На боевом курсе

— Все в мире относительно, друг мой… Мы с вами сейчас на действующем флоте находимся, а живем спокойно. А у Анатолия Дмитрича в Москве столько бытовых неприятностей, что и вообразить трудно…

Такую, примерно, фразу услышал я в ноябре 1941 года от Бориса Григорьевича Чухновского, когда мы случайно встретились на одном из аэродромов Северного флота. Разговор происходил в уютной, обшитой тесом землянке КП полка морских бомбардировщиков, где собеседник мой занимал должность помощника командира. Уже наступила полярная ночь, погода стояла пасмурная; хейнкели и юнкерсы редко появлялись в нашем небе. Но все же слова майора Чухновского насчет «спокойной» жизни на фронте показались мне некоторым преувеличением, тем более что сам он только что возвратился (к счастью, невредимый) после бомбового удара по кораблям противника.

И вместе с тем естественно возникло у меня любопытство: что же это за «бытовые неудобства» у нашего общего друга Алексеева, живущего на прежней своей квартире в Москве, служащего в авиации дальнего действия…

— Неудобства весьма чувствительные, — пояснил Чухновский и, достав из кармана недавно полученное от Алексеева письмо, развернул его, прочитал вслух.

Из письма явствовало, что, заехав на минуточку с подмосковного аэродрома домой, Анатолий Дмитриевич услышал телефонный звонок, взял трубку… Не успел сказать двух слов, как внезапно начался вражеский налет. Фашистская бомба, угодившая в здание напротив, развила такую взрывную волну, что в доме полярника оказались выбиты все стекла, вырваны многие рамы…

«Представляете, сколь живописно выглядел ваш покорный слуга, имея на шее этакий дощатый хомут и множество порезов на физиономии».

Прочитав эту фразу дважды, Чухновский сказал:

— А повезло Анатолию… Однако молодец, и тут, видать, не потерял хорошего настроения…

И снова полез в карман, вынул свежую газету, развернул ее, протянул мне:

— Да, кстати, почитайте последнюю «Правду» и там про Анатолия тоже кое-что…

Я прочитал… В обстоятельной статье, подписанной комиссаром полка, рассказывалось о нескольких наиболее передовых экипажах. Не один абзац был посвящен летному мастерству Героя Советского Союза полковника А. Д. Алексеева.

Неоценимым оказался опыт ветерана Арктики Чухновского для молодых пилотов боевой авиации недавно созданного Северного флота. И несомненно, полезной была авиационная эрудиция Алексеева, который за два предвоенных года, поработав летчиком-испытателем в Москве, дал путевку в жизнь многим боевым машинам.

В ту далекую суровую пору, о которой вспомнили мы сейчас, сообщения печати о боевых действиях были предельно скупы.

По условиям военной цензуры надо было сохранять в строгом секрете тактические приемы наших летчиков.

Теперь, по прошествии трех с половиной десятков лет, ограничения эти, естественно, сняты. И восстановить картину боевой работы летчика можно по первоисточникам. Тем интереснее дошедшие до нынешнего дня свидетельства о дне минувшем. И то, о чем «Правда» сообщала несколькими газетными строками, оживает на страничках алексеевского дневника, датированного 1941 годом:

«11 ноября перелетели с аэродрома К., где постоянно базируется наша часть, на аэродром Р. Погода была ясная, морозная, температура воздуха минус 15.

Стартовали на самом заходе солнца. В дороге погода стала портиться. Снизились до высоты 200 метров. Садились в Р. уже после захода солнца. Покуда шла заправка бензином (бомбовая загрузка принята еще в К.), стало совсем темно.

Густая дымка… Хотя в зените временами проглядываются звезды.

Поскольку в Р. категорически запрещено выкладывать ночной старт, решили подождать восхода луны, который по астрономическому календарю должен быть в 23.20. Наступило это время, а луны нет как нет. Начальник штаба части беседует по прямому проводу со штабом соединения, а мы ждем эту треклятую луну…

Наконец в 2.30 дается отбой, вылет наш отменяется, ибо уже не хватает темного времени для обратного перелета линии фронта. Сливаем часть горючего. Идем спать.

