1935–1937. НАКОНЕЦ-ТО — НЕЗАВИСИМАЯ НОВАЯ СИОНИСТСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

"У МЕНЯ много вопросов", — писал Жаботинский Бен-Гуриону 30 марта 1935 года, после того, как референдум Гистадрута отверг их документ по трудовым отношениям.

Однако письмо его состояло не столько из вопросов, сколько из обвинений и действительно пророческих предостережений. Обвинения не были направлены против Бен-Гуриона. Напротив, тон и дух этого письма свидетельствовал, что чувства симпатии и дружелюбия не уменьшились. Он выражал глубокую тревогу не только по поводу голосования гистадрутовского большинства, отразившего их постоянный отказ признать за рабочими — ревизионистами и бейтаровцами равные права на работу, но и отвратительную ментальность, продемонстрированную молодым поколением членов этого профсоюза.

Его тревога, писал он, теперь стала даже больше, чем была перед переговорами.

"Я недавно просмотрел большое количество ваших левых газет. Что меня изумило, так это их жестокость, отсутствие человеческого сострадания к людям — из плоти, крови и души. Это те же характеры, что проявились в камерах Лубянки[555]. Они проповедуют дозволенность причинять физическую боль оппоненту. Я вижу тут еще и нескрываемое удовольствие от того, что их оппонентам не позволяют въехать в Эрец-Исраэль, хотя им известно, что это означает страдания, отчаяние и голод.

Существование такой ментальности не поразило меня даже после бешеных нападений [на бейтаровцев и сионистов] в Тель-Авиве и Хайфе, но поразило теперь, когда я прочел об этой дозволенности.

Среди нас вырос чудовищный еврейский хам. Ты можешь сказать, что хамы есть с обеих сторон, и, может быть, ты прав. Но я, если увижу его признаки, во плоти или в печати, изгоню его из нашего общества, и 99 процентов моих товарищей поддержат меня с энтузиазмом. Можешь ли ты сказать мне, что и в вашем лагере такие люди будут изгнаны?

Эти темы я нашел и в "А-Поэль а-Цаир"[556], и в "А-Шомер а-Цаир". В вашем лагере, стало быть, имеются массы, которые возражают даже против первого соглашения [искоренение террора]. Боюсь, что эта тенденция стала символом веры для многих, и эти многие теперь являются большинством в левом движении."

Как, спрашивал он, как будет Бен-Гурион сражаться с этим хамством, какой алхимией?.. Или вообще он не будет бороться, и пойдет вместе с общим потоком?

"Я глубоко озабочен: если ты решил идти заодно с потоком, то будет невозможно предотвратить годы величайшего смятения в ишуве и в сионистском движении… вместо координации, о которой мы мечтали, несмотря на наши разногласия…

Корень проблемы — в концепции "рабочего" как перла творения, в его убеждении, что он — Единственный Избранник, в законности присуждения титула "рабочий" только ему одному, а не мне или десяткам тысяч таких тружеников, как я. Это источник, из которого все вытекает и будет вытекать до самого горького конца.

Прости меня за эти мои излияния"[557].

Бен-Гурион ответил через четыре недели. Игнорируя то, что сам Жаботинский назвал "излияниями", он написал такое же дружественное письмо. Может быть, их общие усилия в Лондоне, писал он, ушли как дым — с общественной точки зрения.

"Но кроме общественно-политического аспекта, есть просто люди, и когда я подвожу итоги лондонским дням, мне кажется, что мы не теряли времени зря. Может быть, нам придется бороться на разных фронтах. Но что бы ни случилось, лондонская глава не сотрется в моем сердце. Я многое могу забыть, но не это. И если нам суждено бороться, ты должен знать, что среди твоих врагов есть человек, уважающий тебя и разделяющий твою боль. Рука, которую, как ты думал при нашей первой встрече, я не хотел тебе подать, будет протянута к тебе даже в разгар битвы — и не только рука"[558].

Жаботинский ответил через пять дней, из Парижа, торопливым письмом — за час перед отъездом в Варшаву. Оно начиналось с невеселой ноты:

"Последнее время я больше, чем когда-либо, стал ненавидеть свой образ жизни. Я смертно устал от бесконечных горестей за горизонтом".

Но письмо Бен-Гуриона его утешило. "Ты напомнил мне, что, может быть, этому наступит конец".

И внезапно, хотя это, казалось, и не относилось к делу, он стал излагать в легковесном стиле свое сионистское кредо. Социальный цвет будущего Еврейского государства его не беспокоит, уверял он. Если создание государства будет ускорено одним поколением и другого пути не будет, он примет социалистическое государство, или ортодоксальное государство, где ему придется день и ночь есть фаршированную рыбу, или даже говорящее на идише государство, что означало бы утрату всего очарования сионизма. Существует только один императив — государство, где еврейский народ будет вести и контролировать свою жизнь. "И тогда, — писал он, — в своем завещании я велю сыну устроить революцию. Но на конверте будет написано: вскрыть через пять лет после провозглашения Еврейского государства"[559]. Но за это время много воды утекло под мостами. За одиннадцать дней до того, как Жаботинский написал свое почти братское письмо к Бен-Гуриону, Ревизионистское правление приняло решение при одном только голосовавшем против — Юлиусе Бруцкусе — выйти из Сионистской организации, "принять на себя инициативу создания независимой сионистской организации" и провести плебисцит по этому поводу среди членов ревизионистского движения. И все пошло очень быстро: через пять месяцев в Вене был созван первый учредительный конгресс новой сионистской организации.

1935 год стал водоразделом в жизни Жаботинского, в ревизонистском движении и, как оказалось, во Всемирной сионистской организации. Начался он с эйфории во всем еврейском мире в результате опубликованного мирного соглашения между Жаботинским и Бен-Гурионом. В интервале, еще до того, как Гистадрут провел свой референдум, Жаботинский принял приглашение американских сторонников ревизионистского профсоюза приехать на тур лекций в США и Канаду. Он не имел в виду ни сбора денег, ни запуска петиционного движения. Целью его было разъяснить учение и цели ревизионизма. Он надеялся усилить здешнюю ветвь движения, которая оставалась хрупкой и невлиятельной. К тому же он усвоил жесткий урок о евреях Америки. Уровень их идентификации с ревизионизмом очень отличался от европейского и палестинского.

Ревизионизм, писал он в послании второй ревизионистской конференции в Нью Йорке, ищет в сионизме и Палестине полного разрешения еврейской трагедии[560].

Он отбрасывает всякие игрушечные и утешительные варианты, вроде "духовных центров", "центров древнееврейской культуры" и прочих форм умасливания, — только бы отказались от одной-единственной конкретной цели — еврейского государства. Ревизионизм "смертельно серьезен", потому что он родился в европейской и палестинской среде, где национальные идеалы означают спасение нации, а не постройку цветочных магазинов.

Американское еврейство, великое, могущественное и щедрое, по сравнению с ними живет в раю и поэтому даже представить себе не может размер бедствий евреев Восточной Европы и поэтому же не может понять силу их сионистских устремлений. Когда еврей из Лемберга (старое название Львова) слышит о чудесах палестинского бума, он спрашивает: "А что же будет со мной?" А американский еврей кричит "ура!". В этом и вся разница.

И все-таки он верил, что последовательность и логика ревизионизма смогут пробудить "силу этой элементарной потребности".

Его миссия, как и всегда прежде, была отмечена большим сочувствием независимой еврейской прессы, и его приезд приветствовали ведущие лица американского ревизионизма, во главе с Якобом де Хаасом. Однако со стороны официальных органов Сионистской организации, находящейся теперь под сильным влиянием лейбористского сионистского движения, ему пришлось выдержать кампанию клеветы и дезинформации, которая даже превзошла гистадрутовскую кампанию в Палестине и в Европе. Единственная забавная черточка в этой кампании была вызвана появлением Жаботинского в храме Мекки в Нью-Йорке. Это была тщательно подготовленная лекция перед набившейся толпой — какие он сотни раз произносил в Европе и Палестине — о ревизионистской программе и враждебном характере британской политики. Однако уже годами официальные органы Сионистского правления, в последнее время поддержанные лейбористской пропагандой, описывали его как "необузданного", "драчливого", "воинственного" оратора. Здесь публика увидела и услышала "мерный, бесстрастный голос университетского профессора". Вынужденное описание появилось в официальном рупоре Сионистской организации Америки — "Нью Палестайн", которая сочла себя обязанной объяснить несовпадение. Это, писала газета, был "не настоящий Жаботинский". Он был непохож на себя прежнего. С американской трибуны он выглядит как мягкая и более разумная личность"[561].

Издатель, по-видимому, не дал себе труда перечитать то, что он писал о Жаботинском в его прежние приезды. Та же дилемма стояла перед ним и в 1926 и даже в 1922 году. И тогда так же ему не удалось согласовать его изображение с тем отталкивающим образом, который создали его противники, а в 1926 году читателей "Нью Палестайн" уже заверяли, что то, что они слышали — это не настоящий Жаботинский.

Но поскольку он продолжал быть "другим" Жаботинским, а не тем, каким его описывала "Нью Палестайн", она в конце концов использовала необходимость как добродетель и дала верное описание Жаботинского во плоти, каким его видели и слышали. "Рафинированный", "спокойный", "дипломатичный" и "деловитый". В речи его, продолжала "Нью Палестайн", были даже элементы изящества и спортсменства. Он с бесспорным искусством играет роль арбитра и примирителя[562].

Гораздо грубее была кампания его демонизации, запущенная лейбористами и ориентированными на лейборизм ораторами, усвоившими все ругательства и обвинения, наполнявшие воздух Палестины перед судом и во время суда над Ставским. Но самым вредным и, по правде говоря, самым предательским было выступление в Карнеги Холле раввина Стивена Вайса, точно знавшего, что именно защищает Жаботинский, и обычно хорошо информированного о том, что происходит. Начав в духе "Нью Палестайн" с того, что "пианиссимо" Жаботинского в Америке не может отменить или нейтрализовать его "фортиссимо" в восточноевропейских странах, он перешел в яростную атаку по всем направлениям, в духе лейбористской пропаганды[563].

Вайс уже не один год открыто сочувствовал взглядам Жаботинского. Его даже обвиняли в "подпольном ревизионизме". Его жена, м-с Луиза Уотерман-Вайс, год за годом посылала регулярные взносы в ревизионистскую штаб-квартиру.

В своей речи он прежде всего объяснил причины своего многолетнего восхищения Жаботинским как защитником еврейской жизни и собственности, как смелым критиком британской политики. Он присоединился к радушно встретившему его комитету, потому что чувствовал: Жаботинский заслужил, чтобы его выслушали. Теперь, когда это было сделано, Вайс открыл несколько серьезных проступков ревизионизма.

Используя речь Вайса как текст, Жаботинский ответил ему, не теряя времени. Через два дня его ответы появились в бюллетене "Джуиш дэйли ньюс". Это, конечно, было одно из самых сокрушительных полемических выступлений за всю его сионистскую карьеру[564]. Оно было саркастическим, даже язвительным, но нигде не отступало от правил парламентских дебатов. Его основная тема содержалась в первой фразе.

"Уже давно один недобрый американский еврей сказал мне по поводу Стивена Вайса следующее: "У него есть великолепное качество, он говорит, что думает; но у него один большой недостаток — он не думает". Теперь я начинаю видеть, как такое мнение, довольно широко распространенное в Америке, могло возникнуть. Потому что "думать" в действительности означает изучать, и тщательно изучать то, что называется "документацией". Доктор Вайс, в своей недавней критике ревизионизма, проявил странное невнимание к авторитетным источникам в отношении фактов и не проконсультировался с ними.

"Ревизионизм требует жертв только от труда, а не от капитала". Резолюция нашей Венской конференции 1928 года провозгласила принцип арбитража, где ясно, черным по белому, сказано: арбитражный суд должен иметь право определять минимум для справедливых ставок за работу и максимум для справедливой прибыли капитала". Далее резолюция ставит вне закона и забастовки и локауты… Кроме того, принцип принудительного арбитража по самой своей природе бьет в обе стороны: честные арбитры иногда принимают решения против требований рабочих, а иногда — против работодателей.

Можно было бы опасаться необъективности, если бы арбитры назначались правительством, но по нашей схеме арбитры должны избираться по общему согласию и рабочими, и работодательскими организациями. Те, кто имеет привычку думать, а потом говорить, увидят разницу.

Запретить забастовки "реакционно"? Позвольте мне порекомендовать доктору Вайсу для его документации один из томов, которого он, повидимому, не заметил. По вопросу о том, что реакционно и что прогрессивно, серьезным авторитетом является Лига Наций; а что касается социальных проблем в частности — ее международное бюро труда в Женеве (управляемое в основном социалистами). Это бюро в 1933 году опубликовало доклад в 700 страниц под названием "Примирение и арбитраж в индустриальных спорах"… Таким образом, примирение и арбитраж являются символом той идеи, что общность интересов между рабочими и работодателями есть база общего закона о труде, а также конституции международной рабочей организации" (стр. 141).

Никто не может серьезно и честно утверждать, что забастовки и локауты — это методы осуществления "справедливости". Забастовку или локаут выигрывает не та сторона, дело которой справедливо, а та, у которой больший запас военных средств. "Справедливость" исключает разрешение любой забастовки в случае прямого столкновения сторон. "Справедливость" начинается с назначения беспристрастного трибунала. Может ли доктор Вайс придраться к этой элементарной истине? Что же такое, по его мнению, эти "еврейские идеалы", которые он вспоминает: перестать работать на еврейских предприятиях еврейской страны, создавать "пикеты", обзывать друг друга "классовыми врагами", вместо того, чтобы пойти к судье? Где, в каких писаниях доктор Вайс нашел авторитет для такой концепции "еврейских социальных идеалов"? Ответ, к сожалению, очевиден. Он просто не соблюдает маленькую формальность: не проводит исследования перед тем, как говорить речь".

Жаботинский сослался на соглашение, которое они с Бен-Гурионом подписали, кончавшееся обязательством создать договор, где "черным по белому будет обусловлен обязательный арбитраж". Он продолжал:

"Другой блистательный образчик: " Для ревизионизма, как для фашизма, государство — все, а индивидуум — ничто". Где, в какой резолюции или декларации, или авторитетной статье вы это вычитали? Я лично ненавижу самую идею "утилитарного государства", коммунистического или фашистского; я называю их всех Polizei Staat (полицейское государство), и предпочитаю старомодный парламентаризм, хоть и неловкий и неэффективный, и 99 процентов моих храбрых товарищей разделяют это отношение. По-видимому, доктор Вайс принял за пугающий его призрак тот факт, что мы утверждаем и будем утверждать, что стремление к созданию Еврейского государства должно быть для всех тех, кто в этом видит свой идеал, на много миль выше, чем классовые и индивидуальные интересы. Так и Гарибальди считал самым главным создание итальянского государства; так и Линкольн считал главным единство Америки; но это не означало, что они хотят такую Италию или такую Америку, где государство будет всем, а индивидуум ничем. Для тех, кто думает прежде, чем говорит, разница опять-таки должна быть ясна.

