В пятницу, 16 июня 1933 года, около половины одиннадцатого вечера Хаим Арлозоров, глава политотдела Еврейского агентства, был застрелен, когда гулял со своей женой Симой по тель-авивскому пляжу. Он скончался после полуночи в больнице "Хадасса".
Он вернулся в Иерусалим за два дня перед тем, после двухмесячного пребывания в Европе.
Они с женой решили, что днем в пятницу, после того, как он побывает у себя в офисе, он проводит ее в Тель-Авив, где у них была квартира. Через несколько часов в Тель-Авиве они собрались отправиться в гостиницу в Яффе, где они будут одни и где Арлозоров сможет отдохнуть. Но утром он принял приглашение на ланч к сэру Артуру Ваучопу, верховному комиссару. Сима поехала в Тель-Авив одна. Хаим должен был приехать туда после ланча. Но его опять задержали — во время ланча Ваучоп предложил ему вместе поехать в село Бен-Шемен, и он согласился. Таким образом, он приехал в Тель-Авив только в 5.15 пополудни. И тогда они решили остаться на ночь в Тель-Авиве. Они отказались от приглашения пойти обедать к матери Арлозорова и решили пообедать в отеле "Кете Дан", на берегу моря. Около половины десятого, после обеда, они решили побродить по берегу. Г-жа Арлозорова потом настаивала, что они о своем намерении никому не говорили.
Они дошли до реки Яркон, за старым мусульманским кладбищем. Этот кусочек берега Арлозоровы в обычное время не выбрали бы для прогулок. То было место парочек, которые чувствовали себя на песке совершенно свободно. Причина, по которой они сделали этот выбор, заключалась в том, что они хотели выяснить отношения после ссоры — "стычки", как выразилась потом г-жа Арлозорова.
Луна находилась в последней четверти, светили только звезды, и было совершенно темно. Г-жа Арлозорова чувствовала себя неуютно, и несколько раз говорила, что ей боязно, и вспоминала недавние убийства евреев арабами, но Арлозоров ее успокаивал, и они продолжали свою прогулку. Она заметила двух мужчин, высокого и маленького, которые, как ей показалось, шли за ними следом. Иногда те их опережали, а потом опять оказывались позади. Она что-то сказала о странном поведении высокого, который стал мочиться в море. Арлозоровы пошли обратно, к отелю. Вскоре эти мужчины к ним подошли. Высокий включил на минутку фонарик и спросил Арлозорова на иврите, который час. Тот сердито ответил: "Почему вы нас беспокоите?" — и тогда маленький выстрелил из револьвера, и Арлозоров упал. Оба убежали. Г-жа Арлозорова стала кричать: "Евреи убили его!", но он сказал ей по-русски: "Нет, Сима, нет".
Здесь кончается версия г-жи Арлозоровой об их передвижениях и выстреле.
На ее крики прибежали три или четыре молодых человека и перенесли Арлозорова на дорогу. Через некоторое время они нашли невдалеке машину и в ней шофера по имени Андре Гатт, который повез раненого в госпиталь. В это время госпожа Арлозорова, сказав молодым людям, что она идет в отель, чтобы вызвать по телефону "скорую помощь" и связаться с заместителем генерального инспектора полиции капитаном Гарри Патриком Райсом, оставила их присмотреть за ее мужем. Райса ей найти не удалось, но свободный от дежурства полицейский Шмуль Шармейстер, гулявший неподалеку, услышав о том, что случилось, поспешил в отель. Там г-жа Арлозорова в присутствии "Кете Дан" и другого полицейского, Давида Фридмана, и г-на Шамира Куперштейна, как все они свидетельствуют, сказала Шармейстеру, что в Арлозорова стреляли арабы. Шармейстер (плохо говоривший по-английски) позвонил на полицейский пост в Тель-Авиве и попросил дежурного сержанта информировать начальника полиции в Яффе, капитана Стаффорда, что доктор Арлозоров был "застрельнут" арабами. Г-жа Арлозорова, стоявшая рядом с ним, поправила: "застрелен".
Шармейстер стал снимать с нее показания, но едва он успел написать четыре строчки, явились два полицейских офицера, Шифф и Гофер. Как засвидетельствовали впоследствии оба, Шармейстер и "Кете Дан", он передал незаконченный протокол Гоферу. Больше никто никогда этого протокола не увидел. Г-жа Арлозорова выразила желание отправиться в госпиталь, увидеть мужа (который, как оказалось, о ней спрашивал), но Стаффорд, прибывший к этому времени, уговорил ее, что важнее показать полиции место преступления. Сотрудник Еврейского агентства Йехошуа Гордон, тоже явившийся в отель, поддержал Стаффорда, и поэтому она, вместе со Стаффордом, Гофером, Гордоном и также м-с Дан вернулась на берег.
Гатт, доставив Арлозорова в госпиталь, оставался там еще полчаса, и его попросили найти и привести г-жу Арлозорову. Он поехал к "Кете Дан" и, не найдя г-жи Арлозоровой там, поехал на берег. Оттуда он привез ее в госпиталь, где ей сказали, что она не может увидеть мужа, потому что он находится на операционном столе. Присутствовавший в госпитале полицейский сержант предложил ей пойти с ним вместе в полицейское управление и посмотреть там фотографии. И так в сопровождении трех руководящих членов Лейбористской партии — Элиэзера Каплана, Элияху Голомба и Дова Хоса — она была привезена в тель-авивское полицейское управление. Там ей дали посмотреть альбомы с фотографиями известных шестисот коммунистов (в том числе арабов). Просмотрев некоторые из них, она сказала дежурному капралу (Ицхаку Штейнбергу): "Это евреи. Покажите мне фотографии арабов". (Позднее на суде она отрицала это свидетельство Штейнберга.)
Около 12.45 ее привезли обратно в госпиталь. Там ей сказали, что ее муж умер.
Часа через три приехал капитан Райс. Обнаружив там г-жу Арлозорову, по его свидетельству, "собранную и сдержанную", он взял у нее показания. Она дала ему описание обоих мужчин, которое он опубликовал и распространил на следующий день. Важным было там описание внешности державшего фонарик — чисто выбрит, полное лицо, галстук завязан морским узлом, и второго — темный, восточного типа, одет в серый костюм в неровную полоску, делает руками восточные движения.
На следующий день после того, как эти описания были распространены по всей Палестине, сотрудник иммиграционного отдела в Иерусалиме Ицхак Халуц сообщил Райсу, что он видел человека, похожего на описанного г-жой Арлозоровой. Это оказался некий Авраам Ставский, который обращался в отдел Халуца по поводу обратной визы в Палестину, поскольку он собирался за границу. Поездка за границу была связана с его деятельностью по оказанию помощи "нелегальным" иммигрантам в Палестину. Из его заявления следовало, что он гражданин Польши. Райс получил его фотографию в Польском консульстве, сделал копию и пошел с ней к г-же Арлозоровой. С собой у него было еще девять фотографий, взятых из полицейских досье. Ни одна из этих фотографий не соответствовала описанию человека с фонариком, которое дала г-жа Арлозорова. Ни один не носил галстука, не был гладко выбрит, не имел полного лица. Однако Райс выложил перед ней все девять, вместе с фотографией Ставского, и молча следил, как она их рассматривает. Очевидно, ей было совершенно нетрудно выбрать фотографию Ставского. Но когда она ее взяла, Райс прервал молчание и спросил: "Это тот человек?" Г-жа Арлозорова, не колеблясь, выбрала фотографию Ставского. Позднее Райс признался своему подчиненному, капитану Иехуде Танненбауму (Арази), что эта процедура была "ошибкой".
На следующий день рано утром Ставский был арестован, и Стаффорд устроил парад идентификации. Опять перед госпожой Арлозоровой предстало девять человек. Все они были очень непохожи на Ставского и на его фотографию, которую она перед парадом отобрала. К тому же ее подкрепляло то, что Стаффорд обнимал ее за талию (как он потом объяснил, "она плохо себя чувствовала"), и она снова, не колеблясь, выбрала Ставского. И только на основании одной этой идентификации суд присяжных признал Ставского виновным и приговорил к смерти.
Ставский провел пятницу в Иерусалиме. Защита привела несколько свидетелей, видевших его в разных местах, — начиная с Ицхака Халуца, сотрудника отдела иммиграции, и кончая четырьмя посетителями ресторана "а-Шарон" на улице Яффо, где он обедал после 7.45 вечера. Среди них было двое детей, двенадцати и пятнадцати лет, которые играли с велосипедом и шумели, и хорошенькая молодая женщина, говорившая с ним по-польски. Единственное противоречащее свидетельство было получено от хозяина его квартиры в Тель-Авиве, с которым он поссорился за несколько дней перед тем. Этот человек, Ашер Хазан, сказавший, что в тот вечер пятницы Ставского в Тель-Авиве не видел, потом передумал. К несчастью для обвинения, он свидетельствовал, что видел тогда же и соседа Ставского по комнате Абу Ахимеира — но тут уж было неопровержимо, что Аба Ахимеир был в тот день в Иерусалиме и прочел там лекцию в девять часов вечера. Обвинение сравнило свидетельства посетителей ресторана со свидетельством двух полицейских, которые обедали в том же ресторане и заявили, что они Ставского не заметили. На других посетителей они тоже не обратили внимания — даже хорошенькую девушку не запомнили.
Обвинение заявило, что даже если, по свидетельству Ставского, он ушел из ресторана в восемь часов, он все равно "мог бы" оказаться у отеля "Кете Дан" в Тель-Авиве в 9.30 и увидеть, как чета Арлозоровых отправляется на прогулку…
Обвинение не представило ни малейших доказательств того, что Ставский мог знать о возвращении Арлозорова в страну, — об этом не сообщалось, и тем более не представлял себе его местопребывание. Он, конечно, не мог бы знать, что Арлозоровы договорились провести ночь в Яффо, в последний момент передумали и решили остаться в Тель-Авиве и там пообедать. Не было свидетельства о том, что он мог взять машину, которая доставила бы его в Тель-Авив, прямо к отелю ""Кете Дан"", уже готового к преследованию и убийству д-ра Арлозорова. Более того, не было свидетельств о телефонных переговорах между Тель-Авивом и Иерусалимом в этот предсубботний вечер, который мог бы подготовить четырехстороннее чудо "пунктуального" прибытия Ставского в Тель-Авив.
Полиция также не представила никаких доказательств своей собственной теории о передвижениях Ставского, о каких бы то ни было отношениях между Ставским и Розенблатом в то время, когда Ставский был еще в Иерусалиме, чтобы Розенблат стоял у отеля "Кете Дан" или на берегу моря ровно в девять тридцать. Вообще не было никаких доказательств, что Ставский и Розенблат знали друг друга.
Дело против Розенблата возникло более чем через месяц после ареста Ставского. Оно было запущено после заявления, которое подала молодая женщина Ривка Фейгина, член "Бейтар-Плуга" из Кфар-Сабы, членом которой был и Розенблат. В своем заявлении она рассказывала, будто ей было известно, что на заседании "Плуги" было решено убить д-ра Арлозорова, и Розенблат был избран исполнителем этой задачи. Явная нелепость этого обвинения усугублялась тем, что еще раньше она обвинила в убийстве Арлозорова своего бывшего мужа-коммуниста; что она была исключена из Кфар-Сабской "Плуги" за клептоманию; что Розенблат, в частности, за ее сексуальную неразборчивость назвал ее блядью; и, что после исключения из "Плуги" она вступила в лейбористский киббуц в Дгании, откуда через пять недель после убийства, она и явилась со своей историей про Розенблата.
После ареста Розенблата капитан Райс дал ей полфунта (два с половиной доллара), чтобы купить ему подарки. Ее три раза впускали к нему в камеру, и она передала ему поддельное письмо от его соседа по комнате Ахимеира, где тот уговаривал его признаться.
Поскольку на Розенблата не произвели впечатления ни подарки, ни уговоры, — а уговаривала очень красивая девушка, — то к нему в камеру привели г-жу Арлозорову. Она тоже стала уговаривать его (по-немецки) признаться, потому что против него существуют неоспоримые улики. В камере присутствовал и сам Райс. Г- жа Арлозорова сказала Розенблату, что Райс не понимает по-немецки (что была неправда).
Вскоре после ареста Розенблата, когда лейбористским спонсорам Ривки Фейгиной стала невыносима ее патологическая лживость и явная неуравновешенность, лидеры партии, в их числе был и Берл Кацнельсон, не поднимая шума, выслали ее из страны, так что на суде она не появилась. А затем произошло событие, которое произвело сенсацию.
Совершенно неожиданно молодой араб, Абдул Махид, сидевший в тюрьме по обвинению в убийстве, совершенном вместе с неким Иссой Дарвишем, признался в убийстве Арлозорова. Он подробно рассказал все, что происходило на берегу (в том числе и то, что помочился в море), объяснив, что они с Иссой хотели изнасиловать женщину. Полиция обыскала комнату Иссы, обнаружила пистолет и пули того же типа, что были использованы для убийства. Пули на суде показаны не были: полиция их уничтожила. Потом началась кампания давления на Махида, чтобы он отказался от своих показаний. Его поместили в одиночку и то и дело возили в полицейское управление. Его допрашивали часами; как сумел выяснить совет по защите Ставского, было проведено за двадцать четыре дня восемнадцать допросов (в сумме на допросы было потрачено более тридцати часов). Он держался твердо — до тех пор, пока обвинение не применило нового ухищрения (совершенно незаконного, как подчеркнул совет защиты) — прямо в его камеру привезли из Яффы четырех арабских нотаблей, чтобы те на него надавили. Цель была достигнута: Махид отказался от своих показаний. Теперь его объяснение было иным: он получил от Ставского и Розенблата взятку в 1500 фунтов. Пока Махид не отказался от своего признания, защите ничего о нем не говорили. Когда эта история была рассказана на суде, то выяснилось, что несколько документов исчезло и несколько заявлений, записанных Райсом и упомянутых как доказательства, не были подписаны теми, кто их сделал.
Но за два месяца до ареста Ставского и через месяц после ареста Розенблата Иехуда Танненбаум, старший офицер полиции, который вел расследование этого дела, имел длинный разговор со своим начальником, заместителем главного инспектора капитаном Райсом; через три дня он послал ему доклад из 5000 слов. Смысл его был в том, что ни Ставский, ни Розенблат невиновны в убийстве Арлозорова, Танненбаум детально представил одиннадцать пунктов, по которым г-жа Арлозорова противоречила сама себе или которые противоречили фактам, происходившим на берегу. Например, в описании, данном ею сразу после убийства, — если ее слова о местоположении, которое занимали четыре участника этой драмы, были верны, то пуля из пистолета должна была пройти слева направо[486]. Когда же она узнала, что доктор считает, что пуля прошла справа налево, она просто переменила свое описание.
Танненбаум снова подчеркнул, что семь человек — из отеля "Кете Дан" и господа Гатт и Гордон из Еврейского агентства — слышали непосредственно от г-жи Арлозоровой, что убийцами были арабы.
Что касается обвинения против Розенблата, то Танненбаум обличал его полную несостоятельность. Он подчеркнул, что когда г-жу Арлозорову пригласили на опознание через сорок три дня после убийства на темном берегу, она заранее знала, на кого должна указать, — на человека по имени Цви Шнайдерман. Эта часть доклада Танненбаума бросала яркий свет не только на поведение Симы, но и на то, как полиция выстраивала дело.
Когда Цви Шнайдерман с несколькими другими был арестован, писал Танненбаум, "я заметил, что одна рука у Шнайдермана не работает и на ней не хватает нескольких пальцев. Прежде, чем началось опознание, я сказал г-ну Шитриту (своему коллеге) в присутствии д-ра Йозефа (одного из адвокатов г-жи Арлозоровой), что Шнейдерман похож на человека, который стрелял в Арлозорова и что он левша". Когда Симу привели на опознание, она стояла напротив Шнейдермана и попросила его взять портфель в руку. Он взял его правой рукой. Она сказала, чтобы он переложил его в левую. Тогда Шнейдерман показал ей, что он не может ничего взять левой рукой, потому что там у него не хватает пальцев. После этого она сказала, что он не был убийцей ее мужа. Одним словом, заключил Танненбаум, ей или была показана фотография, или ей заранее его описали — и сказали, чтобы искала левшу. (Когда рассматривались доказательства, стало ясно, что ни Шнайдерман, ни другие на этом параде не были похожи на Розенблата, а Розенблат непохож на описание, которое дала г-жа Арлозорова.)
В своем докладе Танненбаум заявил напрямик: "Из того, что говорили свидетели обвинения, начиная с г-жи Арлозоровой, которая дала прямые или косвенные свидетельства против обвиняемого, мне совершенно ясно, что тут присутствует злонамеренное стремление "утопить" обвиняемого любыми возможными средствами. Это намерение особенно заметно в свидетельстве г-жи Арлозоровой. С самого начала расследования заметно, что ею руководит кто-то, знающий и лицо и изнанку полицейского расследования убийства".
Танненбаум отмечает и других свидетелей, которым, прежде чем их выпустили на парад идентификации, была показана фотография Ставского.
Самая серьезная фальсификация улики исходила от араба-филера, который сделал пластиковые отпечатки следов на месте происшествия и доложил, что они не принадлежат ни Ставскому, ни Розенблату. Тогда полиция изготовила новую пару следов Ставского, снятую с тех, что он оставил на песке тюремного двора, и приказала арабу, чтобы он засвидетельствовал, что они сняты на месте преступления. Об этом Танненбаум тоже доложил Райсу; тогда филера призвали и предупредили, что если он скажет на суде, что существуют более ранние, настоящие следы, то ему "отрубят голову".
Единственным немедленным последствием потрясающего доклада Танненбаума было то, что Райс предупредил его: если он сделает что-нибудь, "разрушающее полицейскую конструкцию дела", то "его сотрут в порошок". Из следственной группы его убрали, и вскоре он сам ушел в отставку из полиции.
Соблюдая безопасность, он спрятал копии своего написанного доклада у отца и у г-на Моше Смилянского из Реховота. Однако хотя он этого и не признавал, он, безусловно, должен был доложить обо всем Еврейскому агентству или "Хагане", которая направила его в полицию[487].
Кроме того, он ждал двадцать два года, прежде, чем 12 июня 1955 года рассказал все это аудитории "Бней-Брита", на лекции, прочитанной в Тель-Авиве[488].
"Что касается убийц, то совершенно ясно, — сказал Танненбаум своим слушателям, — что преступление было совершено Абдул-Махидом и его товарищем". Он прочел то место из подробного признания Абдул-Махида, которое могло только подтвердить его вину. Поведение обоих убийц совершенно не вязалось с понятием политического убийства. Это было поведение людей с сексуальными намерениями.
