало считают авантюрой — до той минуты, когда приходит успех".
Он же не всегда готов защищать авантюризм, но: "Сейчас его надо защищать, во-первых, потому, что он неизбежен… Именно потому, что мы, евреи, еще не мертвое тело, а живые люди. Да и сионизм еще не умер, но напротив, он стал, слава Богу, более упрямым, более решительным, более упорным, чем когда-либо…" Именно дух авантюризма, утверждал Жаботинский, должен стать реакцией на почти наглухо закрытые врата Палестины. Фактически немало молодых евреев уже действовали в этом духе. За последние два-три года, еще до призыва Жаботинского сотни людей из восточных стран — Йемена, Сирии, Ирака — перешли "нелегально" северную границу Палестины. Большинство их, переживших немало трудностей по дороге, прибыли в Бейрут в Ливане, неясно представляя себе, как прорваться через палестинскую границу. Предприятие добровольцев, возглавляемое бейтаровцем из Рош-Пина (в Северной Галилее) Давидом Асса, бывшим в хороших отношениях с ливанскими арабами и черкесами, организовало постоянный перевод новых и новых групп из Ливана через границу, а в Рош-Пина бейтаровские плугот гиюс (группы общественной службы) их принимали, предоставляя кров и пищу, до тех пор, пока вновь явившихся становилось возможно отправить на юг, где их абсорбировала еврейская община. В сущности, многие из этих плуга были созданы самими нелегальными иммигрантами. В свое время Бейрут стал "распределительным центром" и для иммигрантов с Запада. Организованная бейтаровцами иммиграция просуществовала до 1934 года — и к этому времени нескольким тысячам евреев удалось избежать британских патрулей на северной границе[468].
И все-таки именно открытый призыв Жаботинского создал политическое оправдание и моральные рамки для движения с обстоятельной программой. Он не стеснялся в словах. Иммиграция в Эрец-Исраэль, писал он, необходима для духовного здоровья еврейской молодежи.
"Десятки тысяч лучших юношей и девушек нашего поколения были психологически подготовлены к тому, чтобы "встать и идти". Тысячи лучших из лучших готовились к этому практически сами, сохраняя свое образование в мозгу, бросали школы, карьеры, ссорились с родителями… Теперь они не успокоятся, даже если в этом и в следующем году выдадут несколько тысяч иммигрантских сертификатов, потому что теперь стало ясно, что нынешние правители страны широкой иммиграции не позволят. Девяносто процентов тех, кто был готов присоединиться к работам по восстановлению Палестины, лишены и тени надежды на то, что им это удастся (до тех пор, пока остаются те же правители).
Оставляя в стороне вопрос о политических решениях, что это означало для каждого юноши или девушки? Принять британские приказы, отказаться от мечты, от борьбы?
Может быть, может быть, объединиться с коммунистами для разрешения своих и мировых проблем? Или может быть, стать на путь авантюризма? Где написано [спрашивает Жаботинский гипотетического юношу], что мы можем въехать в страну только с визой? Не вы ли сами рассказывали мне о старых временах [в Европе], когда люди "лазили" через границу?
На этот вопрос нелегко ответить, — предупреждал Жаботинский. — "Пролезть" через палестинскую границу куда труднее, чем было прежним поколениям с российской. Но эта "авантюра" не труднее других. Может провалиться, но может и удаться. Но нация, и в особенности молодежь нации не должна склонять голову или удовлетворяться вздохом: если полиция запретила наше спасение, так что же, мы откажемся от спасения и послушно будем сидеть дома? Совершенно ясно, мы должны продолжать борьбу за спасение. И… нет оснований думать, что авантюризм хуже, чем другие способы борьбы. История учит другому. История учит, что даже неудачная авантюра часто становится стимулом борьбы — особенно если это авантюра не одного индивидуума, а многих.
И тут Жаботинский расшифровал, какими политическими последствиями это чревато.
"Было бы совсем неплохо, если бы британцам каждое утро приходилось ловить молодых евреев, сажать их в тюрьму и высылать из Эрец-Исраэль и делать это же и завтра и послезавтра. Вероятно, не было бы особенно опасно, если бы британцы внезапно обнаружили целую организацию еврейских "контрабандистов", которые приводят "нелегальных" евреев в Еврейский национальный дом, и устроили бы большое судилище над этими преступниками. Оно могло бы превратиться в суд над самой Британией…
Если бы я был молод, я высмеял бы их визы и их запрещения. Невозможно? Расскажите своей бабушке. Трудно? Да, даже очень трудно. Но в этом и заключается авантюра. Это не низенькие холмики, на которые легко забраться, — это высокие горы. Был бы я молод, я, наверное, основал бы новый метод пропаганды, с новым символом — простеньким жестяным свистком, цена которому несколько пенсов. А лозунгом пропаганды было бы: "Свистать я хотел[469] на их запреты!"