Что же до того, что ревизионисты хотят "безарабскую Палестину" — другими словами, изгнания арабов из Палестины, — то я очень серьезно предупреждаю доктора Вайса и тех, кто будет повторять эти слова: если я опять услышу что-нибудь в этом роде, я потребую суда чести на основании того Лондонского соглашения, которое запрещает "алилот" и "алила', что на хорошем разговорном иврите означает клевету. Ревизионизм во всех своих документах, официальных и неофициальных, всегда утверждал, что в Палестине есть место для всех евреев, которым оно когда-либо понадобится, и для всех арабов с их потомством. Но (для тех, которые думают перед тем, как говорить) одно должно быть ясно даже без "документов": партия, которая стоит за "еврейское большинство в Палестине", очевидно предвидит присутствие "меньшинства".

Есть, однако, один пункт, по которому я предпочел бы не опровергать "документацию" доктора Вайса, а скорее, просто спросить его, на основании какого источника или авторитета он сделал такое заявление. Это его настойчивое утверждение, что "непростительно говорить, будто еврейская лейбористская партия порождает классовую борьбу в Палестине". Это действительно веселенькая новость, и я очень хотел бы узнать, кто уполномочил доктора Вайса от имени МАПАЙ отделить эту партию от принципа классовой борьбы. Нет, скажите, это правда? Ура! Я могу протелеграфировать эту радостную новость в Палестину?" "Палестинская лейбористская партия объявляет через Нью-Йорк, что она более не придерживается идеи классовой борьбы". Только я боюсь, что эта телеграмма спровоцирует гневное опровержение: что этот прекрасный сон преждевременный"[565].

Много раз в течение своего пребывания в Америке он вызывал Вайса на публичные дебаты. Вайс не отвечал. При самом большом усилии воображения его критику нельзя представить как искреннее собственное мнение. Всего за восемнадцать месяцев перед тем, на Восемнадцатом сионистском конгрессе в Праге, где лейбористы предавались избиению Жаботинского и ревизионистов как никогда усердно, он выступил с критикой Вейцмана и лейбористских лидеров и призвал конгресс "выбрать в правление только тех лидеров, которые не противятся созданию Еврейского государства и требуют еврейского большинства по обе стороны Иордана". То есть он поддержал программу Жаботинского[566]. Встает вопрос, не были ли его мотивы на этот раз связаны с ранней, осторожной претензией на место президента Всемирной сионистской организации. Такая претензия могла осуществиться только при поддержке лейбористской партии. Как бы то ни было, однажды, в 1927 году, его имя уже называлось при избрании кандидата на президентский пост. Предложил его — Жаботинский.

Судя по результатам, приезд Жаботинского не имел большого или длительного влияния на американскую общину и на будущее ревизионистской партии. Сочувствующих было много, но не поднялся ни один лидер, который мог бы превратить симпатии в организацию. Никто из известных личностей сионистского движения не заявил о своем переходе в ревизионистскую партию. В четырех стенах партии "Мизрахи" и Группы Б общих сионистов — тех общих сионистов, которые боролись с политикой Вейцмана, — были относившиеся к такому движению одобрительно. Среди них были Якоб де Хаас и Луис И. Нойман, один из самых выдающихся реформистских раввинов Америки. Но во все время, что Жаботинский находился в стране, они не выступали, хотя Группа Б решила "тесно сотрудничать" с "сионистами Жаботинского"[567].

Именно тогда, когда Жаботинский находился в Соединенных Штатах, обстоятельства привели Союз ревизионистов к решению разорвать связи со Всемирной сионистской организацией. 13 февраля, за шесть недель до того, как гистадрутовский референдум отверг первое соглашение, Бен-Гурион публично огласил отмену проектировавшихся в дальнейшем переговоров с Жаботинским по поводу всеобъемлющего политического соглашения. Уже 8 ноября он уступил давлению своих коллег и отменил дальнейшие переговоры; но теперь он заявил публично, что эта отмена вызвана резолюциями январской Шестой ревизионистской всемирной конференции, подтвердившей решение вести сепаратные политические действия. Он заявил, что "предостерегал Жаботинского в Лондоне — если ревизионисты не примут полностью дисциплину внутри Сионистской организации, Сионистскому правлению "придется принять меры, чтобы покончить с этой ненормальной ситуацией"[568].

Но Бен-Гурион не указал того, что Жаботинский подчеркнул в своем письме Хаскелю из Соединенных Штатов: Сионистская организация не выполнила соглашения о сертификатах. Условием восстановления прав бейтаровцев в иммиграции было прекращение бойкота сионистских фондов. Бойкот был прекращен, но "бейтаровцы получили с этого только крохи"; мало того, Сионистская организация открыла "крестовый поход" против фонда "Тель-Хай", и кровавый навет продолжал существовать, как и раньше. Жаботинский в письме к Хаскелю с большой точностью проанализировал ситуацию, которая предстояла ревизионистской партии на Девятнадцатом сионистском конгрессе. Он много думал о том, что выявилось за последние несколько лет и делало для нее невозможным получить на выборах большинство, даже если большинство евреев ее поддерживало. Большое количество ее членов не имело гражданских прав — потому что не могло себе позволить купить шекель. Даже по уменьшенной его цене, в Польше, где треть еврейского населения, безработная и неимущая, целиком зависела от благотворительности американского "Джойнта", покупая ребенку молоко на неделю. У партии не было денег, чтобы купить им много тысяч шекелей. С другой стороны, теперь легче и больше, чем когда-либо, левые засыплют мир деньгами на приобретение бесплатных шекелей для своих приверженцев. Кроме их собственной солидной казны (договор с Гитлером о трансфере), Зиф, и Маркс, и Вейцман и т. д. открыли свои кошельки, и сионистское правление не постесняется "одалживать" из 500.000 фунтов займа. "Мы ничего серьезного в этом направлении сделать не можем, а что касается наших сторонников, которым придется платить за шекели из своего кармана, — не забывайте, что значит злотый для этих кабцанов[569] в Польше, которые и есть наша главная сила".

То, что в Польше ревизионисты были самой сильной и быстро растущей сионистской партией, признал и Бен-Гурион еще до 18-го Конгресса; но это, а также и то, что польская община была больше всех заинтересована в Палестине, — перед грядущими выборами весило очень немного.

Более того, продолжал Жаботинский, "мы честно старались выяснить, сможем ли мы сформировать единый блок с Группой Б и "Мизрахи". К ним обращались с этим в Палестине, в Кракове и здесь (в Америке). Но и "Мизрахи", и Группа Б были расколоты, и большие их сегменты сейчас за Вейцмана. Поэтому, учитывая, что фактически ревизионисты с их огромным количеством сторонников в Польше, были во всяком случае равны лейбористам по силе, ревизионистское правление решило пригласить Всемирное сионистское правление на конференцию за "круглым столом" с одинаковым количеством участников — перед выборами в конгресс.

Семь ревизионистов, членов исполнительного комитета, были соответственно проинструктированы…

Это может встретить некоторую поддержку. Если это примут, я готов и сам явиться туда; во всяком случае, мы пошлем туда делегатов, которые в самом деле желают достойного соглашения"[570].

Но еще раньше, чем письмо дошло до Хаскеля, жребий был брошен. Как и следовало ожидать, исполнительный комитет отверг идею круглого стола; они занялись подготовкой формального решения, клеймящего петиционное движение, и финального витка к нему: взявшись за исторический текст о шекеле, они добавили новый пункт, по которому владелец шекеля лично обязуется подчиняться дисциплине Всемирной сионистской организации. (Например, каждый, подписавший ревизионистскую петицию и таким образом требующий от Британии соблюдения ее обязательств по мандату, оказывается виновным в нарушении дисциплины и теряет право участия в сионистских выборах.)

Ревизионистское правление после этого отвело шесть недель на подготовку к плебисциту. Жаботинский отправился в привычную кампанию по Восточной Европе — и был потрясен оказанным ему приемом. Он писал Якоби:

"Здесь, в Польше, плебисцит даст не только практически единогласное "да", но и "да", полное энтузиазма. За десять дней все движение стало неузнаваемым: ни следа той ужасной депрессии, какая была две недели назад. Я опять вижу ту сплоченность и уверенность в себе, которые заставили меня влюбиться в нашу толпу во время дела Ставского. О том же из других городов пишет Шехтман"[571].

Накануне плебисцита он обратился к движению с призывом обеспечить честное голосование. Ответ был всеобщий. Ветвь за ветвью докладывала о том, что все прошло без сучка и без задоринки.

После плебисцита он писал де Хаасу:

"Вы видели, что я уезжал из Америки не в духе, усталый и подавленный. Хотел бы я показаться вам сейчас: вы бы меня не узнали Я опять чувствую себя молодым. Свою bain de jeunesse (купанье в источнике юности) я получил за тот месяц, что ездил по Польше, Литве и Чехословакии с сообщением о Новой сионистской организации. Живя в Америке, вы даже отдаленно не можете себе представить невероятную радость, с которой наш народ ответил "да". В Варшаве, Вильне, Белостоке и т. д. полиции приходилось наводить порядок в толпах, ожидавших очереди, чтобы принять участие в плебисците"[572].

В таком же состоянии духа он через несколько дней писал Якоби:

"Мне очень жаль, что я не мог повидаться с вами после моей поездки в Польшу. Вы увидели бы, что я помолодел на двадцать лет… Наши сторонники — и не только молодежь — поразили меня: как если бы их годами держали в душном погребе, а сейчас дверь распахнулась, и они вышли на свежий воздух полей и холмов. Но особенно поразительно было отношение штам иден [именитых евреев][573]. Если бы мы разрешили это, у нас было бы 500.000 участвующих в нашем плебисците, никаких не ревизионистов: надо было бы только сказать им "подождите, когда будут выборы в наш собственный конгресс". Конечно я понимаю, каким ненадежным этот энтузиазм может оказаться в будущем, и потому-то мы и решили проводить выборы перед тем, как Девятнадцатый конгресс постарается замаскировать проблемы; но нет сомнений, что колоссальное множество людей испытывает отвращение к старой СО и с нетерпением ожидает, что начнется что-то новое.

Результат плебисцита свидетельствовал об огромном успехе: "против" голосовало только 1000 членов. Сто шестьдесят семь тысяч голосовали за Новую сионистскую организацию.

Главная разница между выборами Новой сионистской организации, которые проводил Учредительный конгресс и выборами в "старую" заключалась в том, что голосующий за новую не платил за право голоса. Однако он или она должны были подписать декларацию:

Я поддерживаю требование, чтобы Палестина стала Еврейским государством по обе стороны Иордана и я за поддержание социальной справедливости без классовой борьбы внутри палестинского еврейства.

Семьсот тринадцать тысяч евреев от восемнадцати лет и старше приняли участие в выборах в Новую сионистскую организацию. Из них 500.000 голосовали в Польше. То, что это число превзошло число голосовавших за Девятнадцатый сионистский конгресс (635.000 — хотя было распределено более 900.000 шекелей) бесспорно стало значительным достижением. Жаботинский, хоть и разочарованный, что число не достигло круглого миллиона, все-таки признал большую победу сионистской идеи.

События 1935 года обострили значение разрыва с Сионистской организацией. Идеологический конфликт обозначился более четко и брешь в ретроспекте казалась совершенно невосполнимой. Из длинных и откровенных бесед с Бен-Гурионом и того, что Бен-Гурион явно поддерживал идею массовых политических действий, ожидания Жаботинского, надеявшегося на какое-то сотрудничество с Бен-Гурионом, были вполне понятны. К тому же эти ожидания разжигались все более отчаянным положением еврейских общин в Европе. На Девятнадцатом сионистском конгрессе (август, Люцерна) Бен-Гурион, делавший основной доклад, нарисовал пугающую картину еврейских страданий. Описав муки евреев в Германии, где необузданный антисемитизм и разрушение стали для правящей партии вершиной официальной политики, он подвел итоги:

"Около двух третей еврейского народа живет в странах диктатуры, где они лишены всякой возможности самоопределения, самозащиты и даже права открыто протестовать против своих угнетателей. Также и в демократических странах, где нет официальной дискриминации евреев, каждое общее волнение ударяет прежде всего по евреям"[574].

И все-таки ни он, ни кто-либо из его коллег не сказали, что из такого положения надлежит сделать выводы. Напротив, мрачная ирония, с которой Британия резко сократила иммиграцию, даже по сравнению с ее собственными критериями[575], была истолкована благоприятно под сурдинку резолюции недовольства. Протест против британской политики, выраженный в ревизионистской петиционной кампании, даже не был упомянут. В сущности, само возвращение на президентский пост Вейцмана, никогда не отрекавшегося от высказываний, повлекших его отставку в 1931 году, означало, что надо будет постоянно приспосабливаться к его взглядам: отказ от цели — Еврейского государства — и отказ поддерживать любой публичный протест еврейских жителей страны. Фактически уходящее Сионистское правление давно уже заверило британское правительство, что "несмотря на большое количество евреев, которые, что неудивительно, огорчены и разочарованы отношением к ним правительства Его Величества в настоящее время", Еврейское агентство отвергает петиционное движение, "поскольку установленная политика Еврейского агентства — сотрудничество с правительством Его Величества"[576].

Уже в 1931 году лидеры лейбористов согласились с понятием "равенства", сформулированным Вейцманом как цель сионистской политики. Бен-Гурион тогда, во время Семнадцатого конгресса, по просьбе Вейцмана срочно полетел в Лондон вместе с профессором Намиром, чтобы уговорить премьер-министра Макдональда поддержать идею "равенства". Если бы это удалось (а это не удалось), то будучи представлено конгрессу как дипломатическая победа, могло бы повернуть голосование в пользу Вейцмана.

Теперь, в 1935 году, Вейцман, вероятно уступая пожеланиям лейбористов, сделал добавление к своему заявлению 1931 года. Он присоединился к национальному консенсусу против проектировавшейся законодательной ассамблеи. Но равенство, идея вечного равенства властей — еврейской и арабской — независимо от численности обоих народов, под эгидой Британии, оставалась центральной в официальной сионистской платформе. Она выглядела проще, одетая в другую формулу: "Не господствовать и не быть под господством".

В эти самые месяцы, перед созывом Учредительного конгресса и во время его заседаний, Жаботинский пришел к заключению, что может наконец сформулировать те мысли, которые уже некоторое время шевелились в его мозгу, — о сионизме, не только отвечающем крайним нуждам народа, но и определяющем отношения между народом и его землей. Он мог назвать ступени, которые должны были быть построены, чтобы народ мог подняться по ним из бездны крайней нужды на высоты своей истинной судьбы.

На Учредительном конгрессе, открывшемся в Вене 7 сентября в присутствии 300 делегатов, Жаботинский начал в том духе, в каком начинали исторические сионистские конгрессы Герцль и Нордау. Он сделал обзор минувшего столетия, ставшего свидетелем поражения идей "равноправия" и ассимиляции как разрешения еврейской проблемы. Он суммировал опыт мандатного периода.

