Поздняя осень. Вязкая замерзающая грязь. Пожухлая, гнилая листва под ногами мягка, податлива. Дважды выпадал снег, скрашивая буро-черную, истоптанную тысячами сапог, иссеченную сотнями колес и гусениц землю. Но держался снег недолго — таял, чернел. Рота Быкова зацепилась в наспех отстроенных домах и блиндажах. Всего одну ночь провели здесь солдаты, а землянки уже казались давно обжитыми, в нешироких траншеях курился мирный дымок самокруток.
Взвод Бельского целиком уместился в просторной землянке, видимо, предназначавшейся для полкового командного пункта, но судьба сжалилась над измученными красноармейцами, и они с наслаждением разлеглись на широких тесовых нарах.
Рота ожидала пополнения, и старший лейтенант Быков приказал бойцам привести себя в порядок и отдыхать. В землянке бойко трещала печурка, излучая живительное тепло. Дневальный, Захаров, дремал, не забывая подбрасывать в огонь коротко нарубленные сучья.
Вошел командир взвода, выслушал неторопливый рапорт Иванова, молча отошел к нарам, сел.
— Отдохните, товарищ лейтенант, — предложил Иванов. — В случае чего я разбужу.
— Ничего, — коротко отозвался Бельский и тут же, затянув ремень, прислонился спиной к запотевшей бревенчатой стенке.
Ленька Захаров, растерзанный, в замасленной порванной ватной куртке — шинель он бросил во время отступления, — удивленно покачал головой. Старик Иванов развязал лямки вещмешка, вынул сахар, буханку хлеба.
— Кипят, что ли?
— Нет еще, — отозвался Захаров, поправляя котелки с кипящей водой.
— А заварка есть, батя?
— Немножко осталось.
Старик высыпал из пакетика горсть чаинок, бросил их в кипящую воду.
— Будите народ, сейчас чайком побалуемся.
— Эй, московские водохлебы, — крикнул Кузя, — в ружье!
С дальних нар поднялась лохматая голова и хрипло спросила:
— Есть будем? Сейчас иду.
— Тютин разве откажется! — засмеялся Чуриков. — Он всегда готов, как пионер. Все потребляет.
— А то как же? Все полезно, что в рот полезло. — Тютин затормошил приятеля: — Гришка, вставай.
— Уйди…
— Вставай, соня, зараз порубаем как надо.
Каневский почесал голую грудь, потер глаза.
— До того устал — есть не хочется!
— Да, от такой жизни аппетит вполне может пропасть, — вставил Родин. — Животные от усталости тоже не едят, только пьют…
—.. водку, — подхватил Кузя. — Налетай, ильинцы!
— По очереди, — громыхнул начальственно Бобров, — не толпись. Копалкин, не копайся, не оправдывай свою фамилию.
Иванов приготовил бутерброды, штыком откупорил консервы. Кузя нервно потер сухие руки:
— Начнем торжественный ужин. Позвольте бокал шампанского, то бишь кипятку. Ника, посторонись, не то ошпарю, и человечество лишится великого художника.
— Товарищ лейтенант, — спохватился Иванов, — поешьте с нами, чаек вскипел.
Бельский молчал, слепив ресницы.
— Спит.
— Будить надо — сколько времени горячего не видели.
— Не сплю, — сказал Бельский. Повисло неловкое молчание, нарушенное самим лейтенантом. — Задумался немного… Карту новую дали…
— И что ж из этого? — осторожно спросил Иванов.
— Так… ничего. В Московской области мы еще…
В землянку вошел высокий, плечистый боец в новенькой, отлично сшитой шинели. Щурясь на карбидный фонарик, он быстро огляделся, подскочил к Быкову.
— Товарищ старший лейтенант! Восемнадцать красноармейцев прибыло в ваше распоряжение.
— Добре. Сейчас разобьем по взводам.
Быков поднялся для отдачи соответствующего распоряжения. Высокий боец щелкнул каблуками хромовых сапог:
— Товарищ командир, небольшая просьба.
— Слушаю.
— Прошу поручать мне самые трудные задания.
Быков удивленно поднял брови, морща лоб.
— Ваша фамилия?
— Сержант Панов.
— Ребята, да ведь это Вовка! — пискнул не своим голосом Копалкин.
— Он самый.
— Вовка, здорово!
Одноклассники, радостные, возбужденные, окружили Панова, хлопали его по плечу, Кузя от избытка чувств даже обнял его.
— Откуда ты взялся, кость тебе в горло?
— Ну чего пристали к человеку? — вмешался Иванов, — Устал небось. Садись, сынок, сейчас чаек спроворим.
К Быкову, который с интересом наблюдал происходящее, подошел Бобров:
— Товарищ командир, это наш одноклассник. Вовка… Панов, то есть, и мы все очень просим, чтобы его зачислили в наш взвод. Правильно я говорю, ребята?