Британия потеряла право требовать, чтобы ее законодательство в Палестине внушало хоть какое-то моральное уважение. Все ее действия в Палестине прямо противоположны морали и чести. С тем же презрением, с каким мы относились к царскому законодательству в России, мы должны относиться и к британскому правлению в нашей стране теперь. У Британии есть физическая мощь, она может делать там что ей угодно. Ее присутствие там теперь не имеет никакой моральной базы. Миновало время, когда мы считали своим долгом — даже когда нам это не нравилось или было неудобно — морально поддерживать британское управление. Больше так не будет! Сегодняшнее британское правление в Эрец-Исраэль — это режим несдерживаемого зла, циничной несправедливости, лишенной всякого этического основания. Теперь каждое действие против нее — этический императив. Там, где могут быть нарушены ее правила, где можно ее перехитрить, надо воспользоваться случаем"[470].
Нынешний неприкрашенный призыв Жаботинского к гражданскому неповиновению был еще подстегнут британской кампанией небывалых репрессий против так называемых нелегальных эмигрантов. После первой "Маккабиады", состоявшейся в этом году, в стране, без разрешения Британии, осталось несколько спортсменов и довольно много гостей, число которых еще увеличилось за счет других туристских групп. Полиция бросила главные силы на их выслеживание. Все "похожие" были подозрительны; началась охота, евреев арестовывали на улицах и в магазинах, выводили из автобусов и задерживали до тех пор, пока они не доказывали, что их пребывание в стране законно. Еврейская община волновалась и сердилась. Происходило много мелких столкновений, немало подозрительных ухитрялись ускользнуть. Несмотря на то, что результаты с британской точки зрения были незначительны — тридцать туристов и пятьдесят нелегальных иммигрантов были депортированы в 1933 году, — это не смягчало грубостей кампании и ощущения постоянных репрессий.
Чувство Жаботинского, что необходимы срочные действия, еще обострялось явной связью британской кампании против сионизма с ощутимым ухудшением положения евреев в Восточной Европе. Именно в этом году и особенно сильно в Польше на них обрушилась новая волна насилий. Весной 1932 года студенты-евреи были исключены из польских университетов и тогда же евреев стали избивать на улицах Варшавы и Люблина, в Вильне, Кракове и Ченстохове[471].
Еще страшнее было резко ухудшившееся в этом году экономическое положение еврейской общины. Оно было вызвано новой экономической политикой польского правительства, очень повредившей еврейскому среднему классу. Среди непосредственных противоеврейских действий правительства были такие, как лишение евреев права заниматься разными видами коммерции и запрет использовать евреев в правительственных учреждениях. Параллельно польское население проводило неофициальный бойкот еврейских купцов и еврейских ремесленников. Все это совершенно не скрывалось, и еврейские общественные деятели во весь голос возвещали о надвигающейся катастрофе.
Президент лодзинской еврейской общины д-р Яков Лейб Мицберг заявил: "Польское еврейство только что было приведено к полному разорению. В Польше 250.000 евреев вообще ничего не зарабатывают, а это более трети всего еврейского населения страны".
В это же время еврейский депутат, Фишел Ротенштрайх, привел в сейме специфические детали: "Семьдесят грошей в день (примерно шесть пенсов) считаются в тысячах еврейских семейств Варшавы, Лодзи, Вильно и других городов очень удачным дневным заработком. В городах поменьше, — сказал он, — полное отчаяние и фактически — голод". В одной еврейской школе он обнаружил, что в классе одиннадцать детей утром позавтракали, четверо выпили по чашке чаю, а остальные — тридцать один — перед школой ничего не ели и не пили.
"Я видел семилетних детей, — сказал он, — которые прячут в карман хлеб, что им в школе дали к завтраку, чтобы отнести его домой, другим членам семьи. Девяносто процентов еврейских рабочих безработные. Большая часть их потеряла работу год или два назад, и положение их безнадежно… В таком же безнадежном положении и еврейские интеллигенты и профессионалы".
Корреспондент "Джуиш кроникл" писал: "Это не истерическая декламация безответственных говорунов. Это взвешенные, трезвые заявления еврейских депутатов в польском парламенте".