"Система палестинской администрации не имеет отношения к целям мандата. Законы о земле, таможенные пошлины и налоги, ежедневное управление — ничто не отвечает потребностям [еврейских] поселений. Вопросы о Заиорданье и об алие разрешались в полном противоречии с еврейскими интересами. Все это достигает своей высшей точки в плане создания "Законодательной ассамблеи", антисионистский характер которой не отрицают даже в правительственных кругах. Но ни одно из этих препятствий, ни одна из этих опасностей не встретили серьезного еврейского сопротивления, — не было и следа политического действия, ни даже самозащиты. То, что описывается как политика — это дипломатические беседы без свидетелей и без какого-либо отзвука, без меморандумов, без результатов; может быть, даже никто этого не читает. А общее впечатление, даже у наших друзей, сложилось такое, что сионисты довольны политическим положением в Палестине".

Обозревая панораму еврейской жизни в целом, Жаботинский продолжал:

"Похоже, что мы живем на краю пропасти, накануне окончательной катастрофы всемирного гетто; в период, который еврейская традиция называет "днями Мессии", или в агонии, предвещающей его появление. Перед всемирным обвалом еврейский народ стоит безоружный во всех отношениях. Мелкие цели, карликовые организации, режим препятствий в Эрец-Исраэль и политическая пустота сионизма.

Вот что привело нас в Вену.

Эти 700 000… прислали нас в Вену не ради больших ожиданий, не для критики, не для соперничества, не для того, чтобы "сделать это лучше". Наша миссия — это нечто, размеры чего огромны, как разразившаяся буря, и глубоки, как пропасть мучений перед приходом Мессии: Высокий сионизм.

Это, — продолжал он, — задача неслыханной трудности. Но размеры ее налагаются на нас реалиями, и мы не властны их изменить. Даже Еврейское государство не есть окончательная цель. Еврейское государство только первый шаг в процессе осуществления Высокого сионизма. Вслед за этим пойдет другой шаг: выход из диаспоры, разрешение еврейской проблемы. И последняя истинная цель Высокого сионизма появится только в третьей фазе, та цель, ради которой главным образом существуют великие народы: создание национальной культуры, сияние которой вдохновит весь мир, ибо написано: "Ибо Закон придет из Сиона"[577].

Речь ошеломила слушателей. Она была произнесена спокойным, размеренным тоном, многозначительные слова создавали ощущение пророческой уверенности, а за словами чувствовалась страстность абсолютной веры.

И действительно, именно в эти дни, когда соперники и клеветники демонстрировали потерю веры в приход Еврейского государства, только Жаботинский, наедине с собой, у себя дома, готовил документ, значение которого для его жизни, может быть, превосходит по важности его речь на Учредительном конгрессе.

Это была его последняя воля и завещание. Тут он открыл себе и потомству глубину своей веры в значительность того, чему он учил, что делал и выстрадал.

Он писал: "Я хочу быть похоронен или кремирован (для меня это одно и то же) там, где мне случится умереть; мои останки (если я буду похоронен не в Палестине) можно не перевозить в Палестину, если на это не будет приказа тогдашнего еврейского правительства этой страны".

Именно в то самое время он решился сформулировать свой взгляд на область, о которой он думал много лет, но редко писал, — на религию. О его отношении к религии ходило много слухов; часто говорилось, что он атеист.

Он не был атеистом. Нет ни одного слова во всем, им написанном, которое позволяло бы так думать. Он действительно незадолго до конференции создал толкающую к размышлениям статью, в которой описывал свое ассимиляционное поколение в Южной России как равнодушное, но не атеистическое.

Однако равнодушие — подобно "отношению к прошлогоднему снегу" было абсурдом.

"Можно ли считать духовное развитие таких людей полноценным? Возможен ли полностью развитый дух, неспособный воспринимать волшебство музыки, для которого самые прекрасные стихи всего лишь смесь рифмованных слов? Музыка и поэзия — могучие эмоции; человек, которому не хватает одной из них или обеих — беден, обобран. Но что такое музыка и поэзия по сравнению с той эмоцией, которая и ту и другую породила?

Они произошли, утверждал он, из той силы, которую мы никогда не видели, которая вызывала войны, выращивала преступников и героев, создавала живопись, архитектуру, скульптуру и философию.

Отрицать эту силу — все равно что отрицать существование океанов, Америки или Австралии. Он присовокупил: "В полностью развитом человеческом существе невозможно представить себе отсутствие такой могучей эмоции. Человек будущего, полноценный человек, у которого она присутствует, будет "религиозным". Я не знаю, в чем будет состоять его религия, но куда бы он ни пошел, с ним будет живая связь между им самим и бесконечностью"[578].

Правду сказать, это деистическое признание не принесло решения вечных споров о требованиях еврейской религии. Но в том, что он писал о своих отношениях с иудаизмом, он был гораздо точнее. В его статьях, а еще более в письмах, часто поминается Бог — в обычном стиле верующего еврея. Для него совершенно естественным было пользование такими терминами, как "с Божьей помощью", или "благодарение Богу", или " если Бог даст мне силы". Правда, дальше этого он не заходил. После того как он покинул материнский дом, единственным еврейским религиозным действием, которое он совершал, было ежегодное посещение синагоги, где он произносил кадиш в годовщину смерти отца, и телеграмма об этом для утешения матери.

На такие темы он никогда не разговаривал. Он оставался верен принципам либерального поколения, с которыми он вырос: религия и отношение к Всемогущему — личное, частное дело. Но теперь Новая сионистская организация, которую он основывал, была, как он себе представлял, не просто партией, а настоящим голосом всего еврейского народа. И потому, как он чувствовал, надо было сделать ясной ее позицию по отношению к национальной религии. Он видел, что его долг сделать подробное заявление о религиозной концепции, которая годилась бы для всей нации; и такая концепция, настаивал он, должна быть включена в общую формулу духа и цели движения. За эти годы он не только изучил некоторые элементы традиционного иудаизма; он приобрел обширные познания в Библии и порой удивлял друзей своими цитатами из Талмуда. Мало того, словно возражая на свою-де суровую критику, которой он ранее подвергал нелиберальное поведение палестинских ортодоксов (особенно по отношению к женщинам), он научился за эти годы признавать глубокие позитивные ценности иудаизма. Он был растроган до немоты непреклонной верностью справедливости, проявленной всеми раввинами Палестины, — во главе с первым из них, Аврахамом Исааком Куком, — провозгласившими на весь мир невиновность Ставского и Розенблата[579].

Однажды направив свою мысль на эту тему, он, по его словам, продолжал думать несколько лет и понял, какие глубокие источники человечности и социального понимания содержатся в Торе, не забывая о том, что именно узы религии поддерживали еврейский народ — мало того — народ без родной земли — в мрачные годы рассеяния.

Конечно, говорил он, религия — частное дело каждого… Тут должна быть полная свобода — верить или не верить. "Но не индивидуум должен решать вопрос о том, должны или нет существовать места для богослужения, или должны быть Синай и пророки источниками вдохновения или музейными экспонатами под стеклом, как набальзамированное тело фараона. Чрезвычайно важно для государства и для нас, как народа, чтобы вечный огонь не погас, чтобы свечи зажигались в синагоге и в церкви, чтобы голос пророков раздавался как живой голос в домах нашего народа, чтобы он охранялся от водоворота бесчисленных влияний, чтобы проникал в сердца молодежи наших дней чистейший из всех — дух Божий".

Поэтому он тепло принял блок религиозных, появившийся на конгрессе. Он завоевал около одной восьмой голосов в Польше — 65 тысяч из 500 000- и на конгрессе к двадцати делегатам из Польши примкнули еще сорок из других стран, что составило 20 процентов от общего числа. "Жизнь, — сказал он им, создала гору из камня и гранита между нашими двумя лагерями. Надо прорыть туннель сквозь эту гору. Такой туннель сейчас начали рыть с двух сторон".

В конституции, предложенной Жаботинским и принятой конгрессом, цель сионизма определялась так: "спасение еврейского народа, возрождение его земли и языка, и внедрение священных сокровищ Торы".

Это обновленное определение прошло не без сопротивления оппозиции, бурно выраженного не только ведущими представителями старшего поколения, — такими, как профессор Александр Кулишер (знаменитый специалист по международному праву) и Якоб де Хаас, решивший, в конце-концов, связать свою судьбу с Жаботинским и с энтузиазмом выбранный председателем конгресса, — но и многими лидерами Бейтара, в числе которых были и Мордехай Катц из Литвы и Арье Диссенчик из Латвии. Они утверждали, что новое определение является отклонением от фундаментальных принципов сионизма и создает возможную опасность для свободы совести в движении. Некоторые выражали страх, что новый элемент может пробудить "клерикализм" в движении.

Жаботинский справился с этими страхами без особенного труда. Некоторые из критиков, по его словам, ошибочно смешивали клерикализм с религией. Он со своей стороны ценил Эмиля Золя и его круг за то, что они одержали победу над клерикализмом. "Но, — подчеркивал он, — клерикализм не религия. Мы хотим ввести в нашу платформу моральную силу религии, а не клерикальную фальсификацию". Его и в самом деле давно беспокоило чувство, что либералы, "изгнавшие клерикализм, изгнали с ним вместе и Бога".

Что же касается самого оспариваемого предложения, то он упрекнул сомневающихся: "Разве вы не признаете, что Тора содержит высокие и священные истины? Даже самые крайние из свободомыслящих не могут этого отрицать. Если так, то не правильно ли будет поддержать признание этих священных истин? И даже если это означает революцию в вашем мышлении, я все-таки призываю вас сказать "да" этому новому элементу нашей платформы".

Нет сомнения, что огромное большинство делегатов не видели ничего неправильного в ссылке на Тору, но, возможно, считали это излишним. Конечно, в еврейском образовании должно было быть еврейское содержание, и не приходится спорить, что Тора — первоисточник. К чему же весь этот шум? Очень немногим из них казалось нужным принять участие в дискуссии, и предложение было принято огромным большинством против неубежденного меньшинства.

Жаботинский, знавший, что Эри, противник всякой религии, конечно, поддержал бы меньшинство, почувствовал необходимость сказать ему то, что он говорил конгрессу. Эри, активный член "Бейтара", теперь окончательно устроился в Палестине, работал инженером, и его отец через два дня после конгресса написал ему длинное письмо:

"Почему позволительно провозглашать принципы сионизма во имя Герцля (хотя их можно провозглашать и без Герцля)… и стыдно цитировать Библию? Это в конечном итоге просто некий снобизм… Я не только хотел бы восстановить в "респектабельном" обществе Библию и Всемогущего, я иду дальше. Пафос религии — вот в чем мы нуждаемся… Если бы было возможно создать целое поколение верующих, я бы радовался".

Однако именно о конфронтации новорожденного Еврейского государства с древней религией, оформленной и отлитой долгими столетиями изгнания, Жаботинский сделал свое самое значительное, самое пробуждающее мысль и самое оспариваемое заявление. Он обратил его к религиозным евреям:

"Полный триумф еврейской традиции, проникновение и распространение ее корней могут произойти только в независимом еврейском государстве. Другими словами, истинная "ограда вокруг Торы" — это государство для евреев"[580].

Он хотел, чтобы они поняли: если существование государства дает эту ограду вокруг Торы, некоторые — или многие — из этих "оград", созданных условиями диаспоры, станут излишними, и многие из запретов и проскрипций, осложняющих полное соблюдение закона, можно будет убрать. Выполнение этого потребует, разумеется, тщательного пересмотра многочисленных установлений, регулирующих ежедневную жизнь, — но, конечно же, огромность и величие национального восстановления заслуживают, чтобы это было предпринято[581].

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

"Я СОВЕРШЕННО выжат и должен отдохнуть", — писал Жаботинский Якоби в конце лета 1935 года. Настоятельная необходимость в отдыхе после тяжелейшего рабочего расписания была в его письмах частой темой. Уже в 1933 году ревизионистская штаб-квартира сообщила по всем ветвям, которые он собирался посетить, что он просит освободить его от груза социальных обязанностей — обедов, встреч и т. д. Только его врачи — которых он заклял, чтобы они молчали, — немногие близкие друзья и, очевидно, его сын Эри знали кое-что о его болезни. Даже расследования, сделанные Шехтманом после смерти Жаботинского, по-видимому, не вскрыли, что это было. Выяснилось, что около семи лет он страдал от диабета, сперва не обращая на него внимания, но потом, когда его стали проверять, к этому прибавился избыточный вес, от которого он избавился благодаря строжайшей диете. Летом 1935 года его также уговорили бросить курить.

Это письмо к Якоби было одним из нескольких. 15 августа он пишет: "Я в самом деле устал" и "я слишком страшно устал". Через две недели он пишет о "колоссальной усталости", а 9 сентября "Я вынужден поехать в Монтекатини — единственное место типа Виши или Карлсбада, вполне доступное в этом сезоне… Не пишите мне". Вполне вероятно тут еще развилась болезнь сердца, и это могло способствовать его решению именно тогда написать свое завещание, которое он пометил: Париж, 3 ноября 1935. Именно в том году он отвечал сестре на тревожные расспросы о здоровье заверениями, что чувствует себя особенно хорошо[582].

Доктора советовали ему "изменить образ жизни". Он был бы счастлив их послушаться. Он тосковал, он изголодался по возможности погрузиться в то, что считал своим настоящим ремеслом, — писать и писать. Это не было смутным желанием "вообще". В его мыслях сами собой копошились романы. Весной 1935 года он написал Зальцману, что в голове у него три сюжета для романов. 1. "Девушка из Шунема", которую привели на постель к старому царю Давиду. "Моя интуиция подсказывает мне, — пишет он, — что это была Суламифь из "Песни Песней". 2. "Сын Ревекки" — история патриарха Иакова. 3. "М-с Глемм" — эпизод из жизни Эдгара Аллана По".

И стихи. Ведь он так и не закончил перевод Дантова "Ада", и в этой области тоже было много мечтаний, от которых пришлось отказаться.

Вот так, когда на него находило отвращение, он "угрожал", что уйдет и целиком посвятит себя литературе. Но Жаботинский был человеком ведомым, как ведомым был и Герцль, и главное, что вело его в жизни, были потребности своего народа. Он мог сесть на диету, отказаться от курения, уехать на отдых — но все это только для того, чтобы лучше нести груз, который он на себя взвалил. И конечно же, он не собирался "изменить свой образ жизни".

В конце 1933 года он обрадовался тому, что правление переехало на новую квартиру — на улицу Понтуаз, номер 7. И на сердце у него стало легко, что было новостью. Он писал в письмах друзьям, что любит эту квартиру, — просторная, она могла вместить все отделы правления. В его энтузиазме чувствовалось что-то отцовское. Именно здесь, как вспоминает Шехтман (в единственных письменных воспоминаниях члена Ревизионистского правления), сотрудники Жаботинского впервые получили реальную возможность работать с ним вместе в одной команде. Только на улице Понтуаз все шестеро вновь избранных членов правления оказались вместе в Париже и могли регулярно встречаться с ним.