Следующим вечером — погода великолепная. Но два средних мотора «стреляют» на старте. Опять «номер не удался»…

Вылетаем наконец 13 ноября в 00.20. Набираем высоту 2 тысячи метров, ложимся на курс. Прогноз отвратительный. Мой штурман Лебедев утверждает, что раньше при таком плохом прогнозе мы никогда не вылетали. Но мне лично, исходя из опыта полярных полетов в прошлые годы, такая погода не представляется «ужасной»… Снеговые заряды, встреченные нами вечером, не остановили нас… Ночь стояла ясная, безлунная. Через низкую облачность просматривались на земле пожары. Облака кончились за линией фронта. Дальше к западу абсолютно чисто. По пути к Кенигсбергу были освещены города Двинск, Каунас. Сам Кенигсберг затемнен, но около него было создано фальшивое освещение.

Бомбили с высоты 8000 метров при зенитном обстреле, который вели не менее 15 орудий. Все бомбы легли в намеченные заранее военные объекты города. Восторг экипажа был единодушен.

Обратно шли при такой же хорошей погоде, но с явно замедленной скоростью. Временами, чтобы не проходить прямо через прожекторы противника, уклонялись от курса, затем снова становились на курс…

…Идем очень хорошо, почти все время по автопилоту. Настроение такое благодушное, что у меня со штурманом Лебедевым как-то сам собой возникает разговор:

— Хорошо бы, — говорю, — так всю войну и возить бомбы по одной цели…

Мне, как старому линейному летчику, такая работа по душе… Лебедев посмеивается. Кстати сказать, он и позднее смеялся от души, когда вспоминал этот разговор, такой необычный для окружающей нас фронтовой обстановки.

«Подгребаем» (как выражаются наши друзья моряки) к линии фронта. Его сразу видно по многочисленным пожарам и интенсивной артиллерийской стрельбе. Понятие «линия» тут, конечно, условно, правильно сказать «район» фронта.

— Высоту теряем, товарищ полковник, — слышу по шлемофону голос второго пилота Макаренко, — зенитки стреляют, мне пробило плексиглас осколками.

Переспрашиваю насчет осколков. И хоть не верю в пробоины, все же прибавляю метров 500 высоты. Наконец район фронта кончился. Это, по-видимому, несколько к северо-западу от Калинина.

Началась облачность, но это не страшно. Лучше «дым отечества», чем эти нудные часы возвращения от цели над вражеской территорией. Перехожу на планирование: 5000, 4000, 3000, 2000… Что-то ничего не вижу. Осматриваюсь вокруг, соображаю, обледенели стекла. Справа и слева туманные размытые световые пятна. Макаренко кричит кормовому пушкарю, чтобы тот дал сигнальную ракету:

— Да, вниз, прямо вниз, чтобы через облака прошла, — кричит он, — ну, дал?

— Дал, — подтверждает пушкарь.

Вопреки моим ожиданиям прожектора действительно погасли. Как бы не напороться на Москву, думаю… Нет, должно быть, это Клин. Закуриваю папиросу. Спички в озябших руках долго не зажигаются. Зову штурмана — не отвечает. Веду по курсу.

1000… 500… Ниже нельзя… Временами начинаю видеть землю — белую с черными пятнами лесов. Опять какой-то прожектор справа по курсу. Потолковав с Макаренко, отворачиваю от него… Наконец-то замаячила стрелка индикатора радиокомпаса.

— Иваново?

— Иваново, — отвечает штурман. Чувствую неуверенность в его голосе, однако стрелка ведет себя нормально. Можно еще потерять высоты метров 200…

Временами идем в тумане, стекла леденеют.

Когда же наконец Иваново? Близость Иванова ощущается, так сказать, физически. Ура! Вот и город под нами. Пойдем домой. Перестроились на приводную станцию нашего аэродрома. Погода все лучше. Вот и наш прожектор. Не можем разобрать, где аэродром. Даем ракеты. Загорается старт. Идем на посадку. Загораются посадочные прожекторы.

— Высоко выравниваете, товарищ командир, — голос Макаренко.

— Ни черта! В самый раз, — бодро отвечаю, и через секунду мы бежим по своему аэродрому. Прожекторы тушатся, и мы долго не можем сообразить, где наша стоянка.

10 часов 10 минут полета позади. Бомбы в цели.

100 граммов разведенного спирта («наркомовская норма»!). Иду спать».

Дневник пилота охватывает почта все наиболее ответственные этапы великой битвы, разгоревшейся зимой 1941-1942 года.