Дело об убийстве Арлозорова, несомненно, является одним из самых громких сфабрикованных дел того времени. В чем его разумное объяснение, почему полиция настаивала на обвинении Ставского и Розенблата, когда очень скоро им самим стало ясно, что оснований для обвинения нет и для осуждения понадобится привлечь лжесвидетелей и сфабриковать улики? Палестинская полиция изголодалась по быстрому успеху. И Танненбаум в своей тель-авивской лекции 1955 года, и адвокат защиты Хорас Сэмюэль в своем обзоре этого дела длиной в целую книгу[489], рассказывают о том, как незавидно выглядела палестинская полиция в предшествующие делу Арлозорова месяцы. Страну захлестнула волна арабского терроризма: принадлежащую евреям собственность поджигали, подожгли Бальфуровский лес, было шесть нападений на еврейские деревни, во время которых были убиты восемь евреев и ранены двое. Совсем недавно Йоханан Шталь и Сура Зохар, гулявшие вдвоем, были убиты после того, как Сура была изнасилована; оба были зарыты в песок. Когда г-жа Арлозорова нервничала на берегу, она вспоминала об убийстве этой пары. Ни одно из этих преступлений не было раскрыто, и вся еврейская община ругала полицию. И тут, в довершение всего, убит один из самых главных людей в стране, еврейский лидер и друг верховного комиссара, — и через два дня полиция получает живого подозреваемого, из плоти и крови, Ставского. Отсюда и то рвение, замеченное Ставским, с которым его коллеги и начальники набросились на эту предоставившуюся им возможность улучшить свою подмоченную репутацию. Сэмюэль, независимо от Танненбаума, тоже это увидел. Танненбаум, как человек, которому было поручено расследование и проводивший допросы, вскоре — через сорок восемь часов — увидел, что полиции рано радоваться, ибо дело против Ставского не стоит на ногах. А уж из первых же сфабрикованных Райсом улик, так же как из его руководства г-жой Арлозоровой во время идентификации, он должен был прийти к выводу, или по крайней мере догадаться, что устройство и расследование сомнительного дела о еврее убийства не раскроет, а только, может, подвергнет опасности одного еврея из-за убийства другого еврея, может только еще больше рассердить еврейскую общину и свести к минимуму престиж палестинской полиции. Это все должно бы было убедить Райса немедленно бросить дело Ставского и продолжать расследование в другом направлении. Однако как только выяснилось, что арестованный — ревизионист, они увидели, что лидеры лейбористов не только не ужаснулись, а пришли в восторг и, более того, сразу же стали предпринимать шаги, чтобы помочь полиции добиться осуждения и даже найти лжесвидетелей ради этого. Они знали — и это было важно, — что если они нанесут удар Жаботинскому и партии ревизионистов, то заслужат одобрение своих начальников, палестинской администрации и министерства колоний в Лондоне.
Кампания против ревизионистской партии и против Жаботинского в частности началась через несколько часов после смерти Арлозорова. В телеграмме соболезнования г-на Бен-Гуриона из Польши, где он отбирал делегатов на Восемнадцатый конгресс, содержался тонкий намек, и немедленно после этого лейбористская пресса распахнула ворота для обличений ревизионистской партии, которая "подстрекала Ставского". Еврейская пресса во всем мире, за малыми исключениями, проинструктированная авторитетными декларациями национальных лидеров, приняла эти обвинения как доказательство. Долгие недели еврейские общины всего мира жили в атмосфере ужаса и отвращения. Большинство, под влиянием газет, по-видимому, принимали на веру все, что утверждали как факт ответственные люди — лейбористские лидеры. Плотина, загораживавшая истину, росла день за днем как в Палестине, так и в стране самой большой диаспоры — в Польше, где Бен-Гурион выпускал статью за статьей, которые истово поставлял корреспондент "Хайнт" в Палестине, наполненные неправдой и слухами, которые распространялись в Палестине о ревизионистах — "фашистах", "гитлеровцах" и "подстрекателях убийства".
В своих статьях Бен-Гурион не скрывал, что его не заботит палестинское правосудие. Он совершенно открыто заявлял, что цель его нападок на Жаботинского — победно закончить выборы и разрушить партию ревизионистов. Он сам писал, что "менее заинтересован в вопросе, является ли Ставский убийцей или нет, чем в Жаботинском. Ставский, — писал он, — активный ревизионист, преданный ученик своего учителя, повинующийся, как бейтаровец, исключительно и единственно приказам Владимира Жаботинского".
И действительно, Жаботинский был единственной целью Бен-Гуриона. Совпадение выборов в конгресс с убийством Арлозорова давало ему, как казалось, "золотой шанс" осуществить свои амбиции и сломить ревизионистов.
За пять месяцев до убийства, например, 5 января 1933 года, он написал посланцу лейбористской партии в Польше, Мелеху Нойштадту, который предложил организовать газету ввиду предстоящих выборов:
"Я в связи с выборами должен рассмотреть ряд других вопросов. Я заинтересован только в голосах, которые мы получим; я заинтересован прежде всего в уничтожении ревизионистов среди молодежи и масс" (подчеркнуто в оригинале)[490].
Он прибавил, словно пророчествуя: "Сообщения Гравицкого [корреспондента "Хайнт"] очень ценны". Гравицкий был главой агентства новостей, созданного для борьбы с Жаботинским и ревизионистами.
Не лишено значения и то, что страстные излияния Бен-Гуриона, явно относящиеся к убийству Арлозорова, встречаются только в газетных публикациях. В его объемистом личном дневнике, где он говорит о различных событиях и своей активной деятельности в связи с выборами, о трагедии убийства или, как можно было бы ожидать, о своей печали он не упоминает[491].
Но лейбористские лидеры и пропагандисты неустанно публиковали тенденциозные сообщения и слухи, чтобы их сторонники, да и все общество, не питали никаких сомнений в виновности Ставского, хотя он еще только был арестован. Они создали "комитет расследования", который возглавили Дов Хос и Элияу Голомб, назначенные для того, чтобы помочь полиции завершить обвинение — как вскоре стало ясно, обвинение Ставского и Розенблата. Первым делом они пригласили четырех выдающихся адвокатов страны, чтобы они "наблюдали" за ходом дела для г-жи Арлозоровой и для Еврейского агентства — таким образом отняв их у защиты. Один из этих адвокатов, Бернард Йозеф, постоянно и активно сотрудничал с полицией. Полицейские допросы некоторых свидетелей теперь происходили в кабинете Йозефа; в течение предварительного слушания в суде Йозеф, словно он был помощником прокурора, сидел рядом с ним, иногда шепотом давая ему советы. Старший полицейский офицер, Бехор Шитрит, докладывал обо всем непосредственно членам комитета.
Они выбрали будущих свидетелей, каждый из которых был отвергнут судом. Когда инспектор Танненбаум в своем меморандуме Райсу от 31 августа обвинил этих свидетелей, и особенно г-жу Арлозорову, что они явно были специально подготовлены — одни научены, что говорить, других убедили не давать показаний, — он явно имел в виду полицию и лейбористский комитет.
Андре Готт, который сначала отвез в госпиталь раненого Арлозорова, а потом его жену, был явно не активным политически и свидетельствовал на суде, что слышал, как г-жа Арлозорова говорила Иехошуе Гордону (из Еврейского агентства), что она на сто процентов уверена, что один из двух нападавших — араб. М-р Гордон, таким образом, мог бы быть важным свидетелем, но его на суд не вызвали. М-р Элиэзер Каплан, ведущий член лейбористского движения, на митинге в тель-авивской ратуше через 48 часов после убийства сказал, что Арлозоров перед смертью говорил, что его убийцы не были евреями. В эту ночь газета "Гаарец" послала репортера Эммануэля Харусси к м-ру Каплану за подтверждением. Каплан сказал, что его сообщение было правдиво, но время для его публикации "еще не пришло". Он никогда не повторил своей информации. В самом деле, слишком часты были случаи "специальной подготовки" свидетелей, чтобы удалось соблюсти полную секретность. Два вопиющих случая, выведенных на чистую воду, подняли часть занавеса, тель-авивский полицейский Михаэль Рабинович (сын известного писателя Александра Зискинда-Рабиновича) рассказал раввину Ландерсу из Рамат-Гана еще до того, как кончился суд присяжных, что Ривка Хазан, жена квартирохозяина Ставского, рассказала ему в ответ на его вопрос:
"Собственно, я Ставского не видела (в пятницу), но в Гистадруте мне сказали, что даже Талмуд разрешает давать ложные показания против плохих людей, которые хуже коммунистов".
Рабинович рассказал это Бен-Циону Катцу, всеми уважаемому журналисту, который вел мощную расследовательную кампанию, — чтобы выяснить правду; он уговаривал Сэмюэля вызвать Рабиновича, но Сэмюэль объявил, что список свидетелей уже закрыт.
Но самым вопиющим был случай Ривки Фейгиной.
Официально она, конечно, была свидетельницей полиции, но именно Комитет лейбористской партии подсказал полиции, что ее полезно будет допросить. Она рассказала свою нелепую историю (о том, как митинг всей "Плуги" постановил убить Арлозорова и что для этого был избран Розенблат). Лейбористский комитет взял Ривку под свое крыло. Шитрит, который ее расспрашивал, вскоре понял, что она прирожденная лгунья, психологически неустойчивая, к тому же имеющая личный мотив для того, чтобы стараться обвинить Розенблата; и ему стало ясно, что как свидетельница она станет катастрофой для обвинения. Он сообщил это лейбористскому комитету. Ривка и там, допрошенная и в комитете, и двумя адвокатами по очереди, показалась опасной для обвинения. Посоветовавшись с Кацнельсоном, ее срочно выслали из страны — в Румынию[492].
Тем временем кампания против ревизионистской партии и против Ставского, а теперь и Розенблата, как и Ахимеира, арестованного по обвинению в подстрекательстве к убийству, продолжалась, не прекращаясь, день за днем. Это был случай всемирной попытки линчевания с помощью прессы и настоящий культ ненависти, вероятно, беспримерный в новое время, страшнее преследования Дрейфуса во Франции за сорок лет перед этим. При этом следует иметь в виду, что по всем западным стандартам и западным законам Ставский был невиновен… Чтение протоколов гистадрутовского правления показывает те средства, которыми на высшем уровне лейбористского движения поддерживался накал ненависти и явное стремление увидеть Ставского повешенным. А ведь это были вполне интеллигентные люди, которым, конечно, были известны западные представления о праве и о том, как надо вести процесс; но даже скептики среди них, с самого начала без всяких улик осудившие Ставского, а потом и Розенблата, были явно недостаточно подкованы, чтобы сопротивляться лавине сфабрикованной дезинформации, которая обрушилась на них из статей их коллег, таких же, как они, лидеров лейбористского движения, по мере продвижения дела.
3 июля, через две недели после ареста Ставского, они получили отчет, который, даже если его сравнить с показаниями, представленными полицией, выявляет рассчитанный отбор сплетен и толков, долженствующий убедить, что дело Ставского неопровержимо. Пункт первый: пять свидетелей показывают, что видели его в пятницу вечером в Тель-Авиве, у него дома, в компании пятерых людей. Пункт второй: хозяин квартиры и его жена, переменившие свои показания, описаны как простые невинные люди. Пункт третий: Тургеману, содержателю гостиницы в Иерусалиме, приписывалось намерение перейти в ислам; подозревалось, что его гостиница — бордель. Еще один пункт: правительство верило, что алиби Ставского разрушено, потому что арабские филеры безошибочно опознали его следы. Существовало, как сообщалось, важное свидетельство, которое "почти доказывало", что за убийством существовала организация. Сообщалось еще, что во время убийства было совершено несколько преступлений в других частях Тель-Авива — например, поджоги магазинов — с целью отвлечь внимание от выстрела на берегу. И так далее, и тому подобное[493].
Через шесть недель, 14 августа 1933 года, когда судебное следствие еще продолжалось, в правление поступил доклад (на этот раз от Голомба). Он писал:
"Немногие детали доступны, но среди доступных существуют важные документы, которые осветят убийство. Есть пункты, полностью снимающие все сомнения в том, что это за организация… Я не могу сообщить подробности, но факты скоро станут доступны публике".
Под конец дискуссии в правлении, 3 июля, один из ее участников (имя не названо) заявил:
"Если связи [с организацией] не будут открыты, но Ставский будет признан виновным в совершении этого поступка, я объявлю, что Жаботинский отвечает за деяния Ставского"[494].
Лидеры лейбористского движения поселили в сознании публики, и особенно в восприимчивых головах своих членов, уверенность, что Ставский не только убил Арлозорова, но и создал для этого самую сложную и загадочную организацию, какая когда-либо существовала в мире детективной литературы. Любой член лейбористского движения, который посмел бы усомниться в правдивости их пропаганды, получал клеймо "защитника убийства" или "фашиста". Даже те лидеры, которые не участвовали ни в подделках, ни в давлении на свидетелей и начинали сомневаться в обвинении, боялись заговорить. Орентировавшаяся на МАПАЙ Анита Шапира писала: "Вина Ставского и его товарищей была для лидеров МАПАЙ (партия лейбористов) догматом веры, и даже тогда, когда возникли сомнения, их не обсуждали публично. Никто не смел публично отрицать вину обвиняемых, — и Берл [Кацнельсон] не был исключением"[495].
Сильное свидетельство об этой атмосфере морального террора дал известнейший литератор того времени (позднее профессор) Дов Садан, член лейбористской партии, конечно же, наивный в политике. Через тридцать пять лет Садан признался в собственном грехе. В письме к другому литератору, Шломо Гродзенскому, он напоминал ему, как сначала ни один из них не верил в вину Ставского, и в коридорах издательства "Давар" (где Садан работал) он встретился с насмешками и враждебностью."…Теперь с прошествием времени, — писал он, — мне стало ясно, что весь этот суд — это дело Кирова в миниатюре[496] с отличием в масштабах, средствах и режимах".
В этом письме он раскрыл чрезвычайно важный факт, который на суде не фигурировал.
"В тот день я видел Ахимеира в Иерусалиме еще перед наступлением субботы, вместе с Барухом Шехтманом (библиотекарь в Еврейском университете), а потом, уже после субботнего обеда, я шел по улице Кинг Джордж и, поглядев в подвал, увидел Абу Ахимеира на платформе — он с кем-то разговаривал… Совершенно ясно, что презумпция обвинения, будто он был в Тель-Авиве, взорвалась бы в свете моего свидетельства.
Его свидетельство, — продолжал он, — было записано полицейским следователем, м-ром Атариахом, но он не был вызван свидетелем в суд, потому что "вмешалась чья-то быстрая рука".
Более того, когда он указал Бейлинсону (в то время издателю "Давара") на "хрупкость обвинения и мешанину подробностей", Бейлинсон ответил: "Даже если обвинение в суде совершенно провалится, Гистадрут будет настаивать на своем суде".
Больше Садан об этом не писал. Даже когда первый шок миновал и множество литераторов, не связанных с сионизмом и даже оппозиционно настроенных к нему, публиковали заявления в поддержку Ставского, Садан воздержался[497].
Бен-Гурион в самом деле подал сигнал, и между ним и его коллегами в Палестине царила полная гармония. В своих статьях — полностью посвященных Жаботинскому, — которые он продолжал писать в Восточной Европе, единственная информация, цитированая им, была предоставляемая советом расследования из лейбористской партии и Гравицким из "Хайнта". Таким образом, все свидетели, которых он цитировал, были те, чьи показания вскоре были признаны ложными, а из свидетельств г-жи Арлозоровой он процитировал только те, в которых она "определенно идентифицировала" Ставского и Розенблата. Все это он представлял как святую правду и решительно, в самых оскорбительных тонах, обзывал ложью тщательный анализ событий, который Жаботинский печатал в "Моменте". Тема всех его писаний в то время была одна: должен или не должен быть повешен Ставский за убийство Арлозорова, но главное — это то, что должен быть распят Жаботинский[498].
Йозеф Шехтман, самый близкий в Польше Жаботинскому человек, в течение всего этого страшного года, начавшегося с убийства Арлозорова, "живо помнит", как реагировал Жаботинский на обрушившийся шквал событий. "В нем жила, — пишет он, — спокойная, непоколебимая, почти инстинктивная вера в невиновность обвиняемого". Однако в первом же заявлении Жаботинского, открывавшемся словами "Я уверен, что Ставский невиновен", следовала яростная атака на тех, кто был ответствен за диффамацию Ставского и на массы народа, очевидно согласившиеся с этой диффамацией.
"Нашим ответом на клеветническую кампанию будет не апология, а обвинение. Существует два правила, священных для всего цивилизованного человечества: человек, заявивший, что он невиновен, считается невиновным до тех пор, пока его не признает виновным суд. Второе: даже доказанная вина индивидуума никогда не ставится в вину всей его общине. Оба эти правила должны быть особенно священны для всех евреев, и вдвойне — второе, ибо именно нарушение его становилось отравленным оружием в руках антисемитов.
И в этом деле я обвиняю большой слой евреев в постыдном нарушении обоих этих незыблемых принципов. Они видят молодого еврея в палестинской тюрьме, который клянется в своей невиновности, борется за свою жизнь и честь; они еще не слышали ни единого доказательства против него — и все-таки уже объявили его убийцей и толкают на виселицу. Более того, они обвиняют целое большое движение, насчитывающее десятки тысяч сторонников и в десять раз больше симпатизирующих среди еврейства, в моральном сообщничестве в этом гнусном преступлении. И проводят это открыто, очевидно для всех как отвратительную партийную вендетту и предвыборную спекуляцию. С высоты авторитета человека, отдавшего всю жизнь служению еврейскому делу, я бросаю в лицо этой недостойной части еврейства свое холодное, горькое презрение.
Я знаю, что большая часть нашего народа испытывает отвращение к постыдному погрому и кровавому навету, которые ведутся евреями против евреев. Но я предупреждаю их, что своим робким молчанием они способствуют неслыханной деморализации нашей общественной жизни и, хуже того, — помогают врагам еврейства и сионизма увести дело об убийстве Арлозорова от расследования истинных его причин — без сомнения, тех же, которым мы, в Палестине, обязаны событиями августа 1929 года, убийствами Ягура и Нахалала и недавнему пожару в Бальфуровском лесу".
Он подчеркнул, что следствие до сих пор не представило таких доказательств виновности Ставского, которые имели бы шанс "убедить непредвзятый суд", и торжественно обещал: "Мы будем стоять за этого невинного человека, как мое поколение стояло за Менделя Бейлиса"[499]. Я снимаю шляпу перед памятью этого честного, спокойного, усердно работавшего еврейского патриота, который на своем смертном одре попытался оказать последнюю услугу своей нации, сказав: " Я не думаю, что убийца был евреем". Мы тоже так не думаем и будем действовать соответственно".