Шехтман в своем единственном рассказе о периоде, когда он был одним из главных действующих лиц, писал:

"Уже многие годы критики Жаботинского изображали его яростно нетерпимым к любому взгляду, не принимавшему "ортодоксальности" его собственного мнения, упрямому в своих убеждениях, глухим к аргументам сотрудников. Но опыт улицы Понтуаз ничего этого не подтверждает. Можно с уверенностью заявить — и вряд ли кто-нибудь может судить об этом лучше, чем автор (Шехтман), знающий все из первых рук, — что отношение Жаботинского к коллегам никогда не было деспотическим. С ним легко работалось, он был лоялен к своим сотрудникам, внимателен и никогда не пытался навязать свою волю на основании своего огромного авторитета. Когда возникали серьезные расхождения во мнениях, он всегда старался, чтобы они не перешли в настоящий раскол… Для улаживания разногласий он предпочитал метод разговора с глазу на глаз. Он мастерски владел искусством общения, с мужчинами и женщинами, молодыми и старыми, простыми и изысканными, он применял свой шарм, и врожденный и изученный, как один из главных своих козырей… В манере не было никакой снисходительности, никакой интеллектуальной дубинки. Цель всегда была убедить, а не принудить и не подавить. В собеседнике всегда подразумевалась высокая интеллигентность, и Жаботинскому было интересно представить ему свои идеи и сделать его товарищем по поискам истины. Он владел тонким искусством "подсластить" и умел сделать к случаю комплимент, когда вполне искренний, когда и наполовину. В результате собеседник редко страдал от своего поражения, переживая волнующее ощущение, что был партнером Жаботинского и разделил его успех.

На встречах правления и других ревизионистских органов, даже когда обсуждались очень важные вопросы, он никогда не пользовался своим положением президента и действовал только как primus inter pares (первый среди равных), голосуя наравне с другими. Когда решения принимались большинством голосов, он любезно подчинялся. Но даже когда он бывал совершенно неудовлетворен результатом голосования, он никогда не прибегал к попыткам переменить его, угрожая своей отставкой. В то время как некоторые его коллеги не раз предлагали уйти в отставку из-за разногласий во мнениях, он всегда этому противился. Он настаивал, что группа серьезных, образованных и ответственных людей всегда должна быть способна изменять мнения друг друга путем дискуссий и расчетов, так, чтобы добиться приемлемого для всех решения. Как правило, он старался не ставить на голосование главные вопросы или такие, расхождения по которым были слишком сильны. Он проверял, в чем несогласие. Если добиться согласия было невозможно, он откладывал решение, нередко пропуская возможность действовать… Он был естественный борец и прирожденный миротворец. Как правило, он был вежлив и добр, и подавлял свое природное нетерпение. Он был любезен и внимателен в дебатах, откровенен, но редко мстителен. Конечно, он не был образцом добродетели. Его колючее остроумие могло причинить боль — и причиняло ее. У него были сильные симпатии и антипатии, и он бывал резок в ответах. Но он быстро восстанавливал равновесие, ибо всегда желал воссоздать гармонию в споре, единство в разнобое.

Он проводил долгие часы на улице Понтуаз и полностью вошел в ежедневную жизнь этого офиса, иногда сам занимаясь рутинной конторской работой. Его нередко можно было увидеть среди секретарш и технических работников с трафаретами или циркулярами в руках или даже надписывающим конверты и разбирающим почту. Сколько бы ни говорили, что тратить время на такого рода работы — расточительность, все было зря.

Руководящий узел "Понтуазской компании", как нас стали называть, чувствовал себя хорошо и непринужденно в своих ежедневных контактах с Жаботинским. Эти контакты не ограничивались служебными часами и регулярными встречами с Всемирным правлением. Часто Жаботинский звал кого-нибудь из нас на длинную прогулку, чтобы поболтать за пределами офиса. Однако после каждого заседания правления, как бы поздно оно ни кончалось, он предлагал всем вместе отправиться в кафе, чтобы, как он выражался, "развеять дым партийных деловых разговоров и поговорить о нормальных вещах". Некоторые из нас возражали, говорили, что слишком поздно и что он устал и должен отдохнуть. Жаботинский неизменно пренебрегал этими возражениями: "Кто устал? Я? Да вам это приснилось! Что нам всем нужно — так это передышка, духовная ванна, свет и остроумный разговор. Пожалуйста, пойдемте, я, во всяком случае, пойду — вы ведь не бросите меня одного за столиком кафе, правда?" Конечно же, никто не хотел его бросать. И мы оставались в кафе "Куполь" до рассвета, делились воспоминаниями, говорили о литературе и поэзии, шутили, сплетничали, — политика изгонялась. Жаботинский был самый веселый из нас, свежий, беззаботный, неутомимый в предложении новых тем, первый, кто хвалил хорошо рассказанную историю, всегда готовый принять любой вызов, веселый и легкомысленный, как самый юный в нашей компании. Эти ночные неформальные посиделки давали всем нам большой, незабываемый опыт. Хватало и частных встреч, и приглашений. Когда позволяло время, Жаботинский охотно принимал приглашение к обеду или к чаю от тех, у кого была семья и дом. Он обычно приходил с г-жой Жаботинской, и оба были очень любезными и непридирчивыми гостями. Чаще Жаботинские сами приглашали к себе. Принимали они просто и дружелюбно, и в атмосфере их дома люди разного общественного положения чувствовали себя уютно — евреи и христиане, "парижане" и приезжие. Некоторые из нас часто бывали на таких сборищах, другие пользовались привилегией забегать когда угодно.

Однако, — писал Шехтман, — было бы неправильно создавать впечатление, что наша "жизнь с Жаботинским" была всегда гладкой и безоблачной. Он очень страдал от личных, часто мелочных конфликтов, язвительных взаимных нападок и придирок со стороны части его коллег и других ведущих членов движения. Этот аспект жизни на улице Понтуаз обильно отразился в его переписке того времени".

К критике, обращенной против него самого, Жаботинский относился очень терпимо. Как подчеркивает Шехтман и как автор этой книги слышал от других сотрудников Жаботинского в более поздние годы, он никогда на критику не обижался. "Вы, вероятно, во многом правы, — писал он одному из палестинских лидеров. — Я плохой тактик: я или терплю слишком долго, или топаю ногой слишком сильно, и вообще делаю слишком много ошибок".

Сотрудники вскоре заметили еще одну человеческую черточку Жаботинского. Как бы ни был он озабочен всевозможными и всегда срочными проблемами, он умудрялся проявлять родственный интерес к личным проблемам всех, кто был вокруг него, и, когда возможно, неприметно помогать в их разрешении. Очень поучительна история молодого члена правления, доктора Якоба Дамма. Вскоре после своего приезда в Париж, где он принял дела, Дамм влюбился в одну из молодых секретарш и начал за ней ухаживать. Когда члены правления узнали о романе, некоторые его не одобрили. Они ворчали, что негоже одному из них, высокопоставленных, появляться повсюду с простой секретаршей. Дамм был смущен, но мысленно плюнул на своих надутых, хоть и уважаемых коллег. Он и его молодая приятельница продолжали повсюду появляться вместе и однажды приняли участие в организованном партией празднике. Жаботинский обещал прийти. В назначенный час все участники стояли вокруг, ожидая его появления. Когда он показался в дверях, то не прошел сразу в зал, но задержался минуты на две, оглядывая собравшихся. Вдруг он кинулся вперед, прямо к молодой подруге Дамма, и поцеловал ей руку. Проблема была разрешена[583].

В письмах и речах того времени он снова и снова выражал огорчение, что усилия разных групп создать могущественную всемирную организацию для проведения экономического бойкота Германии терпят неудачу. Он поднимал этот вопрос и на Учредительном конгрессе Новой сионистской организации, и снова предлагал помощь движения как координатора новых усилий. Но неизменно каждая новая попытка наталкивалась на компенсирующее значение беспошлинной продажи германских товаров в Палестине и через Палестину — как последствие соглашения по трансферту. "Одной из первых задач возобновленной борьбы за оборону, — сказал он на Учредительном конгрессе, — должно быть прекращение постыдной "ха авара" (соглашение по трансферту) со всеми ее ядовитыми последствиями". Но движение за бойкот оставалось разбросанным, и 'ха авара" процветала.

В Палестине лидеры Гистадрута, чья промышленная мощь колоссально усилилась в результате соглашения по трансферту, выдвинули изумительную теорию: в то время как священный принцип, на котором основан бойкот, должен соблюдаться и пропагандироваться, священный принцип "спасения еврейской собственности" должен осуществляться[584].

Через восемь дней после речи Жаботинского, 15 сентября, нацистское правительство опубликовало ужасающие нюрнбергские законы, углубляющие и расширяющие введенные ранее унижение, деградацию и "расчеловечивание" еврейского населения Германии. Уже в 1933 году евреи были изгнаны с гражданской службы, с государственных мест, из журналистики и радио, кино и театра, фермерства и преподавания. Пятьдесят процентов общины уже лишилось средств к существованию. В 1934 году были изгнаны врачи, адвокаты и бизнесмены. Для евреев закрылись многие магазины, медицинские и другие учреждения. Многие города объявляли, что не разрешают евреям жить в их пределах. Теперь нюрнбергские законы лишали их германского гражданства и превращали в "субъектов". Законы запрещали браки и сожительство между евреями и так называемыми арийцами. Евреям запрещалось нанимать арийскую домашнюю прислугу моложе сорока пяти лет. Все щели, через которые евреи еще могли дышать, были закрыты в последующие годы добавочными декретами.

Даже варварский произвол не повлиял на сионистскую политику ха авара, продолжавшую подрыв коллективных усилий организовать, хотя бы во имя национального достоинства, сопротивление германской экономике; благодаря своей поддержке гистадрутовских предприятий она явилась серьезным фактором, определившим отказ от бойкота: в Сионистском правлении доминировали лейбористы.

"Ха авара" вызывала отвращение и стыд не только у ревизионистов. Немалая часть всемирной еврейской прессы, в частности, лондонская "Джуиш кроникл" печатала статью за статьей, осуждавшие ее. Даже Зелиг Бродецкий, при всей своей лояльности к лейбористским коллегам и к Вейцману, заявил, что 'ха авара" — "нечистое" соглашение, но экономически необходимое. Полковник Фредерик Киш, бывший член Сионистского правления и по-прежнему столп истеблишмента, неожиданно взорвался:

"Наше национальное движение, которое так заражено, не может эффективно апеллировать к совести мира перед лицом нацистских злодейств и чудовищной пропаганды, которую свободно ведет Юлиус Штрайхер на улицах Берлина"[585]. Ни завинчивание гаек в Германии, ни постепенное удушение евреев в Восточной Европе не смягчило сердца тех, кто кроил британскую политику в Палестине. На слова Жаботинского, что единственным рациональным ответом на тяжелейшее положение евреев стало бы скорейшее создание еврейской независимости при еврейском большинстве в Палестине, не обратили внимания. Один великий англичанин в этом году признал соучастие во всем этом английской политики. На обеде в его честь в отеле "Гросвенор Хауз" в Лондоне, за несколько месяцев до нюрнбергских законов, Джозия Веджвуд смело сопоставил британскую политику в Палестине с нацистскими преследованиями.

"Когда мы думаем об обращении с маленькими еврейскими детьми в немецких школах и о возвращающихся побежденных изгнанниках, которых посылают в концлагеря, чтобы "обучить" германским добродетелям, у нас бурлит в животе. Когда я думаю о бедных евреях, которые бегут в Палестину от голода и преследований в европейском аду и там попадают в тюрьму по английским законам, — мужчины и женщины, безобидные и беспомощные, объявляющие голодную забастовку, чтобы сквозь стены выйти на свободу, и делают это на глазах у английских тюремщиков, — тут мы, конечно, видим двойное преступление, преступление против Бога и против нашего доброго имени"[586].

В этом году закончилась "Парижская глава". Учредительный конгресс постановил опять перенести штаб-квартиру движения в Лондон. Для Жаботинских это было не самое лучшее решение. Париж, город, который они оба любили, десять лет был их домом. Их жилье, четырехкомнатная квартира на улице Мари Дави была далеко не роскошна, но удовлетворяла их скромные потребности. Теперь в Лондоне им пришлось жить, хотя, как они думали, временно, в однокомнатном номере маленькой, старомодной, но чистенькой гостиницы (на Белсайз Гроув, 15), с телефоном в коридоре.

Но у Ани, к счастью для Жаботинского, была аристократическая приспособляемость к трудным условиям, характерная для нее во все время их совместной жизни. Может быть, она и предпочла бы жить во дворце, но ее друзья подтверждают: где бы они ни жили, она вела себя так, словно наслаждалась дворцовым комфортом. Она привела эту единственную комнату в такой вид, что, как вспоминает тогдашний секретарь Жаботинского Айзик Ремба, туда нередко приглашались к обеду их иностранные гости.

А штаб-квартира движения после улицы Понтуаз оказалась в Лондоне на Финчли роуд, 47, в С.-Джонс Вуд. Новое помещение — тоже в старом доме — по размерам было похоже на старое, там разместились все отделы правления.

Несмотря на личный вкус Жаботинских, переезд в Лондон был правильным. Ввиду проектируемой для организации программы ее местонахождение теперь, конечно, благоприятствовало воздействию на британский истеблишмент — правительство, парламент и прессу, а также и более частым контактам с ценными британскими друзьями.

Но переезд сделал более явственной двойственность отношения Жаботинского к Британии. С одной стороны, его постоянные, последовательные, иногда яростные нападки на британскую политику, враждебную сионизму (во всех его версиях), с другой — постоянное выражение веры в Англию. Он с горечью сознавал это видимое противоречие. В это самое время он писал своему — и сионизма — истинному другу, полковнику Веджвуду:

"Очень трудно научить любого иностранца — а евреев, может быть, особенно, — выступать против режима, при том, что доверяешь британской нации. Особенно это станет трудно в предстоящие несколько месяцев, из-за дела с законодательным советом, а также из-за совпадения визита британского легиона в Берлин с погромом в Шарлоттенбурге. А я хочу, чтобы разница была ясна: борешься с правительством из-за его грубых ошибок в Палестине или еще где-нибудь, но помнишь, что от самого британского народа ты должен требовать их исправления"[587].

Сущность ссоры Жаботинского с Вейцманом заключалась в том, что он требовал вынести еврейское дело о сионизме и против нынешнего британского правительства в Палестине на суд британского народа. Он настаивал, что британский народ и есть "апелляционный суд".

Петиционное движение, предоставлявшее массам голос для выражения мучительной тревоги еврейского народа и его слишком долго подавляемого протеста, — это первая ступень и символ политического плана Жаботинского. Он верил, что еврейский вопрос, должным образом опубликованный и представляющий, как следовало ожидать, большинство народа, потрясет британское общественное мнение и принесет желанные перемены в британской политике.

Такие перемены не были неизвестны в британской политической истории. Даже Вейцман, поддержанный разбуженным общественным мнением евреев и христиан, в 1930–1931 гг. предложил пересмотр объявленной политики.

Жаботинский был убежден, что сильная Новая сионистская организация сможет принести воссоединение сионистского движения. Никто лучше него не знал, как велики препятствия. Но он видел и прямую линию логического прогресса, проходящую через все болота и джунгли враждебных обстоятельств. В нем всегда жило воспоминание о борьбе за еврейский легион, встретившей еще большие трудности с еще меньшими ресурсами, и этот опыт подкреплял решительность и оптимизм, лежавшие в основе его характера. К тому же он смотрел дальше и за объединением сионизма видел не "организации", а собрание всемирного еврейства, к которому автоматически будет принадлежать каждый еврей старше двадцати лет. Он дал своему видению имя Senatus Populusque Judaicus (Еврейский народный сенат); сенат должен был появиться на мировой сцене и выступать от имени того "еврейского народа", о котором говорилось в мандате, появившемся на свет для "перестройки" Еврейского национального очага — т. е. Еврейского государства[588].