В записях Алексеева не раз упоминаются и оборонительные упорные бои на самых подступах к Москве, и переход наших войск в наступление. Всю зиму при любой погоде поднимались в небо тяжелые воздушные корабли дальнебомбардировочной авиации, чтобы идти на запад и там громить коммуникации гитлеровцев.

Вот что отмечал в своих фронтовых тетрадях Анатолий Дмитриевич:

«6 февраля.

Этой ночью я закончил серию полетов на занятый противником Смоленск. Дело в том, что прорыв нашими войсками фронта на Великолукском направлении создал угрозу Смоленску, к востоку от которого могут оказаться в мешке 15 немецких дивизий. В силу этого Смоленский ж.-д. узел стал в глазах нашего командования весьма важен; через него идут вражеские подкрепления на восток и отвозятся обратно техника, потрепанные части…

Первую бомбежку сделал с высоты 4000, вторую с 3000 при отвратительной погоде, по путям и шоссе без захода, ибо видимости почти не было, третью с 6200 по прибору и наконец четвертую с 6500. От полета к полету росло сопротивление вражеской зенитной артиллерии. Могу теперь согласиться с мнением англичан, что она у немцев весьма сильная и точная.

Во время последних двух полетов погода стояла ясная, видимость была отличной. Кроме самолетов нашей части эту же цель бомбили и другие. Не долетая 10-20 километров, я видел, как рвались их бомбы и к небу поднимался вертикально сноп трассирующих мелкозенитных снарядов. Представьте себе цилиндр, высота которого примерно в 4 раза больше его диаметра и вся внутренность которого наполнена пунктирами трассирующих снарядов! Это, пожалуй, будет наиболее точное описание. Характерна для немецких зенитчиков концентрация огня — одновременно палят все пушки и одновременно замолкают. Невозможно пройти сквозь огонь такой плотности. От него спасает только высота. Так я и поступал. И убедился во время заходов, что немецкие снаряды рвались точно подо мной. Бомбометание по Смоленскому узлу привело к большим пожарам на вражеских путях и складах противника».

Столь же лаконичны, немногословны дневниковые записи Алексеева, датированные 17 и 18 февраля. И тут летчик фиксирует свое внимание на главном, что характеризует поведение противника:

«Немцы несколько изменили тактику защиты. Относительно слаб мелкозенитный огонь. Крупнокалиберный огонь редок. Зато очень много мощных прожекторов. Они стоят по вертикали и никого не ищут. Вы неизбежно входите в их зону, и дальше они вас провожают. Появились истребители. Видел один одномоторный, прошедший выше нас метров на 50 слева навстречу. Это первый бесспорный факт появления ночных истребителей».

Читая, перечитывая сегодня, спустя много лет, фронтовые дневники Анатолия Дмитриевича Алексеева, я как бы заново переживал суровую военную зиму 1941/42 года, видел мысленно морозное ночное небо, испещренное сполохами прожекторов, затемненную, заметно обезлюдевшую Москву, движение войск, танков, автомашин по дорогам, ведущим на запад, к фронту.

Все эти приметы со свойственной ему наблюдательностью отмечал Алексеев в записях, предназначенных в первую очередь для себя, — в записях лаконичных, предельно деловых и благодаря этому весьма выразительных. Нигде ни слова жалобы, ни намека на трудности солдатского быта. И всюду как бы между строк проглядывала усмешка человека бывалого, испытанного Судьбой, не раз повидавшего смерть в глаза.

И что самое примечательное: как ни поглощен военный летчик насущными нуждами фронтовых будней (тут и заправка горючим, и прием боезапаса, и навигационное, и радиооборудование и т. д. и т. п.), остается у него возможность мыслить перспективно, заботиться о завтрашнем дне не своей конкретно авиачасти. Нет, Алексеев мыслит масштабами всей бомбардировочной авиации!

«Прошу вас обратить внимание на ненормальное положение с самолетами конструкции В. Г. Ермолаева… Они хорошо зарекомендовали себя в начале войны в качестве ночных бомбардировщиков по дальним целям. Но теперь запас их почти израсходован, а больше они не производятся…

В мирное время я был ведущим летчиком-испытателем по новейшему улучшенному образцу этого самолета… При эвакуации авиапромышленности из Москвы я перегнал эту опытную машину на аэродром, где базировалась моя воинская часть…

В настоящее время завод, где директором и главным конструктором В. Г. Ермолаев, возобновляет свою работу в Москве, и я прошу Вашего разрешения завершить мне начатые ранее испытания, «довести» самолет. Думаю, что мой боевой опыт ночных и слепых полетов поможет главному конструктору дать Родине ту машину, которая нужна для боевых действий».