— Точно.
— Конечно, — безапелляционно заметил Захаров, — само собой разумеется.
Панов метнул на него благодарный взгляд.
— Ника, ты что, онемел? — Бобров повернулся к Нике.
Черных меланхолически ковырял пол штыком.
— Я не против…
— Значит, будете воевать вместе, всем классом?
— Если ребята так хотят, — подобрался Панов, — и если вы разрешаете…
Когда командир роты ушел, ребята обступили Вовку. Но он первым делом подошел к Захарову:
— Не сердись на меня, Леонид… помнишь… за драку.
— Чего там, — отмахнулся досадливо Захаров, — теперь не до личных счетов.
— Не сердишься, спасибо… О, у вас и чаишко есть! Сейчас погоняем, сейчас мы его в кружечку нальем.
Панов открыл кожаную полевую сумку, достал складной стаканчик, сбросил шинель.
— Ты прямо как командир, — залюбовались им ребята: — гимнастерочка шерстяная, сапоги, ремень комсоставский.
— Э, чего там, пустяки. А ремень под шинелью ношу — боюсь отберут.
Панов ловко открыл консервы, взял протянутую Ивановым краюху:
— Благодарю.
Панов прихлебывал чай, шумно втягивая воздух.
— Горячий… Да, между прочим, этот птенец Курганов в наряде, что ли?
Ребята нахмурились, Иванов тяжело вздохнул.
— Почему вы молчите? На губе, что ли, сидит?
— На губе у нас пока никто не сидел, — злобно отрезал Ника, — так что тебе предоставляется полная возможность отдохнуть там, хотя ты и сержант.
Панов перестал есть, отставил стаканчик.
— Где… Андрюшка? — глухо спросил он, и светлые глаза забегали тревожно, оглядывая каждого.
— Кажется, погиб твой друг, — подчеркнув слово «твой», отчеканил Ника. — Впрочем, точно не известно.
И Ника рассказал все, что знал.
Панов, потемнев, угрюмо ковырял мозоль на ладони.
— Говоришь, немецкий офицер в лес повел и выстрел был слышен?
— Да. Но, может, он бежал.
— Он же раненый, — заметил Копалкин.
— Где ж ему убежать? — горестно произнес Панов и поник головой. — Он слабенький…
Добровольцы молчали. Копалкин всхлипнул и, застыдившись, усиленно засморкался. Валька Бобров сказал:
— На комсомольский учет у меня станешь… Как там наша Ильинка? Стой, впрочем, ты же… Ты как сюда… Ты же эвакуировался. Как нас разыскал?
— Как видишь, я не в Ташкенте, а здесь. Остальное неважно.
— Так как там, дома?
— Спать я хочу… Куда прилечь разрешите?
Вовка лег на нары, закрыл глаза. Перед ним встало минувшее.
Суматоха, толчея, неразбериха на Казанском вокзале: толпы эвакуированных, занимающих вагоны. Теснота, ругань, слезы. Поезд двигался медленно, подолгу простаивал на полустанках. Жара усиливалась с каждым часом, становилась пыткой. Даже ночь не приносила облегчения. Одежда прилипала к телу, становилась мокрой, скользкой. Ночами Панов выходил в тамбур, закуривал, подставляя голую грудь теплому ветру, вглядывался в темноту, рассматривал крупяные звезды.
На восьмые сутки поезд прибыл на станцию Арысь. Панов вышел на станцию: два-три домика вплотную прижались к полотну, теснимые со всех сторон желто-бурым океаном песков. Ни деревца, ни листочка. Пассажиры угрюмо смотрели в бескрайную, выжженную степь, разглядывали худого голенастого верблюда с облезлой шеей и глянцевитыми плешинами на вздувшихся боках. Верблюд жевал, презрительно кося на людей мутное яблоко глаза.
— Колючки жрет, — заметил пожилой бородач в суконном картузе. — Вот это скотина!
— Доехали до краю земли, жарынь, воды нет, мертвая пустыня.
— Зачем так говоришь! — вмешался бронзоволицый жидкоусый железнодорожник в промасленной спецовке. — Здесь знаешь, какие колхозы есть? Миллионеры. Фрукты, баранина, хлопок — якши. А хочешь купаться, скидай шурум-бурум — и в арык. — Оскалив сахарные зубы, он указал на микроскопический ручеек.
Последняя ночь до Чимкента показалась Панову бесконечной. На третьей багажной полке в полночь раздался хрип. Панов приподнялся на локте. Прямо в лицо ему хлынул алый поток. Умер бородатый старик, тот самый, что с удивлением рассматривал верблюдов. Уже на перроне Панов видел, как снимали с поезда старушку, сердечницу, — она успела закоченеть, рука не держалась на носилках, чертила по песку ломаные линии.