Таким образом, общая система Жаботинского была логична и вполне последовательна. Какие шансы тут имелись для перестройки британской политики, предвидеть невозможно, и при рождении Новой сионистской организации они казались весьма тусклыми.

К тому же с разных сторон раздавались голоса, предлагающие начать действия, чтобы мандат был передан другой стране. Некоторые предлагали Италию, которая, как считалось, поощряла сионизм. Действительно, Муссолини сказал Вейцману, что он всегда был за создание национального очага для евреев в Палестине, где в конце концов должно быть создано еврейское государство[589]. Другим знаком расположения было разрешение итальянского правительства открыть морское училище для "Бейтара" в Чивитта Векии, близ Рима[590].

Жаботинский сразу же отверг эту идею. Он подтвердил, что Италия, хотя он терпеть не может тамошнюю диктатуру, относится к сионизму дружелюбно и интересы Польши будут соблюдены при свободной эмиграции евреев в Палестину. Но никакой выбор еще не замаячил, потому что Британия не собирается отказываться от владения Палестиной, которую она долго рассматривала как колонию — просто предпочитая один "туземный" народ другому. Жаботинский предупредил мечтающих о замене Британии, что альтернативы нет. И (как это часто случается, когда брак прокис, а развод невозможен) еврейский народ должен уживаться с британским правительством, пользуясь каждым случаем взволновать британское общество несправедливостью и упорными заблуждениями британской политики и угрозами этой политике в самой Палестине.

1935 годом отмечен поворот в новейшей британской истории — начало новой, сомнительной главы, получившей название "умиротворение". В марте Гитлер разорвал ограничения, наложенные Версальским договором, и объявил о введении в Германии всеобщей воинской повинности, создав армию в полмиллиона человек. За этим последовал толстый том британской, французской и итальянской риторики. Через два месяца Гитлер произнес речь, полную примирительных и доброжелательных выражений, предлагая ограничить новый — прежде не существовавший — германский флот так, чтобы он был равен 35 процентам британского. Британское правительство, обрадованное щедростью Гитлера и его дружеским тоном, поспешило подписать военно-морское соглашение, в спешке забыв свое прежнее обязательство проконсультироваться с Францией и Италией.

При таком настроении, преобладающем в британском истеблишменте, Муссолини, давно уже мечтавший об удовлетворении итальянских имперских амбиций в Африке, решил, что может рискнуть и атаковать Абиссинию. Его агрессия в октябре 1935 года встретила водопад гневных заявлений, особенно в Британии, и Лигу Наций уговорили наложить на Италию санкции. Санкции были частичные и наложены так нерешительно, что муссолиниевские войска без особого труда победили слабую Абиссинию. В июле 1936 года страна оказалась в его руках. Единственным немедленным следствием этого оказались испорченные отношения с Британией и Францией и сигнал бдительному Гитлеру, что у Британии и Франции не хватило духу надавить даже на сравнительно слабую Италию.

Гитлер действовал быстро. Он был совершенно неспособен бросить Британии и Франции военный вызов, но нанес очень болезненный удар международному порядку в Европе, и это был самый унизительный из возможных — удар по их престижу. 2 марта он направил в Рейнскую область (демилитаризованную по Локарнскому договору 1925 года, свободно подписанному Германией) небольшое, символическое воинское соединение, которое за несколько часов могло быть разбито французами. Французы не пошевелились.

Престиж германского фюрера в его собственной стране и далеко за ее пределами достиг небывалой высоты, прежде всего среди генералов, сначала считавших решение войти в Рейнскую область безумием. Они добились от Гитлера обещания, что, если французы окажут какой-нибудь признак сопротивления, вошедшие войска немедленно отступят. Французское правительство через девять дней действительно призвало Британию присоединиться к ним для противодействия. Британия отказалась.

Резкий контраст представляло британское поведение с евреями в Палестине. "Как гром среди ясного неба, — писал Жаботинский, — на нас посыпались декреты за декретами. Годами мы слушали бесконечные медоточивые доклады о всевозможных успехах, о процветании, высокой заработной плате и больше всего о нашем дорогом друге, генерале Ваучопе. Как вдруг, в последние два-три месяца, все изменилось, и больше всего наш дружелюбный верховный комиссар, который изменился к худшему… Немного времени понадобится, и его имя будет звучать эхом таких имен, как Пассфилд, Чанселор или Сторрс. Во-первых, он [дает нам] нечто вроде парламента, потом смело срезает выдачу сертификатов, а потом — новые ограничения покупки земли у арабов. Все "и вдруг".

Сам Жаботинский удивлен не был. Много раз он предупреждал, что "процветание", которое возникло от ввоза денег иммигрантами-капиталистами (по 1000 фунтов стерлингов каждый) и помогло наполнить сундуки правительства, — пустое дело. Финансовая политика правительства не покровительствовала местной промышленности и таким образом отбивала охоту к инвестициям, продолжала не давать евреям государственные земли, и потому целые группы иммигрантов не могли заняться фермерством. Единственной процветающей ветвью была строительная промышленность, которая фактически не была промышленностью в принятом смысле слова. За исключением этого иммигранты были вынуждены заниматься спекуляцией, быстро поглощавшей их капитал[591].

Лично Ваучоп был приветлив, но Жаботинский никогда не верил в ангельский образ, нарисованный сионистским истеблишментом, восхищавшимся его личным, человеческим интересом к строительным проектам. В главном — политике — он работал в духе министерства колоний и применял принципы, легшие в основу практики 1930 года: правам арабов отдавалось предпочтение перед правами евреев. Особенно ему полюбилось предложение о законодательной ассамблее. Сионистский конгресс его отверг, но Ваучоп настаивал, надеясь, что плененные его решительностью евреи согласятся. Прецедентов такого исхода имелось немало. Так, в последние дни 1935 года он объявил одновременно Сионистскому правлению и арабским лидерам, что твердое решение создать законодательный совет принято правительством. Он будет состоять из двадцати пяти членов: половина арабы — девять избираются, пять назначаются правительством; евреев восемь — три избираются и пять назначаются; пять британских официальных лиц и один "гражданский" дополняли этот список. Председателем будет британец, крупный чиновник, и у верховного комиссара будет право вето.

Официальным предлогом было то, что таким образом создастся постоянный тупик — британские чиновники и гражданский "джокер в колоде" будут голосовать вместе с единогласным еврейским блоком против монолитного арабского.

Жаботинский, кроме того, что написал множество статей и произнес множество речей, давно уже предупреждал друзей сионизма в парламенте о скрытых опасностях этого плана. Как президент Новой сионистской организации он вместе с Якоби обратился с предупреждением к Дж. Томасу, министру колоний. Он развил свою кампанию. Он неутомимо лоббировал членов всех партий. Теперь перед правительством стоял единый фронт, потому что Сионистский конгресс провел резолюцию против правительственного предложения. Не будучи в состоянии предупредить дебаты в Палате общин, предложенные ее членам-просионистами, правительство потерпело поражение. Долго лелеемый план Законодательного совета оказался отброшен. По мнению многих евреев, сионистская оппозиция плану Законодательного совета "повернула" Ваучопа против его сионистских Друзей.

Это обвинение было не лишено оснований, Вейцман и его коллеги фактически приняли идею Законодательного совета. Жаботинский в резкой статье напомнил, с каким энтузиазмом и триумфом сионистские лидеры приняли в 1931 году письмо Макдональда, — которое потом было признано коррективой пассфилдовской Белой книги. Уже в этой Белой книге содержалась угроза Законодательного совета, и она, как и все другие важные пункты, не была исправлена в письме Макдональда; она осталась действенной. Он писал:

"Письмо Макдональда было хуже, чем Белая книга Пассфилда — потому что текст письма был фактически составлен вместе с Еврейским агентством. Каждое слово вырабатывалось взаимным соглашением. Под каждым словом вы в самом деле имеете сионистскую подпись".

Жаботинский вспомнил свою собственную речь на Сионистском конгрессе 1931 года, большая часть которой была посвящена письму Макдональда, когда он снова и снова предупреждал о смертельной опасности Законодательного совета для будущего сионизма[592].

Кто может обвинить Ваучопа за его веру в то, что сионистские лидеры готовы любезно принять Законодательный совет? Кто может обвинить его за то, что он был удивлен, когда сионисты приняли решение возражать против этой идеи, к которой он так привязался? Кто не поймет, что он чувствует себя "преданным"?

И все-таки это просто еще один фактор в его враждебном поведении. Все его действия, их значение и хронология еще до того, как возник вопрос о Законодательном совете, указывают на то, что Ваучопа можно идентифицировать с самыми худшими из его предшественников в области обороны от арабского насилия. (Лорд Пламер был, разумеется, великим исключением.) Настоящий образчик его поведения страна получила на два года раньше, в октябре 1933 года, когда арабы объявили шествие и демонстрацию в Яффе против еврейской иммиграции. Последовало запрещение правительства. После чего произошли и шествие и демонстрация. Очень быстро они превратились в буйство. Полиция приказала демонстрации разойтись, демонстранты отказались. Британский офицер майор Фарадэй не оробел и приказал своим солдатам стрелять. Семеро мятежников были убиты или ранены. Многие их лидеры, в том числе Ауни Бей Абдул Хади (игравший главную роль в погромах 1920 года), попал под судебное преследование. Яффский магистрат приговорил пятнадцать из них к тюремному заключению на срок от пяти до десяти месяцев. Апелляция в районный суд была отвергнута; но здесь вмешалась "высокая политика". Приговоры были отменены, виновные арабы, подписав обязательство в "хорошем поведении" освобождены. Арабы для себя заметили: давалось новое — разительное — доказательство того, что правительство симпатизирует их интересам и готово предоставить иммунитет от наказания лидерам, проповедующим и разжигающим насилие. В довершение всего майор Фарадэй получил выговор.

После года сравнительного спокойствия арабы начали широчайшую кампанию провокации к насилию; согласно докладу правительства мандатной комиссии Лиги Наций за 1935 год, "распространялись слухи о формировании террористических банд по политическим и религиозным мотивам". Главным каналом возбуждения была, конечно, арабская пресса; правительственный доклад того года описывает эту кампанию как "исключительно неистовую". Никакому преследованию (которое предписывал закон о печати) она не подвергалась. Несколько газет были временно прекращены — и кампания свободно продолжалась. Напряжение росло, и Жаботинский понял, что, поскольку официальный сионизм не шевелится, выступить с предупреждением следует ему:

"Евреи, опять запахло августом 1929 года. Силы наши неадекватны, а существующие не объединены".

Датировано 31 января 1936 г.[593].

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

АРАБСКИЕ мятежи, в еврейских отчетах называемые "беспорядками", а у самих арабов — восстанием, с самого начала являли собой удивительный феномен, отразившийся в названии брошюры Гораса Б. Сэмюэля "Восстание с позволения". Жаботинский, издали, еще за четыре месяца перед тем, предупреждавший еврейскую общину о приближающихся волнениях, теперь увидел признаки их неминуемости. 5 апреля 1936 года он телеграфировал из Лондона верховному комиссару:

"Вынужден предупредить Ваше превосходительство о тревожных сообщениях из Палестины. Там опасаются антиеврейских волнений. Сообщения утверждают, что агитацию ведут круги, надеющиеся заставить сионистов принять Законодательный совет. Разрешение специальных арабских демонстраций небывалого масштаба, по-видимому, эксплуатируется, чтобы возродить гнусный военный клич "Эддовла маана". Всемирное еврейство также встревожено. Опыт показывает: такие события неизбежно заканчиваются кровопролитием, особенно учитывая недостаточность имперских войск, неэффективность полиции, недавно подтвержденную генеральным инспектором Спайсером, и отсутствие легализованной еврейской самообороны. Считаю своим долгом сообщить эту информацию Вашему превосходительству как ответственному администратору-солдату, который, как я сам слышал год назад[594], заверял в надежной безопасности Палестины. Вместе со всеми евреями почтительно ожидаю отрицания опасности или решительных мер. Вкратце содержание этой телеграммы сообщено правительству и парламентским друзьям".

20 апреля, не получив ответа ни от верховного комиссара ни от министра колоний, Жаботинский написал напоминание министру колоний Дж. Томасу. Министерство колоний ответило 23 апреля. Оно отрицало, что британских войск в Палестине "недостаточно". Через четыре дня арабская толпа уже буйствовала в Яффе. Девять евреев были убиты на улицах, многие ранены. Мятеж распространился на другие центры, со спорадическими нападениями на транспорт и на отдельных евреев. Это еще не был серьезный пожар: утверждение министерства колоний, что британских войск в Палестине достаточно, соответствовало действительности. Но они не пускались в дело ни перед мятежом, ни тогда, когда он начался.

Роль правительства обсуждалась позднее, на чрезвычайной сессии перманентной мандатной комиссии Лиги Наций. Два ее члена, барон ван Асбек и Пьер Ортс, расспрашивали британского представителя Хоторна Холла об обстоятельствах мятежа. Они подчеркивали, что, в то время как взрыв насилия уже предвидели "другие лица", в частности Жаботинский (чью телеграмму они читали), администрация этого не сделала. Поразительный ответ дал Холл, сказавший, что Жаботинский послал свою телеграмму в связи с [мусульманским] фестивалем в Неби Муса, который, "как он имел некие основания думать, приведет к серьезным беспорядкам". Холл объяснил, не краснея, что в Неби Муса не произошло никаких беспорядков и поэтому "предупреждение Жаботинского оказалось необоснованным". Вероятно, Холл считал это достаточным объяснением того, почему правительство не приняло никаких превентивных мер.

С самого начала мятежа правительство знало, где искать его организаторов. Они не прятались. Они открыто показывали, что им нечего бояться вмешательства правительства в свои планы. Через два дня после начала мятежа несколько арабских организаторов объявили о создании объединенного руководства — "Арабского верховного комитета", — заявившего о своей ответственности за мятеж и предъявившего свои требования: конец еврейской иммиграции и продажи земли евреям и создание правительства представителей. А главное — они объявили всеобщую забастовку, охватившую всю арабскую общину и вскоре появились молодые арабы, наблюдавшие за арабскими магазинами в городах и деревнях, чтобы гарантировать их участие. Неподчинение должно было наказываться смертью[595]. Таким образом задачи правительства упрощались. Оно могло объявить военное положение; могло объявить забастовку в условиях чрезвычайного положения незаконной и арестовать лидеров-самозванцев. Ничего подобного оно не сделало. Ваучоп без обиняков отверг протесты сионистов. Это были ясные сигналы арабским лидерам. Отношения между правительством и организаторами забастовки и мятежа отразились в деле Хадж Амина, муфтия Иерусалима, главного организатора иерусалимского погрома в апреле 1920 года. По своему положению муфтий являлся правительственным чиновником, но теперь беспрепятственно возглавил арабский верховный комитет. Через несколько недель после начала мятежа правительство добавило к происходящему черточку фарса, арестовав единственного агитатора, некоего Хассана Сидки Даджани, — за то, что он подстрекал государственных чиновников присоединиться к забастовке. Он был присужден к штрафу в 25 палестинских фунтов. Муфтий и его коллеги, вожди "восстания", наслаждались иммунитетом.