За этим заявлением последовала, через три дня после ареста Ставского, статья в "Моменте" под названием "Спокойно и твердо". Судя по всем современным откликам, эта статья ошеломила еврейскую общину Польши, а затем и всего мира, и заставила рассуждать здраво. Она значительно замедлила бездумную погоню за приговором и, как это видно теперь, уже и тогда предсказывала перемену настроя общественного мнения. Это был пример сдержанной страстности, направлявшей холодную логику его мышления, веры в своих последователей и беспредельной преданности им. Сам призыв к спокойствию и твердости стал сердцем всего движения, призванного избежать того тягостного испытания, которое, как он скоро увидел, было задумано лейбористским движением. Именно в этот час своей жизни Жаботинский, как национальный лидер поколения, предстал перед ним на вершине.
Вскоре стало ясно, что он хорошо понимал конечную политическую цель этого покушения на жизнь молодых людей. Он отвечал лейбористским науськивателям с вызывающим презрением и заверял их, что по-прежнему будет бороться против идеи классовой борьбы. Затем он вплотную занялся разбором "Дела". Полиция, не представившая ни малейшей улики, повидимому, верила в виновность Ставского.
"Но с каких же это пор полиция стала так доверчива, особенно палестинская полиция, которую даже левая пресса сотни раз жестоко бранила за неумение поймать убийц? И разве же не гуляют сегодня по Хеврону и Цфату убийцы 1929 года, которых все знают, но которых палестинская полиция так еще и не открыла?
Единственная слабая тень "доказательства", которую мы до сих пор обнаружили в печати, — слух о том, что г-жа Арлозорова "узнала" арестованного. При всем глубочайшем уважении к горю молодой вдовы, этого далеко не достаточно… Убийство было совершено недалеко от арабского кладбища. Это пустынное темное место. Есть ли там какое-то освещение? Почему нам говорят, что убийца осветил лицо г-на Арлозорова карманным фонариком? И как можно так безошибочно "узнать" человека, которого ты видел только раз, в темноте, несколько тревожных минут или даже секунд? Во всей Англии, во всем мире вы не найдете судью, который принял бы подобное свидетельство за доказательство".
Далее он решительно расправился с коварной абсурдностью лейбористского обвинения, будто между убийством и тем, какой критике ревизионисты подвергают проводимую лейбористской партией политику, должна существовать связь. Если на этом основываться, писал он, то это будет означать, что, поскольку Талмуд содержит немало нападок на поведение христиан по отношению к евреям, то он предлагает убивать христиан.
"Я предостерегаю всех подстрекателей от этой логики: она может быть использована против них и притом гораздо точнее. Можно заполнить множество газетных столбцов цитатами — и какими! — из их собственных писаний и речей насчет святости классовой борьбы. Это уже не критика, какой пользуемся мы, а прямые угрозы подавления и конфискаций; не просто наши обвинения оппонентов, что они рассуждают неправильно, но обвинения еврейской "буржуазии", что она эксплуатирует еврейских рабочих и сосет их кровь, и живет в роскоши за счет того, что рабочие голодают; не просто угрозы, что одна партия победит другую на выборах в конгресс и захватит власть "на улице Рассел"[500], но угрозы устроить революцию; не только агитация среди евреев, которую проводим мы, но агитация среди арабов с призывами "пролетариев всех наций соединяться" — соединяться против буржуазии всех наций, включая и еврейскую буржуазию в Эрец Исраэль; не только аргументы, которыми мы пользуемся, но забастовки и погромы против еврейских рабочих. Если кто захочет доказать, что все это ведет прямо к самым отвратительным индивидуальным преступлениям, он найдет тут куда больше материала, чем мог бы найти против нас".
Он был в курсе кампании распространения слухов и снабжения полиции клеветническими докладами; но был во всей этой кампании еще более уродливый элемент.
"Всем известно, что с первой же минуты подстрекатели дрожали от надежды, что убийцей окажется еврей… [Арлозоров] выбирал в товарищи добрых друзей; их не удовлетворяет трагедия убийства, они хотят другой трагедии — чтобы позор пал на евреев; каждое сообщение в газете, говорящее другое, их огорчает. Они жаждут, они торопятся, они сидят у телефона и сообщают провинции, что "стало ясно, что это был еврей"; они превратились в восторженных поклонников палестинской полиции и как только получают известие, что эта полиция захватила еврея, они уже не ждут доказательств — все, ура! Они выиграли!"
Он призвал своих читателей не поддаваться этой кампании кровавого навета, избранного как орудие борьбы за победу на сионистских выборах[501].
И с этих пор Жаботинский день за днем следил за каждой мелочью, за каждой уликой, возникавшей из газетных отчетов и записей полицейских допросов. Все это ему посылал один из адвокатов защиты, Йозеф Кайзерман[502], и дополнялось отчетами пунктуального корреспондента "Момента" Иехуды Лейба Больмана. Это породило в последующие месяцы серию замечательных статей, анализирующих каждое сообщение и каждое искажение для читающей публики Польши, Америки и Палестины. За десять недель до августа, когда состоялся Восемнадцатый сионистский конгресс, он опубликовал восемнадцать статей в еврейской прессе и четыре статьи в "Рассвете", подытоживая предварительные допросы[503].
В это же время он послал свой анализ сначала трем адвокатам в Палестине, а затем ведущему юрисконсульту, назначенному позднее, Хорасу Б.Сэмюэлю. Он сомневался, он спрашивал, он взвешивал показания, он советовал, по какой линии вести перекрестные допросы. Вот пример того, как он рассматривал двух свидетелей обвинения. Обвинение представило молодого человека по фамилии Вайзер в качестве свидетеля. Он лежал на песке на берегу во время совершения преступления. Главным вопросом, писал Жаботинский Сэмюэлю, должен быть вопрос об освещении.
"Последний свидетель — Вайзер (идиот, который сидел на берегу с девушкой, чей цвет глаз он даже не заметил) — заявил, что находился в двадцати — двадцати пяти метрах от места преступления, что означает — на таком расстоянии убийцы не могли эту парочку разглядеть (иначе они бы не осмелились); не разглядела его и его милую и г-жа А., поскольку она ничего об этом не сказала. Потом, когда он подбежал, он только и увидел женщину и раненого человека. Все это говорит об очень плохой видимости. Я уверен, что существует… множество правил по этому вопросу, предостерегающих судей по поводу звездного света и т. п. Но мне почему-то кажется, что самым "поразительным" во всех трех случаях является опознание г-жой А. Розенблатова пиджака. Я могу ошибаться, но чувствую, что это основной тест всех ее показаний. Видите ли, она "узнала" Розенблата (человека, не пиджак) через 43 дня после того, как она видела его при свете звезд, бритого и бледного, хотя в ночь преступления он был небритым и загорелым. Одного этого было бы достаточно, чтобы каждый порядочный и внимательный судья отнесся ко всем ее показаниям подозрительно. И тут она внезапно идет и опознает пиджак, который действительно принадлежит Розенблату, среди десяти других, из которых два имеют примерно тот же рисунок. Если это подлинно так, то и все прочие ее показания принимают больший вес: вот вам свидетельница, награжденная поразительной, почти сверхчеловеческой зрительной памятью. Такова была бы моя реакция, будь я одним из судей. А я заявляю, что именно это — самая гнилая часть всей этой подозрительной постановки"[504].
В это время Жаботинский еще не знал, что вся "постановка" с розенблатовским пиджаком «была еще хуже. Показания перед судом в свое время открыли, что г-жа Арлозорова видела этот пиджак "где-то лежащим" в полицейском управлении, когда ее допрашивали. Таким образом, она могла увидеть, что пиджак, который ей предстоит опознать, кроме зигзагового рисунка, упомянутого в ее первоначальном описании, имеет еще красную полоску. Соответственно она к своему "опознанию" пиджака уже прибавила, что он имеет красную полоску. Однако на суде было убедительно доказано, что разглядеть красный цвет в темноте невозможно.
Прилагая огромные усилия, чтобы донести правду до еврейской публики, Жаботинский не позволил себе роскоши проигнорировать необычное поведение г-жи Арлозоровой сразу же после убийства — поведение, которое инспектор Танненбаум тоже нашел характерным для этого дела (в письме к генеральному инспектору). Сэмюэль, которому не хватало нитей для объяснения поведения г-жи Арлозоровой, на суде не стал об этом рассуждать. Жаботинский, со своей стороны, решительно ухватился за этот острый вопрос, но отгадки этой "внутренней тайны" у него не было.
"Прошу читателя послушать и подумать: женщина гуляет с мужем за городом. Мужа ранят пулей в живот; не надо быть врачом, чтобы понять, как это опасно и как болезненно. Она зовет на помощь, и на ее крики сбегается несколько мужчин. Что в таких случаях сделала бы любая нормальная женщина? Спросите вашу жену, вашу сестру, вашу невестку. Вы получите неизбежный ответ: она останется около своего раненого мужа. А помчаться в город и оттуда позвонить в больницу и в полицию — она бы послала одного из молодых людей, во-первых, потому, что они добегут быстрее, чем она, а главное, потому, что она не захочет оставлять своего раненого мужа. Если его надо будет отправить в город без носилок, нормальная жена, сестра или невестка не позволит, чтобы это было сделано без нее, она пойдет с теми, кто его понесет, она скажет им: "пожалуйста, ради Бога, будьте осторожны!", она присмотрит, чтобы его не трясли напрасно. Если ему придется ожидать на месте, пока явятся люди из госпиталя с носилками, она останется с ним, подбадривая его, повторяя ему: "они скоро приедут, потерпи, увидишь, рана неопасна".
Нет оснований спрашивать, была ли женщина взволнована, смущена: даже если бы она совершенно потеряла голову, она не вела бы себя так; она не убежала бы с места происшествия. Остаться с раненым мужем — это не разумное решение, а нормальный инстинкт. Более того, если бы она прибыла вместе с раненым в госпиталь, нормальная женщина бросилась бы к дежурному врачу, к сестре, спросить, не находится ли ее муж в опасности, она просила бы: "пожалуйста, разрешите мне остаться с ним, можно?" И если бы в госпитале появился полицейский, чтобы ее допросить, она бы вышла к нему на цыпочках, на минутку, и прибежала бы обратно к постели мужа, — чтобы оставаться с ним до тех пор, пока его не повезут на операцию.
Но г-жа Арлозорова — совершенно другой человек. Как только на ее крики прибежали совершенно незнакомые ей люди, она бросила на них своего раненого мужа и побежала в "Кете Дан", чтобы позвонить по телефону. Полицейский инспектор Шитрит говорит, что даже у него это заняло бы, при быстрой ходьбе, минут двенадцать. Она появляется в пансионе "очень взволнованная, — рассказывает г-жа Кэте Дан, — но я взяла у нее телефонную трубку и сама вызвала полицию и врача… Потом я пошла с ней вместе [на берег], но там мы узнали, что его уже забрали в госпиталь".
И потом? Что потом? Может быть, тогда г-жа А. кинулась в госпиталь? Ничего подобного. "Она вернулась со мной в пансион и оставалась там довольно долго", — сказала г-жа Кете Дан. Приехал полицейский офицер, и она уехала с ним вместе. (Она отправилась с ним на место преступления, чтобы показать, как все происходило, это мы узнаем из собственного свидетельства г-жи А.) "Потом, — продолжает г-жа Дан, — она вернулась в пансион"; вернулась в пансион и не пошла к раненому мужу.
Все это время Арлозоров лежал в госпитале. Сестра Лола Блюмштейн свидетельствует: "Ночью он несколько раз спрашивал меня о своей жене, придет ли она, скоро ли она придет". Он пролежал сорок пять минут, пока нашли хирурга и дали ему анестезию — хлороформ. Хождение с г-жой Кете Дан и полицией на место преступления заняло больше сорока пяти минут. Поскольку адвокатам не разрешено задавать вопросы свидетелям во время предварительного расследования, до сих пор никто так и не спросил г-жу А: "Ходили ли вы повидать мужа, пока он был еще в сознании?"
Уже в начале июля Жаботинский почувствовал, что может написать Ане: "Настроение евреев Польши, после первых дней возбуждения и эксплуатации крови Арлозорова, заметно изменилось в сторону отвращения к левакам". Возможно, это несколько опережало события, но признаки перемены настроения и в самом деле становились заметны: значительно вырос тираж "Момента", который сражался против диффамации Ставского, и одновременно читатели стали почти бойкотировать "Хайнт", распространявшую информацию, исходившую из лейбористской пропагандистской машины. О нападках "Хайнта" на него лично Жаботинский саркастически писал:
"Никогда прежде я еще не наблюдал столь внезапных и резких перемен: в тот самый момент, когда один из бывших сотрудников покидает газету, они становятся его жестокими политическими оппонентами… Почти вся моя ревизионистская пропаганда появилась на страницах этой газеты… Теперь газета непрерывно публикует диссертации, объясняющие, как опасны были мои "обманы" и… даже что мои идеи, прямо или непрямо, вели к совершению преступлений… Эти идеи, которые "Хайнт" послушно публиковала в течение шести лет, ни единым слогом не критикуя их содержание или тон, даже в частных письмах и частных разговорах. Не произошло никаких перемен в издательском коллективе газеты, который всегда сердечно приветствовал меня в дни моих жесточайших атак на их нынешних друзей… и однако теперь…"
Это, заключал Жаботинский, не терпимость, а анархия, и он призывал читателей газеты "положить конец этой анархии".
Действительно, "Хайнт" и другие еврейские газеты несколько сбавили тон. Поспешные "приговоры", описывавшие Ставского как убийцу, писал Жаботинский, "полностью исчезли и из заголовков и из мелкого шрифта еврейской прессы, то же произошло и с кровавым наветом на ревизионизм и на "Бейтар"… Тысячи нейтральных и беспартийных читателей реагировали на эту кампанию клеветы бойкотом большой идишистской ежедневной газеты, которая начала эту неудачную игру, — и она была вынуждена опубликовать целую серию коротких статеек с сердитыми извинениями протестующих против такого бойкота"[505].
Но не прекратились, однако, нападки на Жаботинского лично. Некоторые были замаскированы под "новости". Появлялись сообщения о существовании тех, кто хочет "отомстить" за смерть Арлозорова, и "Хайнт" объявляла, что поэтому Жаботинский отменил свою предвыборную поездку по нескольким польским городам. Это действие сыграло роль бумеранга, когда Жаботинский, и не помышлявший ни о чем подобном, появлялся то на одной, то на другой платформе разных городов со всем напором своего ораторского таланта, — толпы, собиравшиеся его слушать, взволнованные более, чем когда-либо, устраивали ему овации за овациями. Жаботинский, писавший сестре о своих выступлениях в этих городах, уговаривал ее не беспокоиться. "Все, что было, — это бурные аплодисменты". Он уверял Таню, кроме того, что часто разговаривает по телефону с Аней.
Однако же это было далеко не все. За пределами некоторых залов его ожидали, объединившиеся в странном партнерстве, толпы лейбористов-сионистов, коммунистов и левых антисионистов. Они встречали его криками и камнями, а однажды повредившие его машину. Он сохранял спокойствие и, проходя из машины в зал, игнорировал враждебную толпу, не глядя ни вправо, ни влево.
Но нельзя было игнорировать угрозу серьезного физического нападения, и в каждом городе ему предлагали охранника. Его это отталкивало. "Да ничего не произойдет, — уверял он Шехтмана. — Все эти разговоры о том, чтобы меня избить или убить, — это только выпускание пара. А что касается охранника — да я просто представить себе не могу, как это я буду шагать под защитой какого-нибудь крепкого парня с ружьем или с палкой". Шехтман, который часть пути совершил с ним вместе, старался преодолеть его сопротивление. "Я вижу, — говорил он, — что вы мечтаете о мученическом венце, единственном, которого не хватает в вашей карьере. Ладно, вы можете его получить. Идите вперед и дайте себя убить. Обещаю вам замечательные похороны со знаменами, оркестрами, цветами и речами". Это подействовало. И вот, пишет Шехтман, крепкий парень со странной фамилией Кулявый, был назначен охранять Жаботинского. Польские власти дали ему разрешение на оружие, и некоторое время он как тень следовал за своим "подопечным". Через неделю или две Жаботинский от него избавился с множеством благодарственных слов и явным облегчением"[506].
Настроение действительно менялось, и если бы выборы на Сионистский конгресс происходили через два-три месяца — даже раньше, чем на суде было оглашено оправдание подсудимых, нет сомнения, что отрицательное влияние на шансы ревизионистов значительно бы снизилось. В одной из двух наиболее чувствительных областей — в Польше — так оно и было; но в общемировом масштабе ревизионисты очень пострадали. За ревизионистов во всем мире проголосовало 95 тысяч из 550, т. е. 19 процентов по сравнению с 20 в 1931 году. Вполне возможно, что предсказания, делавшиеся в апреле и в мае, обещавшие ревизионистам около 30 %, были не слишком оптимистичными. Если бы не кампания лейбористов после убийства Арлозорова, вполне возможно, что список ревизионистов, доходивший до 2/3 лейбористского количества в 1931 году, в 1933-м разделил бы все голоса поровну с лейбористами.
Конгресс, продолжавшийся с 21 августа до 3 сентября, превратился в чистилище для Жаботинского и его партии. Лейбористы, которым принадлежало 43 процента всех мест, стали командовать с самого начала, вместе со своими союзниками представляя явное большинство, — ибо Грюнбаум и некоторые из Общих сионистов поспешили примкнуть к лейбористской кампании против Ставского и ревизионистского движения. Лейбористы, таким образом, получили возможность проталкивать на конгрессе любое решение, что не отвечало ни обычаям, ни конституции. Они действовали по сформулированному ими принципу: ревизионисты — партия, давшая приют террористической группе, и некоторые лейбористские лидеры, включая Кацнельсона, даже попробовали предложить исключение ревизионистов из Сионистской организации. Вопреки установившемуся обычаю, ревизионистам было отказано представительствовать в президиуме конгресса, — хотя это решение было принято крошечным большинством в два голоса. Каждая резолюция, предложенная ревизионистами, отвергалась. Ни по каким капитальным вопросам, которые поднимали ревизионисты, не разрешалась дискуссия. Лейбористские ораторы клеветали на ревизионистов, сколько их душе было угодно. Когда Шехтман поднялся на трибуну, чтобы прочесть главное ревизионистское обращение, лейбористы, как один человек, покинули зал.
Когда Жаботинский поднялся на трибуну, чтобы произнести, как он собирался, свою единственную речь — с требованием объявить бойкот Германии, ему было сказано, что дискуссии по этому поводу не будет. Ему разрешили только прочесть свое заявление. Новый режим в Германии, заявил он, угрожает основам и существованию евреев во всем мире; в сущности, этот режим собирается уничтожить еврейский народ. Поэтому он призывает "рассматривать и реагировать на это не как на дело только немецких евреев, но как на дело всей еврейской нации. И поэтому долг всего мирового еврейства — реагировать всеми средствами законной самозащиты".