В редакционном комментарии газеты писалось: "Польское еврейство на пути к уничтожению"[472].
Страшными словами описывались условия жизни. И все-таки то, что происходило в Польше с самым большим еврейским населением в Европе, перекрывалось мрачными, фантасмагорическими, следующими друг за другом событиями в Германии, где жило более полумиллиона евреев. 30 января 1933 года нацистская партия вступила в правительственную коалицию — с Адольфом Гитлером в качестве канцлера; через пять недель, 5 марта 1933 года, она вышла оттуда как самая большая партия, с сорока четырьмя процентами голосов, давшими ей абсолютную власть; и в полную силу воцарился нацистский террор, главной целью которого были евреи.
Через три недели после назначения Адольфа Гитлера канцлером Германии Жаботинский предостерег евреев-оптимистов от веры, что "Гитлер как канцлер будет менее опасен, чем Гитлер — возможный канцлер"[473].
И правда, некоторые евреи утешались тем, что, кроме самого Гитлера, в его кабинете из одиннадцати человек было только два нациста. Через несколько дней, когда нацисты получили полную власть (5 марта), еще раздавалось немало еврейских голосов, твердивших формулы облегчения. Революционеров, говорили они, всегда сдерживала реальность, и, конечно, Гитлер не может в одночасье разрешить все германские экономические проблемы. Ему понадобится время и умение, чтобы справиться с уже существующими внутренними и внешними трудностями. Не надо списывать со счета возможность как-то хоть временно с ним договориться.
Но Жаботинский дал себе труд прочесть "Майн Кампф", знал, каковы дальнейшие планы Гитлера, — и отнесся к ним серьезно. Особенно серьезно он отнесся к страстной ненависти Гитлера к евреям. Во второй статье о Германии он писал о том, что означает для евреев победа Гитлера, в леденящих душу словах. Статья эта называлась "Война":
"Германский крестовый поход против евреев — самое важное и самое серьезное событие в истории нескольких последних поколений. Если гитлеровский режим выживет, мировому еврейству угрожает уничтожение. Поэтому еврейство всего мира должно бороться с гитлеровским режимом".
Он сразу же стал рассматривать очевидную дилемму, которая возникнет для евреев в самой Германии. Как минимум они будут поставлены в самое незавидное положение. Эта дилемма в данных обстоятельствах не имеет разрешения — за тем исключением, что ни в каких действиях против Германии евреи Германии участвовать не должны. Может быть им даже придется заявить о своей лояльности Германии, и их за это не следует осуждать. Такая политика, предсказал он, может стать возможной из-за того, что нацисты захотят улучшить свой отрицательный "имидж", который уже сложился в мире. Но это, писал он, не должно ослаблять борьбу, которую надо вести против нового Рейха.
Когда возможно, они даже будут вынуждены заявить о своей лояльности к Германии, и за это не надо будет их ругать.
Если германское правительство хоть на минуту подумает, что германское еврейство может быть использовано как заложники, что избивая их, оно принудит нас к молчанию, то оно ошибается. Столько, сколько в Германии будет существовать режим, который обращается с евреями, как с животными в зверинце, мы будем обращаться с немцами, как с опасностью для нас, для всего мира — и для человечества. И мы не будем спрашивать совета у немецких евреев. Напротив, может быть, мы им посоветуем вести себя "лояльно"[474].
Что можно было сделать против Германии? Единственным популярным практическим оружием, доступным для рассеянного по всему миру и безоружного народа, кроме распространения правды, — был бойкот германских товаров. И действительно, крик "Бойкот!" прозвучал по всему еврейскому миру в первые же месяцы нацистского режима. Уже тогда, едва заняв свои посты, нацистское правительство приняло целую серию радикальных мер против своих граждан-евреев. Главным оружием стало беспощадное экономическое подавление. Именно тогда начался процесс изгнания евреев с работы — из бизнеса, из искусства, из профессиональных классов, из прессы; тогда же начался бойкот еврейского бизнеса — с ордами молодых нацистов, пикетирующими еврейские магазины. Скоро еврейская община почувствовала результаты всего этого — расширение запретных областей деятельности и наступающая подтачивающая бедность. Уже 17 марта было сообщено, что обездоленные евреи из Германии приезжают в Польшу — именно в Польшу! — и просят хлеба[475].
Широко распространилось и насилие. На евреев набрасывались на улице или у них дома, их избивали, пытали и в некоторых случаях убивали; делали это одиночки и небольшие группы на глазах у благожелательной полиции. Лион Фейхтвангер, знаменитый немецкий романист-еврей, описал происходившее в Германии как самые страшные погромы со времен четырнадцатого века и тоже призывал к всемирному экономическому бойкоту Германии[476].