Эти строки взяты из письма коммуниста Алексеева в Центральный Комитет партии. Немало передумал Алексей Дмитриевич, прежде чем взяться за перо. В самые тревожные октябрьские дни 1941 года, только что пережив бомбежку у себя дома, с лицом, перебинтованным после ранения битым стеклом, помчался он по собственной инициативе на один подмосковный аэродром, оказавшийся вдруг в опасной близости к фронту. Там и стоял этот самолет Ермолаева, не заправленный ни горючим, ни маслом.

Не без труда разыскав двух механиков, Алексеев заставил их «гонять» моторы, проверять гидросистему. Выяснилось, что тормоза травят, не убираются закрылки, неисправен механизм шасси… Но все это не могло помешать Алексееву и механикам подготовить машину к завтрашнему старту.

Подробности этого красноречиво описаны в дневнике Анатолия Дмитриевича.

«Решили: шасси, черт с ними, законтрим вмертвую. Щитки поставим на болты… Тормозов на взлет хватит, а на посадке обойдусь без них… Так и поступили. Утром взлетел хорошо, полетел на восток от Москвы над шоссе, на котором виднелось много машин. И тут вдруг выяснилось, что в моторах, особенно в правом, резко повысилась температура масла. На левом поднялась температура воды, стал виден пар…

Приближаюсь к намеченному месту посадки. Поспешно ищу глазами аэродром. Ага, вот он справа… Разворачиваюсь, планирую, несколько «мажу», уменьшая скорость. Не без «козла» сажусь по ветру. Уф-ф! кажется все обошлось благополучно… В дальнейшем выяснилось: благополучно, да не совсем. Левый мотор все-таки подгорел, понадобится его менять. Но это уже не так важно. Главное цела машина».

Вот этот-то ценный опытный экземпляр новой боевой машины, фактически спасенный Алексеевым от гибели при эвакуации из Москвы, долго простоял в бездействии на одном из аэродромов к востоку от столицы, пока сам Анатолий Дмитриевич продолжал боевую работу в рядах дальнебомбардировочной авиации.

О тех своих дальних рейдах, преимущественно ночных, всегда сопряженных со смертельным риском, Алексеев вспоминал как-то нехотя:

— Ну летали, бомбили… Ну пробоины привозили в фюзеляже и плоскостях… Ну прожекторы, конечно, слепят. И все такое прочее. На то и война…

А когда друзья начинали расспрашивать, какой же из рейдов был самым памятным: на Кенигсберг или Данциг, на Берлин или Штеттин? Алексеев отмахивался:

— Нет, не то… Не то…

И наконец, перебрав, видимо, в памяти множество эпизодов, говорил:

— Самым памятным за войну, позвольте вам доложить, был у меня коротенький полет с одного подмосковного аэродрома на другой. С запада на восток, на расстоянии километров этак в двести пятьдесят. Опытный аэроплан перегонял, тот самый, который потом Владимир Григорьевич «доводил до ума». Ну и мне привелось потом кое в чем помогать ему уже в роли испытателя.

Владимир Григорьевич Ермолаев, генерал, один из самых молодых руководителей конструкторских бюро в авиапромышленности, человек много сделавший, но, увы, рано ушедший из жизни, ценил Алексеева не только как испытателя, но и как единомышленника в техническом прогрессе, как товарища, старшего годами, богатого житейским опытом. Множество испытательных полетов Алексеева на самолетах Ермолаева помогли конструктору в доработке машины.

Но жестока и несправедлива судьба: дальний скоростной полет на этой машине, на расстоянии в несколько тысяч километров (о чем гвардии полковник А. Д. Алексеев подписал особый рапорт народному комиссару авиационной промышленности СССР), был совершен им уже после смерти генерала В. Г. Ермолаева.

Впоследствии, продолжая работать испытателем, став «крестным отцом» для десятков типов боевых машин, Анатолий Дмитриевич был связан творческим содружеством со многими конструкторами. Но ни одного из них он не вспоминал так тепло, как Владимира Григорьевича Ермолаева…

Загрузка...