Полную историю мятежей, продолжавшуюся почти без перерыва до 1939 года, можно было бы представить как чистую фантазию, если бы она не была описана в тогдашних газетах, не отразилась бы, с необходимыми умолчаниями, в "Истории Хаганы"[596], - и в той части, которая касается первых шести месяцев, проанализирована с юридической дотошностью в "Восстании с позволения" Гораса Сэмюэля. А теперь — четыре коротких текста, позволяющие взглянуть в лицо того периода.

Первый — краткое сообщение в "Истории Хаганы".

"Через некоторое время правительство установило минимальные наказания за некоторые преступления, такие как поджог и ношение оружия. Судья Планкет приговорил арабов, обвиненных в этих преступлениях, к трем годам, заявив, что он не связан инструкциями правительства. С другой стороны, два молодых еврея, вооруженные пистолетами, стоявшие на охране еврейской каменоломни близ Иерусалима, были осуждены — один на шесть, другой на семь лет.

Такое поведение было типично, и ему, без сомнения, потворствовало поведение главного судьи, сэра Михаэля Макдональда, который ненавидел сионизм и евреев. Его чувства вполне гармонировали с духом, царившим в администрации, но он прорвался сквозь загородки сдержанности, которые налагал его пост, и обнародовал свои антисемитские взгляды; когда же министром колоний вместо Дж. Томаса стал Ормсби-Гор, он был уволен. Однако он был утешен приветствиями арабов, видевших в нем "защитника правого арабского дела"[597].

Другое высказывание пришло от бригадного генерала Симпсона, начальника штаба у генерала сэра Джона Дилля, командовавшего войсками, присланными в Палестину в том же 1936 году. Позднее Симпсон был откровенен.

"В Палестине в 1936 году закон был болен чем-то вроде душевного и физического затвердения артерий… Чрезвычайные меры управления были почему-то не по вкусу представителям закона, и поэтому хранители закона расценивали многие действия правительства или его представителей как если бы они были ultra vires (слишком сильные), почему кажется, будто представители администрации злоупотребляют данной им властью… Методы суда стали посмешищем…"

Он подвел итог своим взглядам и взглядам своих коллег из Англии:

"Кажется, что правительство этой страны всегда старается помешать полиции и армии предпринять какие-либо действия, кроме собственной самообороны"[598].

Вскоре после событий 1936 года генерал-майор Гвинн, знаменитый британский военный эксперт, так же жестоко раскритиковал политику безопасности палестинской администрации. "Тот факт, — писал он, — что банды, существование и базы которых были известны, не ликвидировались пока бездействовали, дал им возможность тренироваться, готовить планы и выбирать подходящий им момент для нанесения удара".

Полиция в самом деле старалась справиться с беспорядками с необходимой скоростью. В самом начале генеральный инспектор Спайсер требовал этого от Ваучопа — чтобы в течение нескольких дней был положен конец насилию и забастовке. Ваучоп отказался. Позже, когда беспорядки, встретившие лишь подобие государственного сопротивления, умножились и стали более жестокими, что было неизбежно, ввезли в страну армейское подкрепление, — но у армии руки были связаны гражданскими властями.

Дух и цель их приказов были случайно разоблачены рядовым чеширского полка, рассказавшим корреспонденту Лондонского еженедельника "Нью стэйтсмен энд нэйшен";

"Ночью, когда мы охраняли междугородную линию от арабов, которые приходили ее взорвать, мы часто видели их за делом, но нам было запрещено в них стрелять. Мы могли стрелять только в воздух, и они, услышав выстрелы, убегали. Думаете, мы их преследовали? Да мы должны были ползать на коленях и подбирать каждую использованную гильзу, чтобы отдать ее, а то — мало нам не будет!"[599]

Разумеется, ничего принципиально нового в поведении палестинской администрации не было. Все было как в 1920, 1921, 1929 годах. В 1936-м все развивалось сложнее, но когда разбираешь действия Ваучопа, аналогичные основные черты в ретроспективе вырисовываются довольно ясно. За три месяца до телеграммы, которую 5 апреля послал Жаботинский, сам Ваучоп в послании министру колоний уже предсказывал арабские беспорядки[600].

Его намерения видны из фактов. Ваучоп (конечно, поддержанный своими подчиненными) хотел, чтобы беспорядки продолжались. Арабские бунты, показанные как не поддающиеся усмирению, стали главным ингредиентом того, что он затеял, когда план Законодательного совета был провален обеими палатами парламента в Лондоне. Это и была суть дела. Ваучоп неустанно выдвигал и лоббировал вопрос о Законодательном совете; он возродил надежды министерства колоний, — в прошлом так часто разрушавшиеся, — на то, что это исполнится. Что это означало? Как объяснял Жаботинский в своих предостережениях законодателям и журналистам, на которых он старался воздействовать перед парламентскими дебатами, арабский 49-процентный контингент сможет свободно, день за днем использовать этот форум, добиваясь расширения прав совета, включая контроль над иммиграцией и продажу земли. Только два британских голоса в совете (из чиновников-атисионистов и даже антисемитов) понадобятся, чтобы дать арабам необходимое большинство. У Ваучопа были веские основания считать, что если бы обе палаты парламента проголосовали за Законодательный совет, то арабы накануне такой победы в парламенте не прибегли бы к бунту, которым угрожали.

Так как голосования в парламенте подорвали основу его политики, Ваучоп (конечно, переживавший и удар по своему самолюбию) нуждался в немедленной альтернативе. Отсюда и торопливость, с которой он, всего через несколько дней после начала волнений, попросил Лондон назначить королевскую комиссию (не нуждавшуюся в разрешении парламента), чтобы расследовать причины беспорядков и "помешать их распространению и усилению". Таким быстрым решением он давал понять, что сам не намерен принимать меры против беспорядков.

Лондон не препятствовал избранному им пути. Ему не посоветовали принять необходимые и, в сущности, простые меры — при наличии ресурсов, которые только вчера министр колоний назвал "адекватными". За его просьбой последовал обмен телеграммами между ним и министерством колоний по поводу компетенции такой комиссии, и 18 мая кабинет принял формальное решение назначить королевскую комиссию "после того, как будет восстановлен порядок"[601].

Это решение не умиротворило арабских лидеров. Забастовка продолжалась, участились нападения с применением насилия. Они получили поддержку из-за границы. Хорошо известный сирийский солдат Фаузи Каукджи прибыл — не встретив никаких препятствий — в страну из Ирака с контингентом вооруженных людей и открыл новую фазу. Еврейские поселения, так же как нефтепровод, стали более регулярно подвергаться нападениям. Теперь в страну были привезены новые британские воинские части под командованием генерала Дилля. Но политика сдерживания не изменилась. По-видимому, информированное о том, что арабам нужно нечто большее, чем обещание прислать комиссию, правительство опубликовало воззвания к арабам, где объясняло им, как они выиграют от королевской комиссии. В одном из циркуляров стояло:

"К чему продолжать беспорядки, насилие и беззаконные действия?

Как только порядок будет восстановлен, Его Величество Король пришлет в Палестину королевскую комиссию, состоящую из высокопоставленных британских особ, для проведения расследования по вопросам земли, иммиграции и других жалоб. Такая возможность не предоставлялась народу Палестины никогда прежде.

Но комиссия не прибудет до тех пор, пока не установится порядок и пока она не сможет выслушать все секции населения в спокойной и миролюбивой атмосфере.

Поэтому положите конец беспорядку, положите конец всяким бедам и несчастьям, дайте начаться расследованию.

Продолжать акты насилия и беззакония значит навлечь беды и на себя, и на ваши собственные деревни и отодвинуть день, когда ваши жалобы будут выслушаны"[602].

Это происходило незадолго до того, как столпы сионистского руководства, годами восхвалявшие Ваучопа как искреннего друга сионизма, обнаружили, что по отношению к еврейскому делу он так же черств, как его предшественники. Сразу же после объявления о королевской комиссии 31 мая он, не сдерживаясь, потребовал от евреев немедленно уступить главному арабскому требованию: прекратить всякую иммиграцию на время работы комиссии. Лидер "Хаганы" Элияу Голомб резко заявил правлению Гистадрута:

"Ваучоп сильный человек. Он хочет ограниченного [еврейского] национального очага. [Он] считает, что надо понять арабов. Они должны быть заверены, что будут в стране большинством. Необходимо обеспечить в стране мир, и он настаивает на своей точке зрения, — что мира можно добиться только уступками арабам. Он считает, что это произойдет за счет еврейской иммиграции и по соглашению с арабским верховным комитетом"[603].

Через тринадцать дней Голомб снова объяснял коллегам: "Ваучоп готов обещать арабам власть, ограничение иммиграции и прекращение продажи земли. Условием арабского правления станет гарантия прав для меньшинства евреев"[604].

Через два месяца он прибавил к этому последний штрих:

"В глазах правительства мы — фактор неважный. Они считают, что главное — добиться компромисса с арабами"[605].

Начало волнений застигло лидеров "Хаганы" врасплох. Через неделю террора Голомб признался правлению Гистадрута: "попытки начать мятеж делались давно, но мы относились к ним легкомысленно"[606].

Другое признание сделал Моше Черток, глава сионистского политического департамента в Иерусалиме: "несмотря на наше беспокойство в течение долгого времени — случившееся было для нас неожиданным"[607].

Более серьезно было то, что, пока "Хагана" в городах восстанавливала равновесие, положение в сельской местности, в киббуцах и других коллективных поселениях оставалось катастрофическим. В 1929 году арабы поняли, что открытые нападения на сельскохозяйственные поселения и деревни были успешными только частично, поскольку их нередко отражали. Некоторые поселенцы легально имели оружие, а многие и не так легально, и были способны и готовы к самозащите. Поэтому арабы прибегли к новой, такой же простой тактике: вместо нападений на дома они стали жечь поля, уничтожать урожай и рубить деревья. Они выяснили, что это не охраняется. Поселенцы не организовали охрану и не отгоняли нападающих. Они оставались в своих домах. Вскоре Эмек (Изреельская долина) зияла большими кусками выжженной земли. Автор "Истории Хаганы" объясняет:

"Организация "Хаганы" видела свой первый долг в охране каждого места до появления полиции. Охрана сельской местности в целом, охрана полей, лесов и дорог не являлась "предметом тревоги" для "Хаганы". Нечего и говорить, что она не готовилась к всеобъемлющей войне против нападающих банд. Преувеличенная вера в британскую администрацию ослабляла бдительность ишува. Наследие организации "а-Шомер" и Третьей алии — сражаться с нападающими, дух независимости в обороне — были ослаблены. На появление новой арабской тактики защитники не знали, как реагировать. Через три недели после начала беспорядков правление Гистадрута проснулось и увидело последствия удивительного поведения своих органов обороны. Оно созвало митинг, куда явились представители всех киббуцев и других коллективных поселений. На бурном заседании члены правления были подвергнуты страстной критике. Табенкин и другие киббуцные руководители выразили свой испуг по поводу того, что отброшена "традиция еврейской самообороны" и существует "преувеличенная зависимость" от администрации.

Резче всех выступил Голомб. "Выявилась страшная слабость, — сказал он, — та, что мы в состоянии существовать только под защитой правительства, и если "правительство" появляется слишком поздно, то мы — готовая добыча для кого угодно".

Кроме политики оставления ферм и садов без защиты от нападений, приводились примеры халатности, пренебрежения, отсутствия реакции на нападения, даже когда они происходили поблизости и дурацких объяснений (тут же процитированных) своей пассивности перед лицом нападений.

Много недель прошло, пока "Хагана" оправилась от шока и еще много месяцев, прежде чем была осуществлена политика обороны периферии[608].

Вряд ли Жаботинский радовался тому, как прискорбно оправдала "Хагана" его взгляд на достоинства открытого Еврейского легиона и недостатки подпольной "Хаганы", высказанный во время дебатов. Он не раз доказывал, что неблагоприятные условия для действий подпольной организации сделают невозможной эффективную оборону. Ни ее экипировка, ни дисциплина, ни обученность не окажутся на необходимом уровне, если вспыхнет угроза серьезных волнений. Теперь "Хагане" пришлось пройти через испытание, и она провалилась по всем направлениям. Она явно не имела серьезного разведывательного аппарата, не имела постоянной действенной программы тренировок и никакой подготовки к могущим возникнуть непредвиденным обстоятельствам. Когда все общество, до последнего человека, знало, что надвигается, его лидеры были "захвачены врасплох". Как показал анализ, "Хагана" "ждала полицию" (или армию). Главным красноречивым аргументом лейбористских лидеров против возрождения легиона был тот, что его офицеры и солдаты должны будут подчиняться дисциплине британской армии, а это, как бывало в прошлом, может парализовать еврейскую часть. Но члены Еврейского легиона отвечали бы всем критериям регулярной армии, включая соответствующее оружие, соответствующую разведку и обучение, — а также находчивых офицеров. Во всяком случае, можно ли было сказать, что "Хагана", со своими полуобученными людьми, сидевшая в ожидании полиции или армии, которая ее спасет, была лучше?

Когда в конце лета "Хагана", все еще застывшая в пассивной позиции, проявила первые признаки выхода из нее, Жаботинский сейчас же признал "огромную полезность" "Хаганы" для ишува. "То, что так немного поселений подверглось нападению, — писал он, — произошел потому, что арабы знали о существовании и эффективности "Хаганы". Ее вынужденная вялость мучает всех, в том числе и евреев диаспоры, но ее присутствие, безусловно, спасло ишув"[609].

Защита ишува во все время волнений, их нарастаний и спадов была отмечена храбрыми поступками. Действительно, многие сыновья и внуки рожденных в гетто заслужили награду за физическую храбрость. Замечательный пример подали в те недели и месяцы таксисты и шоферы междугородных автобусов, сновавшие между городами и частенько подвергавшиеся нападениям, но не прерывавшие своей службы.

7 августа британское правительство объявило состав королевской комиссии, главой которой назначался лорд Пиль.

Это, однако, не вызвало ослабления террора. Наоборот, август оказался тем месяцем, когда террор достиг своего пика. Арабы, ободренные вялой реакцией полиции и армии, к тому же воспрянувшие духом из-за приезда профессионального мятежника Каукджи, убедили себя, что они могут справиться не только с евреями, не наносившими ответных ударов, но и с британской армией. Резко возросло количество атак на еврейские поселения, на отдельных евреев и на своих же арабов, не желавших сотрудничать.

Участились и атаки на патрули британской армии. Один такой патруль попал в засаду, и завязалось заранее подготовленное сражение, в котором погибло более двадцати арабов, в основном из Трансиордании и Сирии. Однако немало погибло и британских солдат, да еще были сбиты два самолета, — и весь арабский мир загудел сообщениями о великой победе над Британией.