И бойкот в самом деле стал немедленным ответом особенно со стороны британских, американских, польских и палестинских евреев. Газеты печатали целыми сериями объявления разных фирм о том, что они рвут отношения с Германией. В мире, особенно в Америке, стали формироваться зародышевые организации под руководством уважаемого общинного лидера Самуэля Унтермана.
Жаботинский задумал большую международную организацию, в которой ревизионисты будут играть роль координаторов и они же будут поставлять ингредиенты, необходимые для того, чтобы сделать бойкот по-настоящему эффективным: специальную службу, поставляющую для потребителей информацию об альтернативных продуктах. Он открыл новый отдел в движении, который и начал собирать и распространять информацию.
Не менее важно было то, что Жаботинский верил: политический и экономический успех возможен только в том случае, если еврейский бойкот послужит катализатором общемировому движению. Явно было, что многие христиане относятся к нацистам с таким же отвращением и возмущением, и голос их был услышан. Но непохоже было, что они проявят инициативу, отказавшись покупать германские товары. Инициатива и пример должны были исходить от евреев.
В лихорадочной кампании того первого нацистского года, когда жуткие подробности о преследовании евреев становились известными миру, Жаботинский старался объяснить, что на условия, которые сделали возможным бешеное нападение Гитлера на еврейский народ, существует только один ответ: создание Еврейского государства — той гавани, о которой мечтали Герцль и Нордау. И не он ли еще в 1898 году предсказал Варфоломеевскую ночь в Европе и призвал к обязательному исходу еврейского народа в Палестину? Он открыл эту свою новую кампанию беспрецедентным выступлением "Гитлеризм и Палестина" по официальному польскому радио 28 апреля 1933 года. В его речи было две темы: призыв к всемирному бойкоту Германии и к созданию Еврейского государства в Палестине. В конце концов это была самая острая необходимость для евреев, и хотя эндемическая ситуация в Европе пока ничего не определила, зрелище буйствующего нацизма с его убийственными эффектами должно, безусловно, затронуть мысли и сердца во всем мире.
Была, конечно, причина, по которой польское правительство разрешило или пригласило Жаботинского выступить по государственному радио. Угроза нацизма не осталась не замеченной для польской политической мысли, а идея Жаботинского о Еврейском государстве, куда евреи могли бы отправиться, открывала желанную перспективу эмиграции евреев из Польши.
Прошел месяц, и Жаботинский еще острее почувствовал мрачное историческое значение нацистской революции: оно означало войну. В августе 1933 года на Восемнадцатом сионистском конгрессе, отвергнувшем единственное доступное еврейскому народу (и не только ему) средство сразиться с Третьим рейхом — экономический бойкот, он на пресс-конференции предостерег собравшихся, что в Германии широко распространился "дух 1914 года". Нации мира, сказал он, должны объединиться, чтобы избежать повторения 1914 года, и еврейский народ был бы прав, поддержав это, потому что "если трагедия повторяется, мы будем не единственным народом, который будут истреблять, но мы будем первыми, с кого начнется истребление".
В антиеврейском терроре он видел "объявление войны по уничтожению еврейского народа". Он предупреждал, что наци "вновь откроют средневековые гетто", и что это "послужит примером для всех реакционных сил в мире"[477].
Начало экономического бойкота вызвало тревогу оперяющегося германского правительства. Хватало и уже существующих экономических неприятностей, постоянный экономический кризис, массовая безработица, неполный контроль над внутренним положением, изоляция на международной арене, — а теперь они еще начинали ощущать влияние нацистского террора на иностранный экспорт. В письме к еврейскому историку, написанном три десятилетия спустя, Шверин фон Кроссиг, бывший в 1933 году министром финансов, подтвердил, что задуманные еврейскими организациями планы бойкота вызывали беспокойство у руководства Рейха. Экономические департаменты, министерства экономики и финансов и Рейхсбанк беспокоились, как бы бойкот не помешал германскому экспорту. "Я и сегодня думаю, что они были оправданны. Статистика уменьшения германского экспорта в результате бойкота, насколько я помню, не была составлена"[478].
Тревога, поднявшаяся в Берлине из-за бойкота, отразилась в Риме 26 апреля 1933 г., во время разговора Вейцмана с Муссолини. Вейцман обратился к итальянскому премьер-министру, чтобы он вмешался, дабы облегчить положение германских евреев; Муссолини, явно проинструктированный немцами, "предложил, чтобы Вейцман принял меры для остановки еврейского бойкота"[479].