Эта резолюция даже не была поставлена на голосование. Конгресс принял две нейтральные резолюции протеста.
Главным же достижением лейбористов, однако, было избрание комитета из шести человек для "расследования" обвинения против ревизионистов. От имени комитета было заявлено, что были обнаружены документы, доказывающие обвинение лейбористов, — что ревизионистская партия действительно дала приют "террористической группе"[507].
В заключение всей этой постановки из Палестины на конгресс прибыла обычная еженедельная телеграмма, она была доставлена в зал и вручена председателю Лео Моцкину. Видимо, взволновавшись, он что-то прошептал своим коллегам в президиуме и внезапно, не объясняя причин, закрыл заседание. Вскоре узнали содержание телеграммы: Ахимеир признался в своих грехах. Лейбористы шумно ликовали.
Жаботинскому, опоздавшему на заседание, объяснили, почему оно было отложено. Он расхохотался и созвал всю ревизионистскую делегацию. Он сказал им: "Вы поверите, что Арлозорова убил я? Так же точно в этом невиновен Ахимеир. Сейчас уже поздно (это был вечер субботы 26 августа), и я советую вам всем ложиться спать и отдохнуть. Когда утром встанете, узнаете, что телеграмма была поддельная. — И с горечью добавил: — Я жалею только об одном: что эта левацкая провокация превратила Сионистский конгресс в бардак". Разумеется, заключает Шехтман, описавший эту сцену, наутро пришла другая телеграмма, на этот раз настоящая[508].
Жаботинский страдал и испытывал отвращение. Он явно недооценил глубины смешной лейбористской ненависти и масштаба ее политического использования. Но призыв к своим коллегам и последователям не реагировать на отравленную атмосферу был действием мудрым. По этому поводу американский раввин Стивен Вайз потом сказал: "Это не был Сионистский конгресс… Лейбористы, с помощью послушных сателлитов из Америки и Польши, превратили конгресс в войну с Жаботинским, с ревизионистами, с религиозными "Мизрахи", и с обычными сионистами"[509].
Жаботинский старался смягчить удушливую атмосферу. "Несколько раз, — вспоминает Шехтман, — он говорил своим близким коллегам: пойдем в какой-нибудь бар, или туда, где танцуют, чтобы можно было почувствовать себя свободно и увидеть вокруг улыбающиеся дружелюбные лица. Можно ведь с ума сойти от этой отравленной атмосферы, полной такой бесконечной смертельной ненависти. Ни на одном конгрессе, ни на одной конференции мы не проводили так много ночных часов и с таким удовольствием, как в веселых и светлых трактирах Праги. Когда Жаботинскому говорили, что ему нужно отдохнуть, он отвечал: "Ничего подобного. Я таким образом сохраняю свое душевное здоровье".
В заявлении, которое Жаботинский сделал на пресс-конференции сразу же после конгресса, не было никаких признаков усталости. Воодушевлявшие его сильные эмоции были скрыты деловитостью его профессорской манеры. И тем более неоспоримо прозвучал его беспощадный приговор конгрессу.
"Конгресс не выполнил ни одной из задач, которые, как предполагалось, он разрешит. Более того, он допустил абсурдную ошибку, которой он должен был избежать, чего бы это ни стоило: он унизил наш народ перед наглостью Третьего рейха. Он не сумел сорвать маску с антисионизма мандатных властей… Конгресс усилил агрессивность классовой борьбы. Хуже всего то, что конгресс представил перед всем миром уродливую картину внутренней ненависти, сорвав традицию свободных парламентских процедур, и совершил то, что я, не колеблясь, назову преступлением, — вторгшись в дело, которое находится в сфере судебного расследования. Более того, он вмешался с расчетом привести на виселицу троих молодых евреев, утверждающих, что они невиновны, — и я также совершенно уверен в их невиновности".
Затем он заговорил о дальнейших задачах ревизионистского движения. "Прежде всего — усилить и организовать движение за бойкот Германии, в чем мы готовы сотрудничать с другими активными в этой области организациями.
Второе: в ближайшие месяцы будет запущено петиционное движение. Это политическое наступление, которое будет проводиться миллионами евреев, требующими для этих миллионов Землю Израиля.
Третье: мы собираемся устроить в Эрец-Исраэль второй Гистадрут, профсоюз рабочих-сионистов, возражающих против классовой борьбы".
Он говорил о будущем своей партии с оптимизмом: "Мы единственная партия, которая пользуется доверием великого и страдающего еврейского среднего класса — позвоночного столба нашего народа. Мы будем игнорировать бесстыдные сплетни, которыми замышляют убить ревизионизм, неудержимый террор партии классовой борьбы, которая охвачена страхом перед нашей растущей силой". По поводу "комитета расследования", созданного конгрессом: "Мы не боимся никакого расследования, потому что знаем, что в наших рядах никогда не было "террористической группы". Комитет расследования, предсказал он, "умрет опозоренный, как опозоренным он родился". И в самом деле, после потока шумных заверений и обещаний сенсационных разоблачений, которые представит комитет, общество никогда более о нем не услышало.
После того как лейбористы успешно достигли доминирующего положения на Восемнадцатом конгрессе, они, казалось, стали приближаться к гегемонии в сионизме и в Палестине, о чем всегда мечтал Бен-Гурион. Но их престижу, бесспорно, помешала бессовестно проводимая публичная кампания по делу Ставского. Может, это и был источник оптимистического заключения о результатах конгресса, которое сделал Жаботинский в письме к Тане: "Этот конгресс — самое лучшее, что случилось с ревизионизмом с 1925 года". Он увидел, что ветер переменился, видел его направление и смотрел вперед, ожидая победы: "Пятьдесят процентов Сионистской организации ликвидируется в предстоящие годы. Теперь для нас открылась дорога, и, хотя это еще не все понимают, популярность наша выросла невероятно".
Как бы хорошо ни было предсказание будущего, трудностей настоящего оно не открывало. Поскольку приближалось открытие процесса, становилось необходимо усилить защиту. Юристы, занятые в процессе, не могли справиться с его проблемами. Это были лучшие юристы, каких можно было найти в стране, их судебный опыт не внушал никаких сомнений, — но их английский язык, на котором велось судопроизводство, был далеко не адекватным. Положение требовало крупного британского юриста. И тут доктор Вайншаль, глава палестинской ревизионистской партии и сам юрист, и Кайзерман, член группы защиты, — оба обратились к Жаботинскому с просьбой обеспечить участие Ораса Сэмюэля (легионера, служившего в Палестине адвокатом и судьей, прежде чем вернуться в Англию).
Но пригласить Сэмюэля, пользовавшегося большим уважением в Британии и годами критически наблюдавшего за колебаниями палестинской политики, значило разрешить серьезную экономическую проблему. Каким-то чудом Жаботинский оказался в состоянии это сделать. Он обратился к единственному человеку, который фактически уже оплатил две трети бюджета защиты, — Михаэлю Хаскелю из Южной Африки, богатому человеку, хотя и не миллионеру. Как большинство евреев Южной Африки, он был литовского происхождения, всю жизнь был сионистом, на Конгресс 1931 года приехал как общий сионист и стоял рядом с Жаботинским во время всех происходивших там бурь. Когда Ставский был арестован, он собрал всю доступную ему информацию и послал Жаботинскому крупный чек, с выражением твердой уверенности, что "этот молодой человек невиновен. Я знаю, что еврейские руки не пролили кровь Арлозорова. Пожалуйста, проследите, чтобы были приняты все необходимые меры". Он продолжал регулярно посылать чеки, покрывавшие две трети расходов на защиту[510]. Жаботинский выступил с призывом к Ревизионистской партии, и недостающая треть была покрыта.
Когда призыв Жаботинского дошел до Хаскеля, он находился в Лондоне по своим делам. Вот как Сэмюэль впоследствии вспоминал об их встрече:
"Михаэль Хаскель доставил меня на самолете в Париж, чтобы я поговорил с Жаботинским. Для ревизионистов дело это было не менее важно, чем пожар Рейхстага для коммунистов, ибо политические враги ревизионистов (а самым худшим было британское правительство) считали успешное обвинение средством унизить и даже сломить партию раз и навсегда"[511].
Очень нуждавшийся в отдыхе Жаботинский уехал с Аней на три недели в Виши. Там он пил воды, но оттуда же продолжал следить за ежедневными новостями и излагал Сэмюэлю свои комментарии и предложения для подготовки к суду. Когда в октябре Элиас Гинзбург (Гильнер) из Америки попросил его написать статью, он был вынужден ответить: "Я просто не могу писать. Я в полном изнеможении".
В первые дни суда Жаботинский написал с глубоким сочувствием г-же Арлозоровой, хотя и был поражен ее поведением в отношении мужа сразу после того, как об убийстве стало известно. Немного времени прошло — и сострадание перешло в презрение. То, что она решила помогать найти убийцу — предприняла "детективную" работу, как выразился Жаботинский, было одно; но совсем другое были ее старания помочь партии лейбористов и полиции отправить невинного человека (а потом и двух невинных людей) на виселицу. Просматривая отчет, он изумился, увидев, как она отвечает на манипуляции капитана Райса. Райс и Арлозоровы были, очевидно, в очень дружеских отношениях. Но Жаботинский усмотрел особую психологическую связь с г-жой Арлозоровой. Он вспомнил знаменитый роман Дю Морье — " Трильби".
В этой книге действует герой по имени Свенгали, гениальный музыкант, но еще и гипнотизер. Г-жа Трильби совершенно неспособна отличить пение Марсельезы от декламации 127-го псалма в англиканском молитвеннике. Но когда Свенгали, из глубины своего сиденья на галерке устремляет свой взгляд на нее, она поет как соловей в садах Шехеразады[512].
Помимо многих свидетелей защиты (числом 14), из них большинство полицейских, противоречивших версии г-жи Арлозоровой (беспрецедентный случай столкновения между полицией и ее собственным учреждением), тут существовала физическая улика, противоречившая самым основам рассказа г-жи Арлозоровой. Медицинское свидетельство установило не только то, что роковая пуля попала Арлозорову в правый бок, но и то, что она поднялась вверх, вероятно, из-за положения пострадавшего на коленях. Но особенное, действительно важное значение этому свидетельству придавало указание, что на пиджаке Арлозорова не хватало пуговицы и что она, как показал свидетель-эксперт Сэмюэля, безусловно была оторвана.
Нельзя себе представить, чтобы доктор Арлозоров — известный как человек аккуратный и хорошо одевавшийся — пошел на ланч к верховному комиссару с оставшимися от оторванной пуговицы висящими нитками на пиджаке, да еще пошел в таком виде с женой.
Этот факт опровергает сценарий г-жи Арлозоровой, но поддерживает заявление Абдула-Махида: "Человек хотел бороться".
Задолго до конца суда еврейское общественное мнение — помимо лейбористов — совершенно переменилось. Лондонская "Таймс" сообщала, что, когда подсудимых привозили в суд, их приветствовали толпы встречающих, и это отражало уверенность не только в том, что они невиновны, но и что они — жертвы заговора. Тем не менее община оставалась пассивной, и Жаботинский с горечью писал: "У вас перед глазами был разыгран подлый, бессовестный заговор против трех евреев, в чьей невиновности вы убеждены. Ни в кампании против Дрейфуса, ни против Бейлиса подлость не была так очевидна. Только моллюски могли бы принять это без сопротивления. В любой другой стране такой кровожадный навет пробудил бы совесть общины, в правительство пошли бы гневные протесты. Но моллюски застыли"[513].
Четкий и сжатый отчет Ораса Сэмюэля о суде состоял в основном из перечисления неопровержимых фактов и улик, доказывающих, как он выразился, что "рассказ [г-жи Арлозоровой] о происшедшем совершенно неправдив" и является свободным изложением того, что сфабриковала полиция. Суд присяжных, однако, все это игнорировал. Его приговор — большинством трех против одного — был вынесен 8 июня 1934 года. Ни слова об анализе свидетельских показаний там не было. В самом деле, как мог бы суд сохранить для потомства свидетельство о собственном бесчестье? Он оправдал Розенблата, поскольку "суд не находит других материальных улик, требуемых для опровержения идентификации г-жи Арлозоровой". Ставский был признан виновным.
Единственный из четверых судья-еврей, Моше Валеро, потомок одного из старинных сефардских семейств, опубликовал рассуждение в обоснование своего собственного вывода: ни один из обвиняемых не имел никакого отношения к убийству, которое было не политическим, а, "вероятнее всего, обычным нападением с сексуальными целями".
Судебные дискуссии и приговор не были такими четкими, как казалось. Опять-таки, о правде вспомнили только после смерти судьи Валеро. Его сын, Шломо Валеро, рассказал в 1983 году на государственной комиссии расследования о разговоре, который был у него с серьезно больным отцом в Лондоне в 1939 году. Отец сказал, что его серьезно беспокоило кое-что, связанное с делом Арлозорова:
"Когда слушание было закончено, у судей началась дискуссия. Обычный порядок дискуссий был такой: председатель суда сперва спрашивал, что думает об этом самый молодой судья, затем самый пожилой, и тогда высказывал собственное мнение. Но тут он изменил порядок. Он первый высказал свое мнение и потом спросил о мнении остальных, и так судьи Планкетт и Хасна (член суда — араб) оба сказали, что Ставский виновен — в отличие от взгляда, который они высказывали раньше, во время слушания дела, что показания г-жи Арлозоровой и ее опознание Ставского не должны быть приняты".
Другой сын Валеро, адвокат Хаим Валеро, прибавил к этому, что позиция его отца вызвала бешенство у работников Еврейского агентства. Им удалось убедить председателя иерусалимского районного суда потребовать отставки Валеро с его юридического поста. Накануне суда он был одним из кандидатов в члены Верховного суда, но после суда об этом уже не было речи.
Жаботинский был наполовину готов к такому приговору. Он по собственному опыту знал, это же чувство было у Сэмюэля; и, в сущности, это давно уже понимал каждый умеющий чувствовать палестинский еврей, что британское правосудие стало функцией политики, когда это нужно было мандатным властям. Однако у колониальных служащих, будь то работники полиции или суда, было нечто вроде "связей старой школы". В деле Ставского призыв к солидарности во много раз усиливался необходимостью компенсировать полицейское руководство за суровую критику, которой его подвергали. На первых порах во многих статьях Жаботинского репутация капитана Райса приводилась как пример неумелости.
Таким образом, когда Райс нашел возможным, благодаря энтузиазму помогавших ему лейбористов, довести до конца фарс этого дела — председатель суда присяжных, не давая никому объяснений, мог поддержать его нужным приговором.
Еще до суда Жаботинский предупредил нескольких своих друзей в Англии об опасности судебной ошибки. Веджвуд и лорд Страболджи (Кенворти) поставили этот вопрос перед министром колоний Филиппом Канлиф-Листером, который дал хорошо скроенные заверения. Теперь, когда приговор был вынесен, жизнь Ставского висела на волоске. Шехтман рассказывает, что, когда пришло это известие, он находился вместе с Жаботинским в помещении "Рассвета", на улице Понтуаз.
"Его лицо посерело. Минуту он сидел молча, потом прошептал: "Неважно, мы спасем Абрашу. Теперь опять это зависит от нас". В том же настроении он ответил на взволнованную телеграмму матери Ставского: "Спасите моего сына, он невинен". — "Мы не перестанем бороться, пока не восстановим честь и свободу вашего сына".
Это же обещание он повторил в телеграмме самому Ставскому. "Мы склоняем головы перед твоим мужеством, верим, что оно не покинет нас"[514].
Он сразу же бросился на политическую арену. Он знал, что решение придет отсюда. Канлиф-Листеру он послал длинное, вежливое, но недвусмысленное письмо. Сославшись на ответ министра Веджвуду, он продолжал:
"Ни один британский суд не потерпел бы того, что иерусалимский суд, приговоривший Ставского к смерти, принял как точное и убедительное доказательство. Г-же Арлозоровой показали фотографию Ставского перед тем, как она пришла опознать его как убийцу. Позвольте мне процитировать обращение лорда Главного судьи, аннулировавшего приговор некоему Томасу Дуайеру в 1924 году: "Он явно незаконен, совершенно не полагается предварительно информировать свидетеля, который будет вызван для опознания, знакомя его с чертами лица обвиняемого по фотографии".
Далее: два араба-филера, которым поручено было опознать следы Ставского как похожие на следы убийцы, получили разрешение за несколько часов до торжественной идентификации увидеть Ставского в тюремном дворе и разглядеть его следы там (земля во дворе была покрыта "пылью и гравием" из-за каких-то ремонтных работ). Будете ли Вы настаивать, что какой-нибудь британский суд потерпел бы это?
Простите, что я пишу прямо Вам, человеку такого высокого положения, но должен ведь существовать человеческий путь обращения даже к министру, когда речь идет о человеческой жизни и — как в данном случае — о чем-то гораздо большем, чем эта жизнь.
Палестинское еврейство, которое несколько месяцев назад, хотя и удрученное этим, почти единодушно верило в вину Ставского, теперь так же единодушно убеждено в его невиновности: в течение шести месяцев предварительного разбирательства и шести недель суда оно пристально следило за приводимыми доказательствами. Не лишено значения, что телеграмма "Таймс" от 9 июня вынуждена сообщить, что "в дни суда обвиняемый входил в здание суда и выходил оттуда под приветственные крики еврейских толп". Не лишено значения, что единственный еврей — член суда, г-н Валеро, не согласился с приговором и потребовал оправдания. Не лишено значения, что рабби Кук — человек высочайшей морали, о чем Вам может быть известно, дал телеграмму архиепископу Кентерберийскому с просьбой, чтобы церковь спасла "невинного и честного человека"; что этот Главный раввин, старый человек, очень тактичный и сдержанный, и весь раввинат Палестины, прекрасно понимающий, что означают слова "неуважение к суду", подписали протест, в котором содержится фраза: "Приговор основан на влияниях извне".
Сэр, я умоляю Вас отвратить катастрофу, угрожающую англо-еврейским отношениям во всем мире, которая будет непоправима. До сих пор существовал постоянный конфликт между сионизмом и палестинским режимом, но он ограничивался политическими мероприятиями, дискуссиями по истолкованию обязанностей и интересов. Это же впервые переводит конфликт в моральный план. Два народа не могут сотрудничать там, где существует широко распространенное убеждение, что режим делает невозможным выполнение правосудия.
Сэр, кассационный суд — это тоже палестинский суд, состоящий из людей, принадлежащих к той же среде колониальной "лояльности", вынужденных работать, соблюдая необходимость спасать лицо Департамента криминальных расследований, нарушившего лучшие традиции британского крикета, может быть, также ненавидящего партию, которую ваши советники так несправедливо обвиняют в "террористических методах". Я умоляю Вас: кто бы мы ни были, кто бы я ни был, Ставский так же невинен, как мой собственный сын. Одного Вашего слова достаточно, чтобы Дом правительства в Иерусалиме понял: единственное "лицо", которое надо спасать, — это чистое лицо правосудия под британской эгидой.