В Лондоне поняли, что дело зашло слишком далеко и нельзя дальше терпеть удары по армии и ее престижу. 11 сентября на заседании кабинета было решено значительно усилить армию, уже находящуюся в стране (от 7000 до 17.000); подкрепление было отправлено срочно, и оно осуществило атаку на бойцов Каукджи, нанеся ему большие потери. К началу октября его мини-восстание действительно закончилось. Кроме того, забастовка оказывала свое неминуемое действие на арабскую экономику — что волей-неволей усиливало экономику еврейскую, даже до того, что был построен новый порт в Тель-Авиве для замены парализованного Яффского порта. С приближением сезона сбора апельсинов забастовка показывала признаки обвала. Муфтий и его коллеги уже видели свое поражение.

Они были спасены британской администрацией. В сотрудничестве с иракским министром иностранных дел Нури Саидом они придумали, как спасти арабский престиж. Явилась идея — обратиться за помощью к лидерам окружающих арабских стран. Те только этого и хотели. Таким образом террору и забастовке положил конец не побежденный арабский верховный комитет, а любезное палестинское арабское руководство, склонившееся перед братским призывом братьев-арабов.

Открытое официальное приглашение арабских лидеров за пределами Палестины вмешаться в дела мандатной страны было безусловным нарушением мандата и искажением Декларации Бальфура. Это создало прецедент, который отбросил длинную зловещую тень на будущее.

Когда потерпевший поражение Каукджи со своими побитыми сторонниками уже собирался перейти Иордан, он был окружен британскими войсками. Армия готова была нанести последний удар, но тут арабский верховный комитет обратился к Ваучопу с протестом. Администрация для увенчания разыгранного ею фарса приказала армейским командирам немедленно открыть дорогу. Каукджи беспрепятственно перешел Иордан — для отдыха, для перегруппировки и для подготовки нового раунда.

И весной, и летом у Жаботинского хватало тревог. Ему не нужен был разведаппарат для того, чтобы понимать, куда ведет Британия. Происходящее беспощадно толкало его к полной утрате того малого остатка веры в Британию, который еще мерцал в его сердце. В том, как Британия вела себя в Палестине, он видел прежде всего знак ее слабости, отчетливо проявлявшейся во всех ее действиях. Она не сумела отреагировать на вторжение Гитлера в Рейнскую область, то же повторилось по отношению к итальянцам в Средиземном море, когда они "держали путь" в Абиссинию, а потом пришло унизительное сознание одержанной там победы. В длинной статье об этой трансформации Британии, переставшей быть Британией, которую он знал, он подвел итог: "В 1917 году мы имели дело с Дон

Кихотом; теперь же перед нами Санчо Панса". Глубоко взволнованный, он признал, что ситуация в Палестине стала "более угрожающей, чем когда-либо". Он позволил себе поверить, что и Вейцман или, в крайнем случае, некоторые его коллеги могут признать, что в организации еврейского народа должны произойти коренные перемены. Он написал Вейцману письмо — с напоминанием, что за Новую сионистскую организацию (НСО) было подано более 700.000 голосов, — и предложил встретиться. Жаботинский повторил предложение, которое сделал год назад:

"Пришло время и для нашего народа, как для многих наций предаде, принять принцип всеобщего избирательного права. Всемирная еврейская национальная ассамблея, рожденная на выборах, в которых примет участие каждый взрослый еврей, без вступительного взноса и независимо от партийной принадлежности, станет единственной организацией, имеющей право назначить Еврейское агентство; оно будет признано всеми, кого это касается.

В случае, если вы лично найдете это предложение приемлемым, я думаю, что за этим должны немедленно последовать устные беседы, дабы определить способы и средства для совместного созыва национальной ассамблеи, совместного наблюдения над выборами и совместного обращения к соответствующим властям для признания связанных с этим реформ. Кроме того, нам бы следовало приветствовать другие еврейские организации, которые пожелают сотрудничать в этом предприятии"[610].

Они встретились 27 марта и договорились (как писал Жаботинский в новом письме от 29 марта) "продолжить беседу, чтобы убедиться, будет ли единый фронт осуществим и работоспособен". Вейцман посоветовался с Бен-Гурионом, недавно приехавшим из Палестины.

Тем не менее беседа не только не была продолжена, но даже письмо осталось без ответа. Лейбористские лидеры хорошо поняли, чем было чревато назначение королевской комиссии. Черток описывал это "как огромный успех арабов" и объявил: "Мы будем бороться за свою жизнь"[611]. Но идею единого фронта для противостояния такому вызову они отвергли с порога.

Глубокое беспокойство Жаботинского отразилось в то лето в его письмах. Он писал Эри:

"Англия старается отделаться от всех своих обязательств и идти по линии наименьшего сопротивления… Политически мы катимся вниз. Нет такой силы, которая могла бы остановить это… Эра, начавшаяся 2 ноября 1917 года, закончилась. Что последует, я еще ясно не различаю…"

В таком же пессимистическом ключе он писал де Хаасу:

"Я откровенно признаюсь, что в настоящий момент потерял из виду маленький след, который может вывести нас обратно на главную большую дорогу. Такое происходит со мной первый раз в жизни Уже тридцать лет, с самой юной турецкой революции, во всех катаклизмах, которые мы пережили, у меня сохранялось впечатление, или иллюзия, что я ясно различаю ту крошечную тропинку, которая вьется среди болот и валунов специально для пользы сионистского дела. Но сейчас я не могу этим похвастаться. Главный наш козырь во всем нашем рискованном сионистском предприятии, Англия, какой мы знали ее до вчерашнего дня, — она исчезла. Я пылко надеюсь, что моя слепота временная, но не это важно. Кто-то, если не я, наверняка вновь откроет эту тропинку. Я же сейчас хочу позволить себе роскошь — на месяц замолчать, не говорить, не писать, не думать".

Но и через месяц он не нашел "генеральной линии".

"Мне вовсе не стыдно. Решение теперь не зависит только от "отношения Англии (к арабам), как было раньше. Теперь это прежде всего вопрос об объективном весе Англии на средиземноморском и европейском рынках после нынешнего катаклизма (Абиссиния), а также после испанской гражданской войны, исход которой все еще не решен. Как можно расценить этот вес, прежде чем выкристаллизовалась новая ситуация? Я начинаю немного сердиться на постоянную дружескую бомбардировку, которой подвергаюсь в последние месяцы: "Пожалуйста, дай нам директиву". Пока я отвечал за эти "директивы", они были ясными только потому, что я, прежде чем сформулировать программу, заботился о том, чтобы ясно увидеть ситуацию; но поскольку поверхность земли все еще корчится я не могу этого сделать и не испытываю стыда, признаваясь в этом".

Тем не менее, стараться он не перестал; но снова пришел к выводу, что от Британии "больше нельзя ожидать выполнения роли держателя мандата — хотя, опять таки, не видно приемлемого наследника на эту роль. Ни Италия, ни кондоминиум, ни прямо Лига Наций. Оставалась только четвертая альтернатива. Эта четвертая альтернатива, признавался он, "звучит дерзко и фантастично, но, может быть, это единственный план, который прозвучит как возможный и конкретный для каждой хорошей нееврейской головы". Эта альтернатива — "мандат в еврейские руки".

Британия, однако, вовсе не мечтала о том, чтобы отдать мандат и в следующем письме к де Хаасу Жаботинский написал:

"Наше los von England (прочь от Англии), как тенденция, в настоящее время не может пойти дальше, чем нечто вроде: это последняя попытка получить то, что нам нужно от этого партнера, а если не получится, то…"[612]

Уже раньше, 9 сентября, на массовом митинге в Варшаве он признался, что не ожидал от Британии такого резкого изменения позиции к худшему. К концу августа, заявил он, стало ясно, что Британия собирается сдаться арабам. "Посылка двенадцати дивизий в Палестину была совершенно излишней. С теми войсками, которые там уже были, британцы могли покончить с беспорядками и забастовкой за сорок восемь часов. Британия устроила инсценировку, чтобы создать впечатление о большой силе арабов. И в Англии это произвело большое впечатление — даже друзья (в особенности в прессе) обратились против сионизма. Средний англичанин знал только, что крупные имперские вооруженные силы со всеми своими солдатами и аэропланами бились за евреев четыре месяца — и не одержали победы.

В Британии произошла большая психологическая перемена; но это была и политическая перемена тоже. Они бросили абиссинцев, которых подстрекали к борьбе, и пошли на компромисс с итальянцами. Таким образом они потеряли свое место в "Первой лиге" и опустились до второй.

Я не могу сказать, что Британия обанкротилась; но в Одессе рассказывали: иногда коммерсант, который не был банкротом, все-таки приглашал своих кредиторов на чашку чаю; в это время он мог попытаться убедить их, чтобы они удовлетворились пятьюдесятью процентами его долга им. Я не говорю, что Британия собирается пригласить нас на чашку чаю, но уже слышно, как чайник кипит".

К концу своей речи он обратился к другой горячей теме:

"Я приезжал к вам, евреи Варшавы, как друг к одним, как оппонент к другим, но всегда как брат. И не привык к тому, что сейчас встретил здесь — что-то вроде вульгарного науськиванья".

Потому что над ним разразилась форменная гроза, когда он воскликнул, что единственная надежда на спасение у евреев Польши — тот план, который он назвал "эвакуацией".

ГЛАВА ДЕВЯНОСТАЯ

Слова "страдание", "тяжелое положение", "мучения" восточноевропейских еврейских общин, в особенности польской, стали у междувоенного поколения стандартными. Самое слово "Польша" вызывало представление о погромах и широко распространенное чувство, что это неизбежная участь евреев. В 1897 году юный Жаботинский, ничего не зная об учении Герцля и Нордау, пришел к выводу и заявил открыто, что христиане, ненавидящие евреев, устроят им когда-нибудь Варфоломеевскую ночь. И потому евреи должны отряхнуть прах Европы со своих ног. Сорок лет спустя он увидел воочию удушение еврейских масс Восточной Европы. Это случилось не внезапно, как он предсказывал; экономический процесс, проистекающий из тяжких проблем самих поляков как нации, заслонил собой постоянный антисемитизм с его религиозными и расовыми корнями и его судорожные, повторяющиеся проявления. Этот процесс сдвинул евреев с того места, которое они занимали в польской экономике. Уже с Первой мировой войны стал развиваться польский средний класс, занимая место евреев. Важным моментом в этом процессе стало передвижение польских крестьян, которые в поисках средств существования двинулись из перенаселенных сельских местностей в города. Евреи составляли десять процентов населения всей Польши, но в городах они составляли 30 процентов. Последствия были неизбежны.

Американский священник-протестант, посетивший Польшу в 1937 году, писал:

"Когда материальных ресурсов не хватает на всех, вытесняются в первую очередь слабейшие и меньшинства. В данном случае этот процесс вытесняет евреев. Это не столько антисемитизм, сколько беспощадный закон экономики. Тут вопрос выживания"[613].

Жаботинский назвал такой процесс "антисемитизмом вещей", и он был ужесточен "антисемитизмом людей". Такой протест правительство не могло ни предвидеть, ни остановить, ни пресечь. Но независимо от объективных обстоятельств, работающих против евреев, существовал еще и врожденный антисемитизм подавляющего большинства населения. Власти могли бы в лучшем случае придержать его напор. Но правительство, пришедшее после смерти маршала Пилсудского (в июне 1935 г.), не было готово это сделать.

В речи на сейме (парламенте) премьер-министр Фелициан Славой-Сладковский заявил, что правительство не может терпеть актов насилия (имея в виду погромы), но не будет возражать против "экономической конкуренции" (что означало бойкот)[614].

Эмиссар Гистадрута, Йона Косой, побывавший в Польше, вспоминал свои впечатления об этом месяце:

"Экономический террор [общенациональный бойкот], страх погромов и погромы, нескрываемая ненависть масс на улицах, в поездах, в каждом общественном заведении, на каждом углу — вот атмосфера, в которой живет еврейская община, или, вернее, в которой ее душат"[615].

Официальная статистика, опубликованная в Варшаве в это время, представляет происходящее без экивоков: двести тысяч еврейских семейств — примерно миллион человек — зависели от пособия по безработице и 80 процентов еврейских рабочих были уволены с работы[616].

Обзор положения евреев дают объемистые отчеты, представленные еврейскому распределительному комитету в 1935 году его представителями на местах. Обнаруживается, что в Польше треть еврейского населения, миллион человек, не имеет никакой работы, никакого занятия и зависит от пособия по безработице.

Безработицу терпят все слои населения. Но среди поляков она равна 35 процентам, а среди евреев — 60 процентам.

Количество поляков, занятых в торговле и коммерции, растет, количество евреев, занимающихся торговлей и коммерцией, уменьшилось.

Из 150.000 евреев свободных профессий 75.000 не имеют никакого дохода. Те, у которых какой-то доход есть, находят, что он не дает прожиточного минимума. Учитель или инженер могут заработать десять долларов в месяц.

В некоторых областях занятости такое положение длится три или четыре года. Семьи из мужа, жены и детей работают за восемь долларов в неделю, что должно покрыть и восемь месяцев безработицы. Многие из тех, кому посчастливилось иметь работу, зарабатывают не более трех долларов в неделю. Двери колледжей и университетов для евреев закрыты. Врачи и адвокаты были вытеснены, и новых не впускают.

Большое количество правительственных мер, явно направленных на все население, было применено только к евреям. Поэтому большое количество евреев оказались изгнанными из своих бизнесов, из своих мастерских, из своих профессий. Правительство не давало работы никаким евреям, беспощадная система сбора налогов изгнала тысячи евреев из их маленьких предприятий и мастерских.

Этот процесс расширялся и углублялся. Еще в одном докладе ЕРК подводятся итоги:

"Хотя бедность среди польских евреев существовала всегда, но в прежние годы она заслонялась довольно богатым средним классом, богатыми коммерсантами и немалым количеством промышленников. Интеллигенция также обычно могла прожить, но теперь она беднейшая из бедных, а мелкие торговцы и рабочие большей частью лишены средств к существованию. К несчастью, ненависть к евреям глубоко укоренена в польском населении. Этот антисемитизм так силен, что для евреев вряд ли возможно работать вместе с христианами. Забастовки возникают даже тогда, когда возглавляемое евреем учреждение берет на работу еврея. В этих обстоятельствах можно оценить меру бедности и нищеты, преобладающей среди еврейских масс".

ЕРК щедро выстроил учреждения для помощи, в том числе медицинские, а также ремесленные школы. Но главные его усилия, естественно, были направлены на основной элемент существования — пищу. Совместно с другими организациями ЕРК содержал "центры питания" в городах по всей стране — не говоря уже о специальных учреждениях для питания детей.

Может быть, положение детей было самым страшным. В обычных польских школах, которые посещали две трети еврейских детей "во многих случаях этих еврейских детей окружает враждебная антисемитская атмосфера, делающая жизнь нестерпимой для них. Задолго до нацистского режима в Германии с его доктриной расовой ненависти пребывание еврейских детей в общих школах в Польше стало почти невыносимым. Что касается пропитания, то большинство детей должны получать его один или два раза в день, потому что они приходят в школу голодными и без еды на день".

Один из докладов продолжает: "Довольно много детей из-за недоедания и плохих житейских условий настолько слабели и худели, что их необходимо было послать хоть на одну или две недели летом в деревню. Примерно 30.000 детей ежегодно отправляются в летние колонии". В другом докладе сообщается, что во многих случаях дети, которых надо было послать на летние каникулы, так ослабели, что их нельзя было трогать[617].