Невозможно определить потенциальный вред, который понес бы германский экспорт, если бы всемирное движение за бойкот было правильно организовано и проведено еврейскими всемирными организациями и прежде всего сионистами. Но движение так и не использовало своего потенциала. Мало того. Уже 5 апреля — ровно через месяц после того, как нацисты полностью овладели властью, — Сионистское правление разослало директиву всем территориальным сионистским объединениям: "Пока продолжается повсеместная энергичная кампания протеста против Германии, проводить официальный бойкот нежелательно"[480].
Большее практическое и историческое значение имело соглашение, вскоре заключенное между Еврейским агентством — действующим через Англо-Палестинский банк, — и гитлеровским правительством. Называлось оно "Соглашение по трансферу". Первый шаг был сделан германской стороной. Германский консул в Иерусалиме Вольф в мае 1933 года прислал в берлинское министерство иностранных дел доклад. В нем ставился вопрос: "Возможно ли сломить экономический бойкот Германии?" Он подчеркивал, что евреи, рассеянные по всему миру, обладают огромной экономической мощью и "способны нанести большой вред Германии". И он спрашивал, не диктуют ли интересы Германии ослабление напряженной ситуации, созданной между Германией и евреями всего мира?
Вольф считал, что этого ослабления можно добиться, "сохраняя доходы, полученные путем отъема у евреев их владений в Германии"[481]. Во втором своем меморандуме он стал выражаться точнее: "Вероятно, есть возможность оставить еврейским эмигрантам часть их капитала, чтобы они основали экспорт германских товаров в Палестину? Таким способом было бы возможно успешно сломить еврейский бойкот Германии". Он понимал, что главным "фронтом" кампании бойкота являются Соединенные Штаты, а не крошечный палестинский рынок, но логика обстоятельств говорила ему, "что сломить бойкот надо прежде всего в Палестине, откуда и пойдет влияние на главный фронт — в Соединенных Штатах"[482].
Переговоры между сионистами и нацистским режимом по необходимости сохранялись в тайне, но недолго; в конце концов всем стало известно, что разные концерны в Палестине приобретают большое количество машин из Германии взамен на долгосрочную поддержку еврейских иммигрантов[483] и что Палестина стала центром распространения германских товаров по всему Ближнему Востоку. К тому же, когда на Восемнадцатом сионистском конгрессе в августе-сентябре 1933 года руководство сделало вид, что ничего не знает о "Соглашении по трансферу" и заблокировало предложение ревизионистов о бойкоте Германии, — все поняли, что над эффективным всемирным бойкотом прозвучал похоронный звон.
Направление мыслей лейбористской партии в это время выразилось в письме Моше Бейлинсона Берлу Кацнельсону, в котором он уговаривает Берла взять обратно свое заявление об уходе из ЦК лейбористской партии. По рассказу Аниты Шапира, биографа Кацнельсона, Моше Бейлинсон поехал в Германию для того, чтобы "определить возможность организовать отъезд евреев вместе с их капиталами, и открыл, что реальность далеко превзошла все ожидания". "Деньги валяются на улицах в количествах, о которых мы и не мечтали во все эти годы нашего предприятия… Это случай строить и быть построенным, которого у нас никогда не было и который не повторится… Это не время для отставки, каковы бы ни были причины"[484].
Хотя трансфер оказал немалое влияние на маленькую экономику Палестины, на расселение немецких евреев он повлиял очень мало. Общее количество евреев, эмигрировавших из Германии между апрелем 1933 и сентябрем 1939 года (начало Второй мировой войны) равнялось, согласно верховному комиссару по делам беженцев, 226.000 человек. Из них 45.000 приехали в Палестину, и только 18.000 из них были капиталистами, воспользовавшимися трансфером[485]. По трансферу, как следовало из соглашения, было в это время переведено 8 миллионов фунтов стерлингов, что равнялось примерно 140 миллионам немецких марок. Еврейская собственность в Германии, по расчетам немцев, в 1933 году в денежном выражении равнялась шести миллиардам марок (360 миллионам фунтов). Для крошечной палестинской экономики, и, в частности, для Гистадрута, 8 миллионов фунтов были очень значительной суммой. Для германской экономики она была незначительной, но главным для них было то, чем в свое время гордился консул Вольф, и его взгляды поддерживал представитель гестапо в Палестине Райхерт, — они сломили движение за бойкот и зарождающуюся угрозу нацистскому режиму.