Не дайте этому человеческому призыву погибнуть втуне"[515].
За письмом последовали поездки в Лондон, к членам парламента, издателям газет, другим важным британцам, среди них и к старым друзьям времен легиона, Викхему Стиду и Герберту Сайдботэму. Манчестер Гардиан и другие либеральные газеты печатали его отчеты о судебных заседаниях. Отдел колоний принимал множество политических лиц, говоривших о необходимости справедливого суда.
Оживилось и еврейское общественное мнение. Во многих странах были созданы комитеты "Спасите Ставского". Особенно бурными были реакции в Палестине. Первый и главный протест и призыв пришел, как писал Жаботинский в своем письме, от самого Главного раввина Кука, поразительной личности, блестящего и сердечного человека, которого любил весь народ, все классы с тех самых пор, как пятнадцать лет назад он занял свой пост. Он выпустил заявление в благоговейных терминах, употреблявшихся лишь в самых серьезных крайних ситуациях, и 108 других раввинов подписали его вместе с ним.
"Мы клянемся перед Богом и людьми, что Авраам Ставский совершенно невиновен в убийстве Арлозорова".
Кук заявил, что он готов объявить это перед Святым ковчегом (Арон а-Кодеш) в Йом Кипур (Судный день).
В это же время большой комитет лидеров общин, представлявших местные общины, общественные организации, многих поэтов и писателей, а также раввинов, выпустил заявление с поддержкой Ставского и протестом против приговора. "Волна общественного сочувствия залила страну", — писал Орас Сэмюэль.
Лейбористских лидеров эта волна не окатила, и в частных разговорах они уже жаловались, что ощущают свою изолированность. Однако они добились своей главной политической цели в сионистском движении, приговор их удовлетворял и внутри движения радость не уменьшалась. Лейбористы открыто поздравляли друг друга, публиковались сатирические стишки о Ставском, на улице формировались шествия хохочущих, веселых, радостных людей, кричавших: "Смерть Ставскому!", и против Ставского писались и публиковались оскорбительные и омерзительные стишки.
Через одиннадцать дней после приговора Мордехай Элиаш, один из четырех адвокатов, которых наняло Еврейское агентство, "чтобы следить за делом" от имени г-жи Арлозоровой, пришел в центральную иерусалимскую тюрьму и там проинтервьюировал брата Абдул-Махида, которого он назначен был защищать в деле об убийстве, в котором был замешан также и Исса. Там он проинтервьюировал и самого Абдул-Махида. В последующем разговоре Абдул-Махид рассказал ему, что отречение от своего признания было неправдой, что он и Исса были "в убийстве Арлозорова" и, чтобы убедить Элиаша, он готов показать ему все места, где они с Иссой побывали в ту пятницу, пока не убежали с места преступления. Он сказал ему также, что Арлозоров был убит такой же пулей, какие нашли у Иссы[516].
Элиаш немедленно передал всю полученную информацию в Верховный суд. Она была отвергнута с ходу. Суд присяжных счел Абдул-Махида лжецом. Значит, сказали судьи Верховного суда, он лжец.
В своем приговоре Верховный суд счел нужным защитить проводившееся полицией расследование. Проведение опознания Симой Арлозоровой было, как они постановили, вполне легитимно. Отсутствие важных доказательств в передвижениях Ставского они проигнорировали. Проигнорировали они также показания многих свидетелей по поводу добавлений и приспособлений фактов в показаниях г-жи Арлозоровой. Однако они отбросили все прочие свидетельства, имевшие целью прибавить доверия к ее версии. Таким образом, они нашли, что нет подтверждений ее свидетельства. Вследствие чего Ставский был оправдан.
"Едва постановление суда было вынесено, — писал Сэмюэль в своем судебном отчете, — как его передал с крыши здания неофициальный зритель ожидающему приятелю. Новость распространилась по улицам Иерусалима,
Тель-Авива, Хайфы и всей ожидавшей страны, как лесной пожар… Напряжение еврейского населения разразилось взрывом восторженного энтузиазма. Руководителям комитета защиты пришлось искать убежища от восторгов возбужденной толпы… Бутылки за бутылками пива опорожнялись и с грохотом разбивались тут же, к радости переживающих эти минуты"[517].
Жаботинский провел предыдущие недели в Лондоне, неутомимо предостерегая об опасности, существующей, если явная судебная ошибка в приговоре суда присяжных повторится в Верховном суде. Теперь он выпустил заявление, в котором поздравлял Верховный суд с освобождением Ставского. Однако он знал, благодаря своим многочисленным контактам в политическом мире, что это не отражало правды, таящейся под приговором Верховного суда. Своему всегдашнему другу Александру Полякову он написал, что оправдание в сущности было политическим актом, который произошел "только вследствие сильного давления из Лондона. Иерусалиму дали понять, что если кассация будет отвергнута, дело будет неминуемо передано в Тайный совет, где будет не только отменено первое решение, но возникнет большой скандал по поводу всего процесса".
Эхо этой правды прозвучало из уст старшего офицера Иерусалимской полиции. "Может это и лучше, — а то дело пошло бы в Тайный совет, и немало грязного палестинского белья пришлось бы стирать перед английской публикой".
Жаботинский заплатил тяжелую цену за свои усилия, и это произошло после мучительного судебного года.
В письме Полякову он признавался:
"Если бы вес этого давления можно было выразить цифрой сто пудов[518], Бог мне свидетель, что я на своей спине вытащил не менее восьмидесяти — так я устал…"[519]
Ужас этого дела закончился. Через четыре дня после приговора Жаботинскому пришлось написать очень серьезное письмо министру колоний Канлиф-Листеру, в котором он обращал его внимание на ситуацию в Палестине, "сложившуюся из-за обстоятельств оправдания Ставского Верховным судом". Он перечислял:
"1. Главный судья, объявляя постановление суда, заявил: " если бы это дело разбиралось в Англии, приговор остался бы в силе", но поскольку в Палестине наличия одного свидетеля недостаточно и оно не было достаточно подкреплено, Ставский был "освобожден". Следует помнить, что иерусалимский районный суд, освобождая Розенблата, использовал тот же аргумент — отсутствие подкрепляющих свидетельств.
2. Палестинская партия лейбористов выпустила по этому поводу манифест, в котором содержится следующее заявление:
"Розенблат и Ставский, которые были освобождены без всякого наказания из-за отсутствия второго свидетеля, как этого требует турецкий закон, все еще применяемый в Палестине, были признаны убийцами также Верховным судом. Как иерусалимский, так и Верховный суд признали правдивым свидетельство г-жи Арлозоровой.
3. Полицейские инспектора, Баркер и Гофер, согласно Еврейскому телеграфному агентству, предупредили Ставского и Розенблата, что "их жизнь находится в опасности", и что "тель-авивская полиция не может за них отвечать".
Под вопросом остается даже, могут ли Ставский и Розенблат подать в суд на лейбористскую партию за клевету, поскольку эта партия имеет право сослаться на то, что она только расширила очевидное значение слов Верховного судьи; еще менее вероятно, что эту партию можно обвинить в неуважении к суду, ибо, когда Верховный судья говорит, что с точки зрения британского правосудия "приговор остался бы в силе", его легко можно понять как то, что подсудимый в действительности виновен, но может быть освобожден по (турецким) техническим причинам.
Но Ставский и Розенблат не только поставлены перед клеветой, против которой они, скорее всего, не смогут найти легальной защиты; им угрожает насилие, против которого полиция, как она заявляет, не сможет их защитить.
Эта ситуация абсурдна и не должна быть терпима никаким цивилизованным правительством. Я говорю не только об обязанности полиции нести полную ответственность за безопасность двух жителей, которые, по словам той же полиции, находятся в опасности; я говорю о заявлениях Верховного судьи, в которых и коренится эта абсурдная ситуация. Принятие человеческого суждения должно иметь разумные границы, и я, хоть и неохотно, должен признать, что здесь они явно были нарушены.
Начать с того, что, по заявлению Верховного судьи: в Англии "приговор остался бы в силе" на основании свидетельства г-жи Арлозоровой, — неверно. "В Англии" такое опознание не допускается вообще. В Англии лорд Главный судья, отменяя приговор Томасу Двайеру (1924), сказал: "Он явно незаконен, совершенно не полагается информировать предварительно свидетеля, который будет вызван для опознания, знакомя его с чертами лица обвиняемого по фотографии. Этого достаточно, чтобы потребовать от суда отменить приговор".
Во-вторых, я настаиваю, что в высшей степени несправедливо, бесчеловечно и смертельно для престижа правосудия "освобождать" двух заключенных с примечанием, которое так легко может быть истолковано как объявление их убийцами, и, опираясь на этот высокий авторитет, подвергать их в течение всей их жизни ненависти, преследованиям и даже насилию.
Вы сочли своим долгом воздержаться от официального вмешательства в это дело, пока оно находилось sub judice (в стадии обсуждения). Но сейчас это не так; и даже, собственно, оно не является causa judicata, поскольку остается неясным, что имел в виду Верховный суд — признать этих людей виновными или невиновными.
В результате, как уже сообщалось в английской прессе, в Палестине произошло такое беспрецедентное обострение борьбы, что взрывы ее теперь можно наблюдать даже в молитвенных домах. И все-таки можно опасаться, что это только начало, что борьба может принять еще более опасные формы, и что общественное мнение во всем мире, как еврейское, так и нееврейское, будет объяснять ее теперешнее состояние действиями Верховного суда, придавшего судебному решению такую форму, которая усилила раздор и даже разожгла его.
У меня нет ни тени сомнения, что подобная ситуация не может вызвать вашего одобрения или показаться терпимой.
Я почтительно утверждаю, что единственный способ исправить ситуацию — публично объявить, или через палестинский Верховный суд, или от имени более высоких властей, что непреложный смысл обоих оправданий заключается в том, что Розенблат и Ставский окончательно признаны невиновными"[520].
Призыв Жаботинского не был услышан. С точки зрения министерства колоний формула приговора была идеальной. Травлю Ставского и Розенблата продолжали и лейбористские лидеры, и рядовые члены этой партии. Члены Гистадрута даже набились в синагогу, где обоих вызывали к Торе, и сорвали богослужение. Обоим сообщила полиция, что их жизнь в опасности и что тель-авивская полиция не берет на себя ответственность за их безопасность. Возмущенный Жаботинский направил Ваучопу телеграмму, предупреждая его, что вся ответственность за безопасность этих двух людей полностью и непререкаемо лежит "на администрации мандата, возглавляемой Вашим превосходительством".
На своих внутренних конклавах лейбористские лидеры чувствовали себя более "изолированными", чем когда-либо. Это с ними плохо обращались. Они заявили, что общественная радость по поводу того, что жизнь Ставского спасена, есть враждебный акт по отношению к лейбористскому движению. Через три месяца после оправдания, получив приглашение встретиться с Главным раввином Куком, предлагавшим исправить их отношения с ревизионистами, Бейлинсон, с общего одобрения, пожелал, чтобы Главному раввину было объяснено, что его позиция во время суда (постоянные настойчивые утверждения о невиновности обвиняемых и усилия спасти им жизнь) раздражали лейбористское движение[521].
Разумеется, радости власти смягчали чувство изолированности, и кампания ненависти к ревизионизму поддерживалась с лихорадочным жаром. И все-таки не будет слишком смело сказать, что именно чувство изолированности определило странное событие, происшедшее через несколько месяцев после суда над Ставским: переговоры — в сущности, прямые разговоры — между Бен-Гурионом и Жаботинским.
ПАЛЕСТИНСКАЯ администрация не держалась в стороне от арлозоровской трагедии. Задолго до того, как суд закончился, она беззастенчиво использовала ее, чтобы внести собственную лепту в поношение ревизионистов. В свой доклад 1933 года Перманентной мандатной комиссии Лиги Наций она включила упоминание об убийстве и прибавила:
"Справедливо или ошибочно, это убийство приписывается ревизионистской проповеди против того, что эта партия, как говорят, считает боязливыми попытками Еврейского агентства; за свои методы террора и прямого действия она обвиняется в предательстве еврейского дела".
Будучи ответственной за поддержку закона и порядка, палестинская администрация, конечно же, должна была доложить Постоянной мандатной комиссии обо всех замеченных ею актах терроризма и "прямого действия".
И тогда выяснилось бы, что единственные "террористические" или "прямые действия", совершенные в 1932 и 1933 гг. были физические нападения рабочих-лейбористов, пытавшихся терроризировать рабочих-ревизионистов и бейтаровцев на рынке труда; что в нескольких случаях в дело пришлось вступить ее собственной полиции; что в каждом из этих случаев арбитражный суд приходил к выводу, что агрессорами не являлись ревизионисты[522].
Но и это было не все. В частном разговоре в Женеве с профессором Вильямом Раппардом как с членом Постоянной мандатной комиссии, Готорн Холл, глава секретариата палестинской администрации (высочайший пост после верховного комиссара), сказал ему: "К сожалению, кажется, не осталось сомнений, что Арлозоров был убит ревизионистом".
Несколько позже, во время напряженной кампании по спасению Ставского Жаботинский попросил Раппарда вмешаться в это дело. В их беседе Раппард объяснил, что Постоянная мандатная комиссия вмешаться не может; но рассказал ему то, что услышал от Холла. Недели через две (13 июня 1934 года) Раппард получил от Жаботинского телеграмму:
"Пожалуйста телеграфируйте могу ли я повторить что м-р Холл вам сказал нет сомнения Арлозоров был убит ревизионистами. Спасибо".
Раппард ответил немедленно (15 июня):
"Заявление помните правильно но сделано мне в частной беседе поэтому лучше не повторяйте. Привет".
Однако Жаботинский, борясь за человеческую жизнь, не мог не воспользоваться этим очевидным доказательством предубеждения против ревизионистов, так же как неуважением к суду со стороны самого высокого должностного лица правительства, проводящего суд над Ставским. Среди многих британских важных лиц, к которым он обращался в Лондоне, был и полковник Ричард Майнерцхаген, игравший важнейшую роль в ниспровержении британской военной администрации в 1920 году. В письме к нему Жаботинский, описав некоторые судебно наказуемые проступки полиции во время суда и поднявшуюся в палестинской еврейской общине волну сочувствия Ставскому и Розенблату, просил Майнерцхагена обратить внимание на влияние, которое оказывает палестинское правительство, "открыто проявляющее свою враждебность к партии, к которой принадлежит Ставский. Прочтите страницу 18 правительственного доклада в Лигу Наций за 1933 год. В параграфе 6 говорится о ревизионистских "методах терроризма и прямого действия". М-р Холл, главный секретарь, рассказал профессору Раппарду в Женеве (это конфиденциально, беседа была неофициальная, и передо мной лежит телеграмма Раппарда, подтверждающая слова Холла, с просьбой ко мне их не повторять): "к сожалению, кажется, не осталось сомнений, что Арлозоров был убит ревизионистом"[523].
Майнерцхаген сразу же переслал письмо Жаботинского в министерство колоний с просьбой о разъяснении. Там были потрясены, и за ним последовала сконфуженная, хотя и несколько комическая корреспонденция и памятные записки. Письмо было передано Холлу, который ответил министерству колоний отрицанием того, что у него был такой разговор с Раппардом, публичный или частный. Чтобы усилить свое отрицание, он прибавил: "Последний человек, перед которым я сделал бы какие либо конфиденциальные замечания, граничащие с неосторожностью, был бы Раппард, к которому я испытываю самое полное недоверие". И все-таки он добавляет, что "не может поверить, будто "Раппард до того глуп, что не только выдумал такую невероятную историю, но еще и сообщил ее такому безответственному человеку, как Жаботинский, да еще и подтвердил это телеграммой… Во всяком случае, я думаю, что Раппарду следует воспользоваться случаем, чтобы отрицать это"[524]. Вероятно, он думал, что Раппард обрадуется предоставляемой возможности объединиться с ним для того, чтобы взвалить всю вину за эту историю на Жаботинского.
Раппард, получив отрицание от Холла, отказался его удовлетворить. Он снова подтвердил, что Жаботинский передал все правильно. Его письмо к Холлу — образец дипломатического, но неуступчивого стиля.
Вспоминая свою переписку с Жаботинским, он продолжает:
'Что касается серьезного расхождения между вашими и моими воспоминаниями — насколько я помню, наш разговор по этому поводу происходил во время перерыва для чая в комнате, где мы встречались, с правой стороны (озерной) на маленьком возвышении, где вы сидели. Наш разговор, насколько я помню, был коротким, но вполне ясным. Я даже вспоминаю особенно серьезное выражение вашего лица, когда в ответ на мой вопрос о приписываемом ревизионистам убийстве Арлозорова вы сказали: "Боюсь, сомнений по этому поводу нет никаких". Почему я так точно и живо вспоминаю то, о чем у вас никаких воспоминаний нет? Вы не поняли моего вопроса? Это могло быть потому, что вы перед этим измучились, как всегда на собрании представителей. Может быть, я не понял ваш ответ? Это не невозможно, хотя очень маловероятно, учитывая впечатление, которое он на меня произвел. Что я не мог выдумать наш разговор, кажется очевидным, поскольку я совершенно просто повторил его всего через несколько дней. Кроме того, это не та тема, которая не дает мне спать ночью, и этим могла бы перекосить мой мозг, подсказав выдуманный разговор"[525].
Никто в министерстве колоний не мог бы поверить, что Раппарду этот инцидент приснился; с другой стороны, как Жаботинский давно уже открыл с невыгодой для себя и на что часто указывал, сотрудники министерства колоний не выдавали друг друга, и таким образом роль Холла была "заметена под ковер" и "старики" министерства состязались между собой, отыскивая плечи, на которые можно будет взвалить вину. Во-первых, м-р Раппард был "безответственным", во-вторых, он был "проеврейским"; Жаботинский, конечно же, был "безответственным". Однако именно глава департамента, м-р А.Паркинсон, выдвинул самое знаменитое и лихое суждение: "в конце-концов Жаботинский мог "выдумать" всю историю!" Скромному мистеру Холлу была предоставлена возможность дать самый подходящий комментарий по поводу собственной честности, отношения к закону и правосудию и святости sub judice. В заключительном письме Паркинсону (23 августа 1934 г.) он писал:
"Если бы я действительно сказал, что у правительства нет сомнений в том, что убийство Арлозорова было совершено ревизионистом, я бы, не колеблясь ни минуты, признал это, ибо, кроме естественной склонности к правде, не считал бы это замечание особенно нескромным, поскольку, если бы представители правосудия в правительстве не были твердо убеждены в вине обвиняемых, они бы не посоветовали отдать их под суд".