Очевидно, когда Жаботинский открыл — может быть, не совсем неожиданно, — что Сионистское правление не позволит даже происходящим в Восточной Европе и Палестине несчастьям вывести себя из замороженного состояния, он решил не ждать более. Надо было запустить ту политику, которую он долго обдумывал: "политику союзов". Надо было начинать с центрального элемента этой политики, и почва у него была подготовлена. В апреле вместе с доктором Беньямином Акцином, теперь главой политического департамента в НСО, он посетил посла Польши в Лондоне графа Эдварда Рачинского и изложил ему свою концепцию: общие интересы еврейского народа и Польши требуют оказать давление на Британию, чтобы она открыла ворота Палестины. Для этого он посоветовал открыть контору НСО в Варшаве, каковой шаг должен быть одобрен польским правительством. Когда одобрение было получено, Шехтман отправился в Варшаву в качестве главы конторы.

В Польше Жаботинского 9 июня принял министр иностранных дел полковник Юзеф Бек. Жаботинский рассказал Беку, что экономисты выработали для НСО план эвакуации, направленный на облегчение и в конце концов разрешение еврейской проблемы в Восточной Европе. Было запроектировано расселение в Палестине полутора миллионов человек за десять лет. Из этого числа половина прибудет из Польши, остальные — из Румынии, Прибалтики, а также Чехословакии и Австрии. От Польши он просил дипломатической инициативы, диктовавшейся глубокой заинтересованностью Польши в решении проблемы населения, — направить Британии просьбу открыть двери Палестины. К тому же Польша как член Лиги Наций, от имени которой Британия правила Палестиной, имела право потребовать от Британии выполнения условий мандата, касающихся иммиграции и поселений.

Через месяц Жаботинский снова встретился с Беком в Женеве во время ежегодной сессии Лиги Наций, и эти встречи принесли немедленный дипломатический плод. Рачинский обратился к министру иностранных дел Антони Идену и, согласно официальному польскому агентству новостей, "подчеркнул, что польское правительство придает величайшее значение иммиграции в Палестину, поскольку евреи Польши составляют самую большую часть иммигрантов и эмиграция является самой насущной для них необходимостью"[618].

Две встречи Жаботинского с Беком (который сказал шефу своего кабинета графу Михаэлю Любенскому, что они произвели сильное впечатление) оказали большое влияние на чиновников польского правительства. Сам Любенский (который явно не читал отчета Жаботинского о дипломатической кампании в воюющей Британии за Еврейский легион) простодушно рассказал Жаботинскому о том влиянии, которое имеют правительственные чиновники. Министры приходят и уходят, объяснил он, а чиновники остаются. Поэтому он предложил устроить Жаботинскому встречу с главными чиновниками всех министерств, которые могут быть важны для его планов.

И 9 сентября на обеде в клубе министерства иностранных дел Жаботинский встретился, помимо самого Любенского, с чиновниками кабинетов премьер-министра, министров иностранных дел, внутренних дел и обороны. Он пришел с Шехтманом и Давидом Мошковичем, ведущим польским ревизионистом. Шехтман говорит, что на обеде Жаботинский был в прекрасной форме. Все присутствовавшие говорили или понимали по-русски, и он был в родной стихии.

"После обеда мы сидели у камина и разговаривали до полуночи. Атмосфера была исключительно благоприятная и располагающая. Наши польские хозяева были умнейшие люди, их вопросы и комментарии были и по делу, и сочувственны. Подводя итог дискуссии, Любенский сказал: "Мы напишем отчет о нашей дискуссии для наших министров и постараемся добиться конструктивного сотрудничества с НСО, чьи идеи и планы заслуживают обширнейшей поддержки польского правительства"[619].

25 сентября Жаботинский и Шехтман снова встретились с Любенским в министерстве иностранных дел, и Любенский сказал Жаботинскому:

"Когда вы с вашим другом ушли и мы, поляки, остались одни, мы посмотрели друг на друга и сказали, что только наш Пилсудский был способен так глубоко постигать проблемы и рассматривать мелочи так проницательно. Ваша манера представлять варианты очень похожа на манеру Пилсудского, который очень часто выражал идеи и делал предложения, казавшиеся безумными даже ближайшим его друзьям и записным поклонникам; а через два-три месяца или два-три года мы все понимали, как прав он был".

Через два дня после обеда Жаботинский встретился с премьер-министром генералом Славой-Складовским и сказал ему, что действия польской политики в палестинском вопросе будут иметь "величайшее значение".

"Англия, — утверждал он, — ценит и понимает давление, основанное на реальных политических интересах. К тому же польская инициатива может создать прецедент для других государств, заинтересованных в большей еврейской эмиграции".

Ответ Складовского был дружелюбным, но уклончивым. "Польское правительство желает помочь сионистской деятельности не потому, что хочет освободиться от евреев, а скорее потому, что сионизм — благородная гуманистическая идея". Он продолжал, однако, жаловаться на нападки на него еврейской прессы после его программной речи в сейме.

На это Жаботинский выдвинул особое требование: чтобы польское правительство предприняло решительные активные шаги, чтобы сломить яростный антисемитизм в Польше, чтобы оно издало декларацию, разъясняющую поддержку Польшей сионизма и то, что "независимо от условий евреи всегда будут пользоваться равными гражданскими правами".

И все-таки, хоть Жаботинский и верил, что члены польского правительства сами не были антисемитами, они не издали такой декларации ни тогда, ни позже. Это обстоятельство не слишком помогло при том шторме, который вскоре разразился.

После всех этих разговоров Жаботинский перенес свои усилия на еврейскую общину — и был встречен со всех концов политического спектра небывалой волной оскорблений. Это, пожалуй, превзошло все кампании обвинений, часто сопровождавшие его инициативы — потом доказавшие свою правоту, — которые проводили ассимиляторы, бундисты, да и слабые в коленках сионисты. Теперь не только заклятые враги, как Грюнбаум, или лейбористские вожди оскорбляли и поносили его. Вовлекали всех. Шолом Аш, знаменитый идишистский писатель, человек, неслыханно популярный среди евреев Восточной Европы, — который никогда не проявлял особой активности в сионистском движении, — был специально приглашен из Соединенных Штатов, где он жил, чтобы примкнуть к кампании против Жаботинского. Он дал интервью "Хайнт" на целую полосу, где полемизировал с отсутствующим Жаботинским (чьих аргументов не изучил). Жаботинский, по его словам, представлял опасность и для польских евреев, и для иммиграции в Палестину. К тому же он не имел права отрицать у евреев, тысячу лет живших в Польше, естественных прав в этой стране[620].

Особенно ярко иллюстрирует отклик сионистского истеблишмента на предложение Жаботинского реакция Грюнбаума. Он был одним из самых важных сионистских лидеров еврейской общины и давно, еще в 1927 году, заявил в своей речи в Соединенных Штатах, что "в Польше излишек евреев на один миллион". Теперь, в августе 1936 года, за шесть недель до того, как политическое заявление Жаботинского появилось в нееврейской газете "Час", Грюнбаум созвал пресс-конференцию для изложения своих взглядов на положение польских евреев в свете перемен, происшедших после отъезда из Польши в Палестину.

Антисемитизм, сказал он, стал в Польше значительной силой, и массы евреев, выдавленные из своих средств существования, в конце концов будут вынуждены уехать в Палестину[621].

Его заявление было сурово раскритиковано еврейской несионистской прессой. В ответ Грюнбаум кое-что прибавил к своему заявлению. Эмиграция евреев из Польши, объявил он, сократит антисемитский напор[622]. Он тоже предпочитал для еврейского исхода объединенную польско-еврейскую программу. Кроме того он утверждал, что несогласие с отъездом усилит антисемитизм именно в тот момент, которого ожидают сотни тысяч евреев для того, чтобы уехать[623].

Но Грюнбаум, его друзья и последователи не только не приветствовали программу Жаботинского как поддержку себе, а закричали "караул!”. Они кричали, что в то время как Грюнбаум проповедует добровольный отъезд евреев, Жаботинский требует насильственной эвакуации. Они заявили, что в то время как Грюнбаум призывал к исходу только "лишних" евреев (т. е. одного миллиона), Жаботинский требует эвакуации всех трех миллионов. По правде говоря, Жаботинский, несомненно, предпочел бы, чтобы все три миллиона покинули Польшу. Но в плане, который он обнародовал, говорилось только о четверти этого числа.

Из проверки заявления Жаботинского не только не следует вывод о насильственной эвакуации, но сам Грюнбаум видел (а кто мог бы не увидеть?) "сотни тысяч евреев, ожидающих момента, когда они смогут уехать".

Как мог бы кто-нибудь — и менее всех Жаботинский — подразумевать, что эти сотни тысяч будут отправлены "насильно"?

Это была обдуманная клеветническая заготовка, самая явная из тех, которые распространялись против Жаботинского.

Шехтман считает, что причиной всего этого шума было то, что план Жаботинского был опубликован в польской, а не в еврейской газете. Именно это, утверждает он, возбудило гнев во всей еврейской общине: "Зачем, — говорилось вокруг, — вытаскивать внутренние еврейские ссоры на христианскую арену?"

Хотя со стороны Шехтмана это был рыцарский поступок (он признался, что именно он несет ответственность за публикацию) — это абсурд. Христиане прекрасно знали все, что публиковалось в еврейских газетах, и смешно думать, будто они не знали, что Жаботинский за массовую эмиграцию из Польши. Жаботинский много раз излагал в этих газетах свои взгляды; знали они и то, что такие же идеи не раз выражал Ицхак Грюнбаум.

Весь этот шум поднял сионистский истеблишмент, прежде всего через газету "Хайнт". Их ненависть к Жаботинскому была безмерна. Они показали ее во весь рост во время дела об убийстве Арлозорова. Это был еще один удобный случай.

Жаботинский был поражен. Как могут евреи так легкомысленно относиться к глубочайшей серьезности своего положения?

Он не смолчал. Он не пощадил своих критиков, но, как всегда, игнорируя их брань, он отвечал с характерной сдержанностью, лишь кое-где сдобренной сарказмом.

Самую обширную речь он произнес после того, как его критики и оскорбители истощили каталог его прегрешений. Не все двери были перед ним закрыты.

Жаботинский принял приглашение одного из самых престижных еврейских клубов — врачей и инженеров, и там был тепло принят. Через два месяца он воспользовался приглашением официального института изучения проблем меньшинств и там обратился к христианской в основном аудитории под председательством бывшего министра иностранных дел Леона Василевского. В этих двух лекциях он подробно изложил не только свое отношение к сиюминутным проблемам, но и ко всей концепции сионизма.

Он объяснил, что и сам не слишком любит слово "эвакуация". Однако именно это слово наиболее близко отражает цель сионизма. Это сионистский ответ на положение евреев.

"Я говорю это вам как человек, который всю жизнь рылся в словарях. Запомните: эвакуация не означает, что другой народ нас выгонит, но что этого хотим мы сами, и мы, еврейский народ, больше не хотим диаспоры, мы хотим свободы… Возвращение в Сион для всех, кто хочет Сиона и конца диаспоры.

Когда я произнес слово "эвакуация" — что я видел перед собой? Генерала на высоком холме, следящего за движением армии, который видит, что один из его батальонов изолирован и находится под огнем противника. И тогда генерал — генерал, а не противник — свободно принимает решение ради своих людей: вывести батальон, которому грозит опасность. Другой пример: вулкан в Швейцарии извергает пламя. У его подножия находится деревня, которой угрожает извергаемая лава. Поэтому правительство принимает решение эвакуировать деревню, чтобы спасти ее население.

Мы тоже, объявляя план эвакуации, выражаем таким образом нашу национальную независимость. Потому что мы хотим спасти свое население от приближающейся лавы. И, друзья мои, может ли хоть один из вас отрицать, что лава существует и что наш долг принять меры против этого?"

Он сказал, что знает — существует другая концепция сионизма, для которой эвакуация не релевантна.

Он признал красоту идеи создания культурных ценностей в Эрец-Исраэль, религиозный центр, которым будут любоваться преследуемые евреи диаспоры, не имеющие возможности достичь Страны обетованной.

За такой сионизм он и пальца не поднял бы.

"Это не мой сионизм. Мой сионизм говорит: приезд всех. Бедняков еврейского народа, наших величайших писателей, наших талантов и творческих умов, наших обычных людей, всех этих евреев диаспоры, которые на своих плечах вынесли бремя всех наших рассеяний. Этот сионизм я называю "гуманным сионизмом".

Он намекнул на обстоятельства, которые привели его к такому представлению о сионизме.

"Меня интересуют массы еврейского народа. Сам еврейский народ! Я вырос в центре еврейских страданий, и хоть у меня была привилегия жить "на верхнем этаже", я был способен видеть бесконечные и ни с чем не сравнимые страдания. Моя цель одна: положить конец этим страданиям. Я буду бороться против всего, что мешает достижению этой цели, — даже если это [появляется под названием] сам прогресс. Я буду противиться ему, если увижу, что он повлечет страдания моего народа".

Он имел что сказать и о тех сионистах, которые издали, из Соединенных Штатов и других мест диаспоры, критиковали его призыв к "эвакуации".

"О чем я не собираюсь просить, так это об авторитетной поддержке тех, кто (сами эмигрировали, счастливчики, давно уже "эвакуировались" из старых гетто и теперь наслаждаются и безопасностью и благоденствием на золотом Западе) поднимает свой благородный голос с мягких нью-йоркских кресел и протестует против "эвакуации". Вы, которые еще здесь, кто выдержал все бури и не убежали, скажите тем далеким героям, чтобы они замолчали. День и ночь они благодарят Судьбу, что она вывезла их прочь; но хотят, чтобы вы остались, а того, кто мечтает помочь вам последовать их примеру и даже улучшить его, обличают как предателя. Храбрость дезертиров…"

Он бросил вызов своим оппонентам:

"Мы принесли вам план. Прекрасно, вы кричите, что план нехорош. Где ваш план? Что вы предлагаете? Откуда возьмутся ваши союзники? Вы говорите о равных правах в Польше. Где те партии и где те люди, которые борются за эти равные права? Не считая коммунистов, у которых собственный ответ на еврейскую проблему, хоть это и химера, — среди вас никто его не имеет".

Плана действительно ни у кого не было. Но нечто вроде "ответа" на проблему появилось.

В конце декабря 1936 года Вейцман выступал как свидетель на сессиях британской королевской комиссии в Палестине. В августе 1937 года на Двадцатом сионистском конгрессе он рассказал, что именно он там говорил о диаспоре.

"Шесть миллионов евреев дожидаются алии; один из членов комиссии спросил:

"Вы собираетесь привезти их всех в Палестину? — Я ответил: "Нет". Я знаю законы физики и химии и что такое материальные обстоятельства. Для нашего поколения я делю число шесть на три; это показывает вам страшную трагедию еврейского народа.

Два миллиона молодых людей, на пороге жизни, уже потеряли свое элементарнейшее право — право на работу. Эти два миллиона мы хотим спасти. Старики выживут или не выживут. Они уже превратились в пыль, моральную и экономическую пыль в жестоком мире… два миллиона, а может быть, даже меньше — те немногие, что выживут"[624].

Загрузка...