Панов поступил на завод, сдал документы в вечернюю школу. В первые дни он успокоился, решив, что обрел то, что искал, но потом начались душевные муки. Парня точила тоска. Она подстерегала его повсюду — на заводе только и говорили о фронте, рабочие завидовали бойцам, и каждый день директор в обеденный перерыв убеждал молодежь не осаждать военкоматы, а работать на оборону в тылу.
— Эх, сейчас бы на фронт! — мечтательно говорил то один, то другой.
И Панову казалось, что рабочие как-то странно поглядывают на него.
Разнесся слух, что у Панова плохое зрение, и начальник цеха, седой, широкоскулый казах, заботливо сказал ему:
— Слушай, болят глаза, да? К врачу ступай, очки надо. Иди сейчас, я разрешаю.
Панов покраснел и пошел к врачу. Долго топтался у двери кабинета и сдавленным голосом жаловался на резь от пыли.
Молоденькая женщина в халате попросила его:
— Вы подождите, товарищ, сейчас раненых из госпиталя на консультацию привезли. Извините, пожалуйста.
Панов присел на табурет. В кабинет вошли раненые — забинтованные, заросшие, одного вели под руки, следом шел на костылях командир с изуродованным лицом и черной повязкой на глазу.
— Спичек нет, братишка? — обратился одноглазый.
Панов торопливо протянул коробок, но врач предупредил его:
— Здесь курить не полагается.
— Виноват, товарищ доктор, это я от волнения. Только что сводку передавали: Киев сдали.
— Что вы говорите? — всплеснула руками женщина, — Боже мой! Папу, наверно, расстреляют и Женечку тоже!
— Откуда родом-то?
— Киевлянка.
Женщина заплакала, раненые завздыхали, одноглазый осторожно обнял ее:
— Ничего. Мы еще вернемся.
Врач платочком вытерла слезы и неожиданно попросила:
— Дайте папироску — все равно нехорошо.
Панов ушел, оглушенный увиденным. Он долго ходил по тенистому парку. Жить любой ценой, во что бы то ни стало!
Жить — вот к чему он стремился до сих пор. Страх за жизнь, за самое дорогое, что есть у человека, заставил его не идти с одноклассниками, толкнул на эвакуацию. «Отсижусь, поработаю, а там и разобьют наши врага. Кончится война», — так думал он раньше, в Ильинском. Но здесь оставаться дольше было мукой…
Дома ждало новое испытание. Хозяйка — Панов снимал крохотную комнатушку у вокзала — отворила дверь заплаканная. На немой вопрос жильца бросила на стол белый бумажный квадратик. Замирая от жалости, Панов схватил листок:
«В боях за Советскую родину ваш муж… погиб смертью храбрых…»
Он уронил уведомление, опустил гудящую голову на сильные, мускулистые руки.
Дни текли в томительном ожидании. Панов перешел жить в общежитие и сразу после работы валился на жесткий, набитый отходами хлопчатника матрац. Сна не было, снова и снова вспоминалось прошедшее. Даже предложение самой красивой девушки цеха Гали провести вечер вдвоем не улучшило его настроения.
В субботу утром он спешил на работу и по дороге на улице случайно толкнул незнакомого командира.
— Простите, пожалуйста!
— Ничего, — поморщился тот, потирая висевшую на перевязи руку, — бывает!
Лейтенант, молоденький, чистенький, перекрещенный коричневыми ремнями снаряжения, обнажил великолепные зубы:
— На завод, приятель?
Панов кивнул и неожиданно для себя спросил:
— Скажите, вы кончали военную школу?
— Училище кончил. Точно. А вам зачем?
— А где это училище находится?
Лейтенант лукаво подмигнул:
— На территории Советского Союза. Поступить хочешь? Советую в артиллерийское. Будешь «богом войны»!
— Да где ж оно есть?
— Узнаешь в военкомате Ну, бывай здрав, не кашляй!
Лейтенант, откозыряв, четко повернулся, зашагал по тротуару, цокая подковками сапог. Панов проводил его взглядом, ощущая острейшую зависть к этому юноше. Встреча оказалась решающей. Панов уволился с завода. Возвратился в Москву и, не заезжая домой — ему не хотелось попадаться на глаза землякам, — проехал в военкомат. Там с большим трудом ему удалось навести справки об одноклассниках, узнать номер дивизии. В тот же день он записался добровольцем. Месяц его продержали в запасном полку, затем, присвоив звание сержанта — расторопный, смышленый, прекрасный спортсмен, Панов обратил на себя внимание командира полка, — направили в маршевую роту для пополнения.
Панов очень обрадовался, когда ему удалось разыскать одноклассников. Но прошло несколько дней, рота втянулась в бои, и Панов жестоко раскаялся в содеянном: страх, липкий, животный страх, терзал его, сковывал движения, леденил кровь, задерживая дыхание. Но он умел владеть собой и внешне оставался спокойным.