Он к тому же, по-видимому, забыл, что в более раннем письме к Паркинсону он написал, в доказательство того, что не мог говорить Раппарду ничего подобного: "Вы помните, что в то время, когда я был в Женеве, приговор суда присяжных еще не был вынесен, и все дело было, таким образом, in judice".
Но и окончание дела не принесло окончания административной кампании — явно превратившейся в вендетту, — против Абы Ахимеира. Проведя год в тюрьме под предлогом приписываемого ему соучастия в убийстве, он был освобожден даже не будучи ни разу допрошен по этому делу обвинителями (холловскими "представителями правосудия в правительстве"). Едва он вышел на волю, как тут же снова был арестован по обвинению в принадлежности к "нелегальной террористической организации". Таким образом администрация откликалась на басни лейбористских лидеров.
Они знали, и не было ни следа доказательств противного, что "Брит хабирионим", который вообще трудно было назвать "организацией " (он, вероятно, насчитывал не более двадцати человек), никогда не занимался ничем, хоть отдаленно напоминавшим терроризм. Никаких доказательств обвинение не представило, да и не могло представить. Они располагали философским сочинением Ахимеира 1927 года — теперь с загнутыми уголками страниц, — которое он тогда предложил для публикации лейбористскому журналу "А-Поэль а-цаир". Конечно, это не имело отношения ни к какой группе, террористической или иной. Кампания пропаганды, проводимая Голомбом и его коллегами внутри правления Гистадрута и на Восемнадцатом сионистском конгрессе, обещала опубликовать "секретные документы", доказывающие вину Ахимеира, — но они чудесным образом испарились, как только была выполнена их функция: смутить изумленных делегатов. "Документы" — опять-таки те самые записи 1927 года — появились на суде над Ахимеиром (еще одно доказательство сотрудничества между лейбористской специальной комиссией и полицией). Там они мелькнули погасли. Миф об "обличающих документах", тем не менее, просуществовал много лет, хотя никто их не видел.
Единственная деятельность, которую разрешала себе эта маленькая вольно построенная группа, была видна всем. Они никого не терроризировали, никогда ни один волос из-за них не упал ни с одной головы. В 1931 году они демонстрировали против проектировавшейся переписи палестинского населения. Через несколько месяцев они демонстрировали против доктора Друммонда Шилса — одного из помощников Пасфилда, которого не без оснований считали частично ответственным за Белую книгу 1930 года. Они пытались помешать лекции Нормана Бентвича в Еврейском университете, тема которой, проповедь мира, по их мнению, больше подходила не к евреям, а к арабам, устроившим погром в 1929 году. Позднее, в 1933 году, после прихода Гитлера к власти, отдельные члены этой группы забрались на флагшток германских консульств в Иерусалиме и Яффе и сбили оттуда свастику. Тем не менее Ахимеир после увещевательной речи судьи был присужден к тюремному заключению на двадцать один месяц за "принадлежность к террористической организации". Его коллеги отделались легче. Это был зверский приговор, и Жаботинский в публичном выступлении назвал его актом реванша палестинской администрации. Он послал группе телеграмму: "Сердечный привет и признательность от Ревизионистского движения"[526].
Нет сомнения, что признательность шла от всего сердца. Однако Ахимеир, к сожалению оказался для Жаботинского не только приятным явлением. Группа окружающих его людей причинила Жаботинскому и ревизионистскому движению, хоть и невольно, много неприятных переживаний и вреда. Дело в том, что они не только действовали, но и писали. Ахимеир — некоторое время, во всяком случае, — вызывающе называл себя "фашистом". Правда, в этот период Вейцман и другие сионистские лидеры время от времени встречались с Муссолини с законной целью: внушить фашистскому диктатору симпатию к сионизму[527]. Но Жаботинский в течение многих лет подвергал фашизм жесточайшей критике — как идею, как режим в Италии, как концепцию вождя, который все решает для своего народа. И тут, как на зло, Ахимеир и его коллеги обратились к Жаботинскому с призывом провозгласить себя вождем ревизионистского движения. У Жаботинского это вызвало ярость. Он писал Иехошуа Иевину, фактическому издателю "Хазит а-Ам", что если они не перестанут пропагандировать эту идею, то в одном и том же движении ему и им не будет места[528]. Тем не менее лейбористские пропагандисты продолжали цитировать Ахимеира и его друзей в доказательство того, что Жаботинский — "диктатор" и "фашист".
А Жаботинский продолжал относиться к Ахимеиру в духе собственной последовательной логики: будучи против выражений ахимеровской ненавистной ему философии, он полностью поддерживал его политическую деятельность. Однажды он даже был ее вдохновителем. Это он призвал бойкотировать перепись населения. В октябре 1931 года он написал три резкие статьи против ее антисионистских целей и о способах с ними бороться:
"Перепись населения в Эрец-Исраэль есть попытка величайшей фальсификации… мошенничество по содержанию и направлению… заговор правительства: создать законодательную ассамблею, в которой арабы будут обладать большинством; перепись нужна для проведения их убийственного плана. Другой цели у нее нет.
Нет ничего проще, чем свести эту перепись к нулю. Если несколько тысяч человек откажутся от того, чтобы "быть сосчитанными", перепись лишается законности, и на нее нельзя будет опираться. Сказано, что отказ участвовать наказуем тремя месяцами тюремного заключения, но каждый еврей в Эрец Исраэль заплатит гораздо дороже, если перепись будет проведена[529].
В эпизоде протестов против переписи и других, более ранних протестов, начатых Ахимеиром и его группой, уже содержался некий намек, который Жаботинский заметил: в юношеском движении, созданном и взлелеянном им: идея "прямой спины" уже возобладала; лицом к лицу с антисионистским несправедливым и репрессивным режимом стояли молодые евреи, которых не пугали ни полицейские дубинки, ни тюремные решетки.
Хотя этот дух конечно же очень мягкого сопротивления существовал и за пределами группы Ахимеира (чьи демонстрации протеста, особенно против переписи, получили массовую поддержку), Жаботинский видел в Ахимеире его зачинателя и лидера. И преодолевая свое недовольство Ахимеиром, Жаботинский на Пятом всемирном конгрессе ревизионистов, к изумлению своих коллег и последователей, не колеблясь, сказал про Ахимеира "мой учитель и ментор".
После событий 1929 и 1930 гг. стало очевидным брожение в широких кругах последователей Жаботинского, особенно в Палестине, но также и в европейской диаспоре. Он понял, что для национальной морали важно поддерживать акции протеста без проявлений насилия. Было немало людей в ревизионистском движении, и в Палестине и за ее пределами, не разделявших этого чувства. Они не одобряли "излишнее рвение" ахимеировских действий. Но уже в 1931 году, еще не остыв после дискуссий со своими молодыми последователями в Польше, Жаботинский в письме к Соскину выражал сочувствие разочарованию, проявившемуся в движении. "Мы (и он не случайно включил сюда и себя) разочаровали нашу партию своей пассивностью и лояльностью… Наши палестинцы демонстрируют свой радикализм в фельетонистской манере; мы же предлагаем им проповеди". В письме Баруху Вайнштейну в Палестину во время выборов в конгресс (1931 г.) он призывает к "сбалансированному отношению" к действиям ахимеировцев. Мягкое поведение, писал он, привлечет немного хорошо подкованных и "солидных" людей. Он уже научился не слишком полагаться на буржуазные элементы в Палестине, когда становилось тревожно.
"Именно во время выборов подвижные и легковозбудимые элементы особенно полезны. Однако самое главное то, что наше будущее связано с этими элементами, а не со степенными и богатыми. Мы должны исправлять их недостатки, но основой являются именно они".
В следующем году (26 мая 1932) снова в письме к Вайнштейну (тяготевшему к лагерю Гроссмана) он указывал на другое, еще более важное обстоятельство: огромное влияние молодежи в диаспоре. Для молодежи Ахимеир был героем, он стоял за свои принципы и время от времени гордо шел за них в тюрьму. В своей статье об "авантюристах", написанной в это время, призывавшей не только к прорыву через иммиграционные запреты, но и к другим актам сопротивления, Жаботинский писал: "Тюрьма, в сущности, не трагедия — для тех, кто сидит в тюрьме. Это трагедия для тех, кто посылает в тюрьму честных людей". И он уверяет Вайнштейна: "Для нашей молодежи (в диаспоре) это (активные действия) — единственное искупление последних лет".
Статья "Об авантюризме" и объявление Ахимеира "учителем и ментором" имели своим естественным результатом усилившийся среди молодежи аппетит к "неконвенциональным" действиям. Понадобился корректив, и его дал Жаботинский. В "Рассвете" он снова подтвердил титул, подаренный им "молодому палестинцу, который, защищая то, во что он верил, не побоялся ни тюрьмы, ни даже столкновения с полицейским. И в самом деле, ни одно национальное движение не может существовать без авантюризма… В моей журналистской деятельности я собираюсь время от времени способствовать созданию и углублению соответствующего настроения. Иногда я буду нажимать на акселератор, иногда на тормоза, как полагается. Повторяю комплимент: люди, не боящиеся пострадать за хорошее дело, являются в этом смысле моими учителями".
Но тут же предупреждает этих "учителей", их учеников и вообще "всех моих молодых друзей: до сих пор и не дальше! Если мы считаем Реувена и Шимона своими менторами в самопожертвовании, это не значит, что мы признаем их учителями программы и идеологии. Напротив, я категорически отвергаю "санкюлотизм"[530] как идеологию; это не годится ни для какой ситуации, и если иногда авантюризм бывает нужен, то это не значит, что авантюризм — это все или самое главное. Ничего подобного. Это не все, и не самое главное[531].
Жаботинский, говоривший об авантюризме как о "совершенно нормальной реакции на ненормальные условия", изумился бы, узнав, что почти в это же время это же понятие "нормальной реакции", только более радикальное, пришло в голову явному оппоненту ревизионизма, который к тому же был одним из самых верных сторонников Вейцмана. Еще больше удивился бы верховный комиссар Ваучоп, если бы ему приказали произвести разборку бумаг Хаима Арлозорова. Он обнаружил бы, что его друг недавно написал письмо, в котором проповедует вооруженное восстание против британского управления. Письмо было написано 30 июня 1932 года, когда Арлозоров почти год пробыл главой политического департамента Всемирного сионистского правления, ведающего отношениями с Палестинской администрацией. Заявив, что пишет это письмо хладнокровно после нескольких месяцев обдумывания, он приступил к обсуждению и отклонению трех альтернативных идей решения сионистской дилеммы в Эрец-Исраэль; далее он писал:
"В существующих обстоятельствах цель сионизма не может быть выполнена без переходного периода, в течение которого еврейское меньшинство потребует организовать военное управление. Ибо нет возможности обеспечить еврейское большинство или даже равный баланс между двумя народами путем систематической иммиграции и поселений. Без этого промежуточного периода правления национального меньшинства, которое захватит государственную машину, администрацию и военную власть, мы не сможем избежать опасности захвата власти нееврейским большинством и восстания против нас (которое, не владея государственной машиной и военной властью, мы не будем в состоянии подавить). Во время переходного периода политика развития, иммиграции и поселений должна быть завершена.
Может быть, эта концепция подорвет многое из [того, во что мы верили], того, чем мы дорожили много лет. Может быть, тут есть опасная близость к некоторым популярным политическим тенденциям, которых мы никогда не принимали, может быть, сама концепция покажется сначала непрактичной, даже химерической…"[532]
Арлозоров адресовал это письмо Вейцману. Неизвестно, существовал ли какой-нибудь ответ.
НИ в 1933, ни в 1934 году лейбористы не прекратили войну с рабочими-ревизионистами. Нельзя не вспомнить, как однажды ночью в Мигдале (Галилея) они напали на бейтаровцев, спавших в своих бараках. Некоторые после этого попали в больницу. Через четыре дня местный совет лейбористов отправил бейтаровцам письмо, в котором объяснялось, что в таком маленьком и бедном поселке, как Мигдал, нет места для новых рабочих. Нападения не прекращались, попавших в больницу бейтаровцев заменяли рабочие из других районов. Тогда Гистадрут согласился вынести эту дискуссию на арбитраж.
В то же время длинные дебаты по поводу этого эпизода произошли в правлении Гистадрута. Там м-р Элиэзер Каплан откровенно заявил, что условия в Галилее тяжелы, что многие рабочие-лейбористы уезжают оттуда в другие районы, и что сложилась "печальная картина", из которой явствует, что кандидатов на то, чтобы "силой захватить тут работу, нет". Бейтаровцы явно старались помочь делу. "Здесь, — сказал Каплан, — у них есть преимущество. Каждый член "Бейтара" отправляется на два года, куда бы его ни послали"[533]. Он не сказал, что они не получают поддержки из сионистских фондов и потому условия их жизни и работы значительно тяжелее, чем у рабочих-лейбористов.
Тем не менее правление продолжало спорить, можно ли применить силу для того, чтобы изгнать бейтаровцев снова, если они не примут условий арбитража. В конце концов, несмотря на то что двое из трех предложенных арбитров были должностными лицами Гистадрута, бейтаровцы согласились. Как во всех подобных случаях, решение было вынесено в их пользу. Их право работать во все сезоны и на всех работах было признано равным с рабочими-гистадрутовцами, и как группа они получили право на 20 процентов всех имеющихся работ. По поводу нападения лейбористов, с которого начался спор, арбитры сухо заметили в своем решении, что физическое нападение было "во всяком случае нецивилизованным, что этот презренный поступок лишал письмо от 4 июня [в котором предлагался арбитраж] всякой моральной ценности"[534].
Многих молодых сторонников ревизионизма и потенциальных членов "Бейтара" это отпугнуло от юной и борющейся рабочей организации ревизионистов-бейтаровцев. И все-таки именно в этот несчастливый год число вступивших туда увеличилось. По сравнению с 1000 человек осенью 1932 года через год количество членов достигло более чем 3000.
Самое поразительное то, что кроме 500 человек из добавочных 2000, которые приехали из-за границы, и вчерашних подростков, остальные пришли из Гистадрута — молодые люди, которых оттолкнуло поведение их коллег и кампания против Ставского. Можно сказать, что именно репрессии Гистадрута способствовали росту и усилению отдельного ревизионистско-бейтаровского профсоюза.
Почти незамеченным остался тот факт, что долгое мучительное прозябание кучки рабочих-несоциалистов в Гистадруте вызвало главное требование Жаботинского: сломать монополию Гистадрута. К концу 1933 года он писал:
"Слово "сломать", которое я употребил, очень непопулярно; но уже некоторое время назад я почувствовал (и нет сомнений, что почувствовал не только я): что когда слово становится страшно "непопулярным", это нередко означает, что идея (стоящая за словом) фактически очень популярна, может быть, даже "страшно" популярна…
Я никогда не говорил о том, чтобы сломать Гистадрут как таковой, а говорил о том, чтобы сломать его монополию, многочисленные прерогативы, доминирующую роль; и по этому поводу заявляю спокойно и с совершенной уверенностью, что требуя этого, я выражаю горячее желание 90 процентов еврейской общины. Когда они, эти 90 процентов, думают об Эрец Исраэль, они загораются желанием найти способ сломать гегемонию дурацкого красного безумия, и так спасти будущее нашей работы по строительству.
Единственный способ этого добиться, — продолжает он, — организовать и укрепить ту группу еврейских рабочих, которая с презрением отбрасывает всякий намек на классовую политику и верит, что отношения между еврейской собственностью и еврейским наемным трудом должны быть сотрудничеством, а не войной. Много больше людей, кроме членов ревизионистской организации "Бейтар", явно разделяют эти чувства, но остаются в Гистадруте, потому что от этого зависит их хлеб насущный.
В конце концов, бюро по труду почти целиком в руках Гистадрута. Если вы не признаете Гистадрут, вы, возможно, останетесь безработным. Если вы попробуете найти работу через какой-либо иной канал, вас могут избить на улице, как они бьют ревизионистов, как недавно избили их в Хадере.
У вас нет фонда-заимодавца, где можно перехватить фунт, нет страхового фонда от болезни, нет защиты от дурного ветра или любой неприятности. Если вы не хотите признавать Гистадрут, вы должны быть готовы жить в Эрец-Исраэль жизнью побитой собаки.
Вот так живут на нашей милой родине мои молодые коллеги. Рабочие гистадрутовцы уже давно оставили позади себя свой первый героический период "трудностей пионерства". Не зря Гистадрут пятнадцать лет жирел на буржуйской щедрости. (Я и сам, так случилось, этому помогал: почти половина Эмека[535] была построена на деньги, которые я сумел собрать у еврейского среднего класса в Америке.) Теперь множество европейских рабочих даже в самых развитых странах могут позавидовать рабочим Гистадрута в Эрец-Исраэль — его учреждениям и условиям труда. Только наши рабочие теперь живут, как нищие, без крыши над головой, без защиты общины, а иногда и голодные"[536].
И тут он привел многозначительное историческое сравнение:
"Я спрашиваю себя, откуда эти молодые мужчины и женщины берут силы, чтобы вытерпеть этот ад, который гораздо хуже, чем то, что перенесли первые пионеры между 1920 и 1925 гг., хуже даже, чем горькая эпопея билуйцев[537]. В те дни… на страдающих пионеров смотрели как на героев, как на элиту еврейского народа — в то время как в моих молодых товарищей бросают камни и бомбят в грязной литературе… А почему? — Потому что они не хотят верить, что если еврей не наемный рабочий, то он кровосос и враг.
Я часто задаю себе второй вопрос, который еще горше, чем первый. А достоин ли наш трусливый средний класс в Эрец-Исраэль такого самопожертвования молодых?"[538].
Словно в ответ на описание Жаботинского, в январе 1934 года в Хайфе гистадрутовские рабочие, организованные почти по-военному, устроили настоящий погром рабочих-ревизионистов у зданий, которые строились двумя ревизионистскими подрядчиками — Левиным и Вайденфельдом, после чего распространили свои действия на ревизионистов и принадлежащее им имущество в других частях города. Незаконченным зданиям был нанесен немалый ущерб.
Вмешались нейтральные люди, это привело к новому арбитражу — и снова решение трех арбитров — на этот раз все трое были членами Гистадрута или симпатизировали ему, но, по общему мнению, были порядочными людьми — оказалось в пользу ревизионистов. Через три месяца такое же происшествие в Реховоте имело такой же результат.
В эти тревожные месяцы выстроившиеся в боевом порядке лидеры организации, чувствуя, что симпатии общины на их стороне, решились предпринять следующий — и окончательный — шаг к разрушению гистадрутовской монополии; тот самый шаг, к которому Жаботинский терпеливо призывал в своих статьях все предыдущие месяцы. На конференции в марте 1934 года была основана Национальная рабочая организация. В голосовании принимали участие четыре тысячи человек; из 206 делегатов 139 были ревизионистами и бейтаровцами. Остальные представляли восемь маленьких несоциалистических групп. Руководящими профессиональными решениями были:
A. Обязательный национальный арбитраж во всех трудовых спорах.
Б. Полностью еврейская рабочая сила в еврейской экономике.
B. Новая биржа труда.
Г. Организации медицинской помощи и облегчение займов для членов.
Чувство изолированности, испытанное гистадрутовскими лидерами во время суда над Ставским, когда они почувствовали нарастающее неодобрение общества их удивило, но явно не испугало. Из отчетов о внутренних собраниях следует, что они видели себя в состоянии "войны" с единственным врагом, угрожавшим их контролю над Сионистской организацией и финансовой гегемонии в Палестине, и что эта цель оправдывает средства.
Отношения все время ухудшались. Они еще обострились, когда в Европе вспыхнул новый раздор — по вопросу иммигрантских сертификатов Поскольку британское правительство в 1922 году установило, что иммиграция будет зависеть от "экономических возможностей абсорбции" в стране, сионистское руководство, готовя свои периодические прошения, предварительно производило тщательное изучение перспектив трудового использования. В период сравнительного процветания и серьезной нехватки рабочей силы оно в 1933 году затребовало 24 тысячи иммиграционных сертификатов. Ответ палестинской администрации был явно издевательским — 5500 сертификатов, из которых 2500 она резервировала для самоличного распределения. Это произошло через несколько месяцев после того, как в Германии пришел к власти Гитлер и ощущение беды среди евреев Восточной Европы распространялось и становилось все глубже. А британцы, кроме того, открыли яростную кампанию против туристов из Восточной Европы, которые норовили остаться в Палестине.
Жаботинский предложил руководству "Бейтара" отбросить иммиграционный план и издать от имени "Бейтара" новую директиву (номер 60), обращенную ко всем его ветвям, чтобы они не принимали полагающихся им по этому плану сертификатов. В это время независимо от исхода дела "Бейтар" договаривался с частными предпринимателями, имевшими право, согласно иммиграционному уставу, просить индивидуальных рабочих для особых работ сверх плана. Директива 60 подчеркивала, что эти переговоры не связаны с отказом от рабочих сертификатов.
Сионистское правление страшно возмутилось. Ведь они после сдержанного протеста приняли издевательский план (таким образом сделав подозрительным собственное, в пять раз превышающее, требование). Они отрицали право части организации проводить собственную политику. К тому же они сделали вид, что усматривают нарушение в попытке "Бейтара" искать разрешений на работу с помощью закрепленных законом прав частных предпринимателей. В прерогативах Сионистского правления не было ничего, оправдывающего такое возмущение, — особенно учитывая тот факт, что, как указывал Жаботинский, любой еврей по предъявлении 1000 фунтов стерлингов получал право въезда в страну помимо всякого плана. У правления никогда не было полной монополии в распределении иммиграционных разрешений.
И тут произошла кульминация: сионистское правление приняло решение в будущем не давать "Бейтару" иммиграционных сертификатов, если не будет отменена директива 60. Это означало, что они должны воздержаться от сотрудничества с частными предпринимателями, дабы получать разрешения на въезд как наемные рабочие.
В ответ на это ревизионистское движение и "Бейтар" объявили бойкот сионистским фондам. Как объяснял Жаботинский, это было логичное решение — хотя и болезненное. Если какой-то части народа по политическим причинам отказывают в услугах и льготах, оплачиваемых фондами, то они перестают быть святыней.
Естественно, обоюдный бойкот отношений не улучшил. И поскольку из Палестины все время приходили известия о нападениях на рабочих-бейтаровцев и ревизионистов, бейтаровские группы в Восточной Европе стали отвечать тем же, срывая митинги лейбористских групп и нанеся ущерб нескольким их клубам. Но тут в дело немедленно вступил Жаботинский: он опубликовал призыв к своим последователям — воздерживаться от насилия. По крайней мере эту монополию, писал он, мы оставим лейбористскому движению.
Охота британцев за "нелегалами'-туристами, вызвавшая большую пятитысячную демонстрацию в Тель-Авиве (9 декабря 1933 г.), неожиданно помогла Жаботинскому в его собственных затруднениях. Британцы пропагандировали новые правила, требовавшие от туристов множества документов, доказывающих их честные намерения, из-за чего им было очень трудно попасть в страну. Владелец туристского агентства в Варшаве Зайчик — член партии ревизионистов — организовал группу туристов, находившуюся в пути как раз в момент принятия новых правил. Когда они прибыли в Бейрутский порт, французские власти запретили им въезд. Несчастные туристы потребовали от Зайчика, чтобы он вернул им деньги. Он по невыясненным, но вероятно сомнительным причинам был не в состоянии это сделать. Тут вступился Жаботинский. С этой проблемой он никак не был связан. Он день и ночь занимался защитой Ставского, не говоря уже о бесчисленных других делах, но он понял и жалобу евреев, пытавшихся въехать в Палестину, и скандал, который мог разразиться из-за того, что Зайчик не возвращал денег.
Эмиссары Ревизионистского правления не сумели уговорить Ицхака Грюнбаума — ныне главу иммиграционного департамента Еврейского агентства и сильнейшего противника "нелегальной" иммиграции" — из чистого сострадания передать некоторым из оказавшихся на мели туристов рабочие сертификаты, отвергнутые "Бейтаром". Жаботинский, написавший Хаскелю гневное и горькое письмо о поведении Грюнбаума, решил сам занять денег для того, чтобы отдать их туристам. И хотя некоторые коллеги укоряли его за донкихотство, он заявил, что чувствует себя ответственным за поступки своих последователей.
В таком поведении, в таких крайностях — весь Жаботинский на всем протяжении своей карьеры. Партия очень часто переживала финансовые кризисы, большие и малые, иногда возникавшие даже из-за неплатежей за телефон или электричество.
Сильных политических умов в ревизионистском движении хватало с избытком. Отличных писателей, публицистов и журналистов, по-видимому, тоже было достаточно. Но финансовые виртуозы там так и не появились, и финансовые проблемы не раз и не два преодолевались с помощью заработков Жаботинского как писателя и лектора[539]. Словно бы напряжение было недостаточным, Всемирное сионистское правление, где доминировали
лейбористы, прибавило к списку ревизионистских грехов организацию массовой петиции за перемену британской политики. Такая петиция, заявляло правление, есть нарушение дисциплины. Идея этой петиции носилась среди ревизионистов уже лет десять. Жаботинский считал, что первым ее выразил Шехтман. Именно он, по словам Жаботинского, еще в 1924 году скорбел, что сионизм постепенно приобретает вид организации, включающей всего несколько тысяч заинтересованных людей, — а надо вернуть ему облик массового движения, стремящегося к еврейскому государству в Эрец-Исраэль.
Идея совпадала во времени с учением Жаботинского, год за годом настаивавшего на разоблачении всего происходившего в Палестине; требовавшего, чтобы права евреев, сформулированные в Декларации Бальфура и в мандате, постоянно стояли перед глазами общества, и чтобы недовольство евреев не замыкалось, как было при Вейцмане, на тайной дипломатии, а становилось бы открытым для просвещения общественного мнения. Он проектировал реализовать это с помощью петиций, доступных для еврейских масс. Но в то время, по-видимому, на организацию такого всемирного движения нужны были большие деньги — а денег не хватало. Тем не менее Жаботинский время от времени возвращался к этой идее и наконец в 1930 году предложил ее Ревизионистскому правлению. Но тут мнения разделились: лондонская часть правления, под руководством Гроссмана, возражала, что начало такой деятельности обязательно будет рассматриваться Всемирным сионистским правлением как вторжение в их прерогативу — вести политические дела сионизма. Таким образом, вопрос подачи петиций стал еще одним элементом угрожающей конфронтации с группой Гроссмана. Поэтому Жаботинский отложил это решение. Когда в августе 1932 года в Вене, на Пятой всемирной конференции движения, он, руководствуясь своими ошибочными предположениями, передал в руки Гроссмана фактический контроль над движением, он незаметно похоронил эту идею. Раскол и подавляющая поддержка, оказанная партией Жаботинскому, дали ему возможность вновь поставить этот проект в центр ревизионистской политической деятельности.
Дело задержалось из-за суда над Ставским и подготовки к Восемнадцатому сионистскому конгрессу. Но новое Ревизионистское правление, избранное на конференции в Праге во время Сионистского конгресса, объявило, что петиции и консолидация сил мирового еврейства для поражения нацистского режима будут главными в деятельности движения.
Жаботинский с беспримерной энергией бросился в петиционную кампанию. Он видел в ней не только массовый сбор подписей, но и продолжение пропагандистской кампании среди еврейского народа, и средство давления на тех, кто делает мировую политику. Она выразит национальные требования и ожидания еврейского народа, поддержанные Декларацией Бальфура и мандатом, т. е. обоими инструментами интернациональной политики.
Нужно было представить четыре отдельные петиции: одну — британскому королю, одну — британскому парламенту, одна должна была быть вручена евреями разных стран своим премьер-министрам и еще одна — своим парламентам.
Никто не ожидал, что британская политика в результате петиций тут же переменится, но это был еще один способ активизировать на недели и месяцы тысячи людей — и еще тысячи охватить сионистской пропагандой. И конечно, это должно было оживить территориальные ветви ревизионистского движения. Организация петиций была доверена Шехтману. Текст написал Жаботинский, прибавивший меморандум по историческим фактам — обещания в Декларации Бальфура и в мандате и их постепенное устранение британскими правительствами. В письме, сопровождавшем его личную петицию, он напоминал британскому монарху, что мандат был вверен ему.
Он написал несколько статей о целях петиции и, к сожалению, должен был посвятить много внимания оппозиции Сионистского правления. У этой оппозиции было два сформулированных основания: "Это вредно для сионистского движения и для интересов Еврейского национального очага" и "это нарушение сионистской дисциплины". Было заявлено, что сионисты "должны воздерживаться от любой формы участия в петиции".
Жаботинский ответил на запрет с шиком:
"Я мог бы просто посмеяться по поводу вопроса о дисциплине, поднятого в связи с петицией. В момент, когда решается вопрос о жизни и смерти целой эры еврейской истории… человек не занимается пустяками. Непохоже, чтобы человека, который верит в петицию, отпугнул запрет, объявленный людьми, не имеющими ни тени авторитета, ни капли политического престижа у еврейских масс. Запрет смешон, и лучший способ посмеяться — это не обращать на него внимания. Но у меня есть друзья, верящие в формальности, и они говорят мне: ладно, смейся, но напиши об этом. Ладно, пишу черным по белому. Во-первых — прецедент по поводу дисциплины. Такой прецедент давно уже стал частью сионистской традиции. В 1915 году на свете уже существовало Сионистское правление, и оно издало важный запрет: запрет и бойкот Еврейского легиона. Оно и тогда рассылало письма и циркуляры во все концы света, если кто смел коснуться этой нечистой темы. Я обращал на них столько же внимания, сколько обращает человек на Тракайского раввина (с позволения сказать!), да и не только я. Множество официальных сионистов помогали мне организовывать легион. В Америке легион был создан с официальной помощью официальной сионистской организации. Сегодня каждый вам скажет: "Хорошо бы мы выглядели, если бы слушали их болтовню!.." Может быть, самое интересное во всей этой истории — как после войны был наказан главный ослушник тем, что его выбрали в Сионистское правление.
Но люди обладают здравым смыслом и понимают, что бывают ситуации, когда человек должен сидеть сложа руки и утешаться тем, что ему велено сидеть в этой позе. В такие времена, как эти, человек в своих костях чувствует необходимость действовать, и тот, кто действует, об этом не пожалеет.
Хорошо, однако, выглядят мои друзья, которые теперь возражают против петиции из-за "дисциплины". Когда я приезжал в их города, они председательствовали на моих лекциях и произносили "совершенно беспартийные" приветственные речи, и каждая речь непременно содержала комплимент: "создатель Еврейского легиона". (Я-то вовсе не считаю себя "создателем", но это другое дело.) Почему же, друзья мои, в этом случае вам не приходит в голову, что вы даете свое благословение открытому, ужасному и даже историческому нарушению дисциплины?
Можно было бы понять и пожалуй даже простить такое запрещение, если бы оно исходило от организации, которая одновременно предлагала бы какие-то другие средства [мобилизации еврейских масс]. Хорошо, мои уши открыты, и глаза тоже; расскажите, какие средства рассматривались в вашей трагикомической организации, чье имя стоит над запретом".
Ответ на этот вопрос, как и на колючие статьи Жаботинского в последующие месяцы (петиционное движение тем временем развивалось), являл собой повторение голой формулы "вред для сионизма" и сомнительное обвинение в недисциплинированности.
Сравнение со спорами во время Первой мировой войны по поводу Еврейского легиона, при том, что сказано немало, кое о чем умалчивает. В конце концов, оппозиция созданию Еврейского легиона, хоть и близорукая и малодушная, была по-своему рациональна: существовала альтернативная политика — нейтралитет. Но какой альтернативный план содержался в 1934 году в сионистской пассивности перед лицом враждебной британской политики? Политики, выразившейся в издевательски малом количестве иммиграционных сертификатов, когда у евреев Восточной Европы и Германии необходимость в них росла с каждым днем. И в самом деле, если у Сионистского правления не намечалась никакая альтернатива, то не лучше ли было бы согласиться с планом ревизионистов, даже перенять его и распространять, поскольку ресурсов у Сионистской организации было несравненно больше.
Петиционный план фактически имел мало общего с прерогативами Сионистского правления. Это была в основном пропагандистская кампания, необычно широкое движение протеста, охватившего весь мир еврейской общины, в том числе десятки и сотни тысяч людей, не нарушавших ничьих прав, когда высказывали свою тревогу и свои требования.
В этом смысле петиция оказалась большим успехом. Жаботинский описывал энтузиазм рабочих и реакцию общества и удовольствие в ревизионистской штаб-квартире каждый раз, когда приходилось добавлять новый ящик в картотеку, где содержались листы с подписями. В официальном докладе на Всемирной ревизионистской конференции в январе 1935 года говорилось, что к концу 1924 года было собрано более 600.000 подписей из двадцати четырех стран мира, но через несколько месяцев Жаботинский уже мог сообщить, что общее количество подписей превзошло количество шекелей, которое было потрачено на Восемнадцатый сионистский конгресс, — 900.000 (избирателей на конгресс было 500.000).
Без сомнения, Жаботинский не удивился бы, узнав, что, когда петиция дошла до министерства колоний, его сотрудники воспользовались как предлогом конституционным пунктом, по которому те, кто не является подданным британской короны не имеют натурального права адресовать петиции Его Величеству. Но это не помешало тому, что реальная цель петиции была достигнута[540].
Учитывая оправдание Ставского и Розенблата и, что еще важнее, почти всеобщую моральную поддержку обоих молодых людей несоциалистической общиной Эрец-Исраэль — конечно же, у партии были основания для некоторой эйфории. Все движение явно окрепло, и Жаботинский решил этим воспользоваться, чтобы попробовать положить конец "гражданской войне". Как потом он писал Хаскелю[541], у партии было ощущение, что перспективы благоприятны и время созрело для пропагандистской кампании против Сионистского правления, да и сам он верил, что будет нетрудно "расколотить" официальный сионизм. Но сионизму грозила серьезная опасность и, как он писал, "наша главная обязанность была постараться наладить совместную борьбу". Для этого он предложил правлению смелый и, как сам он шутливо признался, "эффектный" ход. У правления не было общего взгляда, но принято было решение предложить "мирную конференцию" Лейбористской партии Палестины.
В письме, которое набросал Жаботинский и подписал от имени половины правления генеральный секретарь Сэмюэль Мерлин, он писал:
"Это — дни большой внешней опасности для сионистского предприятия. Отношение мандатного правительства к еврейской иммиграции и к сионизму вообще выражается в ухудшении тактики, которая день ото дня становится все более жесткой. Перед нами опять встала угроза законодательной ассамблеи, в которой подразумевается антисионистское большинство; внутри страны и на ее границах собираются силы, противостоящие нашим национальным устремлениям, и условия, в которых живет наш народ в диаспоре, все более приближаются к полному и абсолютному разрушению.
Предлагая такую конференцию, — писал он, — ни одна из сторон не ставила вопроса о принципиальном компромиссе.
Мы надеемся, однако, что соперничество между лагерями, каждый из которых стремится к решающему влиянию на ишув и на сионизм, может продолжаться приличествующим достоинству (и безопасности) нации образом"[542].
На это письмо так и не последовало формального ответа. Единственной немедленной реакцией стала враждебная редакционная статья в "Давар" от 9 августа 1934 г.
Тем не менее после долгих обсуждений лейбористские лидеры решили, что Сионистское правление должно начать переговоры с другими сионистскими партиями. "Общие сионисты" — "Мизрахи" и новая Еврейская государственная партия Гроссмана были информированы об этом решении. Два заседания, на которых Якоби и Шварцман представляли Ревизионистское движение, состоялись, как должно, в начале октября. Но привели они только к повторению того, что обеим сторонам было известно. Итак, повидимому, дверь закрылась.
И вдруг картина переменилась. Состоялась встреча между Жаботинским и Бен-Гурионом. Это была инициатива Пинхаса Рутенберга, находившегося в дружеских отношениях с обоими, хотя ни один из этих двоих не был высокого мнения о его политических способностях или устойчивости. Роль Рутенберга в их встрече добавляет элемент исторической иронии ко всему эпизоду. Каждый из них встречался с Рутенбергом в 1915 году, когда началась борьба за Еврейский легион. С Жаботинским Рутенберг встретился в Италии, где они договорились отправиться в Америку для пропаганды идеи Еврейского легиона; в Америке Рутенберг был предупрежден Бен-Гурионом, чтобы он ничего подобного не делал: Бен-Гурион вместе с Бен-Цви боролись не на жизнь, а на смерть против всякого упоминания о Еврейском легионе.
Теперь Рутенберг, очень влиятельный в экономической жизни страны как основатель и глава Палестинской электрической корпорации, только спорадически проявляющий политическую активность, да и то не всегда на одной стороне, — решил воспользоваться своей политической независимостью, чтобы добиться мира — и не в последнюю очередь промышленного мира — в мучительно растревоженной общине. Поэтому он в переписке с Жаботинским завел разговор о встрече с Бен-Гурионом и получил положительный ответ. 8 октября 1934 года Бен-Гурион, прибывший в Лондон после тура по Восточной Европе, писал в своем дневнике:
"Важный разговор с Рутенбергом. Положение серьезное и т. д. — словом, единый фронт. Хочет, чтобы я встретился с ним. Я сказал ему, что, если он, Пинхас Рутенберг, пригласит меня на встречу с Жаботинским, я приму его приглашение"[543].
Только у Бен-Гуриона есть хоть какое-то описание первой встречи 10 октября:
"В шесть часов я пришел к Пинхасу Рутенбергу и нашел у него Жаботинского. Я сказал ему "шалом", не подавая руки. Он встал, протянул руку и спросил: "Ты не подашь мне руки?"[544] Я удивился и в ответ подал ему руку"[545].
Так начался явно самый невероятный эпизод в сионистской истории. Один из биографов Бен-Гуриона, да и другие, указывали на личные оскорбления, которыми они осыпали друг друга, особенно в последние годы, когда шел суд над Ставским и выборы на Восемнадцатый конгресс. Эти историки не слишком внимательно читали их речи и статьи. От отрицания, что Жаботинский основал Еврейский легион, до "Владимира Гитлера", "фашиста", "сотрудника Петлюры" и разнообразных ругательств, Бен-Гурион вылил на голову Жаботинского целый поток оскорблений, не говоря уже о таких мягких характеристиках, как непрямая ответственность за убийство Арлозорова. С другой стороны, вы не найдете ни единого слова в речах и писаниях Жаботинского, которое было бы личным оскорблением Бен-Гуриона. На всем протяжении суда над Ставским он нападал на лейбористских лидеров за их кампанию ненависти и явную кровожадность и за то, что они закрывают глаза на истинные факты, вскрывшиеся на суде. Ни одного из них он не помянул лично и никогда ни к кому из них не применял оскорбительных эпитетов. Правда, он явно относился с презрением к личным нападкам на него Бен-Гуриона и просто их игнорировал.
Личные нападки и ругательства вообще были не в его характере. И поэтому с тем большей силой мог прозвучать вопрос: "Как мог он пожать руку человека, который так оскорбительно его поносил?" И вопрос прозвучал — его задал на Шестом ревизионистском всемирном конгрессе (Краков, январь 1935 г.) делегат из Варшавы, которому был двадцать один год: Менахем Бегин. Это произошло через несколько недель после конца переговоров.
(Жаботинский, вероятно, выражался сильнее в частных разговорах с близкими, когда его знаменитый среди ровесников репертуар народных русских выражений пускался в ход. Но даже следов этого мы не встречаем в связи с его переговорами с Бен-Гурионом.)
Бегину Жаботинский ответил так, как всегда отвечал на такие вопросы:
"Я никогда не забуду, что такие люди, как Бен-Гурион и Элияу Голомб, когда то носили форму легиона и уверен, что ради дела сионизма они без колебаний надели бы ее снова".
Учитывая это прощение, а также внутреннее рыцарство, характерное для Жаботинского во всех его отношениях с людьми, и тревогу по поводу насилия, проникшего в жизнь сионистов, и усиливающийся раскол в этом движении, его готовность начать личные переговоры с Бен-Гурионом и "пожать его руку" не кажутся ненатуральными. Проблема Бен-Гуриона сложнее. Он был известен своим пренебрежением к изяществу поведения в погоне за властью и ее сохранением, а также своими усилиями ликвидировать любую серьезную угрозу этой своей амбиции. Его резкие обличения палестинских еврейских предпринимателей, как если бы все они были "капиталистическими кровососами", его осуждение всего еврейского среднего класса изобилуют примерами, хотя и не такими крайними. Что бы он ни выбросил из своего большевистского запаса, одно он сохранял всегда и применял, когда нужно, один из главных его догматов: фабрикацию фактов и целый код ругательных эпитетов — все для блага партии. Не приходится сомневаться, что яростные нападения на Жаботинского и его движение были рассчитанным политическими актом. Его биографы к тому же согласны, что личное отношение Бен-Гуриона к Жаботинскому было гораздо более сочувственным, чем политические высказывания.
Таким образом, непохоже, чтобы Бен-Гуриона мучила совесть из-за того, что он пожал Жаботинскому руку. Кроме того, он, очевидно, пришел к выводу, что в спокойной, нормальной атмосфере он сможет наладить отношения с ревизионистской молодежью и убедить ее в справедливости своей линии. Своему поверенному и другу Мелеху Нойштадту он писал:
"Если нам удастся положить конец ссорам и конфликтам между рабочими в стране, вся ситуация изменится, и ревизионизм потеряет почву для роста, а также и отношения с работодателями, откуда и идет вся его сила"[546]. На критические замечания своего пятнадцатилетнего сына Амоса он послал очень интересный ответ, показывающий, как мало, в сущности, он сам верил в свою антибейтаровскую пропаганду: "Мне все равно, какую рубашку парень носит, мне важно, что парень делает. Если "Бейтар" не будет нарушать забастовки и не будет предавать [принципы] еврейского труда, мне все равно, какие рубашки он будет носить"[547].
Через месяц переговоров Жаботинский и Бен-Гурион выработали три соглашения. Уже 26 октября они опубликовали первое. Семь его пунктов составляли широкую всеохватывающую основу для установления нормальных отношений противостояния между партиями. Открывалось соглашение словами:
"Не нарушая свободы дискуссий и критики внутри сионистского движения, все партии будут удерживаться от методов партийной войны, которые находятся за пределами политических и идеологических дискуссий и не отвечают моральным принципам сионизма и цивилизованных контактов".
Они постановили дать соответствующие указания своим членам и применить "самые решительные меры для пресечения всех актов террора или насилия", так же как защиты или оправдания таких актов. Сюда включался и срыв митингов партии оппонентов. Будут применяться решительные меры для предупреждения диффамации, клеветы, дезинформации, доносов, оскорбления символов, флагов и униформ; а также оскорбления личностей и групп. Всякое сотрудничество с правительством против политических оппонентов объявлялось вне закона. Перечислены были санкции за все нарушения и объявлялось о создании, в случае необходимости, межпартийного апелляционного суда. Соглашение включало также решение употреблять все имеющиеся средства, чтобы не допустить нарушений или искажений второго соглашения, которое они собирались издать, — о трудовых отношениях.
Это и было следующее соглашение, которое стороны обсуждали и которое было подписано через две недели, 11 ноября.
Условия этого соглашения представляют полный отход от всех ограничений, которые Гистадрут применял (и так часто с помощью насилия) против рабочих — ревизионистов и бейтаровцев.
Еще важнее — ставшее историческим признание права ревизионистов и бейтаровцев на отдельный профсоюз. В тех условиях это был революционный документ. Первый его пункт обещал справедливое распределение работ; система же, обеспечивающая это справедливое распределение, должна была быть создана после переговоров между секретарями бирж каждого из союзов.
Так была "сломлена" монополия лейбористского Гистадрута. Все споры по поводу распределения работ должны были решаться арбитражем. Чего еще могли желать так долго дравшиеся ревизионисты и бейтаровцы?
Этого "еще" они так и не получили — обязательного национального арбитража. Тут Бен-Гурион уступить не мог, но шаг в этом направлении был сделан. В местах, где количество рабочих лейбористского профсоюза достигало известного процента, — о чем тоже полагалось договариваться, — следовало обращаться в арбитраж; в других случаях, однако, группы, имеющие большинство, могли объявлять забастовку, которую меньшинство должно было признавать.
Это была самая большая уступка Жаботинского. Однако она компенсировалась тем, что другие пункты соглашения убирали самые корни недавних забастовок, объявлявшихся не по экономическим причинам, а просто в качестве военных действий против ревизионистов и бейтаровцев.
Третье соглашение было подписано через месяц после второго. Оно предусматривало отмену части бейтаровской директивы номер 60 — бойкот национальных фондов, а с другой стороны, восстанавливало права бейтаровцев на иммиграционные сертификаты.
Оба согласились, что будут еще переговоры по соглашению о главной сионистской политике.
Как ни поразительно содержание этих соглашений и быстрота, с которой они были заключены, еще большим "чудом" является трансформация личных отношений между Жаботинским и Бен-Гурионом. Содержание писем, которыми они обменивались во время этих встреч, очень напоминает, как выяснилось, встречу между давно разлученными братьями. Уже на первой встрече атмосфера стала непринужденной. Жаботинский писал Шехтману 12 октября: "Вчера я провел четыре часа с Бен-Гурионом. Переговоры стоит продолжать, хотя и трудно себе представить, что они закончатся эффективно". После подписания первого соглашения Бен-Гурион написал Жаботинскому:
"Надеюсь, ты не будешь на меня сердиться, если я обращусь к тебе как к товарищу и другу, без церемониального "мистер".
Мы оба были усталыми, когда расставались вчера после пятнадцати часов непрерывной работы [они сидели вместе с четырех часов дня 26 октября до 7.30 следующего утра]. Я не сентиментален и думаю, что и ты тоже. Но я не высказал тебе всего, что у меня на сердце. Да и теперь не скажу… Что бы ни произошло дальше, уже не изменить того факта, что мы встретились и на много часов забыли обо всем, что было между нами, и великая тревога за честь движения и успех нашего предприятия при взаимном доверии и взаимном уважении подвигнули нас на совместное усилие. Этот факт не сотрется в моем сердце. Будь что будет… С уважением жму твою руку"[548].
Жаботинский, который был уже в Париже, ответил немедленно:
"Трудно описать впечатление, которое произвело на меня твое письмо. Я бываю сентиментален (и не стыжусь этого), но это гораздо больше, чем сентиментальность, если я тронут до самых глубин, когда через столько лет — и каких лет! — слышу от тебя такие слова, как "товарищ и друг…"
Он признался, что во время их разговоров узнал многое о лейбористской партии, но "я тебе сказал, у меня нет уверенности, что большинство членов вашего движения понимает основные его идеи, как ты. Но я допускаю, что это неважно. Важно то, чтобы умы, подготовляющие и полирующие идеологию, умы и главы движения понимали ее как ты, а не иначе… И я надеюсь, что твое "будь что будет" в самом деле станет реальным практическим шагом к сближению.
(29 октября 1934)".
Переговоры продолжались в духе все возрастающего дружелюбия. Может быть, еще ярче их развивающиеся взаимоотношения освещены в письме Жаботинского к Эдне, жене его молодого лондонского коллеги Соломона Якоби. По договоренности с Рутенбергом Жаботинский и Бен-Гурион решили встречаться без него — если не понадобится его совет или разъяснение — и встречи с ним будут секретными. Эдна с детьми уехала навестить родителей в Австралию, и дом Якоби в Голдерс Грин представлялся идеальным местом. 4 ноября Жаботинский писал Эдне:
"Здесь, в холостяцком дубле, явно пахнет юностью, Сема (Якоби), сущий ребенок [ему было 34 года], не может полностью оценить это, но мне на днях исполнилось пятьдесят четыре. Каждая коробка сардин открывается без женской помощи, а главное — каждое блюдце, которое можно вытирать без катастроф, имеет привкус совершенного подвига, что напоминает мне студенческие дни в Италии (а сейчас в этом климате напомнить об Италии может очень немногое)".
Тут он перешел к действительно волнующим новостям.
"Эдна, ваш дом — историческая сцена для большинства моих разговоров с самым главным драчуном из всех левых лейбористов Палестины, с Бен-Гурионом. Наша дружественность и сердечность — сюрприз для нас обоих, и когда его партия узнает, как он жарил для меня яичницу на вашей газовой плите, то его линчуют".
По-видимому, когда они отдыхали, за чаем или за едой, Якоби к ним присоединялся. Жаботинский продолжал:
"[Бен-Гурион] все еще пытается делать вид, будто верит, что Ставский и Розенблат "это сделали", а мы с Семой — я уверен! — выхохотали это из его внутренностей…"[549]
Узнали ли коллеги-лейбористы и сторонники о том, что Бен-Гурион жарил яичницу для Жаботинского на кухне Эдны Якоби, — неизвестно; но избиение они устроили ему такое, какого он никогда не переживал. В день подписания он рассуждал в своем дневнике: "Не знаю, все ли члены в Эрец-Исраэль охотно примут соглашение. Для меня это так важно, так много замечательных вещей обещает в будущем, что мне трудно поверить, что оно будет выполнено. Слишком хорошо, чтобы быть правдой"[550].
Первые реакции в Палестине были гораздо страшнее, чем он ожидал. Сразу же после того, как 28 октября было опубликовано первое известие о соглашении, Берл сказал Бен-Гуриону по телефону, что коллеги относятся к этому негативно; засим последовал поток враждебных телеграмм.
Тут Бен-Гурион сел писать ответ центральному комитету своей партии; ответ был длинный, и он писал его три дня. Он объяснил, что вел переговоры как член Всемирной сионистской организации, а не как представитель Гистадрута, и мужественно защищал свои встречи с Жаботинским и соглашение, к которому они пришли. В заключение он написал:
"Мне очень грустно видеть, что наша партия не оценила по достоинству величие своей ответственности как партии, на которой лежит большая часть всего сионистского движения и в чьих руках находится судьба еврейского народа в один из самых серьезных и решающих моментов для нашего поколения"[551].
Не обращая внимания на протесты своих коллег, Бен-Гурион продолжал переговоры и обсуждал с Жаботинским то, что они назвали "великим соглашением". Главной целью оставалось сформулировать общую политику Сионистской организации. Много часов они провели, дебатируя предложения друг друга. Жаботинский в отчетах своим коллегам рассказывал интересные вещи[552]:
"И вдруг Бен-Гурион стал кричать: ему и в голову не приходило, что ревизионистская петиция — такое большое предприятие; он думал, что все сводится к подписыванию бумажек. Только теперь ему стало ясно, что это — путь к созданию новой, более обширной Сионистской организации. Существующая Сионистская организация совершит самоубийство, если позволит это. Тем не менее Бен-Гурион добавил: "Может быть, Сионистская организация возьмет это на себя и сама будет проводить петицию".
"Так мы же предлагали вам это с самого начала, — отвечал Жаботинский. — Мы сказали вам сразу же: если вы согласитесь на большое политическое наступление, мы готовы пойти на самые далеко идущие уступки".
После споров, которые длились семь часов, они уже заговорили о "новой главной программе". Бен-Гурион записал ее так:
1. Петиция будет проводиться (наново) Сионистской организацией.
2. Обе партии будут представлены в сионистском руководстве.
3. Один рабочий союз.
4. Режим обязательного национального арбитража в Эрец-Исраэль.
Отчет Жаботинского подтверждается записями в дневнике Бен-
Гуриона, где он записал четвертый пункт так: "соглашение и обязательный арбитраж". Оба согласились, что эти четыре пункта послужат базой для следующего раунда их переговоров. Но следующего раунда так никогда и не было. Новый поток перепуганных телеграмм, протестующих против самой идеи соглашения по сионистской политике, обрушился на Бен-Гуриона, и 8 ноября он телеграфировал в Палестину, что отменил проектировавшиеся переговоры.
В конце ноября Бен-Гурион вернулся в Эрец-Исраэль и красноречиво отразил встретившие его атаки. Он писал статьи, произносил речи, спорил со своими коллегами по поводу уже подписанных соглашений. Он не только настаивал, что нормальные, демократические отношения между двумя партиями отвечают национальным интересам, но дошел до того, что стал подрывать самые основы гистадрутовской пропаганды и его оправдание нападений на рабочих — ревизионистов и бейтаровцев:
"Большая часть наших битв с рабочими ревизионистами была по поводу права на работу и немногие — по поводу ухудшения рабочих условий[553]. Я много путешествовал по стране, я изучал ситуацию в Гистадруте, вникал в каждый вопрос о рабочих-ревизионистах, и в частности — принимали ли они работу на худших, чем у членов Гистадрута, условиях. Я о таких случаях не слышал. Рабочий-ревизионист не верит в честность нашего Гистадрута и не принимает его дисциплины. Но в том, что касается работы, он такой же рабочий, как и другие"[554].
Оппозиция соглашению в ведущих органах Гистадрута не была единогласной, и после долгих дебатов было решено созвать референдум всех членов Гистадрута на 24 марта 1935 года. Результатом было шумное поражение Бен-Гуриона, а также надежды на новый порядок — сотрудничества в сионистском движении. 11.522 члена голосовали за соглашение, 16. 474 (59 процентов) — против.
Может показаться странным, что результаты не были еще хуже. Бен-Гурион вызвал немалую враждебность и в руководстве и среди рядовых членов тем, что действовал, не проконсультировавшись предварительно со своими коллегами в Гистадруте, и дал свою подпись без их или общепартийного согласия. Его оправдание, что он действовал как член Сионистского правления и поэтому от имени общенациональных интересов, было отвергнуто с порога. Гораздо более эффективной оказалась его ссылка на перемену своих взглядов. В конце концов, именно он возглавил самую бешеную кампанию об убийстве против Жаботинского и ревизионистов. Очень немногие члены Гистадрута слышали о Жаботинском или читали его. У них не было возможности судить, насколько основательны сильнейшие нападки Бен-Гуриона на Жаботинского и его движение. Они просто поверили ему, потому что он был их лидер.
Если бы было больше времени для разъяснений, можно спорить о том, иными ли оказались бы результаты голосования. В действительности огромное большинство гистадрутовцев — числом 82 тысячи — не голосовали вовсе. Организованный отбор проводился только среди противников соглашения. Всего активнее были экстремисты левого крыла — "А-Шомер а-Цаир", — выпустившие серию плакатов с яростными нападками на Бен-Гуриона, и молодое поколение рабочих, приехавших в Палестину с грузом большевистских принципов русской революции 1917 года.
Таким образом, неполная пятая часть членов Гистадрута определила основные черты будущего и для сионистского движения и для ишува (общины).
Ревизионистское руководство, тоже после долгих дебатов, утвердило соглашение; и Жаботинский в обращении ко всем членам движения заявил, что их долг — принять это соглашение и в Эрец-Исраэль, и в диаспоре "во всех случаях и несмотря ни на какие провокации — даже в том случае, если соглашение не будет признано другой стороной.
Он продолжал:
"Теперь ваше дело — забыть о том, что было в прошлом. Союз ревизионистов, как всегда, говорит "да" или "нет", без всяких экивоков. С той минуты, что мы подписали соглашение, мы должны забыть прошлое и не поминать его, пока соглашение действует.
Не забывайте, что с первой же минуты, когда мы взяли на себя инициативу, первым результатом которой было соглашение, мы подчеркивали, что самое главное — это вырвать из нашей национальной жизни уродство насилия во всех обстоятельствах и несмотря ни на что. Теперь этот взгляд принят всеми фракциями сионистского движения, и ваше самоуважение требует, чтобы вы были самыми верными стражами цивилизованного закона".
Соглашение о трудовых отношениях, включавшее Гистадрут как организацию, не выполнялось. Правда, за исключением применения насилия, — о чем говорилось в первом соглашении со Всемирной сионистской организацией. Во весь период полной рабочей занятости, продолжавшийся много месяцев, постепенная нормализация и регулирование отношений между профсоюзами продолжались.
С устранением главной причины конфликта на трудовом фронте и значительным ростом популярности Жаботинского в сионистском движении, еще увеличившейся из-за соглашения, лейбористы почуяли, что нарастает опасность его гегемонии во всемирном сионистском движении. На горизонте собирались новые тучи.